Читать онлайн Краткий миг бесплатно
1
С утра передали: за последние сутки в Москве выпало 40 % месячной нормы осадков. Зима 2043-го года выдалась на редкость снежной, Москву заваливало, снегоочистители не справлялись.
В такую погоду у неё всегда болела голова: вероятно, в природе что-то происходило с давлением, а у неё с юности оно было пониженным.
Однако вечером пришлось поехать на встречу со студентами своего бывшего факультета. Такая была традиция – встречи нынешних студентов с особо успешными выпускниками факультета. Она значилась среди успешнейших: Председатель Госкомитета по народному воспитанию и массовым коммуникациям. Название дурацкое, впрочем, скоро название её должности заменят каким-нибудь «думным дьяком» или чем-то вроде – в рамках борьбы с неоправданными заимствованиями. Заменили бы уж давно, но подлинно «слов не хватает» для замены всех бюрократических терминов. Однако учёные-лингвисты стараются, ищут. И находят.
Говорили, как водится, об успехе, хотя Прасковья не любила эту замыленную тему. Молодых надо ориентировать на то, чтоб дело делать, а не добиваться «успешного успеха». В американском учении об успехе всегда виделось ей что-то нечистое, трюк какой-то. Надо заканчивать с этими разговорами о личном успехе. Но подробно обдумать этот вопрос не хватало жизненного ресурса: слишком о многом приходилось думать. Впрочем, черкнула в телефоне: «Успех: прекратить говорить».
Задавали вопросы о СМИ, о государственной информационной политике, о свободе слова, о женской карьере. Опасливо осведомлялись, правда ли, что все журфаки страны скоро закроют. Действительно, идея такая висела в воздухе, притом принадлежала она лично Прасковье, выпускнице журфака. Прасковья разговорилась, удачно отвечала на вопросы, её не хотели отпускать, совали книжки для автографа. Студентки облепили её и фотографировались, как детсадовская малышня вокруг любимой воспитательницы. Вроде и голова прошла. Прав отец, учитель труда: работа и коллектив – лучшее лекарство.
Однако на выходе из университетского скверика на Моховую, стало хуже. Она ощутила чёрную безнадёжную тоску: в такой же вот снежный день на этом самом месте встретила она Богдана. Только было это днём, а не вечером, тогда было ещё светло. Жизнь тому назад это случилось. Больше двадцати лет прошло. Их дети выросли. Правда, считаются они не их детьми, а её и её мужа. Зачем она согласилась? Казалось, так будет удобнее всем. Ведь Богдана не вернёшь. Впрочем, Мишка поехал в свою чертовскую школу под фамилией Богдана: так велела прабабка. Та самая «чёртова бабушка».
Когда выходила из калитки, на миг показалось, что он где-то тут, рядом, и она встретит его опять. Того, молодого, с кудрями, запорошенными снегом. И сама она – молодая, в голубом наивном пуховичке с капюшоном, в котором ходила в университетские времена. Её начинала накрывать тоска.
Она была знакома с этой тоской и умела с нею справляться. Главное – не пытаться противиться, а, наоборот, надо поддаться тоске, раствориться в ней, даже усилить, сколь возможно. Просто сесть в укромное место и повспоминать. Вызвать в памяти Богдана, как вызывают нужную страничку в интернете, мысленно обнять, положить голову на грудь, рассказать о своей жизни. И тоска, дойдя до своей наивысшей точки, постепенно начинает проходить, а жизнь – продолжаться. Вполне сносная, даже хорошая, незазорная, очень даже завидная, по общему мнению, жизнь.
Но сейчас накрыло как-то по-особому жестоко – вот что значит место. Ощущение такое, что она его увидит, непременно должна увидеть. Она ведь никогда до конца не верила, что его нет на свете. Он где-то есть, он растворён в пространстве и времени, потому что, если б умер – она бы почувствовала; может быть, тоже умерла или, по крайней мере, заболела, а она ничего даже не ощутила в тот момент.
Чепуха какая-то, сентиментальный вздор. С годами она становится идиотски сентиментальной, вероятно, скоро климакс. Некоторые боятся климакса, а чего его бояться? Климакс – и климакс. Детей ей не рожать, нравиться тоже некому. Публике? Ну, с этим у неё всё в порядке: по её роли красоткой быть и не требуется. Мужу? Это уж совершенно лишнее, да и сам он, скорее всего, лишний. Хорошо, что он всё правильно понимает и его такое положение устраивает. Так что даже и неплохо быть старой. Современный мир не приемлет старость и смерть – он их словно бы отрицает, точно и нет их вовсе. Сегодня старой быть стыдно, все должны молодиться, хорохориться, колоться гормонами и ботоксом; она и сама ходит каждую неделю к косметичке. А ведь, если подумать, в честной старости есть своя прелесть. А может, она просто устала и надо побыть одной.
Она отпустила водителя, дошла до гостиницы «Националь» и зашла в кафе «Доктор Живаго».
Он сидел за столиком перед окном и смотрел на улицу, где падал и падал снег. Перед ним белела кофейная чашка.
Прасковья не удивилась. Вот они и встретились. «Чтоб мы увиделись хотя б на краткий миг…» – вспомнила она строчку из его стихотворения – единственного читанного ею. Кстати, почему «краткий миг»? Раз миг – значит краткий; она тогда не обратила внимания.
Во время их жизни он никогда не показывал ей своих стихов – кстати, почему? – а то единственное стихотворение, которое она прочитала, было в блокноте, что принёс Родион. Уже после. И вот сегодня этот «краткий миг» наступил, и они встретились. Значит, чего ж удивляться?
Он не видел её, потому что сидел вполоборота к окну, а она стояла и смотрела, смотрела, смотрела. Точно такие же плотные кудри, только наполовину седые. Соль с перцем. Твидовый пиджак в ёлочку – под цвет кудрей: он всегда удачно подбирал одежду. Он что-то почувствовал и обернулся. И мгновенно узнал. Несколько секунд они смотрели друг на друга. Потом он стал медленно подниматься, опираясь о край стола. Или ей показалось, что медленно. Вспомнилось давнее: в день их свадьбы он впечатлил директрису родительской школы тем, что никогда не сидит, когда женщина стоит. Они стояли и смотрели друг на друга, не говоря ни слова.
Она жадно впитывала его облик, насыщалась им. Похудел, постарел, глубокие морщины на лбу, у глаз, возле рта. На правом виске шрам, частично прикрытый волосами. Те же внимательные глаза, но совсем не голубые, как было прежде, а совершенно серые. Или, может, освещение тут такое. Белая рубашка с расстёгнутым воротом, кажется, льняная; ему, как и ей, всегда нравился лён.
– Можно я присяду? – наконец выговорила она.
– Да, конечно, – очнулся он. Отодвинул ей стул. – Памятным ей, неповторимо элегантным движением он помог ей снять шубу, но потом долго и неловко возился с вешалкой, кажется, у него дрожали руки; наконец сумел повесить.
Несколько минут сидели и смотрели друг на друга. У него на правой руке – тонкое обручальное кольцо, как было когда-то. Кольнуло что-то вроде ревности. Что у неё тоже есть кольцо, и не только кольцо, но и муж есть – она напрочь забыла. Стёрлось из сознания.
