Читать онлайн Иисус достоин аплодисментов бесплатно

Иисус достоин аплодисментов

Посмотри на этот камешек, – он сотню лет пролежал в воде этого фонтана… но внутри он сух – за сотню лет вода так и не смогла пропитать его влагой, ни на каплю. Так и мы, люди, – тысячу лет живем окруженные Богом и Его Любовью… но в душе нашей нет ни Бога, ни Его любви.

Папа Иоанн Павел Ι

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Все ждали весны. Но, видимо, весны не будет, никогда уже не будет. Конец марта, а на улицах плотный, тяжелый снег… и небо белое, низкое, без солнца; где-то там оно проглядывало, затертое этим беспросветно-шершавым небом… А были последние числа марта, и все, в глухом раздражении, ждали весны. О ней говорили, вспоминали, делали прогнозы; утешали, что скоро, очень скоро она придет, настоящая, не абстрактно-астрономическая, а самая настоящая – с ручьями, пением птиц, набухшими почками на деревьях, освободившихся от этого проклятого, сводящего уже с ума, снега… Но взгляд за окно, и становилось ясно – весны не будет, никогда не будет…

Часы показывали летнее время; стрелки переведены на час вперед… и кто кого обманул?.. На час вперед…

В который раз Федор смотрел за окно, тяжело опершись руками о подоконник… долго, пристально… Снег… Все тот же вечный непреклонный снег.

Еще раз взглянув на часы, он, не раздумывая (а! будь что будет), скоро поднялся по ступеням; высокий, худой, всклокоченный, в своем вечном сером пальто, которое он, казалось, никогда не снимал: и зимой и весной, и летом, он носил только длинные или пальто или плащ, словно скрывая какой-то телесный изъян, хотя обладал хорошо сложенной, даже легкоатлетической, фигурой. Уверенно он вдавил кнопку дверного звонка.

Дверь отворилась.

–Здорово, Дима, – сунув для рукопожатия руку, Федор вошел в квартиру.

– Здравствуй, – прозвучало неприветливо, но другого Федор и не ждал. Все же, тот, кто открыл дверь, пожал его замерзшую ладонь. Стянув казаки и, сутулясь от холода, потирая ладони, Федор прошел на кухню.

–Чайку сбацаешь? – попросил он, усевшись за стол, ладонями ласково трогая горячую батарею. – Хорошо, что мы не во Владивостоке живем, там вообще сейчас жопа, – он улыбнулся лишь губами: он всегда старался улыбаться, не раскрывая рта, стесняясь щербатых поломанных зубов. – Дима, ты прости меня за вчерашнее, я, это… ну ты понимаешь.

– Ты дурак, ты Гену обидел. А лично для себя я давно понял, что на тебя обижаться… На тебя разве можно обижаться, – невысокий, круглолицый, с аккуратным мальчишеским пробором, который так и тянуло взъерошить; свитер, испод которого был выставлен белый воротничок рубашки, выглаженные брюки, казалось, этот молодой человек был само воплощение благоразумия и сдержанности, впрочем, так оно и было. Дима встал возле окна и очень старался быть если не равнодушным, то рассудительным, даже руки скрестил на груди и приосанился.

– Вот и я о том же – на меня нельзя обижаться, ни в коем случае нельзя, я все равно, что юродивый…

– Хватит придуриваться, – Дима поставил чашку дымящегося, крепкого чая, – это ты будешь девочкам рассказывать про то, какой ты юродивый; просто будь готов, что в следующий раз я поступлю так же, как и вчера.

– Всегда готов! – вскинув в пионерском приветствии руку, отрапортовал Федор.

Отхлебнув чаю, он закурил.

– Кстати, – усмехнулся он тоскливо, – Прости меня; я ведь чего пришел… Прощения просить – это конечно… само собой. Иду к тебе и думаю, наверняка у тебя водка или пиво после вчерашнего осталось… Нальешь?.. а то так… неуютно… беспросветная зима, – и что-то бездомно-собачье появилось в его светло-карих глазах.

– Водка есть, – Дима открыл холодильник, достал бутылку водки, где еще оставалась добрая половина, и поставил ее на стол.

– Спасибо… а рюмку? – вовсе уже не тоскливо, а даже игриво спросил Федор.

– Вон, чашку возьмешь, – остановившись в дверях, все еще не веря, Дима внимательно вгляделся в его уже чистые оживленные глаза. – Неужели ты так ничего и не помнишь?

– А что? – насторожился Федор, наливая в чайную чашку водку.

– Да уж, Сингапур, тебя только психушка исправит, – Дима вышел в комнату, пора было собираться в институт. Федор остался на кухне. К слову, Федором его звали крайне редко, чаще – Сингапур. Впрочем, ничего азиатского в его внешности и близко не было. Черные всклокоченные волосы, длинный с горбинкой нос, вытянутое лицо, он внешне скорее походил на итальянца или даже грека, было в нем что-то неуловимо средиземноморское, впрочем и моря он никогда не видел, и фамилия у него была Дронов… Но, вот уже третий год, он для всех был не иначе, как Сингапур. С первого дня вступительных экзаменов, когда он заявился в институт в строгом двубортном костюме, вышедшем из моды еще в начале девяностых, и, в совершенно идиотской, поношенной бейсболке, с надписью во весь фасад Сингапур. Для чего он ее напялил, одному ему известно. Но кого точно все заметили, так это молодого человека в нелепом двубортном костюме и в бейсболке «Сингапур», спросившего у замдекана, высокой полной девицы, тридцати лет и с трудновыговариваемой латышской фамилией, когда та, рассказав все, что положено о правилах поступления, задала вполне риторический вопрос: «Вопросы есть?» Сингапур неуверенно поднял руку, поднялся и спросил: «Который час?» Шутка не прошла. «Вы намекаете, что я вас утомила?» – обидевшись, раздраженно спросила замдекана. – Конкретно вы, можете быть свободны». «А они?» – совсем не уверенно Сингапур оглядел аудиторию, на удивление чистым, даже невинным взглядом. – Разве они не свободны? За что же тогда мы боролись?» «Вы идиот?» – посмотрела на него замдекана. «Нет, такой же враг народа, как и вы». (На внушительной груди замдекана красовался значок с изображением медведя). «Так, молодой человек, выйдете вон», – указала она на дверь.

Никто и не сомневался, что этот «идиот» не поступит. Только потом, на третьем курсе, открылось, что при поступлении, его родители дали взятку декану… Впрочем, и родители благоразумного Димы, который, к слову, и школу закончил с золотой медалью, и художественную школу с отличием, дали взятку декану; да и все шестьдесят человек, которые поступили на художественно-графический факультет, все до одного дали взятку или декану, или замдекана, или завкафедры, или, что приравнивалось к взятке, занимались репетиторством с кем-нибудь из преподавателей этого факультета. Как раз последние – те, кто брали себе репетитора, больше всех и кичились, что они поступили своим умом, как правило, так говорили девицы, и при случае, Сингапур поправлял их: «Говори уж прямо – своей мандой». Неудивительно, что врагов у Сингапура набралось предостаточно.

Каждую неделю, когда родители Димы уезжали на выходные в деревню, Дима устраивал у себя небольшую пати, а проще вечеринку, с музыкой, танцами и пустыми разговорами за жизнь. Бывал и Сингапур, но уже после двух-трех его появлений стало ясно, что он здесь лишний. Впрочем, он оказался лишним не только здесь… Мало кто мог вытерпеть его общества. Сказать, что он был глуп и не интересен… Напротив, его разговор увлекал и было забавно, когда под его злой и ядовитый язык попадал какой-нибудь воображала… Но чего не было у Сингапура, так это чувства такта; в отличие от необъяснимой ненависти ко всему, что его не устраивало. Сингапур умел рассказывать, увлекательно рассказывать, и тем увлекательнее, что рассказывал он, самые, что ни на есть, тайны. Казалось, что ничто его не смущало, и тем опасны были его личные откровения, что они затягивали и, невольно, заставляли раскрыться и слушателя. Словом, с Сингапуром сболтнуть что-либо личное не составляло никакого труда. Но и Бог бы с ним, с этим личным, гаже всего было то, что из этого личного он выжимал самую мерзость, и при случае мог запросто этой самой мерзостью и задавить того, кто по неосторожности открылся ему и, впоследствии, с ним разругался. И здесь Сингапур был безжалостен. Любому поступку он находил объяснение и всегда объяснение низкое и с гнильцой. Выходило, что хороших людей для него не было вовсе, и первым подлецом и подонком был именно он сам. В своих личных откровениях Сингапур не стеснялся ничего, и те, кто по наивности, пытался ранить его его же оружием, бессильно столбенели. Рассказывая, какой он подлец и негодяй, он лихо находил себе оправдание в том, что весь мир таков – весь мир людей. А раз так, то… все оно Божья роса, хоть слюной подавитесь. В его компании с чего бы ни начинался разговор, сводился он всегда к одному – к психологизму, доказывавшему, что иначе, как сволочами мы, люди, быть не можем. И убедителен он был в своих рассуждениях, до ярости убедителен… до драки убедителен. Дракой чуть и не закончилось его последнее посещение, о котором он сейчас, так искренне жаловался и признавался в своем характере, и из которого, если верить, запомнил – что Дима выгнал его вон. К слову, Дима был добрым малым, и доброта его, как сам он же признавался, «шла от разума». Как бы ни был человек неприятен, как бы он ни раздражал, но ведь не просто так, не с пустого места… Не может же он быть таким плохим сам по себе, что-то ведь есть. И вот это что-то и занимало Диму, это что-то и заставляло его быть добрым, точнее – терпимым. Дима считал себя психологом, и, пожалуй, это была его страсть – желание понять человека. Тем более что сам он, по его же выражению, жизни не знал. Дима никогда не дрался, с девушками был сдержан; он и курил, чтобы понять эту другую жизнь, и привязанности к табаку не имел, равно, как и к спиртному. Но разве можно не пить в двадцать лет? Разве можно не быть безумным? Не любить? Не страдать? Отчасти и поэтому он принимал Сингапура. И всякий раз – в последний раз. И удивительно, как бы грубо Сингапура ни гнали, как бы обидно ни посылали… Сингапур, всегда возвращался, и, возвращаясь, всегда признавал свою вину. Это было непостижимо, этого никто не мог ни понять, ни объяснить.

Сингапур был уже порядком пьян. Его никто не ждал и никто не хотел видеть, помня его этот характер. Но все были как раз в том пьяно-благодушном настроении, когда уже и водки было не жалко, и поговорить за жизнь потягивало.

Началось все просто и незатейливо: что-то вспомнили, что-то обсудили, Сингапур высказал свое особое мнение. С ним не согласились. Даже укорили. Даже пристыдили.

– Натуру человеческую не переделать, я, человек, и ничего свинское мне не чуждо, – отвечал он, и, улыбнувшись, заметил: – Тошно порой бывает, как вспомнишь, что человек я; был бы тварью бессловесной, тараканом – и то приятнее, но – не могу, потому что знаю – какая-нибудь сволочь обязательно тапком прихлопнет… Да и бессловесные они твари – тараканы; а я говорить люблю, я жить люблю, я себя люблю. А в виде таракана я себя вряд ли полюблю, потому что привык быть человеком – симпатичным, длинноногим и девушкам нравиться. Но обидно, что любить я не умею, а если и умею, то не долго. И противно, до одури противно – добиться женщины, понравиться ей, очаровать ее пустой болтовней… и, переспав, возненавидеть, не зная, как от нее избавиться. Красиво думать о вечном, ощущая рядом милую женщину. Приятно думать о будущем, зная, что женщины милой уже нет с тобой, – не без поэзии произнес он, странно посмотрев на Гену Хмарова, невысокого коренастого парня, учившегося на курс старше. В этот момент Гена отвернулся и, слава Богу, не заметил странного взгляда Сингапура. – И приходится хамить, – уже без романтизма продолжал Сингапур. – Радикальный способ избавления: добиться обратного – чтобы она уже возненавидела – самый надежный способ избавления от женской любви. И вот натура бабская подлая: когда ты с ней, ничего ей для тебя не жалко, а как разошлись, разругались – всё, она тебе последний рубль припомнит, который ты у нее одолжил на третий день знакомства на пачку дешевых сигарет. Женщины обидчивы и мстительны; иногда я их просто боюсь. Но тем паче отыграюсь на следующей, буду ей душу теребить, за болячки ее дергать. Раз женщина с тобой близка, обязательно поплачется, а я этим и дразнить ее буду, и жизни учить буду.

– А ты знаешь жизнь? – спросил Дима, внимательно разглядывая раскрасневшегося уже раскураженного Сингапура. Не стоило задавать этого вопроса, тем более что всем было давно не интересно: к самолюбивой болтовне Сингапура привыкли, она лишь раздражала. Но Дима хотел понять эту жизнь этого человека. «Дима, чего ты ждешь от этого пустобреха», – не раз спрашивали его. «Не знаю, – отвечал Дима, – понять хочу». «Чего понять»? – удивлялись. «Не знаю», – отвечал Дима.

– Знаю! – воскликнул Сингапур. – Да, знаю, и нет здесь ничего смешного, и плевал я на Сократа и на его высказывание… Слюны не хватит? Хватит. А не хватит, я желчью плеваться стану! Я знаю жизнь. Я знаю, что мне двадцать; я знаю, что что бы я ни сделал – всё к черту, я знаю – что завтра совершу точно такую же ошибку, которую совершил вчера; и вранье, что дураки учатся на своих ошибках, а умные на чужих. Что человек вообще учиться на ошибках – вранье. Не верите? а вот посмотрите: Я нажрался как свинья, пошел гулять, геройствовать, итог – нарвался на неприятности. Я знаю, что пить нельзя, а если и льзя, то дома, и нечего шляться по подворотням в поисках приключений. Первое, – он поднял руку и загнул мизинец, – зная, что пить нельзя, напиваюсь; почему? Ответ: удовольствие, непобедимое желание удовольствия; и не важно от горя или от радости напиваюсь, удовольствие будет и от горя и от радости, главное, чтобы было выпить, стремление еще раз ощутить то забытье, ту отрешенность, ту мнимую философию жизни: апре ну ле делюж (после нас хоть потоп), философию, которую дает водка. Второе, – он загнул безымянный, – для чего искать приключений? Ответ: второе исходит из первого. Я перестаю быть самим собой, я уже не я, я свое плохое отражение – голосуй сердцем! Соответственно, разум мой пьян и безмятежно дрыхнет. А сердце у меня горячее, молодое, оно ищет бури, ему всего хочется, особенно сладенького, особенно запретного!.. И пьянство здесь еще какой пример, – возразил он кому-то, – хотя… – он на секунду задумался. – Всё, что мы творим, мы творим ради удовольствия – всё: спим, едим, пьем, производим потомство, мы и работаем ради удовольствия: работа ненавистна, но за нее платят, а раз в кармане звенит монета, то… Но здесь и так все ясно; а что касается молотком по пальцу… не спорю – будешь аккуратнее. А случайность? А она, в наше-то время, давно стала закономерностью. Ко всему прочему мы нетерпеливы, мы, русские, хотим всё, много, сейчас и сразу; и даже не знаем, чего мы больше хотим – всего или много? Так о каких ошибках может идти речь, о каких дураках и о каких таких умных? Авось – вот наш девиз.

– Думаешь, и сейчас пронесет? – спросил вдруг Хмаров; во всё это время, он тихо и особенно напивался, и зверел.

– Несомненно, пронесет, – приняв вызов, даже слишком азартно, Сингапур впялился немигающим взглядов в красное, скуластое Генино лицо.

– Пошли, поговорим, – Хмаров с трудом поднялся из-за стола, кухня тесная, Хмаров сидел в углу, у окна.

– Так, пацаны, хорош! – поднялись и остальные, встав между Хмаровым и Сингапуром. – Сингапур, Федор, иди домой, – говорили ему, подталкивая к выходу. И уже у выхода он не сдержался:

– Что, все за Кристиночку переживаешь?

– Бля-я-я!!! – взревел Гена, кинувшись сквозь обступивших его парней.

………………………………………………………………………………………….