– У тебя есть жена? – указала она глазами на кольцо.
Он несколько секунд, прищурившись, смотрел на неё, словно пытаясь понять, о чём она. Потом утвердительно качнул головой.
– Когда ты приехал? – спросила она. Было трудно говорить. Просто технически трудно: не выговаривались слова.
Он снова смотрел на неё, как будто не понимая. Потёр лоб, словно соображая, и ответил:
– Сегодня. Прямо сейчас.
– А где ты живёшь? – она тоже очень плохо соображала.
– Здесь, – он показал взглядом вверх, – в этой гостинице.
Подошёл официант. Она заказала зелёный чай и тотчас о нём забыла. Они сидели и молча смотрели друг на друга.
– Ты приехал один? – спросила наконец она, имея в виду его жену.
Он опять сделал видимое усилие, чтоб понять. Наконец понял и кивнул.
– Зачем ты приехал? – после паузы сумела сформулировать она.
Он на несколько секунд задумался, чуть сморщив лоб, и наконец ответил:
– Не знаю.
– Как не знаешь? – удивилась она. – Ты же зачем-то приехал?
– Чтобы быть здесь. – Он помолчал, словно пытаясь сообразить, что бы ещё сказать, но не придумал и проговорил только:
– Лучше я не умею объяснить.
Они ещё некоторое время молчали. Может быть, долго. Прасковья попыталась пить свой зелёный чай, но получалось плохо: чай совсем остыл.
Он тёр лоб, закрыв лицо ладонью. Прасковья почему-то всё время видела его обручальное кольцо.
– Парасенька, – обратился он к ней тем давним именем, которым её никто никогда больше не звал и от которого у неё заболело внутри. – Я приехал потому, что мне это было разрешено. Раньше не разрешалось, – он внимательно глядел в свою недопитую кофейную чашку. – Тебе, надо полагать, сообщили, что я погиб. – Она коротко кивнула. – А я, к счастью или к несчастью, выжил, – он болезненно поморщился. – Спасли меня самые что ни наесть международные террористы, враги рода человеческого, – он одновременно поморщился и усмехнулся. – А наши воины света за то, что выжил, ну и так, по совокупности заслуг, упекли в наш чертовский Гулаг. Я и не знал, что у нас это есть. Притом вовсе не в Сибири. Это был элегантный, современный, усовершенствованный Гулаг, вернее, шарашка при нём. Впрочем, там я приобрёл много ценных навыков и умений. И даже кое в чём продвинул нашу дьявольскую науку. Такой вот curriculum vitae. О тебе я кое-что прочёл в интернете за последние три дня. До этого текущих новостей я был лишён. Восхищён, но не удивлён твоими успехами.
Он говорил монотонно, точно докладывал начальству, и в конце доклада словно выдохся и безмерно устал. Прасковья жадно смотрела на него и молчала. Не могла говорить. Они ещё посидели молча, неотрывно глядя друг на друга.
– Парасенька, может быть, хочешь поужинать? Ты ведь с работы, как я понимаю, а здесь, кажется, несколько приличных ресторанов, – в его голосе была смертная тоска.
2
Прасковья отрицательно покачала головой. Как удивительно: двадцать с лишним лет назад они гуляли в этих местах, и он всегда заботился о том, чтобы её повкуснее накормить. С этого всякий раз начиналась их встреча: она выходила после занятий, и они шли обедать. И ей это очень нравилось: поесть в хорошем ресторане было тогда для неё ценной оказией.
– Нет, Богдан, спасибо, не хочу, – помотала она головой. – Я…я обнять тебя хочу, – это выговорилось само собой.
Он сделал едва заметное движение от неё и взглянул с испугом.
– Когда-то мы с тобой ходили в театр и на каток – помнишь? Есть теперь каток на Красной площади? – он ещё раз чуть отодвинулся, улыбнувшись жалкой улыбкой.
– Кажется, нет, – покачала она головой. Выходит, он, как и она, вспомнил самое начало. – А если б был, мы пошли бы с тобой на каток? – усмехнулась она. – Ты, в самом деле, помнишь то время?
– Конечно. Всё-всё помню. – Он словно посмотрел куда-то вглубь себя. – «Царя Бориса» в Малом театре помню, – он улыбнулся той же жалкой полуулыбкой.
- – Прошли те времена,
- Когда Руси шатание и беды
- Врагам над ней готовили победы!
- Она стоит, спокойна и сильна,
- Законному внутри послушна строю,
- Друзьям щитом, а недругам грозою!
– продекламировала Прасковья из «Царя Бориса». Голос был почему-то хриплый и грозил оборваться.
– А ведь и впрямь, кажется, так, – откликнулся он всё так же бесцветно. – Кажется, Русь стоит. И это вселяет сдержанный оптимизм. Слава Богу, что не случилось большой смуты.
– И твой вклад весьма велик в то, что не случилась, – она протянула руку к его руке, но ему вдруг понадобилось размешать давно остывший кофе. Она почувствовала себя оскорблённой.
– Ну, всё то, что было – это ургентная мера, кавалерийская атака, на ней жизнь не построишь, – отверг он её похвалу. – Страна должна богатеть, планомерно укрепляться, вооружаться. Это единственная надёжная мера против смуты. А правда, что страну переименуют в Русь? И к ней присоединится несколько ближних стран?
Он говорил с усилием. Ей показалось, что говорит он об этом, чтоб не говорить о чём-то ином, что хочет скрыть.
– Да, есть такая идея… но вряд ли… – ответила она рассеянно. – Богдан! – решилась она наконец, – Мне бы хотелось побыть с тобой… как это сказать… наедине, в замкнутом пространстве. Без людей.
Он молча смотрел на неё, словно опять не понимая, чего она хочет.
– Давай поднимемся в твой номер, – попросила она. – Пожалуйста.
– Парасенька, но… видишь ли… – он замолчал.
Прасковья почувствовала, что вот-вот расплачется от обиды. Он решительно отвергал её. А она – обидно его любила. Все эти годы любила. И сейчас любила до боли, до умопомрачения. У него есть жена? Бог мой, какая разница! Кому станет плохо от того, что обнимет его? Прижмётся к телу, положит голову на грудь, на самую шёрстку. Она столько лет мечтала об этой шёрстке. А он категорически этого не хочет. Она собрала остатки достоинства.
– Хорошо, Богдан. Рада, что мы увиделись. Уже поздно, мне пора. – Она сама понимала, что голос её звучит жалко. – Провожать меня не надо. – Она поспешно встала, ощущая, что вот-вот брызнут слёзы.
– Парасенька, – он тоже встал и впервые прикоснулся к ней – взял за обе руки. – Парасенька, не оставляй меня! Побудь ещё чуть-чуть. Я понимаю, тебе надо быть дома, тебя, наверное, ждут, но… прошу тебя, ещё чуть-чуть. Его голос звучал умоляюще. Она освободила руки.
– Ты хочешь ностальгически вспомнить былое и одновременно сохранить верность своей жене? – проговорила с плаксивой иронией.
– Ничего не понимаю! – растерялся он. – О чём ты, Парасенька?
– Ну, ты же сказал, что у тебя есть жена. Вероятно, ты, как честный человек, желаешь быть лояльным. – Он слушал с напряжённым недоумением. «Господи, как идиотски я выражаюсь!» – мелькнуло у неё в голове.
Неожиданно он рассмеялся. Смех был дребезжащий, старческий; прежде он так никогда не смеялся.
«Господи, за что? Зачем он смеётся надо мной?»
– Ну да, у меня есть жена. С которой я обвенчан. А то, что ты подумала, настолько абсурдно, что такого вздора я и вообразить не мог. Потому тебя и не понял. – Он смотрел на неё с грустной иронией взрослого по отношению к ребёнку. – Ты совершенно меня забыла, Парасенька. И помимо этого, вовсе не представляешь себе той жизни, которой я жил. Это хорошо, что не представляешь, не надо тебе этого. Но не бросай меня сейчас, ладно?
Прасковья совсем ничего не понимала. Она вновь опустилась на стул.
– Мне хочется обнять тебя, Чёртушка, – проговорила тихо.
– Хорошо, пойдём, – согласился он, как на что-то тяжкое для себя.
Едва они вошли в номер, который оказался менее роскошным, чем можно было предполагать, судя по местонахождению гостиницы, она обвила руками его шею, прижалась к груди. Расстегнула две пуговицы рубашки и поцеловала шёрстку, ставшую за эти годы тоже полуседой. Сняла и отбросила его твидовый пиджак. Целовала его лицо, шею, вдыхала, впитывала в себя его тело и, как ей казалось, его душу – всё, о чём тосковала столько лет. Запустила пальцы в его полуседые кудри, нащупала твёрдое. Поняла: за эти годы у него выросли рожки, о которых он когда-то рассказывал, что они вырастают у зрелых, опытных чертей. Таким чертям уже можно доверять самостоятельную работу, – вспомнила она давние рассказы Богдана. «Чёртушка любимый». Ей ужасно захотелось взять в руки и поцеловать его чертовский хвост, покрытый чёрной нежнейшей шёрсткой, как нос кота Насилия. Почему-то вспомнился его кот, о котором она не думала много лет. «А может, хвост тоже поседел?» – подумала мимоходом. Ей хотелось расстегнуть его ремень, но она не решалась.
Он же был на редкость скромен. Гладил её плечи и голову, скорее успокаивая, чем отвечая на её ласки.
Она вдруг осознала, что за всю жизнь не научилась обольщать и соблазнять. Просто понятия не имеет, как это делается. Какие-то, говорят, есть эрогенные зоны… Ей никогда в этом не было нужды. С Богданом всегда было прекрасно и так, а Гасана вся эта канитель не интересовала. А других… других как-то и не случилось. В результате она неумела и неловка, как провинциальная старшеклассница.
«Госпожа министр пытается переспать с собственным бывшим мужем, – насмешливо подумала о себе. – А почему с бывшим? Он же считает меня женой, так почему же… Господи, другая бы уж давно…»
Опять, как всегда в момент провала и упадка, явились эти «другие» – успешные, умелые, компетентные, знающие, далеко опередившие её, убогую. Они окружили её насмешливой толпой, показывали пальцем и обидно смеялись. В последние лет десять, вместе с её служебным и социальным возвышением, «другие» как будто покинули её, а вот теперь опять они тут как тут и опять отравляют жизнь.
– Сядь, Парасенька, – наконец проговорил он и подтолкнул её к маленькому диванчику. Сам сел в кресло, стоявшее возле письменного стола. – Расскажи мне про нашу Машу. Как она? Где она?
Прасковья немного отвлеклась и успокоилась.
– Да, собственно, ничего выдающегося. Заканчивает филфак МГУ; вероятно, пойдёт преподавать русский с литературой в школу; уже теперь немного преподаёт. Правда, ей по нынешним правилам надо отслужить два года на гражданской службе – ты, вероятно, об этом читал: каждый должен посвятить два года службе Родине. Кому можно доверить оружие – идёт в армию, а кому нет – выполняет какие-то трудные, может быть, неприятные работы, в малоосвоенной местности. Многие, кстати, там и остаются. Это хороший старт карьеры. В Москве карьеры не сделаешь: слишком большая толкотня. Машка, наверное, поедет в какую-нибудь Тьмутаракань преподавать или уж не знаю, что делать. Специальность её – русский язык. Ей это нравится. Так что наша учительская династия не прервётся. Сейчас у нас очень поощряются наследственные профессии; наши критики говорят, что мы пытаемся возродить древние сословия или даже создать индийские касты, что, разумеется, вздор. Хорошо бы, но не получится. А вообще-то было бы полезно, если б человек, вступая в жизнь, уже более-менее знал своё место в ней. (Богдан согласно кивнул). Талантливый, особенный – пробьёт свою особую дорогу, а для среднего человека знать, чем ему заниматься – большое облегчение. Словом, наследование родительской профессии у нас поощряется. Вот Машка и унаследовала. Знает и твой любимый церковнославянский и древнерусский и несколько славянских языков, учила древнегреческий, уж не знаю, много ли выучила. Ну там английский, испанский – само собой. Языки ей легко даются, в этом смысле, видно, в тебя пошла. – Прасковья соображала, что бы ещё сказать. «А вот, про спорт».
– Занималась довольно успешно художественной гимнастикой, но потом оказалась такой дылдой, что серьёзно больше заниматься не могла. Увлеклась фехтованием, ей это идёт. Будет работать в школе – возможно, станет вести кружок или что-то в этом роде по фехтованию. Но главное, будем с нею апробировать наши методики идеологического воспитания школьников. Вообще, она неглупая девчонка, хотя никакими особыми талантами не одарена. Амбициозности немножко недостаёт. Я, помнится, всегда старалась быть первой, а ей как-то всё равно. Но, слава Богу, ничего нет в ней от золотой молодёжи. Она очень дружит с бабушкой, часто ездит к ней, а с бабушкой – не забалуешь.
Богдан молча очень внимательно слушал. При упоминании о бабушке – чуть улыбнулся.
– А почему ты не интересуешься Мишкой, – удивилась Прасковья. Ей, в самом деле, показалось странным, что он спросил прицельно о Машке.
– Мы встретились с Мишкой, буквально четыре дня назад, – Богдан чуть сморщил лоб. – Я ведь свободен без году неделя, Парасенька. Да, в полном смысле ровно неделя. А с Мишкой, оказывается, мы несколько лет были почти что соседями, – он опять болезненно скривил губы, вспомнив что-то тягостное для себя. – В завершение моей эпопеи мне поручили прочитать им лекцию о… по узкопрофильной теме. Как там полагается, выступал я под псевдонимом. Так вот, среди моих слушателей был Мишка. Мы мгновенно узнали друг друга. Не знаю, как это случилось, но случилось мгновенно. После моего выступления он подошёл ко мне и с соблюдением всех военных ужимок, как это у них принято, испросив permission to speak, сказал: «Сэр, мне показалось, что…». И замолчал. Так мы стояли и смотрели друг на друга. Вроде как мы с тобой сегодня, – он грустно улыбнулся. – Внешне похожи мы с Мишкой до комизма. Ты не представляешь, какое дикое ощущение, когда родной сын называет тебя «сэр». Чувствуешь себя распоследним дерьмом.
– Да, вы очень похожи, – Прасковье захотелось погладить его кудри, она протянула руку, но не дотянулась. – И что же ты ответил?