И ничего этого Сингапур не помнил. Он запомнил лишь то, что Дима грубо и крайне резко выставил его вон. Он запомнил только это.

Полночи Гену усмиряли, порывавшегося за Сингапуром… Полночи утешали, раз двадцать подряд ставя тоскливую песню «Диктофоны», группы «Танцы минус», под которую Хмаров не стесняясь, рыдал, вцепившись руками в волосы. Опомнившись же, стыдясь, отворачиваясь, наскоро одевшись, ушел, а за ним и все, боясь, как бы он с собой чего не сделал после таких откровенных слез. До самого утра Дима не мог отделаться от этой занудной песни, он и проснулся, напевая: И за твои ресницы хлопать, и за твои ладони брать, за стеклами квадратных окон, за твои куклы умирать, – и напевая, неизбежно вспоминал Гену Хмарова, в который раз жалея, что впустил Федора в квартиру. Но так повелось, зарекаясь не общаться с этим человеком, Дима общался с ним. Было что-то в этом Сингапуре… что-то… какая-то непонятная, всепоглощающая искренность, подкупающая и… отталкивающая. И… женщины любили его, и не просто так, а красивые женщины, – вот что удивляло, и любили именно за то, за что парни, его на дух не переносили – его яростная откровенная болтовня. Не было в нем ни скромности, ни стеснительности, ни того привычного мужского трепета, с которого начинается знакомство и ухаживания. Но не было и мужской грубости… Впрочем, и грубость была, и скромность, и стеснительность, и тот самый мужской трепет, все в нем было… Но как-то не так, как у других… Он точно гипнотизировал женщину, всегда находя именно то нужное слово, которое именно эта женщина именно сейчас и ждала. Он брал женщину сразу, с наскока, завораживал ее своей непосредственностью, неугомонной энергией… или же величественным сплином, или же беспощадной скромностью паймальчика или же… Да все равно – все зависело от предмета обожания. Причем, что говорить, для него было не существенно, порой он нес такую ахинею… «Женщинам не интересно, что им рассказывают, им приятно само внимание, – делился опытом Сингапур, – И первое – заглянуть ей в глаза – сразу станет ясно, будет она с тобой говорить или пошлет куда подальше. Глаза – зеркало желания, – они все подскажут», – всегда интимно заключал он.

Гена Хмаров был человек суровый и, по-мальчишески, стеснительный; словом, он мог предложить Кристине, только цветы на восьмое марта и билет в кино на вечерний сеанс и всегда на фильм, который был интересен ему, ну еще вечер в каком-нибудь кафе-караоке, где он считал необходимым, лично, спеть песню для своей любимой. Как оказалось, этого было недостаточно. Сингапур же подарил Кристине весь мир, полный долгих и занимательных историй о смысле жизни, душе и, главное, о самой Кристине. И в этом мире ни к чему были букеты роз и песни под гитару, даже признания в любви – все это было лишним, и даже банальным, и даже пошлым.

И Кристина вдруг заболела. Была обычная сырая зима; обычный грипп; затем, почему- то, осложнение… Затем менингит; энцефалит… и полное атрофирование мышц. Вот уже два года Кристина была прикована к креслу.

Сингапур лишь раз, может, два навестил ее в больнице… Увидя ее лежащую на больничной койке, способную двигать только глазами… Это была уже не та красавица Кристина… Худое скрюченное тело… и если бы не глаза, кричащие о жизни, можно было подумать, что разговариваешь с поломанной куклой. Этого никто не знал, этого не хотели знать. Знали, что заболела, что лежала в больнице, но ведь жива осталась. Слышали, что вроде бы, парализована… Была Кристина, и не было Кристины. Сначала спрашивали о ней, справлялись о здоровье; первый месяц даже живо обсуждали, выводя мораль: что вот к чему приводит халатность по отношению к своему здоровью, многие под впечатлением чуть ли не до мая в шапках и шарфах ходили; первый месяц всем факультетом собирались ее навестить, очень жалели ее, кто-то в порыве и навестил с цветами и апельсинами… Потом все поутихло… к тому же и зимняя сессия… Словом, о Кристине благополучно позабыли, своих проблем хватало. Единственный, кто остался с ней – это Гена, которого она, в свое время, довольно неласково отшила. Впрочем, Гена до сегодняшней ночи особо не распространялся о своей любви и, тем более, заботе. Зато много рассказал он, когда рыдал, сидя на полу в Диминой комнате, слушая тоскливые «Диктофоны». Если бы всё это знали: больница, паралич, утка, дерьмо… Сингапура бы размазали по подъезду. А так… ну и ляпнул Сингапур, с него разве станется, он и не такое мог ляпнуть. Все и не представляли, что Кристина перенесла две клинические смерти и операцию на головном мозге, и, к удивлению врачей, не только выжила, но осталась нормальной здравомыслящей девушкой. И единственным лекарством, способным поставить ее на ноги теперь была любовь, забота, ежедневные тренировки и… время. Почему она осталась жива и, что самое фантастическое, в полном рассудке, никто объяснить не мог. Подобно кошке, жизнь вцепилась в жертву, по праву принадлежащую смерти, и никак не хотела оставлять своих позиций, точно пытаясь доказать свою власть и силу. Что это – судьба? знамение свыше? Ангел-хранитель? А может быть, действительно, все просто: никакой мистики, никакого чуда – сильный организм, железная воля… К чему копаться в неизвестном? – и невольно, Дима думал об этом, наблюдая похмеляющегося Сингапура.

– Ты бы лучше извинился сегодня перед Геной, – заметил он.

– За что? за вчерашнее, что ли? – точно припоминая, переспросил Сингапур. – Не я это начал, – отмахнулся он, и вдруг заявил агрессивно: – Я, что, виноват, что она простыла и заболела? К тому же это и случилось – мы месяц как расстались, я с ней и в институте не здоровался. Ты это знаешь. Одеваться надо было теплее, и ничего бы не было.

– Никто тебя и не винит, – возразил Дима, – Речь не об этом. Ты Гену обидел. Он любит ее. Ты бы слышал, что он нам рассказывал. Тебя бы точно прибили, подвернись ты в эту минуту.

– На расправу мы все скоры, тем более на благородную, – не без ехидства заметил Сингапур, – Лучше бы вы ее хоть раз навестили. А перед Геной извинюсь, – вдруг согласился он, – авось не убудет, – он произнес это совсем как несправедливо обиженный ребенок, даже не произнес, а буркнул.

– Ладно, пошли в институт, – сказал Дима, сам испытав небольшую неловкость от этого разговора.

2

Холодина стояла жуткая. С четверть часа парни молча ждали автобус. В своем пальто, без шапки, Сингапур порядком замерз; то и дело он прикладывался к бутылке, но видно это мало ему помогало.

– Может ну ее к черту, этот институт; суббота, пошли обратно к тебе или до меня дойдем, водки еще возьмем, – то и дело шмыгая носом, предложил он.

– Нет, – ответил Дима и добавил. – Ты ко мне сегодня не заходи. Гена будет. И вообще, когда у меня такая вечеринка… тебе там делать нечего.

– Мне все равно, – равнодушно ответил Сингапур. Лицо его осунулось, стало каким-то отрешенным и, неприкрыто грустным, даже холод теперь не волновал его, расправившись, он закурил и задумчиво смотрел куда-то в сторону. Подошел троллейбус.

– Поехали, – Дима дернул его за рукав.

– А? да-да, – Сингапур кивнул и первым полез в переполненный троллейбус.

Устроившись в середине салона, парни замерли, задавленные со всех сторон такими же замерзшими и раздраженными пассажирами: Дима – держась за поручень, Сингапур – уперевшись обеими руками в спинку сидения, на котором, сидела старушка. Склонившись над ней всем телом, Сингапур с трудом, казалось, держался на ногах. Старушка лишь кротко прижалась плотнее к стеклу.

– Какая милая старушка, – легонько Сингапур ткнул Диму локтем.

– Милая, – согласился тот, и не в силах больше сдерживать давивших пассажиров, оторвал от поручней руку и уперся ладонью в стекло, другой рукой, то и дело, оправляя дубленку, задиравшуюся всякий раз, когда кто-нибудь пытался протиснуться по салону.

Троллейбус ехал молча, говорить в таком холодном, спертом от невыносимой толчеи воздухе, желающих не было, единственно, кто-нибудь вяло огрызался. У окна, впереди салона, сидела молоденькая мама с пятилетним мальчиком на коленях; мальчик, не отрываясь, смотрел в круглое светлое пятно на заиндевевшем стекле. Смотрел долго, молча, и не по-детски угрюмо; вдруг сказал громко в каком-то порыве:

– Мама, мне надоело. Давай украдем много денег и купим «Мерседес».

– Вот это парень! – враз оживился салон.

– Вот это правильно! – засмеялись какие-то молодые люди.

– Чему дитё учите! – раздался укоряющий стариковский возглас. – Бесстыдники.

Сразу потеплело. Пассажиры оживились, мысль «украсть много денег и купить «Мерседес», многим была симпатична. Единственно, некоторые старики возмущались, но это лишь еще больше веселило салон. К тому же сразу кто-то ругнул правительство и уже старики, недавно возмущавшиеся, теперь от души поносили и правительство и премьера и до кучи, местную администрацию, обзывая губернатора не иначе как соловьем птичкой певчей. Словом, до института парни доехали в самом, что ни на есть приподнятом настроении.

В институте все обошлось. Хмарова встретили сразу, только парни вошли в холл. Дима пожал ему руку, протянул руку и Сингапур.

– Я с такими отморозками не здороваюсь, – сдержанный ответ, Сингапур равнодушно пожал плечами и прошел в институт.

В субботу были общие лекции. Первой была история искусств. Читал ее Рождественский Аркадий Всеволодович, молодой преподаватель двадцати девяти лет. Всегда опрятный, в костюме, он неторопливо прохаживался мимо доски, негромко, вовсе не стараясь, что бы его услышали, читая свои лекции; иногда он запрокидывал голову, поправляя длинные прямые волосы, следом, непременно указательным пальцем, поправлял очки, и снова потупясь, мерно выхаживал по аудитории, рассказывая что-то исключительно для первых двух рядов. Уже с третьего ряда, что-либо разобрать было проблематично.

Рождественский не отмечал посещаемость, на экзаменах двоек не ставил, особенно юношам, но всегда, особенно у юношей, экзамен принимал долго, превращая его в очередную лекцию. Впрочем, все знали, что он гомосексуалист. Но человек он был милый и общительный. В поведении его не было ничего такого анекдотически манерного; обычный, преподаватель истории искусств, без всяких этих изящных штучек. Никто бы и не узнал ничего, если бы на первом курсе, во время нескончаемых экзаменационных и послеэкзаменационных попоек, он, так ненавязчиво, не предлагал бы каждому из курса свою дружбу. Предлагал он ее всегда изысканно-туманно, с какими-то образными намеками, и, если что, изящно сводил все к обычной лекции по античной истории. Все прошли эту проверку, все, кроме Сингапура. «Неужели я такой несимпатичный?» – как-то, во время очередной пьянки, при всех, весело заметил Сингапур и подмигнул игриво. Рождественский крайне смутился, он ни как не ожидал такой прямоты и того, что… студенты ни сколько не скрывали его тайные приставания, а пересказывали всё друг другу, да еще и глумились за глаза. Сингапур сдал всех; впрочем, никого это не расстроило, парни искренне позабавились, когда наблюдали, как он, как раз анекдотично манерно, вдруг прильнул к Рождественскому и задушевно стал склонять его к определенной интимности. Рождественский, с безобразно застывшей улыбкой, беспомощно выслушивая задушевные пошлости Сингапура, остолбенело сидел за столом,. Вдруг резко поднявшись, он вышел в коридор. Сингапур, подмигнув всем, кто был в аудитории, следом. Совершенно бессмысленно было обижать Рождественского, и только за Сингапуром закрылась дверь, все разом ощутили себя даже мерзавцами, что так позволили… да еще и сами охотно хихикали пошлостям Сингапура. Но никто не рискнул выйти следом; пожав плечами, помявшись, парни продолжили пить, стараясь обратить всё в шутку, будто и не было ничего… и Рождественского будто не было.

Сингапур вернулся.

– А где Рождественский? – спросил кто-то.

– Ушел, – ответил Сингапур.

– Зря ты, Федя, – сказал кто-то. – Хорошего человека обидел.

– Хоть и пидора, – вставил кто-то. Все засмеялись и вскоре забыли, увлекшись своими разговорами. Сингапур лишь, странно-озадаченный, сидел возле окна и курил.

– А я ведь его до слез довел, – серьезно сказал он, когда спросили, чего он такой смурной. – Стоит возле окна, и плачет, – глядя в сторону, продолжал он. – Я-то так, ради хохмы… а он – плачет. Посмотрел на меня, лицо красное и сказал тихо: «Федор, зачем вы так, ну что я вам сделал». И, правда, зачем я так? Попытался успокоить его. Совсем глупо вышло: говорю: Что вы, в самом деле, как девочка, ну и педераст вы, ну и что? У меня вообще агорафобия, я открытых пространств боюсь, прошлым летом на дачу с матерью собрался – поле не смог перейти, как увидел всю эту громадину – все это небо, и ни деревца и, и… утешил, блин», – раздраженно заключил он и, затушив сигарету, ни с кем не прощаясь, ушел.

На следующей сессии Сингапуру пришлось туго. В отличие от остальных, он раз пять пересдавал эту, уже поперек горла вставшую ему историю искусств. Рождественский был непреклонен. Сингапуру пришлось выучить всё от и до.

– Вот пидорюга, – высказался он, выйдя, наконец, из аудитории с тройкой в зачетке, – буквально – затрахал.

***

Как обычно парни сели на последние ряды и, краем глаза, изредка наблюдая за мирно прохаживающимся вдоль доски Рождественским, трепались о своем. Пьяненький, повеселевший Сингапур дурачился, прицельно забрасывая бумажными катышками сидящих за нижними первыми партами девчонок. Бумажки беззвучно попадали в цель; если в одежду, то отскакивали и падали на пол, если в прическу – застревали в волосах, чему от души веселился Сингапур. Впрочем, дурной пример заразителен, и уже человек пять, подобно Сингапуру, в тихой радости, забрасывали ни о чем не подозревавших, внимательно конспектирующих лекцию, девчонок. Рядом с Сингапуром сидел Данила Долгов. Всегда нарочито ироничный, но в действительности открытый и даже наивный. Он был коренаст, широкоплеч, круглолиц, и, в виде какого-то особого вызова обществу, носил, вовсе не идущие ему, длинные до плеч волосы; никогда не убирая их в хвост, он всякий раз ладонью забирал их назад, волосы непослушно ниспадали обратно. Ко всему прочему, Данила всегда носил только черное; и в своем черном свитере, черных джинсах, с длинными рыжими до плеч волосами, больше походил на средневекового варвара, чем на студента-художника; а на улице повязывая черную бандану – тем более, но такое сравнение ему только льстило. Долгов был, наверное, единственный со всего факультета, кто бы мог назвать себя другом Сингапура. Ему частенько говорили: «Данил, ведь он же сволочь, как ты общаешься с ним?» И всякий раз Данил соглашался: «Конечно, сволочь, но какая сволочь!» – с особой иронией непременно прибавлял он. Сидя по левую руку от Сингапура, Данил, облокотившись о парту, всем телом, подавшись вперед, совсем как спортивный комментатор, чуть слышно, но очень эмоционально комментировал броски, всякий раз, в азарте выбрасывая руку – куда падал шарик и, всякий раз, нетерпеливо забирая назад волосы, некстати спадавшие на лицо и мешавшие обзору. Так прошла лекция. Со звонком, довольные, парни вышли из аудитории, посмеиваясь на возмущавшихся девчонок, отряхивавших со своих голов щедро набросанные бумажки.