– Я сказал по-русски: «Ты прав». Мишка выдохнул с облегчением. Чуть позже, когда у него случилось личное время или как это там у них называется, мы проговорили около двух часов. Он хорошо говорит по-русски, правда, иногда что-то затрудняется формулировать, но в целом – хорошо. Я и сам-то, по правде сказать, не был уверен, смогу ли прилично говорить по-русски, но оказалось: могу. Вообще, хороший парень, интересный. Ты наверняка знаешь его любопытную специальность – investigative history. Он очень этим делом увлечён, хочет приехать в Россию исследовать, вернее, расследовать, историю Перестройки и роль нашего чертовского воинства в этой тёмной истории. Правда, они должны ему утвердить эту тему, в этом отношении ясности ещё нет. Но в любом случае это страшно интересно. Ты видишь его иногда, Парасенька?
– Да, примерно раз в год мы видимся, – ответила Прасковья. – Он приезжает на каникулы… ненадолго. Но, по правде сказать, мы не близки. Я даже не знаю, что такое эта самая как её… history. Он никогда не рассказывал.
– Почему не близки? – спросил Богдан с настороженным удивлением.
3
– Трудно сказать. Он… – Прасковья замялась, но не стала скрывать, – он не очень любил своего отчима. Не понимаю, почему. Отчим всегда хорошо к нему относился. (Хотела сказать: «мой муж», но ей показалось абсурдным, что у неё есть какой-то муж, и сказала «отчим»). Машка с ним очень дружна, с отчимом. А Мишка вечно что-то таил. И с удовольствием уехал из дома, хотя было ему всего двенадцать лет.
– Бедняга. Двенадцать лет… – Богдан болезненно поморщился. – Я остался без родителей в пятнадцать, но и то было несладко. А в двенадцать… Жертва русской революции… – он горько усмехнулся.
– Его увезла твоя бабушка Светлана Сергеевна. Сказала, что ему в любом случае придётся служить в вашем чертовском воинстве, значит, лучше заранее подготовиться.
– Ты была знакома с ней, Парасенька? – он опять тёр середину лба. У Прасковьи было впечатление, что делает он это, когда ему хочется закрыть лицо.
– Да, она приезжала ко мне, мы говорили о тебе, – пояснила Прасковья.
– Воображаю, что она говорила, – произнёс Богдан с тоской. – Она умерла. В возрасте гораздо больше ста лет. Похоже, её хоронили с максимальными чертовскими почестями. Как ни мало мы знали об окружающем мире, но и до нас дошло: был объявлен траур по всему Аду и его земным подразделениям. Знатная чертесса почила. У нас говорят, что там, по ту сторону, она будет с золотыми вилами. Не буквально, просто выражение такое. – Он немного помолчал, а потом продолжил:
– Перед смертью выходит дело решила пристроить правнука, раз уж внук оказался столь неудачным. Теперь я понимаю, почему и как Мишка оказался в самой престижной чертовской школе. Считается, что учиться там – огромная честь для всякого чертёнка. Эта школа считается кузницей кадров для высших чертей.
– Если Мишка приедет в Россию, и ты будешь здесь, вы сможете лучше узнать друг друга, – постаралась успокоить его Прасковья. – Мишка, кстати, неплохо играет на рояле и, кажется, поёт, – вспомнила она, словно для Богдана это может быть особенно интересно.
– Да, разумеется, на рояле, – проговорил Богдан, думая явно о другом.
– Вообще, у них очень странное образование, – припомнила Прасковья то немногое, что удержалось в голове из Мишкиных рассказов. – Каждый выбирает для себя что хочет учить и ему дают чуть не персональных учителей. А общие для всех предметы – это языки, физподготовка и военное дело. Что-то ещё… я забыла… Чертология, наверное, или как это – демонология, – она слегка рассмеялась.
Вдруг Прасковья сделала открытие: Мишка ей безразличен. Сначала была слишком погружена в их с Чёртушкой любовь и свою карьеру, на детей её не хватало. Потом оплакивала Чёртушку и искала забвения опять-таки в работе. Ну что ж, так получилось, ничего уж не изменишь. Как знать, возможно, Богдан сумеет с ним подружиться…
– Мне бы очень, очень хотелось стать ему полезным, – вздохнул Богдан. – Ну пусть не полезным, но хоть малой поддержкой. И Маше, конечно, тоже, но у неё всё-таки есть ты, потом она в своей стране, ей легче. А наш с тобой чертёнок вырос в чужих людях. Впрочем, для нас, чертей, это обычно, но Мишка-то до двенадцати лет воспитывался как человек…
– «Наш с тобой чертёнок», – повторила она. – Чёртушка мой… Сядь ко мне.
Она хотела, чтоб он сел к ней на диванчик, но он опустился на пол возле её ног, положил голову ей на колени. Она гладила его волосы, трогала его рожки. Он целовал её руки, прижимался к ним лицом. Господи, какая дивная реминисценция: он так же сидел у её ног, когда она впервые пришла в его квартиру.
– Помнишь, когда ты впервые вот так сидел? – Прасковья накрутила его полуседую кудряшку на палец.
– Конечно, помню, моя девочка, – он погрузил лицо в её ладони. – В тот день, когда ты согласилась выйти за меня замуж. Мы сидели вот так и смотрели новости. Хочешь сейчас включить телевизор?
– Нет, Чёртушка, – она наклонилась и поцеловала его чертовский рожок. – Знаешь, чего я на самом деле хочу? – Он напряжённо смотрел на неё снизу вверх. – Хочу, чтоб мы разделись, легли под одеяло и прижались друг к другу. Очень хочу к тебе прижаться. Вот чего я хочу! – выговорила она то ли с вызовом, то ли с отчаянием.
Он сжал её руки, торопливо встал и проворно отошёл в угол возле стола. Кажется, будь такая возможность – забаррикадировался бы столом.
– Я понимаю тебя, Парасенька, – он потёр середину лба. – Но, видишь ли… – он замолчал. – Видишь ли… мне нечем тебя порадовать, моя девочка.
– Меня и не надо радовать, Богдан. Давай сделаем то, что я тебя прошу.
– Парасенька, прости меня. Я помню, как тебе это нравилось. И мне нравилось… Но сейчас… нет… – он судорожно помотал головой.
Она напряжённо слушала его, но он молчал. Он смотрел вниз, и она не могла видеть выражения его лица. Наконец он снова заговорил:
– Когда мы расстались… я тогда твёрдо сказал себе: этого нет в моей жизни. Нет вообще. И никогда не будет. Мне это не нужно, даже противно. Так я себе сказал. И этого не стало. Вообще, напрочь не стало. Я не знаю, понимаешь ли ты меня.
Она, кажется, понимала. Она знала по опыту, что значит сила мысли и как она формирует действительность. Он меж тем продолжал, всё так же глядя в пол.
– В общем, Парасенька… – продолжил он с усилием. – Эта сторона жизни для меня закрылась. Давно, очень давно. Я люблю тебя, моя бесценная девочка. Ты безмерно дорога мне, ты солнце, свет моей жизни, моя прекрасная дама, моё сказочное воспоминание, но… это невозможно. Словом, не надо мучить себя и меня. Прошу тебя, не надо. Я далеко не то, что ты обо мне помнишь. Ни молодости, ни здоровья – ничего не осталось. Ровно ничего. Я рад, что сказал тебе это. Чтоб не было иллюзий. И вообще… тебе, вероятно, надо быть дома. Уже поздно, – закончил он едва слышно.
Он стоял, не шевелясь. Он как-то мгновенно постарел. Высохший, седой, морщинистый старик. Худоба его не стильная, а какая-то измочаленная – как она сразу не заметила? Она – гораздо моложавее, хотя всего двумя годами младше. И всё же никогда ни к кому не тянуло её сильнее, чем к нему. Да, по правде сказать, ни к кому её никогда и не тянуло, кроме него.
– Я тоже не та, которую ты помнишь, – проговорила она. – Но всё же я хочу, очень хочу прижаться к тебе.
И совсем жалобно:
– Чёртушка, родной, я столько лет тосковала о тебе. Давай проведём эту ночь вместе. Не надо мне никакого секса, всех этих глупостей, честное слово, не надо. Мне нужен ты. Неужели не понимаешь?
Он напряжённо смотрел на неё. Что-то в нём происходило. Наконец заговорил с усилием.
– Парасенька, но ведь это невозможно. У тебя семья, моя девочка, тебе надо домой.
– Хочешь, я сию минуту позвоню мужу и скажу всё как есть? – произнесла она отчаянно.
Богдан вышел из своего угла и присел рядом с ней. Обнял её за плечи, поцеловал в голову.
– Бедная моя девочка… Хорошо, мы всё сделаем, как ты хочешь. Но, сколь я понимаю, нужен двухместный номер. Сейчас я этим займусь. А ты позвони домой и… соври что-нибудь что ли… Господи, как всё это… – он болезненно поморщился. – Я сейчас вернусь.
Она позвонила Машке и радостно прощебетала, что встретила однокурсницу, они заболтались и Прасковья заночует у неё.
Гасан в отъезде, на родине. Слава Богу, у них не принято перезваниваться без практической надобности.
Вдруг ей показалось, что Богдан не придёт никогда. Он сбежал от неё. А может, померещился ей. Зачем она сидит поздним вечером в гостиничном номере? Надо немедленно уйти отсюда. Да, нужно уйти. Она сунулась в прихожую, чтобы надеть шубу.
4
В этот самый момент появился Богдан со служителем. Служитель понадобился, чтобы перенести его чемодан в другой номер: господа постояльцы тут не перемещают свой багаж самостоятельно. Служитель поставил маленький полосатый чемодан Богдана на элегантную тележку и покатил её по коридору. Богдан снова обнял её за плечи и, принуждённо засмеявшись, проговорил:
– На рецепции, вероятно, приняли меня за умелого ловеласа: едва приехал – и уже подцепил даму.
– Притом явно не профессионалку: профессионалок такого преклонного возраста не бывает, – отозвалась Прасковья.
– Я думаю, своих профессионалок они знают. А тебя наверняка уже зафиксировали. Федеральный министр ночует в гостиничном номере с заезжим австралийцем. Такое не каждый день случается.
– Почему австралийцем? – удивилась Прасковья.
– Паспорт у меня австралийский. Country-side Commonwealth[1], как дразнился мой давний одноклассник. В этой гостинице я австралиец. Говорю с ними исключительно по-английски: это дисциплинирует персонал. – В его интонации прозвучало что-то неожиданно колониальное.
В новом номере стояла громадная кровать king-size. Прасковье стало страшно. Он тоже смотрел на это нагло раскинувшееся посреди комнаты ложе с опаской.
Она подошла к Богдану вплотную и обняла за шею, потёрлась щекой о щёку.
– Чёртушка…
Ей было непонятно, что дальше.
Наконец взяла себя в руки: она сама хотела провести с ним ночь – значит, надо провести. Вот кровать, вот ночь. Ты этого хотела? Не этого? Думать надо было раньше.
– Кто первый идёт в ванную? – спросила бодро, каким-то пионервожатским тоном.
– Давай я, – ответил он бесцветно.
Она тем временем сняла жакет, уличные сапожки, надела гостиничные тапочки, сразу потеряв сантиметра четыре роста. Посмотрела на телефоне своё расписание на завтра. Конференция с китайцами «Уроки площади Тяньаньмэнь и Новой площади». Именно там, на Новой площади в тот жутко-памятный день собралась густая угрожающая толпа, а потом нежданно-негаданно организованно разошлась восвояси.
Совершенно выветрилась из сознания эта конференция, а ведь она – один из главных спикеров, пардон, докладчиков. Сейчас слово «спикер» отменили: если есть соответствующее русское слово запрещено использовать иностранное; по крайней мере, в СМИ и в официальном обиходе. Так вот она – один из важнейших докладчиков – как автор книжки про те события, ну и, вообще, как заметная фигура. Ладно, конференция в час, утром успеет подготовиться. Говорят, Луначарский умел выступать на любую тему, в том числе такую, о которой узнал в машине по дороге в то место, где был назначен его доклад. И всегда выступал блестяще, и имел бурный успех. Прасковья – человек не блестящий: ей надо готовиться, хотя бы немного. Единственное её сходство с Луначарским и одновременно отличие от современных политиков и начальников в том, что она никогда не пользуется текстами, написанными референтами. «Если мне есть, что сказать – говорю, нет – молчу. А шпаргалками я не пользовалась даже в школе». Эта мысль, высказанная в давнем интервью, помнится, вызвала раздражение многих её коллег.
Из ванной вышел Богдан в гостиничном махровом халате.
– Завтра будет российско-китайская конференция про уроки Тяньаньмэнь и Новой площади – представляешь? – обратилась она к нему, словно это имело какое-то значение.
– Угу, – отозвался он равнодушно. – Они меня даже, представь себе, пригласили как австралийского специалиста по речевому воздействию, и я зарегистрировался. Там есть секция уж не помню, чего, каких-то там слоганов и кричалок что ли… Но вряд ли поеду.
– Почему? – удивилась она.
– А зачем? – поморщился он. – Не могу же я им рассказать, как было на самом деле, а переливать из пустого в порожнее… Эти так называемые историки… – он махнул рукой. – Давай лучше спать.
– Хорошо, Чёртушка, я мигом, – отозвалась она и скрылась в ванной.
Там она долго полоскалась под душем, тщательно намазывала тело гостиничным приятным лосьоном. Выстирала свои трусы и колготки: замены с собой не было. Повесила на сушилку для полотенец. Что-то всё это живо напоминало. И не что-то, а их первую брачную ночь. Тогда она тоже боялась и тянула время. И было это двадцать три года назад. Вероятно, люди обречены ходить по кругу по собственным следам. Какой-то писатель, Хемингуэй, кажется, говорил что-то вроде того: сколько бы у тебя ни было женщин – это всё одна и та же женщина, только имена у неё разные. Вот буквально вчера её домработница жаловалась: в третий раз замужем и всё – пьяницы. Разные мужики, а на самом деле – всё один и тот же. А у неё, Прасковьи, и того лучше: с одним и тем же одно и то же.
Наконец она вышла, в таком же гостиничном халате. Сбросила халат и нырнула к нему под одеяло. Он тотчас выключил свет.