На перемене Сингапур вместе с Данилой вышли на крыльцо института покурить. Шагах в десяти, возле высокого тополя, в компании какой-то странного вида девицы стоял Андрей Паневин, а проще – Сма. Невысокого росточка, щупленький, с нелепыми мальчишескими усиками… Паневин был не просто подтянут, он выворачивал плечи назад, а локти выставлял вперед, что свойственно тяжелоатлетам, у которых мышечная масса не позволяла рукам свисать свободно. Мышечная масса позволяла Паневину пролезть в водосточную трубу; но и ноги, при ходьбе, он выкидывал в стороны так, как только что сошедшие на берег моряки из мультипликационных фильмов. Во всем виде его, особенно в лице, была какая-то ничем не смываемая значимость собственного достоинства. Все издевки в свой адрес он, казалось, просто не замечал. Если же над ним смеялись, он смеялся тоже – смеялся, как смеются над посторонним человеком. Это был, наверное, самый беззлобный, тихий и незаметный человек на всем курсе. Тихий, незаметный, он пристраивался к компании и, как ни в чем не бывало, следовал, как тень, до того самого места, где парни собирались распить бутылочку-другую вина. Тихо, незаметно, он усаживался поближе к разливающему, и тихо, незаметно напивался; захмелев же, развлекал всех своей беспросветной глупостью. Поначалу это забавляло: и то, что он незаметно пристраивался к компании, а проще, садился «на хвоста», пил, закусывал, угощался сигаретами, всякий раз, несмело доставая сигарету из чьей-нибудь пачки, лежавшей на столе, когда все знали, что свои у него есть, только он их прятал поглубже в карман. Забавляло и его косноязычие, его бесконечные «ну, в общем» и «это самое» – единственное, что, наверное, можно было понять из его речи, и то, напиваясь, он и это «это самое» произносил как «сма». Его и прозвали Сма. Когда же дело доходило до сальностей и до анекдотов, Сма, непременно, рассказывал один и тот же анекдот, такой бородатый, что удивляло, где он мог его слышать. Анекдот был про какого-то кота пугавшего всех и каждого своим вкрадчивым Мур-р, которого в конце концов испугал козел, ответивший на его Мур-р, суровым КГБе-е. Рассказав его впервые, сам Сма искренне смеялся, (он и смеялся как-то странно – покашливая и очень тихо). Впоследствии, на каждой пьянке парни слышали от него только этот анекдот, и, всякий раз, Сма тихо покашливал, только выговорив это сурово-блеющее «КГБе-е». В конце концов, всем осточертела и его бережливость и его «КГБе-е». Жалкая сцена: намечается попойка, все собираются, скидываются, вот уже вышли из института, часть рванула за водкой, часть, потихонечку, на квартиру, готовить закуску… И Сма, невозмутимый, высоко подняв голову, шагает следом, ни-и-кто его не замечает. Наконец, найдется крайний, скажет, как последней бляди, даже не скажет, а выдавит: «Андрей, иди отсюда, иди», а он: «Ну, сма, ну че вы…» Отмахнется от него компания, пойдет своей дорогой, а он, с убийственной невозмутимостью следом – руки в карманах, ноги в стороны. Иногда, проходя мимо остановки, его просто впихивали в подошедший автобус, как собачке приговаривая: «Домой, Андрей, домой», – ждали, когда двери закроются за ним и, лишь тогда, уже спокойно, продолжали свой путь.

– Здорово, Сма, – Сингапур панибратски хлопнул его по спине.

– Привет, – ответил Паневин.

– Здравствуйте и вы, милая барышня, – отвесив театральный поклон, приветствовал Сингапур.

– Здравствуйте, – торопливо и крайне испугано, ответила она, даже пугливо отстранилась, когда Сингапур отвесил ей свой поклон. Невысокая, исподлобья снизу вверх смотрела она на Сингапура. На ней была розового цвета старая болоньевая куртка, из-под которой до самых пят свисала черная шерстяная замызганная юбка. На голове розовая выцветшая вязаная шапочка, из-под которой выбивались, точь в точь, как и юбка – черные жидкие немытые волосы, ниспадавшие до плеч. Даже лицо казалось каким-то серым и замызганным; впрочем, черты были правильные и даже красивые, если бы не эта отталкивающая неопрятность. Но больше притягивали ее глаза, блекло-черные, суетливо-пугливые, куда она смотрела – черт ее разберет – куда-то туда-сюда, они… казалось, были совсем без зрачков. Нет, – Сингапур невольно поежился, – зрачки были, конечно же, были. Не могут же быть глаза без зрачков!

– И как вас зовут чудное создание? – наконец справившись со своим внезапным замешательством, спросил он, приятно улыбнувшись.

– Галя, – ответила она, напряженно наблюдая за Сингапуром, точно вот сейчас сорвется и удерет, куда глаза ее глядят – туда-сюда.

– Вас почему-то так и просится обидеть, – помолчав, вдруг заметил Сингапур, странно еще раз заглянув Гале в глаза. – Вид у вас подходящий, – точно в оправдание, добавил он и вернулся к крыльцу.

– Крайне любопытная особа, – заметил он Данилу.

– На бомжиху похожа, – был ответ.

– Вполне может быть, – согласился Сингапур. – Ну ладно, чего-то меня не тянет слушать дальше эти умные лекции… У тебя деньги есть? – прямо спросил он.

– Денег нет.

– Будем искать.

Пошустрив по факультету Сингапур, кое-как наскреб на бутылку водки. Умел он находить деньги на водку.

Уже выйдя из магазина, парни наткнулись на Паневина.

– О, а ты чего не на лекции? – удивился Сингапур.

– Так сма, эта сма…

– Понятно, – остановил его Сингапур. – Ну, пошли. – Он кивнул Паневину, и тот охотно зашагал за ними. Все втроем вошли в ближайший подъезд.

– У тебя, таки, нюх, – говорил Сингапур, выставляя на подоконник бутылку водки, пластиковый стакан и мороженое – все, на что хватило собранных денег. – Но учти, – он налил водки и протянул стакан Данилу, – ты расскажешь, что это за безумное создание в розовой куртке, и какого лешего ты с бомжихами вяжешься.

– Она, это самое, святая, – неожиданно серьезно и на редкость разборчиво ответил Паневин, заглядывая на Данила, уже взявшего в другую руку мороженое.

– О как! – присвистнул Сингапур. – Ну давай, – кивнул он Данилу, тот выпил, закусил, заметил поморщившись: «Дрянь водка»; поставил стакан и мороженое на подоконник. Сингапур налил водки, не предложив Паневину, выпил сам, согласился, что водка дрянь, закурил. Закурил и Данил.

– Ну, мы тебя слушаем, – выпустив струйку дыма, произнес Сингапур.

– А… Эт сма, пацаны, а…

– А тебе, когда расскажешь, – ласковый ответ. – Не волнуйся, на твой век хватит.

– Ну вще… сма… – разволновался Паневин.

– Черт с тобой, – Сингапур налил ему. Паневин выпил.

– Мороженое не дам, – брезгливо Сингапур отставил мороженое от протянутой руки Паневина, – ты с бомжихами всякими вяжешься.

– Она не бомжиха, она, сма, стая, – взволновано пробурчал Паневин, неохотно достав из кармана свою пачку «Дуката», Сингапур с Даниилом курили «Laky Strake».

– Святая – в смысле… – Сингапур покрутил пальцем у виска.

– Не, сма, ее, сма, один, сма, плюбил, сма, и яйца отрезал себе, сма.

Не выдержав, и Сингапур и Данил засмеялись.

– Слушай ты – сма, – сквозь смех говорил Данил, – ты, сма, нормально, сма, говорить можешь, сма, педагог, сма?

– Еще раз «сма» скажешь, водки не дам, – сказал Сингапур.

– Ну эт сма, я…

– Все – ты попал.

Данил тут же обнял Сингапура и тихо и задушевно запел:

– Круто ты попал на тиви, ты звезда – давай народ порази.

– Удиви, – возразил Сингапур. – По рифме подходит «удиви».

– Не спорь, – отмахнулся Данил, – я лучше знаю, у меня сестра эту хрень слушает. Они поют: «порази».

– Потому что они урю-юки, – на распев заметил Сингапур. – Да Сма?.. Ну ладно, – согласился он, – налью тебе, но давай без этих своих… Понял? – он строго взглянул на Паневина.

– Понял, – кивнул Паневин, взял стакан и выпил. Выпив, он, напряженно, стараясь говорить понятно, стал рассказывать, что знал, об этой знаменательной, на его взгляд, истории – истории о Кирилле Минковиче, который от большой любви к Гале кастрировал себя садовыми ножницами. Если бы ни Данил, ни Сингапур, уже не слышали эту байку, о которой в свое время шел слух в определенной неформальной тусовке, то ни черта они бы не разобрали, разгребая все эти «сма» и «вще», без которых Паневин никак не мог рассказывать, как он, по совести сказать, ни старался. К тому же, захмелев, он и вовсе потерял возможность изъясняться нормально, речь его перестала быть похожей на человеческую, а скорее на какие-то животные звуки, временами сцеплявшиеся все теми же «сма» и «вще». А история была насколько любопытная, настолько же и мутная. Сказать, что Кирилл Минкович был странный человек, значило ничего не сказать. Он был сумасшедший. Это знали все. У него даже справка была. Но опять же… эта история… В такое хочешь не хочешь, а поверишь, уж очень сальная историйка. В нее, по-правде, и верили. А что – вполне вероятно, чего еще можно ожидать от человека, свихнувшегося на религии. Такие не то что яйца, такие вены вскрывают, из окон выбрасываются. Но… вены и из окон, это обычные истории, можно сказать, типовые; здесь же старообрядчеством попахивало, что называется – полный скопец.

В свое время Минкович был известным человеком, он был рок-музыкантом, выступал на общих концертах местного значения; был у него и сольник в одном из, опять же, местных рок-клубов, точнее сказать – рок-клубе, так как на весь город он был один, да и тот скурвился, не просуществовав и года, превратившись в обычный кабак. Рассказывали, что и тогда уже Минкович забавлял всех, приглашая на выступления свою маму. Она приходила, важно усаживалась где-нибудь в сторонке и внимательно слушала своего Кирюшу, большого, кучерявого, всегда в кожаной куртке-косухе, негромко поющего под электрогитару странно-замудреные песни в духе Бориса Гребенщикова, даже тембром голоса Кирилл старался подражать своему кумиру. После выступления, мама, женщина невысокая, полная, невзирая на погоду, в больших темных очках, подходила к сыну, окруженному нетрезвыми патлатыми пареньками, достававшими ему еле до плеча, и девицами с выбритыми висками и с колечками в самых неожиданных местах, и серьезно высказывала свое мнение. Выглядело все это комично, учитывая, что Кирюша преданно выслушивал ее и обещал поправить ту или иную песню, на которую ему замечала мама. Высказавшись, она оставляла его, предупредив, чтобы особенно не пил, и если – то только красное вино, затем и давала ему деньги, прощалась и просила позвонить, если он задержится или не приедет ночевать вовсе, но при этом, всегда добавляла, что будет ждать его не позже одиннадцати. Так что, какой бы ни был сейшн, Минкович послушно, только стрелки подходили к половине одиннадцатого, уходил домой. Его не могли удержать даже девчонки, хотя ему и было тогда уже за двадцать. Такая послушность лишь разжигала компанию. Пару раз Минковича спаивали, запирали с легкомысленными девицами в спальне… Кончалось все тем, что он, обладавший отменной силой, выбивал дверь и, обиженный на весь свет, уходил. А голых женщин он и вовсе чурался, заливаясь неожиданной краской стыдливости. Когда спрашивали серьезно, без ехидства, он отвечал: «Мама волнуется, ей нельзя волноваться», – и больше ни слова. Гостей Минкович не жаловал, причина была все та же – мама, она не любила гостей. В остальном же Минкович вел обычную неформальную жизнь: учился в политехническом институте, читал умные книги, репетировал со своей группой в гараже, принадлежавшем отцу одного из парней этой группы, пил вино, в одиннадцать вечера возвращался домой; к слову, весь день у него был расписан по часам, по нему даже время сверяли… Как в один прекрасный день, он не явился ни в институт, ни на репетицию. Если его искали, заходили домой, дверь всегда открывала мама (жили они вдвоем) и отвечала, что Кирюша болен. Чем болен, не говорила. Ну, болен и болен, с кем не бывает. Но прошел месяц, другой, а Минкович не объявлялся. Прошли полгода. Из института его отчислили, группа распалась… И поползли слухи, что Минкович рехнулся и оскопил себя садовыми ножницами… Когда? Зачем? Никто тогда вразумительно сказать не мог. Рехнулся, и отрезал, и всё. Ситуация немного прояснилась, когда Минковича положили в психиатрическую лечебницу, где побывало не мало народу из неформальной тусовки. Его там видели, с ним разговаривали, выяснилось, что действительно – отрезал, но не садовыми, а обычными кухонными. И отрезал от любви к одной особе. А сделал это потому, что решил, что эта особа святая Дева Мария, а он ее страстно возжелал, а так как она святая, да еще и Дева Мария, то возжелать ее никак нельзя, вот он и решил этот вопрос радикально. Опять же, правда это или байка, судить трудно, потому как первыми ее рассказывали те, кто лежал с Минковичем в лечебнице, соответственно, народ понятного положения, особого доверия не вызывающий, так как сами рассказчики – люди не вполне нормальные; словом, рассказы эти ясности не внесли, а лишь сильнее всё запутали и нагнали тумана и даже мистики. А потом прошло время, годы, и забыли и о Минковиче, да и вообще о всём этом рок-н-рольном романтизме. Так, если только некоторые, вроде Сингапура, считавшие себя панками или хиппанами. Но всё это уже было лично и индивидуально, без определенных тусовок, о которых теперь ходили лишь байки, наряженные временем в романтический ореол вседозволенности, свободной любви, какого-то протеста и прочей рок-н-рольной мишуры, как в свое время ушли в небытие драки район на район и благородные хулиганы, которые дрались честно, лежачего не били, и никогда не трогали парня с чужого района, если он был с девушкой.

– А этот Минкович еще живой? – казалось, сам у себя спросил Сингапур.

– Живой, сма, – кивнул Паневин, что-то еще добавив невразумительное.

– Прикольно, – Сингапур произнес это задумчиво, словно окунувшись в это далекое неизвестное ему время. – Так значит, эта твоя Галя и есть та самая Дева? – оживленно обернулся он к Паневину.

– Угу, – кивнул тот.

– И где же ты откопал это доисторическое существо?

– Она сама, сма, подошла, сказала, искала меня. Избранный я.

– О, как! – усмехнулся Сингапур.

– И я это… вот, – Паневин покосился на бутылку.

– С тебя достаточно, избранный. – Сингапур отставил от него бутылку. – Она, правда, святая? – с интересом заглянул он в глаза Паневину.

– Угу, – приковано уставясь взглядом в бутылку, кивнул Паневин.

– Она сама тебе об этом сказала?

– Угу.

– Замечательно. Феноменально просто. Просто усраться можно. И ты в это веришь?

– Угу.

– Нет, Данил, ну ты погляди. Хотя… – он мечтательно склонил голову, – чертовски люблю общаться с подобным народом. Вся эта вера, поиски истины, крайне занимательны.

– Тебе муновцев мало? – напомнил Данил.

– Ты знаешь, мало, – ответил Сингапур.

– Ну-ну. Только без меня… Ну наливай, что ли, – и Данил протянул ему стакан.

– А с муновцами прикольно получилось, – наливая водку, с ностальгией произнес Сингапур.

– Да куда уж там, – ответил Данил без ностальгии, – дай Бог, что обошлось. Спасибо отцу, помог. За родителей, – сказав тост, он выпил.

3

История получилась действительно скверная; отцу Данила пришлось воспользоваться некоторыми своими связями, что бы замять ее. В институте же еще раз убедились в способностях Сингапура влезать в самые паскудные истории и втаскивать за собой всех, кто под руку подворачивался. Впрочем, и сам Данил не был пай-мальчиком, а с Сингапуром и подавно; эти двое, точно нашли друг друга, и если уж напивались, то день без приключений, можно сказать, был прожит для них зря.

В те две недели июня, когда первый курс сдавал свои первые переходные экзамены, родители Данила уехали на юг, оставив квартиру на сына. За это время там перебывала добрая половина художественно-графического факультета, даже Рождественский пару раз захаживал. И все обходилось: пили, веселились, раздражали соседей, но в меру – всё, как и должно быть.

В тот вечер договорились собраться у Долгова часов в одиннадцать вечера, но, еще не дойдя и до дома, компания увидела их: напряженно оглядываясь, стараясь не заходить в свет фонарей, они торопливо шли. Увидев своих, кивнули в темноту какого-то двора и скрылись в нем. Рубашка и брюки Сингапура были испачканы кровью. «Чего это вы?» – был первый вопрос. «Ничего, за веру пострадали. Пошли отсюда», – добавил Долгов, по дороге наперебой с Сингапуром, рассказывая все случившееся; к слову, в этот раз Сингапур не был словоохотлив, его больше интересовала запачканные брюки и рубашка.

***

Началось все обычно. Парни купили вина и зашли во двор, когда их остановила девушка.

– Здравствуй, Данил, – стараясь быть улыбчивой, заговорила она, кротко покосившись на Сингапура, уже, к слову, поддавшего и, слишком откровенно разглядывавшего ее, буквально, с головы до ног. Впрочем, в определенном смысле, разглядывать там было и нечего: одета простенько, да и лицо ее, бледное, все было покрыто красными воспаленными прыщиками, но Сингапур, как нарочно, именно лицо и разглядывал всего пристальней.

– Данил, ваш друг на меня так смотрит. – Смутившись, покраснев, от чего лицо ее стало совсем бугристым, заметила девушка, все еще стараясь быть улыбчивой.

– Ничего, он на всех так смотрит, – извинившись, ответил Данил: – Вы, Лиза, нас простите, мы спешим…

– Вовсе нет! – воскликнул Сингапур. – Кстати, меня зовут Сингапур. Вы Даню не слушайте, для такой барышни, лично у меня, всегда найдется минутка.

Данил странно покосился на него.

– Да? – оживилась девушка, – Как это приятно; тогда я хотела бы пригласить вас… Сингапур, это ваша фамилия?

– Вроде того.

– Интересная фамилия… Я бы хотела пригласить вас на лекцию…

– Как это интересно! – был ответ. – Ну и что это у вас там за лекция такая?

– Мы рассказываем о нравственности, о семье, о Боге…

– Так вы сектанты?! – веселый восклик. – Замечательно, – еще веселея.

Данил напряженно усмехнувшись, молча наблюдал.

– Ну и кому же поклоняется такая милая и, судя по вашей внешности, наверняка, не побоюсь этого слова, нравственная барышня? – Сингапур сказал все это мягко, даже ласково, как говорят ребёночку.

– Почему вы решили, что я сектантка?

– А разве нет? – удивился он; и вдруг совсем серьезно: – Хорошо, – на секунду задумался, – уверен, вы настроены сейчас на теологический диспут, я вижу по выражению вашего лица, что непременно настроены на диспут, и сейчас, несомненно, желаете убедить меня, что вы не членка секты; я ведь прав?

– Я верю в Бога, – как несломляемый аргумент, чуть слышно произнесла она. – А вы, вы верите в Бога?

– К сожалению, я агрессивный атеист, – и в правду с сожалением отвечал Сингапур.

– Ну что вы, вы ничуть не похожи на агрессивного человека.

– Еще как, – усмехнулся Данил.

– Ну, вот видите, – оживилась девушка, – вся ваша беда в том, что вы не верите в Бога. Все ваши беды, всё от этого, – горячо говорила она Сингапуру; вдруг спросила прямо: – Вы нравственный человек?

– Нет, – даже застенчиво отвечал Сингапур.

– Вот видите! и не только эта беда ваша, сейчас весь мир страдает этим, сейчас…

– А вы… Вы нравственны? – спросил он в полушепоте.

– Я стараюсь быть такой, и в этом мне помогает вера, вера в Бога, – вторя ему, прошептала она.

– Как это интересно.

– Вам, правда, это интересно? Тогда я с удовольствием приглашаю вас…

– В нашу секту, – подсказал Сингапур.

– Почему вы называете нас сектой? Я сама, я сама хотела бы помочь вам, вы же видите, в каком мире мы живем: насилие, потеря нравственности, семейных ценностей, люди ненавидят друг друга, мужья изменяют женам, насилуют женщин, кругом обман, люди перестали любить друг друга, перестали верить в Бога, а если и верят, то всё внешне. Они решили, что если надели на себя крестик, сходили раз в год в церковь, поставили свечку, то на этом и всё, на этом их вера и заканчивается…

– Стоп, стоп, стоп, – остановил ее Сингапур, – а вы что, в церковь не ходите и креста не носите?.. Вы нехристь? – наивно с неподдельным любопытством поинтересовался он.

– Нет… я…

– Не нехристь?

– Подождите, вы меня путаете…

– Так вы нехристь или не нехристь? – с прежней любознательностью продолжал он, заглядывая ей прямо в лицо.

– Я не нехристь, я… Вы неправильно всё это повернули, я говорила вам о другом, я к сатанизму не имею никакого отношения, я…

– Так вы, значит, признаете веру Христову и носите на себе крест, на котором был распят Спаситель, следовательно вы…

– Я верю в Бога! – в порыве, но чуть слышно воскликнула она. – Я верю в Бога, но всё это внешне, все эти…

– Бог – внешне?!

– Нет не Бог, а все эти символы…

– Христа, что распяли так, чисто символически? – склоняясь над ней, говорил Сингапур, он точно подавлял ее, пристально и не мигая, заглядывал ей в глаза.

– Нет, я не о том, я не о том, – шептала она.

– Ладно, – отстранился Сингапур. – Ладно, успокойтесь, все нормально, – говорил он спокойно.

– Я не о том, я не об этом…

– Так не о том или не об этом? – уже снисходительно улыбаясь, спросил он.

– Вы придираетесь к моим словам, вы очень тяжелый человек, вы…

– Я всего лишь навсего атеист.

– Вот видите, вы… Вы должны поверить в Бога.

– Без креста?

– Что? – теперь испугано смотрела она на внимательно изучающего ее Сингапура, ему сейчас только монокля не хватало.

– Поверить в Христа без креста? – медленно и размеренно повторил он.

– Да! – отчаянно, боясь вновь попасться, словно зажмурясь и заткнув уши, как зубрешку зачастила она. – Это символы, не имеющие к вере никакого отношения, это символы, придуманные попами, что бы обманывать людей, истинная вера в другом, она подразумевает семью, нравственность…

– Далась вам эта нравственность, впрочем, мне нравиться, как вы сейчас говорили: «придуманные попами», «обманывать людей», – как много у нас общего, вы случаем не атеистка? По-вашему, религия – опиум для народа?

– Да-да, та религия, которая насаждается церковью, она – опиум, она одурманивает, заставляет забыть о нравственности, поклоняется символам, ставить свечки…

– Вы мне нравитесь, – засмеялся Сингапур, – если бы вы только слышали, что вы несете…

– Я говорю правду.

– Не сомневаюсь. Ну ладно, этак я могу вас вечно путать; девушка вы глупенькая, наивная и от того милая. Вернемся к главному. Что у вас там за лекции и за вера такая особенная – без креста?

– Наши лекции, – она глубоко вздохнула, сосредоточилась, – Наши лекции рассказывают о Боге, о семье, о нравственности (Сингапур усмехнулся). Вот видите, – оживилась она, – все ваши беды от этого – от потери нравственности.

– И от того, что я не верю в вашего Бога – ведь так?

– Бог один…

– И имя ему?..

– Ну что вы, он не Яхве и не Аллах…

– И, наверное, не Христос.

– Христа распяли, но людям явился новый мессия…

– Ну, наконец-то!! – с необычайным облегчением даже, вскричал Сингапур. – И имя ему? – он смотрел в эту минуту и говорил точь-в-точь, как уже утомившийся преподаватель, услышавший хоть что-то похожее на правильный ответ.

– Вы зря так иронизируете.

– Какая тут к лешему, ирония. Имя.

– Вы поймите, вы же видите, в каком мире мы живем, нравственность…

– Да твою… в богомать!! – выдал он вдруг. И неожиданно, как прежде, мягко, о-очень сдержанно: – Извините меня, милая девушка, просто это слово вызывает во мне откровенные приступы агрессии; постарайтесь его больше не использовать, и давайте отвечать ближе к названой теме.

– Вы знаете… я, наверное, пойду, я, наверное, вас задерживаю, – она сделала шаг назад.

– Ну что вы, как можно, – расплылся Сингапур, – ну как вы могли подумать, – с необыкновенной задушевностью продолжал он. – Ну разве такое возможно, как вы только могли…

– Вы, пожалуйста, больше не ругайтесь.

– Ни-ни-ни, – замахал он руками, – ни в коем случае, вот те крест, – он яростно перекрестился.

– Вот видите – вот и вся ваша вера – лишь внешне, а это ведь… – она запнулась.

– Безнравственно, согласен, я искренне поддерживаю вас; так давайте вернемся к теме – к вашей секте.

– Мы… я не отношусь к секте…

– Не важно. Кто мессия-то?

– Это важно, мы не сектанты.

– Хорошо, согласен, – в нетерпении торопил он. – Мессия кто – кто спаситель?

Она вздохнула и, с расстановкой, даже величественно произнесла:

– Имя ему – преподобный Мун.

– Еврей? – недоверчиво спросил Сингапур.

– Он кореец, – ответила она значительно.

– Ух ты! – выдал он восхищенно. – Данил, нас спасут корейцы! С востока сия звезда засияет. А всё прикидывались – самсунг, Ким ир Сен, Хуль вим бины. Ваш, кстати, за белых или за красных? – игриво подмигнул он. – Впрочем, не важно. – И вдруг запел ни к селу, ни к городу: – Данет от дано-он, очень вкусный он. Ах нет, не то, – поправил он сам себя: – Я узбеков люблю, они зимой лучше заводятся.

– Это ближе, – согласился Данил. Снисходительно, иронично наблюдал он всю эту сцену; пока терпения у него хватало.

– Вот видите – телевизор, – с сожалением и даже с упреком произнесла девушка.

– Телевизер – какая фигня, – придурковато подражая Масяне, подразнил Сингапур и хихикнул.

– Он зомбирует вас, вы уже и говорите не иначе, как фразами из рекламных роликов, – говорила она нравоучительно, – а что будет дальше…

– Дальше предлагаю подняться к Даниле и, по-семейному, за знакомство, во славу Божию, почитать журнальчик – «по пять капель».

– Я не пью, – даже отшатнулась она. – Это плохо, это…

– Понятно, что безнравственно. Но что поделать, мир катится в пропасть и увлекает за собой всех нас… И, кстати, а с чего это я должен, вместо того, что бы, вместе со всем миром, дружненько попивая водочку, катиться в пропасть, идти на какую-то меганравственную, даже не проповедь, а всего лишь лекцию, ее, кстати, сам мессия читать будет?

– Ну что вы, преподобный Мун живет в Америке.

– Тем более. Так с чего я должен слушать вас, может вы какие-нибудь сектанты-педофилы, завлекаете к себе в секту маленьких детишек и всяких там Сингапурчиков – и в Америку на органы, по телевизору такого насмотришься, что и… Вы надеюсь не такие? – строго конфиденциально спросил он.

– Вы говорите такие вещи, что…

– Да вы не бойтесь меня, я никому об этом не скажу, можете мне доверять, я умею хранить такие тайны. Наверняка ваша секта гонима со стороны ортодоксальной церкви…

– Сингапур, – не выдержал Данил, – хорош ее парить, смотри, она аж позеленела (девушка и правда изменилась в лице). Пошли, мне всё это уже осточертело. – Он взял Сингапура под локоть.

– Погоди, – убрал его руку Сингапур. – Последний вопрос. Так, девушка, как вас там, Лиза? Так, Лиза, вопрос архимегасерьезный, и прошу отвечать на него четко, грамотно и без всяких этих ваших нравственных штучек. Готовы? – Лиза ошалело смотрела на него, – Чем ваша религия лучше остальных? Вопрос понятен? Называем основные отличия: от православия, от католицизма и… пусть будет протестантство – все равно я в нем ни черта не смыслю. Слушаю вас. – Неумолимо смотрел он ей в глаза. – Все, Данил, она отвечает, и мы идем, – сказал он, не отводя взгляда от ее нервно перекошенного лица. – Я жду, – на полтона ниже, во внимании склонив голову, заключил он.

– Наша вера, – запинаясь, чуть слышно бормотала Лиза, – наша вера истинная, она… радеет за нравственность… за… целостность семьи.

– Ну я же вас просил, – сморщился Сингапур.

– Если вы так… настаиваете… Вы очень тяжелый человек, с вами очень трудно говорить, вы пугаете меня. Мне… если вы очень этого хотите, я приглашаю вас на лекцию.

– Далеко это?

– Они подо мной живут, – смирившись, сказал Данил.

– Вы можете пройти к нам… в офис, – совсем подавленно сказала она. – Вы можете послушать лекцию и получить ответы на все интересующие вас вопросы. Вам всё объяснят.

– Черт с вами, пошли, – бесцеремонно подхватив Лизу за локоть, Сингапур ввел ее в подъезд. Данил, плюнув, решил больше не противиться, Сингапуру требовался гештальт… в конце концов, не бросать же его одного, Данил направился следом, готовясь к самому худшему. Какой-то меломан, резко, на всю громкость, на полпесни, врубил «Уматурман».

– Понял Антоха, что поступил плохо и то, что развела его колдунья как лоха, – на весь двор реперским речитативом читал «Уматурман». – Но сила иного в антоновском взоре и значит он будет работать в дозоре… И треснул мир напополам… – Данил захлопнул дверь подъезда; музыка оборвалась.

– По темным улицам идет ночной дозор, – уже сам, тихо напевал Данил, поднимаясь вслед за Лизой и Сингапуром по лестнице на второй этаж, где находилась квартира, названная Лизой офисом.

Дверь открыл молодой человек, довольно крепкого сложения, одетый не по-домашнему – в костюме и при галстуке; так же стараясь быть улыбчивым, он поздоровался с Данилой, как со знакомым, протянул руку Сингапуру, представился Валерой.

– Сингапур, – отвечал Сингапур, собираясь уже проследовать в офис.

– Пожалуйста, разуйтесь, – попросил его Валера. Лиза, скинув туфельки, уже зашла в большую комнату. Данил и Сингапур, разувшись, следом.

– Здесь живут люди? – осматривая большую комнату, произнес Сингапур, всё таки (тем более его попросили разуться) он ожидал увидеть обычную квартиру, а здесь… Стены были оклеены какими-то невыносимо-веселенькими голубенькими обоями, по цвету годящиеся, если только для ванной. Возле стен, напротив друг друга два офисных стола, на одном компьютер, на другом стопка брошюр и постеров. За компьютерным столом сидел паренек в очках; увидев гостей, он заулыбался, поднялся, представился Ильей. Квартира была трехкомнатная, из двух других комнат, с любопытством, выглянули еще какие-то молодые юноши и девушки, все, как заученно, улыбались, и каждый подошел поздороваться. Гостям предложили сесть за стол, где лежали стопки брошюр. Сев, Сингапур с любопытством осматривал стены комнаты, где, буквально, везде был портрет какого-то добродушного старика корейца. Он был на больших круглых настенных часах, он был выткан на декоративном коврике, висевшем над дверью, он был написан маслом на холсте, обрамленном в дорогой золотистый багет. Не было свободного места, с которого не наблюдал бы за тобой этот милый улыбчивый старичок в строгом синем костюме и при галстуке. На некоторых фотографиях он был под ручку с не менее милой старушкой-кореянкой. Были плакаты, где старичка окружали счастливые дети; были – где счастливые зверушки: оленята, кролики, котята, были, где и счастливые детишки, и счастливые оленята с кроликами.

– Предвыборный штаб какой-то, – чуть слышно, невольно произнес Сингапур.

– Что? – переспросил улыбчивый Валера.

– Да так… не создай себе кумира. Впрочем, – Сингапур возвысил голос, – это не существенно. Давайте сразу к делу.

– А что вас интересует, что привело вас к нам? – спросил Валера, поправляя, и так хорошо сидевший на нем, костюм.