Она прижалась к нему, обняла за шею, ощутила его тело. Сильно похудел, но всё тот же, родной. И шёрстка на груди и на плечах та же.
– Чёртушка, милый, как я любила лежать на твоей грудке, на самой шёрстке! Помнишь? – Она положила голову на его грудь.
– Всё помню, девочка моя любимая. – Он нежно гладил её по волосам, по спине.
– Как чудесно спать на твоей груди. – Она целовала его шёрстку.
– Да уж, – она почувствовала, что он улыбается. – В этом есть нечто байроническое.
– В каком смысле – байроническое? – не поняла она.
– Ну, помнишь, в “Fare thee well”[2] – его жена тоже любила спать у него на груди. Дай вспомнить… что-то
- «Would that breast were bared before thee
- Where thy head so oft hath lain,
- While that placid sleep came o'er thee
- Which thou ne'er canst know again».[3]
– Потрясающе! Неужели ты всё это помнишь?
– А как же! Я же зять двух поколений учительниц литературы. И даже чуть-чуть муж министра пропаганды. Так что noblesse oblige[4], – он вроде шутил, но как-то невесело. – К тому же для меня Байрон – это то, что для тебя «шалун уж отморозил пальчик». Моя мама любила Байрона. Кстати, в «Евгении Онегине» есть что-то из “Fare thee well”, я обратил внимание, когда готовился сдавать на российский аттестат экстерном. Думаю, когда Маша будет проходить со своими учениками Пушкина и Лермонтова, они будут обсуждать и Байрона тоже. – Богдан говорил много и неважное, явно чтоб скрыть смущение.
– Ты сильно похудел, Чёртушка. Что с тобой? – Она тихонько целовала его ключицы, шею, щёки.
– Не знаю, моя девочка. Устал немножко. Если буду тебе нужен, я постараюсь… постараюсь привести себя в форму. Мне надо подкачаться, я понимаю. А ты – всё такая же, даже лучше. Ты стала красивее, Парасенька. Стильнее. Значительнее. Твой муж, без сомнения, тобой гордится.
– Ты ревнуешь? – невесть зачем проговорила она. «Господи, зачем я это сказала?». Она сразу почувствовала, как он напрягся.
– Нет-нет, это не ревность, как бывало когда-то в молодости, – чуть отодвинулся он. – Теперь иное. Похоже на тяжесть какую-то. – Он перестал гладить её волосы. – Ну и стыд, конечно, – проговорил он куда-то вбок. – Я гражданин Австралии, мы с тобой на наёмной кровати, на постоялом дворе, ты уже соврала что-то мужу, если встретимся завтра на людях – ты меня не узнаешь. Скажи мне кто-нибудь в молодости, что к своим почти пятидесяти я буду вот это вот – мне кажется, я бы застрелился. Превентивно. Однако живу.
– Не нужно, родной мой. Пожалуйста, – она поцеловала его в памятно шершавую щёку. – Мне так хорошо с тобой, мой любимый. Давай отдохнём вместе. Это такое счастье. А на всё остальное давай смотреть с юмором.
– Ты исключительно мудра, моё солнышко, – усмехнулся он, – юмор – это как раз то, что нам требуется. Любовник собственной жены – это прелестная водевильная роль, в высшей степени юмористическая. Особую пикантность ей придаёт то, что любовник – платонический.
Она поняла: упоминание о юморе оскорбило его – ему показалось, что для Прасковьи происходящее неважно и несущественно, что-то вроде шутки.
– Чёртушка мой любимый, – ей было ужасно жалко этого навечно родного ей человека. – Она тихо-тихо и нежно-нежно ласкала его измученное тело, пытаясь хоть чуть успокоить униженную душу. – Люблю тебя, всегда любила, всегда буду любить. Мы всё решим, всё устроим. Мы встретились – ведь это чудо. И всегда будем вместе, вместе, как теперь. Давай отдохнём…
Они обнялись, как когда-то обнимались, и ненадолго заснули. Проснулась она, ощутив судороги его тела. «Господи, что с ним?».
– Чёртушка, любимый мой, успокойся.
– Прости меня, Парасенька, что тебя потревожил. Спи, моя девочка.
Но они не заснули. Они нежно и совершенно бесполо ласкали и целовали друг друга. «Наверное, мы вконец состарились и нам ничего больше и не надо», – думала Прасковья. В сущности, с нею и с ним произошло одно и то же. В обоих выключился секс. Исчерпался. Да, у неё есть муж, но никакой потребности в сексе нет. Похоже, и у мужа тоже нет. Так, для порядка, это изредка происходит, не принося радости. В последнее время всё реже и реже.
Разница между двумя её мужчинами в том, что к Чёртушке ей хотелось прижиматься, бесконечно гладить и ласкать его, а Гасан был не то, что противен, но совершенно безразличен. Попросту говоря, Богдана она любила, а Гасана – нет, никогда. И изменить это невозможно. Это либо есть, либо нет.
5
Они снова задремали, тесно прижавшись друг к другу. Проснувшись, Прасковья запустила руку в его седую, но, как прежде, густую кудрявую шевелюру, нащупала чертовские рожки, шептала: «Чёртушка!». Почему-то рожки вызывали восхищение, отдалённо похожее на страсть. Словно сексуальное желание, разбавленное во много-много раз. Ей захотелось потрогать его хвост: его чертовская сущность когда-то сводила с ума.
– Чёртушка, – попросила она, – дай мне твой хвост.
– Возьми, – прошептал он. – Только прищемили мне хвост, – он принуждённо усмехнулся.
Он повернулся на бок, чтоб ей удобнее было взять в руку хвост. Она провела ладонью по его спине, почувствовав какую-то неровность, спустилась ниже, ощутила нежнейшую шёрстку хвоста. Ниже, ниже – и хвост вдруг кончился. Он оказался больше, чем вполовину короче.
– Чёртушка, тебе было больно, милый? – у неё вдруг заболело в позвоночнике, точно хвост отрубили ей.
– Немножко, – слегка усмехнулся он. – Это, в сущности, мелочь. Собакам ведь обрубают хвост, вот и мне обрубили. Мне даже повезло.
– Почему повезло? – изумилась она.
– У нас, чертей, на кончике хвоста есть что-то вроде естественного чипа, по которому наши начальники нас всегда могут найти. А ты жила со мной и не знала, – он поцеловал её в шею, как любил делать ещё в той, прошедшей, жизни. – Так вот, если чип мёртв – значит, и чёрта больше нет. Довольно наивно – верно? Но в общем-то правильно: за всю историю черти очень редко теряли хвосты и оставались жить. Почти никогда такого не случалось. Так что это работало.
Словом, наше руководство получило информацию, что я погиб при исполнении задания – ну и сообщило об этом всем, кому полагается, тебе в том числе. Ну а я без сознания, с раздробленным хвостом, да и не только хвостом, попал к так называемым террористам. Они, естественно, сочли меня шайтаном, а то, что я выжил, ещё более укрепило их в этом мнении. Врач, который меня пользовал, говорил, что, согласно медицинской науке, которую он изучал аж в Великобритании, жить я не должен был ни при каких обстоятельствах. Уж в условиях военно-полевой медицины – должен был помереть быстро и гарантировано. С шайтанами тамошний лекарь прежде дела не имел, а потому не знал, что мы, черти, сильнее и живучее людей. Лечили они меня, понятно, не из соображений гуманности, а в надежде продать в ЦРУ и крепко заработать. Рассудили они здраво и логично: поскольку я шайтан, а ЦРУ – это ад кромешный, значит туда меня и надо продавать. Но потом они решили, что «такая корова нужна самому», и оставили шайтана себе для использования по специальности. Ребята они неплохие. Ценили меня за мои шайтанские умения и за хорошее знание Корана: это у них неизменно уважается. Мы даже, бывало, вели богословские собеседования, когда случалось затишье.