– Желание знать истину, – ответил ему Сингапур, невольно глянув на старичка. – Впрочем, Лиза сказала, что здесь мне расскажут, что ваша вера истинная и объяснят, чем она истиннее остальных вероисповеданий.

– Ну да, – оживилась Лиза, – вы хотели послушать лекцию, – она уселась напротив Сингапура, положила возле него огромный цветной альбом, оглянулась.

– Ну давайте вашу лекцию, – смиренно вздохнул Сингапур.

– Ну вот, – с облегчением человека, оказавшегося, наконец, под защитой родных стен, заметно осмелев, произнесла Лиза и величественно открыла перед ним первую страницу, с которой улыбался все тот же благонравный старичок в синем костюме и под ручку всё с той же благообразной старушкой. – Это преподобный Мун и его супруга, – представила Лиза старичков.

– У него четырнадцать детей и шестьдесят два внука, – умиленно вставила какая-то девушка в сарафане, стоявшая в дверях одной из комнат.

– Вы наверняка знаете журнал «Нью-Йорк таймс», – продолжала Лиза. – Так вот, этот журнал издается при содействии церкви «Объединения» и преподобного Муна, и…

– Так, стоп, – прервал ее Сингапур. Данил напрягся. – Мы, по-моему, не за этим сюда пришли. Вы мне собирались объяснить преимущества вашей религии перед остальными, а слушать житие преподобного… Давайте сразу к главному, – он загнул мизинец, – Во-первых: по вашему, ваша вера лучше – что вы отрицаете, как сказала Лиза, общепринятые символы – как крест, иконы, свечи и прочее, и радеете за нравственность и целостность семьи – это второе. Всё это замечательно – с нравственностью не поспоришь. Но, надеюсь, это не предел?

– Если вам действительно это интересно, – недоверчиво, но, всё еще улыбаясь, произнес Валера. – Если вы находитесь в поиске истины, то я могу вам помочь.

– Конечно, – серьезно кивнул Сингапур, добавив, – мне крайне интересно понять вашу веру.

Все еще настороженно, то и дело оправляя свой с иголочки костюм, Валера спросил:

– Вы верующий человек?

– Вера слепа, – отвечал Сингапур сдержанно. – Как я могу довериться какому-то Богу, когда даже не уверен, есть ли он вообще, – нетрудно было заметить по тону, что Сингапур провокатор: уж очень хорошо Данил знал его манеру вести дискуссию; и теперь, незаметно трогая, примеряя в ладони, горлышки бутылок, стоявших на полу в пакете (готовый использовать их как оружие), он был готов ко всему.

– Наша вера не слепа, – значительно улыбнувшись, произнес Валера.

– О как. И? – Сингапур скрестил на груди руки и со вниманием откинулся на спинку стула.

– Православие и прочие религии, – всё свободнее продолжал Валера, – призывают слепо верить в Бога, делая из человека покорного безответного недочеловека.

– Так, так, – нетерпеливо закивал Сингапур.

– Мы же учим человека быть свободным, и в первую очередь – от предрассудков. Православие пугает всех, изображая Христа мучеником – оно пугает человека крестом, крест есть символ страдания. Но человек рожден для радости. Рожден быть свободным. Он вправе выбирать свой путь. Православие же призывает человека поститься – морить себя голодом; во всем оно подчиняет человека себе. Но человек вправе выбирать свой путь и свою веру. Православие лишает его этой свободы – еще в младенчестве, совершив над ним обряд крещения, уже в детстве надевая на него крест, что бы он знал, что рожден для страдания – нести свой крест. Оно лишает человека радости и свободы. Мы освобождаем человека от этой кабалы – от чувства вины. Мы объясняем ему, что он рожден для счастья. Мы рассказываем ему о нашей вере, и он понимает, не слепо верит на слово, а понимает разумом, что наша вера – истинная.

– Вы что, можете мне разумно (может – даже логически?) доказать вашу веру? – Валера кивнул. – Вы можете логически объяснить мне, почему я должен верить? – Валера кивнул. Странно посмотрев на него, Сингапур еще раз оглядел стены с портретами, обернулся к Лизе, уверенно смотревшей на него, даже на Данилу глянул, так, точно у всех хотел убедиться, не послышалось ли ему. – Вера может быть логической? Наличие Бога можно доказать как теорему? – спросил он так тихо, точно боясь, что не дай Бог кто услышит и праведным громом, по башке ему. Он, даже весь как-то сжался, задавая этот вопрос.

– Совершенно верно, – не моргнув ответил Валера, – я могу логически доказать вам наличие Бога.

– Вы и истину знаете?

– Знаем.

– И любовь можете объяснить – логически?

– Можем.

– Вот это полный… перфект, – еле сдержавшись, что б не выругаться, восхищенно прошептал Сингапур Данилу, напряженно наблюдавшего за всем этим диалогом. – Даня, расслабься, счас истину узнаем! – хлопнул он его по колену.

– Я согласен, – заявил Сингапур Валере. – Только с одним условием: раз логически, то исключительно факты. А факты, как говорил старина Воланд, самая упрямая в мире вещь. Приступим?

– Да, – кивнул Валера. – Предлагаю пройти в нашу комнату для лекций, там есть доска и там мне удобнее будет вам приводить доказательства.

– Ты сам прочитаешь им лекцию? – уже даже ревниво напомнила о себе Лиза.

– Можешь и сама…

– Нет, у тебя это лучше получится, а я просто поприсутствую и сама послушаю, – довольная, с видным уважением, как к старшему, позволила ему Лиза, невольно бросив победоносный взгляд на Сингапура.

– А так, как говориться, по-домашнему, тем более мы и обувь сняли… А то, знаете, от одного слова «лекция» меня, как-то воротит. Сразу на ум приходит сессия, экзамены, зачеты. Нельзя ли попроще?

– Попроще нельзя. Вы же сами сказали – «как теорема». На доске мне доступнее будет приводить вам доказательства.

– Ну ладно, – пожал плечами Сингапур.

И они прошли в комнату, оклеенную такими же приторно-голубенькими обоями. Кроме четырех стульев, телевизора и доски на стене, больше в комнате не было ничего, даже портретов благонравного старичка-корейца. Валера остановился у доски, все сели на стулья, всё, как и должно быть на лекции.

Держа в руках три фломастера красного, синего и черного цвета, Валера уже открыл рот, как Сингапур со знанием подсказал:

– Сначала было слово.

Валера терпеливо пропустил это.

– Бог создал человека по образу и подобию своему, – как на экзамене, с расстановкой и, даже с выражением, начал он, записывая красным фломастером на доске слово «Бог» и обводя его в овал; далее он написал «М» и «Ж». Сингапур хихикнул. Валера торопливо подписал «ужчина» и «енщина» и тоже обвел их в овал. Ниже он записал «душа» и «тело», и их в овал заключил. – У человека есть душа и тело, – комментировал он.

– А разум? – влез Сингапур.

– И разум тоже.

– А его, почему тогда в кружок не записали? – поинтересовался Сингапур. Валера растерялся, слово «разум», вероятно, не вписывалось в схему его доказательства.

– Разум… он вообще, – быстро соображал он, – разум, он… неотъемлемая часть, он подразумевает собой… Вы дальше всё поймете, – наконец, нашелся он, быстро записывая на доске слова «красота», «совершенство», «доброта», и проводя от них черточки к слову «душа»; к «телу» же он подсоединил «секс», «сон» и «еда», комментируя уже ни так вкрадчиво и размеренно: – Душа человека постоянно стремиться к красоте, доброте и совершенству, – фломастером он указывал на записанные слова, – а тело – к сексу, сну и пище. Мы не можем хотеть есть и спать постоянно. Насытившись и отдохнув, наше тело уже не требует пищи. Душа же постоянно стремится к совершенству: мы всегда хотим быть чище, добрее, наша душа стремиться к красоте, так как красота спасет мир. И преподобный Мун создал учение «Объединения», в этом учении он рассказывает людям, что нужно быть добрее и стремиться к красоте и совершенству, ибо такие люди – стремящиеся к совершенству угодны Богу и найдут спасение. Мужчины, стремящиеся к совершенству, встречают женщин, стремящихся к совершенству, и создают совершенные семьи, где рождаются дети, которые, по примеру своих родителей, также стремятся к совершенству, становясь, таким образом, угодными Богу. Когда дети, выросшие в любви и стремлении к совершенству, доходят до возраста мужчин и женщин, они так же вступают в брак с такими же, выросшими в любви и стремлении к совершенству, мужчинами и женщинами и, в свою очередь, создают совершенные угодные Богу семьи и…

– И так далее, – прервал его Сингапур. – Здесь всё понятно: в своем роде мичуринцы, этакие селекционеры. Голубая кровь, – Сингапур, и все, невольно следуя его взгляду, глянули на обои. – Истинные арийцы. Что ж, здесь все логично. Согласен. Ну что ж, давайте дальше, – подбодрил он, уже с трудом заставлявшего себя улыбаться Валеру. И Лиза, до этого с благоговением слушавшая лекцию, теперь настороженно заглядывала на Сингапура, вальяжно рассевшегося на стуле.

– Мне трудно будет вам объяснить, если вы и дальше будете себя так вести – так… – он не договорил, вздохнул, сосредоточенно посмотрел на Сингапура и, видно, крепко взяв себя в руки, произнес: – Если вы хотите узнать истину, – он сделал значительную паузу, – то должны дослушать меня до конца и не прерывать подобными возмутительными, (наконец нашел он слово), репликами.

– А вы знаете истину? – в который раз, и уже совсем придурковато посмотрел на «лектора» Сингапур, даже прищурился и подался вперед, что бы поближе рассмотреть такого человека.

– Да, знаю, – последовал ответ.

– Это, замечу вам, любопытно, даже я бы сказал архилюбопытно. И в чем же она? Даня, глянь, если я не ошибаюсь, она в нашем пакете.

Данил демонстративно заглянул в пакет, где наготове стояли две бутылки красного крепленого вина, и утвердительно кивнул.

– По-моему вам все это не интересно, – опустил руку Валера. Он устал и видимо хотел уже распрощаться.

– Отнюдь, – возвысил голос Сингапур, – только вы забываете, что перед вами не обиженные жизнью, уволенные с работы работяги, перед которыми вполне достаточно вырядиться в костюм, улыбаться, и, с умным видом, нести им ересь о душе и теле напрочь лишенных разума, думающих, где бы чего пожрать, а удовлетворившись, стремящихся к красоте и совершенству под бубны и песнопения типа: Хари рама, Харя в раме. А потом, как псы, рыскать по городу в поискать совершенной суки, оттрахать ее в угоду Господу и наплодить таких же угодоподобных. И всё в шоколаде. Главное, что он свободен, и вправе выбирать – креститься ему до или кастрироваться после. Главное он сам, свободный, всё понявший и осознавший, что во всем виноваты попы – к смирению его призывающие. А нате вам, выкусите, а не смирение! Теперь у него новая вера, понятая и принятая, теперь он бетмен, даже круче – альтист Данилов. Нет – дантист Корнилов. Нет – еще круче – бабтист Вавилов. Потому что в себя главное поверить, и первое – костюм! и галстук! и улыбаться! – главное улыбаться. И прямиком в бизнес-класс, где научат, как правильно гербалайф всяким, таким же, впаривать. И вот он уже с новой верой, в новом синем костюме, белой рубахе и при зеленом галстуке в горошек, ходит по городу, лыбиться, как гуимплен, и втюхивает всем и каждому коробки с утюгами и фенами или открытки с мессией с кроликами и оленятами, или фломастера в помощь детям Германии. Я к чему всё это. Вы хоть когда с людьми общаетесь, различайте – ху из ху. Перед вами сидят два раздолбая студента, вовсе не обиженные жизнью и знающие, что голубую рубашку, желтый галстук и костюм жуткого мышиного цвета, с белыми носками к черным мокасинам с Черкизовского рынка, может напялить или колхозник на свадьбу племянника, или менеджер низшего звена, который уверен, что в таком клоунском наряде, он будет выглядеть если не солиднее, то умнее. Вы обмолвились, что логически можете мне объяснить веру и даже любовь, что само по себе полная бредятина. Но раз так, то валяйте. Но знайте главное, – Сингапур сбавил обороты. Валера, ошалевший, остолбенело замер, не известно к чему готовый. – Я ни сколько не желаю оскорбить вас в вашей, уверен искренней, вере, но и вы постарайтесь понять меня. Я искренне хочу разобраться, чем ваша вера истеннее, и главное, меня сразило слово логика. Так давайте ее и придерживаться, а не окучивать нас тут общими словами, как нравственность и совершенство. Вы не депутат, а мы не электорат. Согласны? – он с неподдельным вниманием и, даже какой-то внезапной, покорностью уставился на лектора. Неизвестно каких сил потребовалось Валере, что бы он сдержался. Бледный стоял он у доски во все время этого… монолога, до красноты сжимая в кистях фломастеры. Данил, крепко расставив ноги, запустив обе руки в пакет, железно обхватил горлышки обеих бутылок, готовый вскочить и выхватить их. Лиза, та просто обмякла на стуле, лишь нервно сглатывала и мертво уставилась взглядом в доску, где были аккуратно записаны и обведены в овал, слова «Бог», «душа», «совершенство»…

Валера улыбнулся… вернее, заставил себя улыбнуться, оправил серого цвета костюм, из-под которого предательски выглядывала ярко-голубая рубашка, и зеленый галстук в белый горошек, поправил галстук. Вздохнув, он осторожно смерил взглядом Сингапура, покорно сидевшего на стуле, и сказал:

– Вы очень сложный человек. Бог вам судья. Я продолжу свою лекцию, с одним условием – вы будете слушать, и, пожалуйста, держите свои эмоции в руках.

Сингапур покорно кивнул.

Сняв крышку с красного фломастера, Валера закрыл его, снял крышку с синего фломастера, поднес фломастер к доске, опустил руку.

– Что вы хотите услышать? – наконец спросил он.

– Ваш преподобный Мун – мессия, так?

– Да.

– Вот и объясните мне логически, почему именно он мессия.

Лицо Валеры преобразилось. Уверенно поднес он красный фломастер к доске и написал слово «Бог», заключив его в овал, заговорил всё увлеченнее и увереннее, и тем увлеченнее и увереннее, что теперь Сингапур сидел смирно и смиренно слушал, лишь изредка воротя скучающее лицо к окну, за которым тихо, в тревожном вечернем свете затаились березы.

– После того, как Бог создал землю и эдемский сад, он создал человека – Адама и Еву, – рассказывая, Валера аккуратно рисовал человечков символизирующих Адама и Еву, деревья, символизирующие райские кущи, на одном дереве нарисовал кружочек, символизирующий яблоко, нарисовал змея. Подробно рассказывая историю грехопадения, он проводил стрелки от змея к Еве, от Евы к Адаму. – …Ведь съев это яблоко, они прикрыли свои срамные места, как ребенок, без спросу съев варенье, прикрывает то место, которым он согрешил, а именно свой рот. И Бог изгнал их из рая, изгнал потому что любил их, – как мать наказывает своего ребенка – наказывает любя…

Сингапур все чаще заглядывал за окно, уже ерзая на стуле, все еще, терпеливо слушал. Рассказывая, Валера изображал зло черным фломастером, добро – красным, все остальное, вроде Адама, Евы и прочих их отпрысков – синим. Валера рассказывал об убийстве Каином Авеля, объясняя, что все зло сконцентрировалось в Каине и в его потомках. Сингапур слушал. Слушал он и как Исаак родил Иакова, как Иаков родил Исаака. Валера аккуратно записывал имена всех потомков Адама и Евы, деля их на добрых и злых, записывая первых красным, вторых – черным. Наконец он дошел до пришествия Христа… Вот уже подобрался к нашему времени, как красный фломастер вдруг кончился. Невозмутимо, Валера стал изображать добро синим; рассказывая, как много зла скопилось за это время и как все стали ждать второго пришествия мессии, которое, по всем признакам, уже состоялось, просто люди, по своей привычке, не признают пророка в своем отечестве и…

– И главное! – не выдержал Сингапур. – Главное – причем здесь ваш Мун? Он что и есть этот самый мессия?

– Да.

– Да с чего вы это взяли?! Вы грозились логически это доказать. Факты. Пошли по пунктам, а то мне все это, кто там кого родил, осточертело. Во-первых, – Сингапур поднял руку и загнул мизинец.

– Первое доказательство, – внушительно произнес Валера. Выдержал паузу. – Преподобный Мун непорочен.

– В смысле? А как же… – Сингапур сделал движение рукой в ту, большую комнату, где висели портреты старичка.

– Нет, вы не правильно поняли, – снисходительно заулыбался Валера, Лиза, к слову, тоже. – Непорочен – значит, у него до брака не было женщин, а в браке есть лишь одна – его супруга.

– Что, и всё??

– Нет, он создал свое учение «Объединения».

– Это про мичуринцев? – ляпнул Сингапур.

Валера побагровел.

– Ладно, оставим ученье в покое, вернемся к первому, – успокаивающе Сингапур выставил ладони, – С чего вы взяли, что он непорочен?

– Я знаю это, – твердо произнес Валера.

– Да с чего вы это знаете, вы, что со свечкой у его кровати стояли, тенью за ним ходили, с чего вы это взяли??!!

Валера сосредоточился, и привел просто убийственный аргумент:

– Если за стенкой, в той комнате, стоит стул, а вы его не видите, то это же не значит, что его нет?

– Вот и приехали, – усмехнулся Сингапур. – Вы мне что, предлагаете слепо поверить в непорочность вашего многодетного старичка?

– Никакой слепой веры, – нервически воскликнул Валера, – это истина, преподобный непорочен.

– Да с чего?

– Я знаю!

– А я знаю, – яростно парировал Сингапур, – что этот ваш Мун – гомосексуалист со стажем педофила – я это знаю, как и то, что за стенкой не стул, а тумбочка, и что вы здесь все кретины в голубых рубашках!

И вновь какой-то меломан, живущий как раз, за этой самой стенкой, за которой должен быть или стул или тумбочка, на всю, на весь двор врубил «Уматурман».

– Девушка Прасковья из Подмосковья за-за-занавескою плачет у окна. На-на-на-на-на-на-на. На-на-на-на-на…

– Убью! – прорвалось сквозь это нескончаемое «на-на-на». Схватив стул, Валера занес его над Сингапуром, как Лиза, заглушая «Прасковью», дико завизжала. Валера замер. Сингапур нырнул в сторону. Стул рухнул где, только что был Сингапур, и Сингапур слева, с разворота всадил Валере в печень.

– Стоять на месте, на месте стоять, иначе рискуешь ничё не понять, – по-реперски сурово доносилось из-за стены – «Уматурман» читал о «Ночном дозоре». Лиза визжала, вцепившись руками в свои волосы. Сингапур молотил кулаками Валеру куда попало. Данил оттаскивал его. – Но тут налетели на ведьму тени и говорят: не бывать преступленью, – с подлецой читал «Уматурман». – Ну что же ты, что же потупила взор? Сдавайся ведьма – Ночной дозор…

В комнату ввалились муновцы.

– И треснул мир напополам, – уже запел «Уматурман».

– Парни, всё нормально! – выставив руки с бутылками вина, кричал Данил. – Всё нормально! Мы уходим!!

– И льется кровь, идет война добра со злом, – на распев комментировал «Уматурман».

– Пацаны, всё отлично, Муну привет! – сквозь музыку кричал Сингапур, бочком, вслед за Данилой, быстро проскочив мимо ошалевших муновцев. И в носках, туфли в руках, они выскочили из квартиры, уже на площадке наскоро обувшись и не медля, к квартире Данила.

– Их там человек десять – ты видел?! – открывая дверь, говорил Данил.

– Откуда они? – уже в квартире спрашивал Сингапур.

– Затоптали бы! – отдышливо продолжал Данил, – Там у них же проходной двор. Там народу бывает разного, и все такие, – он крутнул пальцем у виска. На кухне он нервно вскрыл бутылку вина, и из горла выглотал больше половины; отдал бутылку Сингапуру. Сингапур так же, не отрываясь, допил, что осталось. Немедленно вскрыли вторую бутылку. Сингапур наполнил стаканы вином.

– Предлагаю тост – за чудо, сказал он торжественно.

– Поддерживаю, – поднялся со своим стаканом Данил. От вина мгновенно полегчало.

– Я сразу не хотел туда идти, – успокоившись, закурив, говорил Данил. – Они же там все повернутые. Так вроде тихие-тихие, а весь двор задолбали своим Муном. Так ненавязчиво, незатейливо, подходят, разговаривают… короче разводят, как те цыгане. В принципе, то, что они не в себе, это не вопрос. Но меня удивило их терпение. Скажу тебе – твое хамство, конечно… я ждал развязки гораздо раньше; терпение у них, конечно…

В дверь позвонили.

– Ну вот, – поднявшись, Данил подошел к двери, открыл дверь. На пороге стояло человек пять парней-муновцев.

– Данила, разговор есть, – сказал один из них, высокого роста, толстый, широкоплечий, резко отличающийся от остальных своим совсем не смиренным видом, одет был в джинсы и футболку с надписью во всю грудь «ЛДПР». – К тебе, Данила, мы претензий не имеем, пусть твой гость к нам выйдет, у нас к нему несколько вопросов.

– Парни, случилось и случилось, – как можно дружелюбнее начал Данил, – я думаю, тему эту стоит закрыть, тем более Валера первый кинулся.

– Он Муна пидором назвал! – выкрикнул стоявший здесь же Валера.

– Я у вас прошу прощения, – оглядывая суровые в сумеречном свете подъезда лица муновцев, произнес Данил. – Мы разошлись миром… Простите нас и… всё парни, счастливо.

– Данил, ты не понял, – угрожающе продолжал широкоплечий муновец в футболке «ЛДПР».

– Это ты не понял! – неожиданно зло рявкнул Данил. – Живете здесь и живите. Ваша Лиза сама к нам подошла. Что хотели, то и получили. Всё, – он захлопну дверь. Вернулся на кухню.

В дверь позвонили.

– Вот настырные, – процедил Данил, крепко сжимая кулаки. Все это время звонок не умолкал.

– Ну чего? – спросил Сингапур.

– Ничего, – сказав, Данил осмотрелся, взял со стола скалку, протянул Сингапуру, сам вышел в кладовку, затем в свою комнату, включил магнитофон, для куража поставив кассету группы «Ленинград», вернулся он, заправляя что-то за пояс джинсов. – Пошли, – кивнул Сингапуру.

– Мы рады представить вам наше шоу, – с благодушной хрипотцой под музыку самого классического джаза, запел Шнур. – Это наше шоу, – бодро раздавалось на всю квартиру. – Это наше шоу, всем сидеть. Это наше, наше, наше ш-шоу-у.

Данил распахнул дверь.

– Всем, блядь, выйти из сумрака, – заявил вызывающе. – Чё, бляди, такие неугомонные? Кто здесь самый обиженный, пошли на улицу!

– И хуёво мы танцуем – не умеем танцевать, главное, когда танцуем, первый ряд не заблевать, – предупредительно-ласково пел Шнур, ему согласно вторили труба и контрабас. Не оглядываясь на расступившихся муновцев, засунув руки в карманы джинс, под легкомысленную мелодию джаза и хриплоамстронговское «Это наше шоу». Данил вышел на улицу. За ним здоровяк элдепеэровец и Валера, остальные остались в подъезде. В дверях квартиры показался Сингапур. Поигрывая в джазовом такте скалкой и подпевая Шнуру: Это наше шоу, – он неторопливо стал спускаться к стоявшим возле окна трем муновцам, совсем не боевого вида, в костюмах и при галстуках, один даже был в очочках. Муновцы отступили к своей квартире. Сингапур занял их место у окна, внимательно наблюдая за показавшимися из подъезда Данилом и двумя муновцами.

– Ну чё? – только выйдя во двор, резко обернувшись, шикнул Данил, парни даже отшагнули, уверенные, что будет атака, и встали в боевые стойки.

– Не понял? – заявил муновец-элдепеэровец.

– Чё ты не понял?!

– А вот чего! – здоровяк замахнулся внушительным кулачищем. Отпрыгнув, Данил выхватил из-за пояса молоток и – крюком – шибанул в толстое мягкое плечо…

– Бля сука-а… – заныл здоровяк, ладонью схватившись за ушибленное плечо. Второй удар врезался в лопатку, третий свистнул, не достав – муновец дал дёру.

– Мочи козлов!!! – из подъезда, со скалкой, выскочил Сингапур, вслед ему одобряюще, хором: «Мейджик пипл! Вуду пипл!! – выкрикнула разом вся группа «Ленинград». И с кличем: «Мочи пиплов!» – Сингапур погнался за Валерой. Данил – за элдепеэровцем.

Валера оказался прытким. Уже за сто шагов, Сингапур потерял его. В горячке облазив весь двор, Сингапур вернулся к подъезду и сел на лавочку, скрытый во все сгущающемся вечернем сумраке и тени старого куста сирени росшего у самого подъезда. Через некоторое время, к подъезду, оглядываясь, сжимая в руках широкую не удобную доску от контейнера, осторожно крался Валера. Сингапур затаился. Ни кого не заметив, муновец быстро проскочил в подъезд. Немедля, следом, Сингапур.

– Ну что, мичуринец, – угрожающе поигрывая скалкой, в глухой тишине подъезда, произнес Сингапур. Музыка кончилась, и в этой тяжелой подъездной тишине, голос Сингапура зазвучал особенно сурово. – Теперь бежать некуда. Сейчас я тебе, блядь, устрою Варфоломеевскую ночку.

Доска была слишком длинной и неудобной, замахнуться не получилось, муновец лишь выставил ее вперед, как пику.

– Ты, придурок, – вкрадчиво стал объяснять Сингапур, – я сейчас стукну по этой доске и ты себе руки осушишь. Кто ж для драки такую широкую доску выбирает, а? – Он тут же, с размаху, скалкой, саданул, как и грозился, по доске.

– О-ой, – выронив доску, муновец отступил к своей двери.

– Ну что, мунен югент, окрестить тебя вот этим вот, а? – взяв скалку в обе руки, Сингапур вжал ее в шею муновца, тот, схватившись за скалку, тихо захрипел:

– Помо… ги-ите.

Дверь резко распахнулась, Валера ввалился в коридор. Скалка вырвалась из рук Сингапура. Дверь захлопнулась.

– Скалку верните сволочи! Скалка не моя! – заторабанил в дверь Сингапур. – Вот сволочи, – сухо плюнув, он вышел на улицу и сел на лавочку. Скоро вернулся Данил.

– Нет больше твоей скалки, – сказал ему серьезно Сингапур. – Тот лектор, когда я его в подъезде прищучил, вцепился в нее, и, ты знаешь, прямо возле своей двери. Застонал, те ему дверь открыли, он вместе с твоей скалкой и того – в дверь ввалился… и захлопнулась за ним дверь. Так что скалка твоя, теперь у них, – заключил Сингапур.

– Вот уроды блаженные, это же любимая мамина скалка, она же мне все мозги проест, – Данил в досаде выругался. – И я своего не догнал. Удрал боров, – в еще большей досаде произнес он. – Ладно, скалку надо вернуть, – он вошел в подъезд. Постучав в дверь и услышав «кто?» сказал коротко: – Скалку верните.

– Вы за всё ответите! – взвизгнул девичий голосок, и мужской: – Мы вас сейчас всех завалим гады!! – но дверь не открыли.

– По ходу они там вооружаются, – предположил Сингапур. – К тому же их там целая банда. Ладно, – подумав, сказал он, – план такой… В любом случае, скалку надо вернуть. Я еще раз постучу, если мои предположения верны, они на меня кинутся. Я, от них, на улицу. Ты, как раз, встанешь за дверь подъезда. Они – за мной; ты первого пропускаешь, и вали второго, а я, уже на улице, первого. Потом остальных. Как план?

– Нормально, – кивнул Данил. Обхватив молоток двумя руками, замахнувшись, он встал за дверь подъезда.

Поднявшись к квартире, Сингапур постучал.

– Всё, смерть вам! – прокричали из-за двери. Не медля, Сингапур отступил на пролет ниже. Дверь распахнулась, человек семь парней, кто с табуретом, кто со сковородкой, у одного был даже вантуз – бросились на Сингапура. Тот – резво на улицу. Он только выскочил из подъезда, как…

Данил не пропустил первого. С криком: «Это я!» – Сингапур выскочил и, следом, не целясь, Данил махнул на уровне чьей-то головы.

– Убил! Бля, убил!! – ухнуло разом. Первый рухнул на ступени, тут же, в горячке, Сингапур добавил ему кулаком в голову. Муновцы – как один, давя друг друга, ринулись назад, в квартиру.

– Суки! – прокричал им вслед Сингапур и резко обернулся к обмякшему на ступенях парню. Им, как специально, оказался, щупленький Илья, тот самый паренек, который сидел за компьютерным столом. Ступени быстро окрашивались кровью выходившей из разбитой головы.

– Слушай… по ходу… замочили, – дрогнув, чуть слышно выговорил Сингапур. Данил, склонившись, приложил два пальца к шее паренька.

– Пульс прощупывается, – заключил он.

Сингапур взял парня за голову, в глаза его одуревшие заглянул, череп осмотрел.

– Фу-у, – выдохнул он. – Череп цел. Везде, – прибавил он утвердительно. – Ты ему лишь кожу стесал – вот здесь, – он тронул волосы выше лба. – Промахнулся, – наконец улыбнулся он.

– Промахнулся? – не веря в свое счастье, переспросил Данил.

– Промахнулся, – кивнул Сингапур.

– Блядь, твою мать! Промахнулся!! – задыхаясь от нахлынувшей радости, вскричал Данил. Вздрагивая от смеха, он рухнул рядом с Ильей на ступени. – Промахнулся, прикинь, – крепко обнял он Илью, даже в щеку поцеловал.

– Тише, тише, – остановил его Сингапур, – ему теперь помощь нужна, а то черт его знает, вон сколько крови. Давай поднимайся, – осторожно подхватив Илью под мышку, ласково говорил Сингапур. – Щорс ты наш.

Илья, беспомощно шаря руками по воздуху, поднялся, подхваченный с другой стороны Данилом.

– Кровищи-то сколько, – даже восхищенно говорил Сингапур, его рубашка и джинсы были щедро выпачканы кровью. – Ну и кровищи, ну и натекло! – все повторял он, пока они вели ошалевшего Илью к дверям его квартиры.

– Открывайте, – сказал Сингапур, беспрекословно постучав в дверь.

– Не откроем, – отвечали за дверью. И следом девичий плач:

– Убийцы! Вы за все ответите!

– Вы чего, придурки. Живой он. Раненый только. Открывайте.

– Не откроем, – все то же испуганный голос.

– Раненого заберите, – зло ответил Данил.

– Убийцы! – визжали за дверью.

– Вы уроды! – кричал в ответ Данил.

– А вы убийцы! – немедленно отвечали.

– Да заберите вы его, в конце-то концов, ваш раненый! – раздраженно и даже с обидой, крикнул Сингапур.

Дверь осторожно приоткрыли. Увидев своего, распахнули. Раненый ввалился; дверь захлопнулась.

– Ну чего, пошли домой? – кивнул Сингапуру Данил.

– Пошли.

– Ты глянь, это что, моя дверь так и была открыта? – удивился Данил.

Умывшись, они сидели на кухне, допивали вино.

– Хочешь прикол? – спросил Сингапур.

– Ну.

– Знаешь, что имя твое значит?

– Нет.

– Суд Божий.

– Серьезно? – удивился Данил. – Ну что ж, – усмехнулся он, – вот и… – он не нашелся, что сказать, лишь произнес. – прикольно… А твое? – с интересом спросил он.

– Федор – значит Дар Божий, – не без гордости ответил Сингапур.

– Тоже – супер! – кивнул Данил даже одухотворенно и тоже с гордостью.

Прошло с четверть часа, как в дверь вновь позвонили.