Был забавный случай, когда буквально на коленке удалось мне склепать аппаратик по психической обработке местного населения. Слабенький, плохонький, но ведь работал! Это была профессиональная удача, можно сказать – победа, я до сих пор немножко горжусь. Если ещё учесть, что я тогда с трудом двигался и сильно болела голова после контузии. Эта история их совершенно уверила в том, что я шайтан. В сущности, оно и впрямь так… Но наше светоносное воинство всё-таки меня обнаружило. Даже не обнаружило – скорее, вычислило, основываясь на наблюдениях за моими клиентами-террористами: без чертовской помощи они бы не сумели воздействовать на население. И наши меня выкрали. Я удостоился спецоперации, – усмехнулся он. – Словом, выкрали. И наказали. За то, что опять самовольничаю: должен был помереть, а – выжил.
– Господи, как ты только выжил, – ей было болезненно жалко его.
– Выжил я благодаря тебе, моя девочка, – он легонько провёл пальцем по её лбу и носу.
– Как это? – изумилась она.
– Да вот так… – Он поцеловал её в висок. – Когда бывало мне совсем худо, я вызывал твой образ, как файл в компьютере. И смотрел, смотрел, смотрел на тебя, беседовал с тобой. Вероятно, в бреду, в наркотическом сне, но, знаешь, очень реалистично получалось. Не знаю, понимаешь ли ты меня.
– Очень даже понимаю, – прошептала она, вспомнив как сама она вызывала его образ, когда накрывала тоска. – Я тоже так делала.
– Ну вот, значит, понимаешь, – произнёс он без удивления. – И ты смотрела на меня, а я на тебя. И я оставался по эту сторону. Я не надеялся, что увижу тебя когда-нибудь в реальности. Просто ты была на свете, и мне удавалось вызвать твой образ – и мне этого было достаточно, чтобы жить. Знаешь, я понял, что значит прекрасная дама – в самом что ни наесть практическом смысле. Я тебе обязан жизнью, моё солнышко, – он прижал её к себе. – Хотя жизнь моя – не вполне очевидное благо.
– Не говори и не думай так, – она целовала шёрстку на его груди. – Тебе было очень больно?
– Всяко бывало, Парасенька, – проговорил он неохотно.
– Объясни мне всё-таки: почему ты не дал мне знать, что ты жив. Я бы ждала сколько надо, всегда бы ждала.
– Видишь ли, технические средства для этого не годились. Меня б немедленно обнаружили наши. Как, собственно, потом и произошло. Я прибег к самому древнему методу – к обычной почте. Один из моих товарищей-террористов отправлялся… я даже и не помню, а может, и не знал никогда, куда именно он отправлялся. Но туда, где есть почта. Я написал ему на листке из блокнота твой адрес и адрес твоих родителей, который он должен был скопировать на туристическую открытку. А в качестве текста что-то вроде “Greetings from…” и то место, откуда отправляется открытка. Ну и моя подпись одной буквой. Попросил разослать побольше таких открыток. Разумеется, ты бы поняла, что я жив. Но… ни одна не дошла, как я понял, а парень тот погиб. А потом, вскоре, меня похитили наши светоносные воины. И там, где я провёл дальнейшие годы, никакой связи не было в принципе. И жил я в чистенькой бетонной коробочке два с половиной на два с половиной метра. Впрочем, разрешалось гулять по часу в день, ближе к концу побольше, в аккуратненьком дворике, дышать воздухом и даже видеть небо и солнце. Это неплохо, могли бы послать и туда, вниз… – Прасковья побоялась уточнять, что значит «вниз». В Ад? Богдан продолжал:
– Давали задания по специальности, иногда весьма амбициозные, особенно к концу; я, признаться, увлёкся. Я стал руководителем группы подобных мне горемык. Приобрёл навык руководства группой разработчиков, прежде-то я был кустарём-одиночкой, а тут пришлось руководить, да ещё малознакомыми людьми. Я даже не знал, кто они и откуда, черти или люди, языком общения был английский, работали преимущественно онлайн, как у нас – помнишь? – при ковиде. Помимо работы ни о чём не разговаривали, это не полагалось. Зато разрешалось читать в сети художественную и кое-какую философскую и религиозную литературу до двадцатого века и слушать музыку, почему-то только инструментальную. Чего я только не прочёл! Решил для себя: в хронологическом порядке и только в оригинале. Выучил на старости лет древнегреческий, как дедушка Крылов. Впрочем, не совсем с нуля: на Кипре в школе я его учил, хотя и поверхностно. Читал Эсхила. Потом всё подряд: от «Освобождённого Иерусалима» до «Потерянного Рая». А «Божественная комедия» мне даже понравилась. Попробовал немного её переводить на русский. Забавно, что известный перевод Лозинского был мне недоступен: это литература ХХ века, так что в своих опытах я был совершенно независим. Случись сегодня областная олимпиада по литературе, я, пожалуй, заткнул бы тебя за пояс. – Он слегка засмеялся.
– Там, Богдан, не спрашивают ни Тассо, ни Мильтона, – Прасковья ещё раз потрогала его рожок.
– По правде сказать, – он глубоко вздохнул, – я ухитрился хакнуть тамошнюю систему, – в голосе его прозвучала почти детская гордость, – и всё-таки протырился в российский сегмент интернета. Я готов был написать тебе. Хотя вообще-то за это полагалась смерть. Самыми страшными преступлениями в той системе считаются информационные. Узнать то, что тебе знать не положено – это страшнее всех преступлений. Но я решил рискнуть, очень уж тосковал. Подлинно смертельно. Казалось, всё равно… то на это… Словом, хакнул. И легко нашёл известия о тебе, узнал, что ты успешно делаешь карьеру, известный публицист и… и что ты замужем за значительным бизнесменом, даже фотографию увидел всей семьи, Машеньку увидел в платьице в горошек. Я понял, что… что всё кончилось, и тебе лучше меня не знать. Удивительно, но взлом не заметили и мне пришлось жить дальше. Правда, после этого я странно заболел, была высокая температура, которую не могли сбить, галлюцинации, но потом ничего, выздоровел: сильны мы всё-таки, шайтаны. И стал жить. Мне даже сделалось словно бы легче. Наверное, от знания, что с тобой всё в порядке. Работал, придумал кое-что интересное, за что не стыдно отчитаться после смерти перед лицом Светоносного Отца. Смотрел на небо, больше смотреть там не на что. Научился любить тебя как воспоминание.
– Как это? – удивилась Прасковья.