– Слушай, может менты? – осторожно предположил Сингапур.

– Сейчас посмотрим, – подойдя к двери, Данил посмотрел в глазок, открыл дверь. – Ну? – спросил он строго. На пороге стоял тот самый здоровяк в майке «ЛДПР».

– Данил, – отступив, выставив ладони, произнес он, – Данил, там это… мы короче… там… помощь нужна.

– Ну пошли, – дрогнувшим голосом ответил Данил. С нехорошим предчувствием, Сингапур вышел следом.

– Вот, чего делать-то? – прошептал здоровяк, когда они, все втроем, вошли в ванную.

– Да вы опизденели что ли?!! – вскричал Данил. В ванной, двое муновцев, опустив голову раненого в ванну, обильно поливали его из душа. – Идиоты, – бормотал Данил, перекрыв воду и вытаскивая раненого из ванны.

– Кровь не останавливается, – объяснял здоровяк, – мы – рану промыть, а кровь не останавливается. И мы, короче, к тебе… мы же тут только тебя нормально знаем.

– Вода же теплая, – бормотал Данил, усаживая раненого на стул. – Идиоты, – повторял он. – Где… что-нибудь… Бинты там… Сингапур, дуй ко мне, там в зале, в серванте, аптечка, зеленка. Дай полотенце, – приказал он здоровяку.

Вернулся Сингапур.

– Вот, – протянул он аптечку.

Залив рану зеленкой, забинтовав голову, Данил уложил Илью на диван; муновцы, всей толпой, молча наблюдали.

– Придурки малохольные, – в сердцах сказал им Данил, – вы же чуть его не убили. Кретины. И вообще вызывайте «скорую».

– Правда… ведь «скорую» надо было. А мы чего-то не подумали, – растерянно огляделся здоровяк. И сразу, человек пять, кинулись к телефону, мешая друг другу, уронили телефон.

– Я сам! – крикнул здоровяк, бросившись к лежащему на полу телефону.

– Пошли быстрее, – подтолкнул Данила Сингапур. – Сейчас вместе со «скорой» менты приедут.

– Точно, – нервно согласился Данил, и парни быстро покинули квартиру.

– Слушай, а скалка? – вспомнил Сингапур.

– Да черт с ней, – ответил раздраженно Данил. – Пошли скорее. – На улице он попросил: – Я поживу у тебя пару дней?

– Без проблем, – кивнул Сингапур.

Все обошлось. Илья две недели пролежал в больнице с гематомой и легким сотрясением. Отец Данила подсуетился, так что и проблем с милицией не возникло. Тем более что и самим сторонникам «Объединения», такая реклама была не к лицу. Вскоре они и вовсе съехали с этой квартиры.

4

– Слушай, все давно хотел спросить, – Сингапур вылил последнюю водку в пластиковый стакан, протянул Данилу. – Помнишь, когда с этим муновцем – тогда… Ну когда все только начиналось, мне этот лектор на стену указал и заявил тогда, что за стеной стул – когда он аллегорию свою развел эту божественную. Я ему еще возразил, что там не стул, а тумбочка.

– Помню, как ты возразил! – передразнил его Данил, – Возразил – так возразил.

– Да Бог с ним, я не об этом. Там, на самом деле, что было?

– А я почем знаю.

– Ну, кто там живет-то, ты знаешь?

– Кто живет, знаю, – ответил Данил. – Витёк там живет. Алкаш конченный, хотя ему и тридцати нет. Он – год назад это было – свой долбаный центр врубил с утра пораньше, как обычно по пьяни – на всю – весь стояк пробил, даже у нас пол заходил. Мы тогда с отцом к нему спустились. Он в расшибец. Дверь пришлось выбить. Лежал в хлам на матрасе.

– Стул был?

– Ты чего больной? – посмотрел на него Данил. – Я тебе говорю – алкаш. У него из мебели один этот долбаный центр музыкальный – еще совдеповский с такими метровыми колонками. В зале матрас на полу, и табурет на кухне – вот и вся мебель. Еще стол кухонный. Всё.

– И тумбочки не было? – пристально посмотрел на него Сингапур.

– И тумбочки не было, – вкрадчиво, как идиоту, повторил ему Данил.

– Вот и славно, – почему-то облегченно, произнес Сингапур.

– И чего? – выпив, не понял Данил.

– А того. Бога нет, – как глухонемому, на ухо, громко, сказал ему Сингапур. – Бога Нет, – повторил он, сделав ударение на оба слова. – Да, Сма? – хлопнул он по плечу Паневина.

– Наверна, сма, есть, – ответил тот невразумительно.

– Как это, наверна, – передразнил его Сингапур. – Он или есть или не есть.

– Не знаю, – пожал плечами Паневин.

– Знаешь, как переводится с английского, ай донт ноу? – весело подмигнул Данилу Сингапур.

– «Я не знаю», – ответил наивный Данил.

– Вот и никто не знает, – совсем весело подмигнул ему Сингапур.

– Придурок ты! – поняв, что попался, усмехнулся Данил.

– Ладно, – пошли отсюда, а то чёй-то малофато, – легонько постучал себе кулаком в грудь Сингапур. – Пора поиграть в догонялки. Ты как?

– Я пас, – отказался Данил, – домой пойду, надо курсовую по педагогике написать, в понедельник уже сдавать, так что…

– А я вот курсовую не буду сдавать! – даже пропел Сингапур. – Я вот, вместе со Сма, к Гале в гости пойду.

– Ну… это…

– Никаких «Ну это». Пошли, – обняв Паневина, Сингапур повел его из подъезда. Данил, усмехнувшись, зашагал следом.

Странно, что такой человек, как Андрей Паневин учился в институте, да еще и в педагогическом. Но если разобраться, ничего удивительного не было, тем более что учился он на художественно-графическом факультете. А, наверное, более бестолкового факультета и придумать нельзя. Чему там обучали, понять сложно. То ли живописи, то ли черчению, то ли педагогике, то ли прикладному искусству… Но учась на этом факультете, студент хоть в чем-то, но соображал. Если он не умел рисовать, он неплохо чертил, если не умел ни рисовать, ни чертить, учил начертательную геометрию или зубрил Сухомлинского, в конце концов, лобзиком по фанере выпиливал, или мог быть просто компанейским человеком. Сма не был компанейским человеком и не умел делать, буквально, ничего. За него хлопотала его мама, преподаватель педагогики. Женщина приезжая, и на редкость своенравная. Хотя и жила в Липецке уже лет десять, она никак не смогла не то, что полюбить его, она привыкнуть к нему не могла, и от того ненавидела лютой ненавистью. Впрочем, за последние десять-пятнадцать лет, в здешних краях поселилось немало приезжих. Приезжали с Сахалина, Воркуты, Норильска, Магадана… И что удивительно, не было еще ни одного, кто бы сказал о городе хоть что-нибудь положительное. Ругали на чем свет стоит. Но, все равно, приезжали и привозили родственников. Ругали, но жили, и обратно уезжать, видимо, не собирались. Главное недовольство всех приехавших сводилось к одному – к аборигенам. Люди здесь и хитрые, и корыстолюбивые, и бездушные, и хамы несусветные. Не было занятия, что бы Алла Константиновна Паневина не ввернула своего ядовитого слова об этом городе. Высокая, статная, в меру молодившаяся дама, она вела свой предмет, всегда стоя у доски, и, только был случай, вспоминала о Магадане, начиная всегда: «А вот у нас на Магадане…» – и дальше, во всех красках, доказывала, что там – на Магадане, люди и лучше, и честнее, и порядочнее, и прочее и прочее. Она даже пыталась исторически доказывать, что люди здесь такие исключительно по сложившемуся веками менталитету: жили в крепостном праве, и как раз крепостное право и превратило их в равнодушных ко всему обывателей, живущих с девизом «моя хата с краю». Вот у них на Магадане люди свободные, честные, порядочные, впрочем, и везде, где не было крепостного права, а жили люди независимые. – Всю ночь, – рассказывала она, – в подъезде девушка о помощи кричала, никто даже милицию не потрудился вызвать. Даже когда я милицию вызвала, вы думаете, кто-нибудь приехал?! Нет! А вот у нас бы на Магадане…

– Да что у вас на Магадане, – к общему удовольствию, воскликнул Сингапур. – Я вам сейчас расскажу, что у вас на Магадане, – не дав ей опомниться, продолжал он все яростнее. – Сопки у вас на Магадане, снег, и на сто верст три дома. И идет у вас пьяный на Магадане, по этим живописнейшим сопкам, а на встречу трезвый, и пройди трезвый и не помоги пьяному, то пьяный замерзнет к такой-то вашей намагаданской матери; и потому только трезвый мимо не пройдет, что знает, что сам завтра пьяный попрется по этим вашим замечательным сопкам. Вот от этого у вас на Магадане люди и добрее, в кавычках, что не помоги ты, завтра тебе не помогут, и сдохнешь среди этих сопок. А так, люди везде одинаковые, и у вас на Магадане еще похлеще наших, потому что свободные и независимые – потому что ворье и каторжники беглые, и оттого – самое настоящее жлобьё, которое помогает не от доброты душевной, а от примитивной корысти. И все эти сказки про суровых, но справедливых людей свободолюбивого севера оставьте для своего… сыночка, которого неизвестно какого лешего занесло в институт вместо ПТУ. И нечего наш город хаять. Иначе зачем, вообще, приехали в наш жуткий край, раз у вас на Магадане рай с цветами? А я вам отвечу, – совсем разошелся Сингапур. – В нашем жутком крае даже виноград растет, не то, что яблоки, которые на Магадане, только на картинках и увидишь. Куда не обернешься – кто с Норильска, кто с Колымы, кто с Нарьян-Мара – и не выговоришь даже – едут целыми аулами, целыми стойбищами. Поносите нас, на чем свет стоит, а ведь всё равно прётесь! – уже в откровенной злобе заключил он, не мигая, уставившись в оцепеневшую Аллу Константиновну.

– У меня сын болен, у него легкие, ему климат нужен! – опомнившись, в слезах вскричала Паневина, – а вы… вы хам. Негодяй! – закрыв ладонями лицо, она выбежала из аудитории. И все, даже с наслаждением, наблюдавшие, как Сингапур рубил эту на Магадане… только Паневина выбежала вон, сразу сникли, жалко стало эту Паневину. Когда она доставала своим на Магадане очень хотелось, что бы вот так ее – с плеча! А… получается… Словом, Сингапура немедленно осудили, назвали сволочью, и девчонки, еще недавно с таким наслаждением наблюдавшие за меняющейся в лице Аллой Константиновной, теперь в искреннем жалостливом порыве побежали следом, успокоить.

Всякий раз, когда Сингапур вот так, яростно-обличительно, шел на конфликт, все невольно были уверены, что в этом непременно есть расчет, отработанный, продуманный план. Делал он это… с какой-то отчаянно-наивной жестокостью, свойственной, пожалуй, детям, творящими всё от души, ни сколько не задумываясь, что потом. В случае с Рождественским, это особенно было видно. «Конечно, я прекрасно понимал, – рассказывал после Сингапур, – что обличать Рождественского бессмысленно, тем более, с такой анекдотичной придурковатостью… Но, черт возьми! – воскликнул он, – я это действительно ляпнул. Но, после такого наива, и извинения выглядели как продолжение издевательства. Прошел бы мой этот ляп мимо ушей, отшутился бы Рождественский, и всё – забыли. Но он смутился, еще как смутился – попался. Уже в ту минуту я был для него злейшим врагом. Что бы дальше я ни предпринял: извинялся бы, промолчал бы, или, как и поступил… Не смог я удержаться. И понесло меня! И не сомневался я в своей правоте! Ведь дружбу свою он предлагает первокурсникам, по сути своей, детям неискушенным. Песенки им поет про греков и прочею педерастию, а те и уши в стороны… Но ведь до той минуты, он мне был даже симпатичен – образованный, интеллигентный человек… Ну предлагал он… Но не мне же, в конце концов. В конце концов, не принуждал же он их; да и восемнадцать лет – совсем не детский возраст, сами понимают, на что идут к этому Рождественскому. И кого я должен теперь осуждать? Себя? Вот вам – выкусите!»

После истории с Паневиной, Сингапур, как обычно, стал оправдываться. Чаще оправдывался Диме или Данилу, а так, кто под руку попадется. Ему обязательно нужно было оправдание. Лишь оправдавшись, он успокаивался и, благополучно, забывал случившееся. «Я прекрасно понимаю, – оправдывался он, на сей раз, одному из однокурсников, у которого стрельнул сигарету и стоял с ним курил на улице, – что город наш не Эдем. Зачем нам объяснять, что мы и сами знаем? Для нас все это давно обычно, давно в порядке вещей. К этому просто привыкнуть надо – просто привыкнуть, – не придумав, что сказать дальше, лишь отмахнулся.– И какого лешего, она, эта «на Магадане», выеживается, о какой-то нам порядочности говорит, когда сына своего, идиота, пристроила не куда-нибудь, а в педагогический! Ты вообще видел его записную книжку? Нет? А я заглянул раз в нее. У него записная книжка эта толще, чем роман Толстова. И ведь там всё телефоны записаны – не просто так. В алфавитном порядке, аккуратными печатными буквами, убористо, компактно. Начиная с телефона Альфа-банка и до… черт знает чего! Даже телефон горячей линии прокладок «Олвис». Он аккуратно, в алфавитном порядке записывает все телефоны, которые только можно увидеть по телевизору. Я, с дуру, спросил у него: Зачем тебе все это, Андрюша? И он ответил, ответил со своей неубиваемой невозмутимостью: «Пригодится». Зачем они ему пригодятся?.. Зачем он учится в институте? Зачем он учится на худграфе, когда он даже обычный шар нарисовать не в состоянии? Ты помнишь, когда на экзамене он получил «отлично» и все видели, за что он получил «отлично», все, мягко сказать, недоумевали. (Натюрморт, сделанный Паневиным, был на уровне школьного рисунка, и у всех поступавших, его «отлично» вызвало, как выразился Сингапур недоумение). Всё очевидно, хотя мы еще и не знали, что Паневина – его мать… Какой из него педагог, когда он двух слов связать не может? Он же дегенерат. И какое она, эта… дама, имеет право, нас чему-либо учить – в смысле морали и прочей нравственности, когда ее сын, идиот у всех на виду, и все знают, что она его пристроила? И в чем здесь мораль?» «Здесь большинство пристроенных», – возразил однокурсник. Видно ему все это было мало интересно, впрочем, спешить было некуда, он лениво курил, лениво слушал, и равнодушно возразил. «Да, – согласился Сингапур, – это же не ин яз, и не физмат. Это худграф – учитель рисования, учитель, чей предмет считается самым ненужным после физкультуры, предмет, который может вести даже слесарь-сантехник. – А чего там уметь! Сказал рисуйте зиму – они и рисуют… Пристраивают на худграф – в педагогический, пристраивают на юридический, даже в медицинский пристраивают, пристраивают и о морали говорят. Тебя это не пугает? – вдруг посмотрев однокурснику прямо в глаза, произнес он. – Ведь не дай Бог, кто-нибудь из этих пристроенных пойдет работать по специальности…Это что же тогда получается?.. Это получается пиздец, – ответил он чуть слышно. Однокурсник равнодушно согласился, бросил окурок, и ушел.

      ***

Сингапуру не удалось уговорить Паневина на поход к Гале в гости. Паневин показал удивительную упертость, даже, в своем роде, ревность. Не добившись ничего вразумительного, Сингапур сдался и, оставив Паневина, направился к себе домой.

Жил он один. Вот уже год, как умерла его бабушка, завещав квартиру внуку. Не без скандала, наотрез отказавшись сдавать эту квартиру, Сингапур переехал в нее, заявив, что ни в чьей помощи он не нуждается, проживет и один, не маленький. Тем более что последнее время он практически и не жил с матерью; квартира у бабушки была двухкомнатная, во внуке бабушка души не чаяла, прощая ему все, и в каком бы то ни было споре, всегда принимала его сторону. Обосновавшись в маленькой комнате, устроив там мастерскую, Сингапур и жил на полном бабушкином обеспечении и под абсолютным ее покровительством, ни в чем не нуждаясь и не в чем себе не отказывая. Но бабушка умерла, с матерью Сингапур разругался, жить же продолжал как и раньше – ни в чем себе не стесняя и за квартиру денег не выплачивая… Впрочем, если бы не эта квартира… Сам по себе, Сингапур был крайне неприхотлив, как в одежде, так и в еде; а мог и вовсе ничего не есть – в качестве протеста, или как говорят – из вредности. В конце концов, мать сдалась и оставила сына в покое, оплачивая теперь уже его квартплату и покупая ему, по необходимости, и одежду и еду, в остальном же предоставив ему полную бесконтрольную свободу.

Обосновавшись, Сингапур постепенно, потихонечку, превратил всю квартиру в одну большую художественную мастерскую. Первое время, следуя обычным эстетическим правилам, он оставил за мастерской свою комнату, живя и принимая гостей в большой – зале, где жила бабушка, периодически прибираясь там, даже иногда и влажную уборку делая. Но… за сюжетами он далеко не ходил: за окном березы, этюдник возле окна и рисовал березы; в зале, на столике бутылки, стаканы после пьяного вечера, этюдник в зал… В конце концов вся квартира от кухни до зала была заляпана краской; тем более что Сингапур не отличался особенной чистоплотностью; полы быстро затоптались, ковры были свернуты в угол. И теперь квартира представляла собой одно большое, чем-то заставленное, чем-то заваленное пространство, увешанное картинами. В зале, у стены, журнальный столик, два кресла. Напротив – диван. Возле одного кресла этюдник, табурет с палитрой и с тюбиками масляных красок, на этюднике, под этюдником – тряпки для протирки кистей, на полу банка с кистями. В конце концов, Сингапур полюбил это место, работая сидя в кресле (впрочем, если надо, этюдник ставился и на кухню и в маленькую комнату – здесь Сингапур уже не церемонился). На журнальном столике, вместе с банками и тюбиками краски, стояли чашки с чаем, заварочный чайник, пепельница, и частенько остатки обеда. Все это неминуемо срисовалось на бумагу или оргалит. Всё до последнего битого стакана – все хранилось и составлялось в своеобразный метфонд, который раз в один-два месяца беспощадно выметался мамой Сингапура, навещавшей сына с целью генеральной уборки. Сингапур не противился, к этому времени он уже скучал по чистоте.

Сингапур умел рисовать. Его нарисованные стаканы и бутылки были стеклянными, скрюченные в пепельнице окурки – бумажными, березы за окном были одеты листвой и окутаны воздухом, в нарисованные окна нарисованных домов, невольно хотелось заглянуть. Сингапур умел рисовать. И знал это. И все это знали. Только картины его никто не покупал. И не потому, что они были плохи… Их… не хотелось покупать… Причиной, был сам художник. Сингапур и не умел и не знал, как это – продавать. Одного взгляда было достаточно – он отдаст картину даром, в лучшем случае – пропьет. К тому же… какие-то куски оргалита, фанеры. Взять в подарок, это с удовольствием. А покупать… у Сингапура… просто смешно. Тем более, какие-то бутылки, стаканы, дворы с панельными пятиэтажками. Если уж и покупать, то – лес, реку, лодки у берега… и закат, и церковь на холме, или… что-нибудь такое… мистическое, с горгульями и обнаженными женщинами в доспехах-стрингах и невозможными двуручными мечами. Если уж покупать, платить деньги, то за иллюзию… а за стаканы и пепельницы… Это же не ботинки Ван Гога… впрочем и ботинки Ван Гога вряд ли бы купил местный потребитель. Ботинки у него и свои были. Сингапуру, частенько советовали сменить тематику – советовали от души, по-доброму, по-человечески. Жутко его это злило. «Прудик им подавай с лебедями, и что бы обязательно на холме церковь или старая мельница. Ненавижу». – После таких советов Сингапур всегда впадал в депрессию, ненавидел всех и в первую очередь себя. Доставалось и картинам. «Прудик им подавай!» – в злобе он топтал свои стаканы и бутылки. Придя в себя, если было возможно – собирал поломанные куски картин, склеивал, подкрашивал и… очень бережно… прятал, подальше от глаз – от своих глаз. Может по этому, он и ненавидел пленер: лес, прудик, церковь на холме. Его жизнь была в городе и ограничивалась городом. Все эти походы на природу, в лес, подальше от цивилизации, речка, шашлыки, закат… Весь пленер первого курса, когда все нормальные студенты, целыми днями, с пивом и с этюдниками, балдели на пляже или отдыхали в лесу, Сингапур упрямо не выходил дальше территории домиков базы отдыха, где и проходила летняя практика, рисуя только домики, окна, и всё те же бутылки и цветы на столе. «Сингапур, не дури, пошли на пляж там такие виды», – звали его. «Не люблю открытые пространства», – отвечал он, рисуя приоткрытую дверь в свой домик, где у двери, как на часах, стояли две водочные бутылки. «Дронов, – предупреждали его преподаватели, – не умничай, есть заданная тема. Будешь упрямиться, пленер не зачтем». Пленер ему зачли. «Если такой умный, зачем тебе институт? Будь просто художником. Неужели трудно взять и выполнить задание?» «Трудно. Не могу делать то, чего не хочу». «А ты захоти». «А вам это надо?»

Впрочем, академические работы в аудитории, Дронов выполнял, как требовалось и в срок. Но если речь шла о домашних заданиях…

Сингапур любил город. Любил рисовать город. Дворы, улочки, дома, крыши, окна, деревья… не было только людей. Его дворы и улочки были пусты, из окон смотрели только цветы в горшках, даже не смотрели, а выглядывали из-за занавесок, да и сами окна, казалось, наблюдали за кем-то, спрятавшись за березы и тополя. Его город жил; жил сам по себе; жил – наблюдая. Дома, деревья – все прятались друг за друга – и наблюдали. С интересом, тревожно, настороженно, с любопытством, даже с азартом – с каждой картины по-своему.

– Почему нет людей? – спрашивали его.

– Они лишние здесь, – отвечал он.

– Но ты же рисуешь город, а как же город без людей?

– Моему городу люди не нужны. Мой город не любит людей. Он их боится. Даже меня. И я его боюсь. – Всегда, странно, добавлял он. У него был только один автопортрет, который висел в зале на стене: на высоком прямоугольном листе оргалита, где-то внизу, сутулясь, затравленно исподлобья, смотрел Сингапур. А над ним, наблюдая тревожно, склонился, казалось, весь его город, со всеми своими окнами балконами и крышами.

Картины свои, Сингапур делал исключительно на оргалите или фанере.

– А почему не холсты? – Как-то спросили его.

– Не люблю холст, – был ответ. – Когда из холста давно сделали культ, когда все и всегда внушали, что холст это ХОЛСТ, что это не какая-нибудь картонка, что он стоит денег, что к нему нужен правильный грунт, что настоящие художники пишут свои настоящие шедевры именно на настоящих холстах, начинаешь его бояться и даже ненавидеть – как женитьбу. Все равно, что всю жизнь спал со шлюхами, и тут, на тебе – девственница. Это к чему-то обязывает, думаешь уже не о своем удовольствии, а как бы ей чего не так сделать. Для меня холст, что для нищего алкоголика элитный коньяк, черт его знает – букетом наслаждаться или так из горла. Несколько раз пытался с холстом работать… Через полчаса порвал его и выбросил: все боялся, как бы ни так мазок положить, вдруг испорчу. Чужой он мне, как китайцу ложка. Да и твердости в нем той нет, как в оргалите – чуть сильнее кистью или мастихином надавил, он и поддался. А когда испытываешь трепет, какая уж тут работа. А привыкнуть к холсту – ну его к лешему, у меня на это нет ни терпения, ни… смысла в этом никакого нет. Я и красками работаю, какими не страшно.

Профессиональных художественных красок было крайне мало (настоящая краска стоила настоящих денег), в основном масляная краска или эмаль для строительных работ (это добро Сингапур без проблем добывал у знакомых или у родственников; кто-нибудь из знакомых делал ремонт и строительная краска оставалась всегда). В коробках сухие пигменты всё для тех же строительных красок. Всё это он добавлял в масляную краску, добиваясь нужного ему цвета. По крайней мере, за всё это не нужно было платить.

5

Войдя в квартиру, раздевшись, сменив казаки на тапочки, Сингапур прошел сразу в зал, сел в кресло. Пьяно и долго посмотрев в стоящий в этюднике чистый лист оргалита, устало отмахнулся, поднялся и, упав на диван, тут же уснул.

Разбудил его звонок в дверь. Со вторым звонком он нехотя поднялся и подошел к двери.

– Кто?

– Мышей травим. У вас есть мыши? – почему-то раздраженный женский голос.

– Чего? – спросонья не поняв, Сингапур отворил дверь, в это время дверь отворили и соседи, обе двери были железными, отворялись в одну сторону и, с лязгом, столкнувшись, соседская дверь уперлась в дверь квартиры Сингапура.

– Дверей понаставили, – даже зло заметила женщина.

– А тебя кто звал! – разозлился Сингапур, хотел дверь свою распахнуть и еще крепче высказаться – да дверь соседская мешала. Матернувшись, он дернул за ручку. Бес толку. Дверь, сцепившись с соседской, не захлопывалась. – Дверь закройте! – крикнул в проем Сингапур.

– Свою чуть приоткрой! – ответила соседка.

Сингапур чуть приоткрыл дверь. Соседка захлопнула свою, Сингапур – свою. Зашел в ванную, крепко умывшись, вышел в кухню поставил греть чайник. Вновь позвонили. Уже не спрашивая «кто», он отворил дверь, та с лязгом врезалась в соседскую.

– Мука нужна? Муку продаем.

И, немедленно, голос соседки:

– Пошли на хуй! – и следом, – Федор, дверь чуть приоткрой. – Сингапур чуть приоткрыл. Железный грохот, и соседская дверь захлопнулась.

– Сама пошла! – обиженный возглас, и следом испуганный вскрик: – Ой! – Сингапур с удовольствием грохнул своей дверью. Вернулся на кухню, дождался, когда чайник закипел; заварил чаю. Вновь позвонили. Решительно, Сингапур подошел к двери, резко распахнул ее, готовый с ходу обматерить любого. На пороге стоял Паневин, рядом Галя.

Здесь даже Паневин смутился, слишком резко распахнулась дверь, и слишком решителен был вид Сингапура, стоявшего в дверях, готовый что-то такое сейчас сказать…

– Блин… вы… Привет, ну проходите, – последнее он сказал совсем, как старым друзьям, и отступил, приглашая гостей войти.

Как ни старался Паневин, как он ни расправлял плечи, как ни выворачивал локти, он легко прошел в дверь.

– Аккуратнее, у меня узкий коридор, – пошутил Сингапур, и Гале: – В этой квартире не разуваются, вон тряпка – подошвы оботрите. Для особо приближенных есть тапочки, – он кивнул на пару тапок стоявших под вешалкой. Сказав «спасибо», Галя, забыв вытереть сапожки, даже снять куртку, сразу пошла, куда сказал Сингапур – в зал. Паневин, расстегнув куртку, хотел уже снять, передумал, и прошел следом.

– Садитесь, я чаю принесу, – кивнув на кресла, Сингапур ушел на кухню.

Все, кто впервые попадал в эту квартиру, невольно, даже сами того не желая, погружались, во что-то тихое… безмятежное… Картины. Впрочем, не только картины, сам воздух, здесь, казалось, растворял время… И исчезало время. Какие-то пустые безлюдные дворики… и очень много цветов. Сингапур любил рисовать цветы. И цветы у него, прячась друг за друга, наблюдали…

Самый равнодушный к живописи человек, сам того не замечая, только ступив в комнату и опустившись в кресло, медленно вяз в этом живом безлюдном городе старых хрущевок, и странных, живых натюрмортов, где цветы и бутылки чем-то, необъяснимым, напоминали людей. Еще немного… вот уже Сингапур приносил чай… и никуда не хотелось уходить. Хотелось просто сидеть в кресле, пить чай, и, бесконечно долго, переглядываться с этими странными домами, цветами и бутылками, всегда стоящими у окна и точно задумавшимися о чем-то. Совсем мало было цветов, которые бы гордо возвышались из вазы. Конечно, были и такие, которые просто вырывались из этой никчемной вазы и, просто таки, возмущались! Но большинство, задумчиво склонившись, смотрели в окно, совсем не желая выпрыгивать из этой кривой, и давно привычной вазы… они смотрели тоскливо, но без зависти. Точно понимая, что и там, за окном, скорее всего, все та же тоска.

Вернувшись с чаем, Сингапур расставил чашки и чайник на столе, сам сел на диван.

– Красивые картины, – негромко сказала Галя. – Особенно цветы… Только грустно, – добавила она и замолчала, отведя взгляд к картинам.

– Хочешь, подарю? – обычно спросил Сингапур.

– Нет, – даже, как-то удивленно отказалась Галя.

– Почему?

– Они слишком манят. Это… Это от лукавого.

Теперь Сингапур сделал удивленное лицо.

– Искусство от лукавого. Особенно вот… картины, – казалось, спрятавшись в кресле, негромко и все более волнуясь, говорила Галя.

– О как, – удивился Сингапур. Паневин согласно слушал.

– Богу не угодно такое искусство.

– С чего бы?

– Смотря на красивую картину, ты забываешь о Боге.

– Что же теперь вообще не писать картин?

– Не писать, – кивнула Галя.

– А разве эти цветы не создание Бога?

– Эти нет, эти – создание твое.

– А которые в поле?

– Те, да, а эти – нет, – повторила она уже испуганно, и все сильнее спрятавшись в кресле.

– Но если я создание Бога, то почему мои цветы от лукавого?

– Всё искусство от лукавого. Бог создал тебя, а лукавый наделил способностью обманывать людей. Даже иконы от лукавого. Потому что их можно продать. Всё, что можно продать – от лукавого.

– Но ведь и меня можно продать, – произнес Сингапур.

– Тело да. Душу нет. Душа принадлежит Богу. А тело – дьяволу.

– Значит и с картинами так же, – улыбнулся Сингапур. – Часть моей души в каждой картине.

– В них нет души. В них обман. Душа одна и она в тебе. А в картинах – обман, лукавство. Отражение твоей души, как в зеркале.

– А ты, правда, святая? – вдруг спросил Сингапур.

– Да – так сказал Бог, – настороженно, точно готовая сорваться и удрать, прошептала Галя.

– И Минкович, правда, оскопил себя?

– Нет… я не знаю. Не задавай таких вопросов, – она чуть подалась, готовая вскочить.

– Не буду, – успокоил ее Сингапур. – И, что же мне теперь – сжечь свои картины?

– Да, – ответила Галя.

– Вот и договорились… И иконы сжечь?

– Да. Сжечь.

– И тело – сжечь, ведь оно принадлежит дьяволу?

– В иконах отражение души – они бездушны. А в теле душа…

– Так тело – дьявола.

– Душа от Бога.

– Так тело… Сжечь? – уже привычно тяжело, спрашивал он, взглядом уперевшись в Галю.

– Тело дьявола, но его не создал дьявол, и цветы в поле – создал не ты, и не дьявол. А картины рисовал ты. Искусство – искусственно.

– И иконы? – не унимался Сингапур.

– Да. Всё, что создано не Богом – всё от дьявола, всё от лукавого.

– Чай – остынет, – Сингапур указал на чайник и сам, подавшись вперед, взял со стола чашку с чаем. – Что ж, – отхлебнув чаю, произнес он, – будем разрушать. Начнем с картин, закончим городом, и все, дружненько переселимся в пещеры и пустыни, будем ходить в звериных шкурах и питаться кузнечиками.

– Да, ты согласен? – неожиданно живо, воскликнула она, и вдруг, точно осознав, что ее обманули, в волнении закусила губу.

– Я, нет, – ответил спокойно Сингапур. – Я – не согласен, – повторил он, внимательно изучая ее изменившееся лицо; и, не отводя взгляда, спросил у Паневина. – А ты, Сма, ты согласен?

Читать далее