– Очень просто, – он поцеловал её шею. – Погружался в прошлое и проживал заново нашу жизнь: ведь она была такая прекрасная, такая долгая-долгая. Я был счастлив, всегда, каждый день в течение всех этих семи лет нашей жизни. Разве это мало – столько счастья? Ведь мы с тобой так ни разу и не поссорились, и всегда я ждал с радостью тебя с работы. Даже не просто с радостью – с замиранием каким-то. И я снова и снова проживал нашу жизнь, день за днём, шаг за шагом. Я научился чуть ускорять или замедлять эти шаги. Например, я вспоминал, как в самом-самом начале, в театре, ты передала мне программку, и мне безумно захотелось погладить твою чудесную, ангельскую руку, но я, разумеется, этого не сделал: ты бы сочла меня вульгарным приставалой. Вот так я и проживал тот вечер в театре, шаг за шагом. Как мы сидели, как гуляли по фойе, как пошли в буфет, где ты не хотела брать пирожное, чтобы не дай Бог не потолстеть. Я видел это давнее бисквитное пирожное с кремовым узором, с какой-то красной синусоидой посредине и чувствовал, что тебе хочется его съесть, но ты проявляешь волю и характер. Я видел ярко-синие стены, золотые светильники, твои золотые волосы и синюю кофточку. И, знаешь, я был счастлив.
А в другой раз я проживал воскресенье, которое проводил с детьми. Им было пять лет. Ты была в командировке в Италии, во Флоренции, а мы с Мишкой и Машенькой встали поутру, позавтракали, и я повёз их в парк на аттракционы, они тогда были помешаны на всех этих качелях-каруселях. Я заново шёл вместе с ними от дома до метро, мы ехали в метро, по прямой рыжей линии. Я показывал им на схеме, где мы едем. Машенька, кажется, ничего не понимала, но потом показала бирюзовую линию и сказала: «Хочу сюда!». А потом они катались на аттракционах, а я их ждал и ужасно скучал по тебе. Не удержался и позвонил, хотя обычно старался тебя не отвлекать: вдруг ты занята, с кем-нибудь говоришь. Я сказал: «Очень скучаю». А ты ответила: «Я тоже». Я был невероятно счастлив. Золотая яркая осень, наши дети, аттракционы на ВДНХ… Я всё-всё помнил: какой был солнечный день, как кто был одет, хотя, как принято считать, мужчины этого не запоминают. Машенька, в ярко-зелёном пальтишке, была такая ласковая-ласковая, всё вилась вокруг меня, висла на руке. А Мишка был серьёзен и сдержан, спрашивал: «Что такое ВДНХ?», и я старался объяснить. Знаешь, я внутри себя очень по-разному относился к детям. Машенька и ты – это было что-то единое, неразделимое, ангельское. А в воспоминаниях и вовсе всё спуталось, и думал я о вас с Машенькой как о чём-то совсем слитном. Господи, как я вас любил!
– А Мишку? – удивилась Прасковья.
– Ну, Мишка – это что-то попроще: мужик, чёрт. А Машенька ангельской породы. Так я чувствовал с самого начала, когда они только родились.
А потом ты вернулась из Италии и привезла детям деревянного буратино, точно такого, как на картинках в книжке Алексея Толстого, которая принадлежала ещё твоей маме и, кажется, бабушке. Ты сказала, что там везде продают этих буратин, разного размера, это, вероятно, каноническое изображение. Он сидел у нас в кухне на холодильнике.
Прасковья тесно-тесно прижалась к нему, положила голову на шёрстку и очень старалась не плакать.
6
А ближе к утру всё у них случилось. Нежданно и как-то само собой. Было очень долго, печально и нежно. По-осеннему как-то. Совсем не похоже на то, что бывало прежде. Прежде было весело, молодо, победительно. Прасковье нравилось набрасываться на него, покусывать его плечи, нравилось, что он называет её хищницей. «Хищница моя ненасытная!», – шептал он, гордясь и радуясь её радости. А она наслаждалась его крепким, гибким телом. Отдельно – изгибистым чёрным хвостом, которым он иногда шутливо стегал её. В той, прежней, жизни Богдан был чертовски красив, особенно когда загорал, а загорал он, едва выйдя на солнце. Ей было радостно и горделиво, что это стройнейшее и крепчайшее тело совершенно подчинено ей, стремится исполнить любое её желание. Впрочем, желания были незатейливы: быстро, сильно, агрессивно – так ей нравилось. Потом она мгновенно и сладко засыпала: секс был для неё лучшим снотворным. А он вставал и часа два ещё работал. Говорил, что в такие моменты хорошо соображает. Он был чертовски работоспособен.
Всё это было не просто давно – это было с какой-то другой женщиной. Та, что была сейчас, тихонько гладила и целовала его постаревшее, измученное тело, боясь быть хоть каплю навязчивой. Она совсем не искала удовольствия себе, а только любила, любила, любила. Это было совершенно новое чувство, такого она не ощущала никогда. Прежде в центре её вселенной всегда стояла она сама. Растворяться в другом, в других она не умела. Наверное, поэтому и с детьми не задалось.
Это новое чувство растворения длилось и длилось, а потом их тела, не спросившись у них, соединились и долго-долго и нежно-нежно любили друг друга.
– Парасенька, родная моя девочка, – шептал он, – не бросай меня.
– Люблю, люблю, люблю, – повторяла она.
Ближе к концу он тревожно спросил:
– Парасенька, а можно…?
Она не сразу поняла его, а сообразив, ответила:
– Ни о чём не думай, родной, – хотя на самом деле ничего не знала и не понимала: вопросы контрацепции остались далеко в той, прошлой, жизни. А он вот вспомнил. Он всегда был ответственным и дисциплинированным любовником. Впрочем, нет, любовником он не был никогда, сначала был другом, а потом мужем, а кто он сейчас – Бог весть…
– Парасенька, родная моя девочка, ты волшебница, – шептал он потрясённо. А она, утомившись, снова задремала. И даже увидела сон: они, молодые, идут вдоль моря, держась за руки.
* * *
В шесть часов их разбудил будильник в телефоне: он у Прасковьи всегда стоял на шесть.
Они ещё с полчаса лежали и целовались, как делали когда-то, молодыми, в начале их жизни. При свете она увидела, сколь жутко изранено его тело: особенно почему-то впечатлили следы пуль на спине. И шрамы, шрамы от ран, не слишком аккуратно зашитые. Она целовала его тело и молчала, чтоб не заплакать. Он расшифровал её состояние как разочарование.
– Парасенька, я постараюсь.
– Что постараешься? – не поняла она.
– Постараюсь привести свою потрёпанную тушку в порядок, – он улыбнулся, – чтобы чуть-чуть тебе нравиться. Знаешь, я когда-то ужасно гордился, что тебе нравлюсь. Я и сейчас очень-очень этого хочу – тебе нравиться. Ну хоть чуть-чуть… – его голос прозвучал жалобно-просяще, что к нему не шло. – Я подкачаюсь, потом схожу в какую-нибудь приличную косметическую лечебницу: пускай они меня подшлифуют; наверняка ведь, есть какие-то способы. В общем-то я умею приводить себя в порядок: поначалу я и ходил-то еле-еле, а сейчас даже слегка бегаю. Разыщу своего старого тренера, а нет – так нового найду.
А ты – всё такая же красивая. Господи! Как я люблю тебя! – он прижал её к себе.
«Удивительно, как мужчины связывают с этим делом чувство собственного достоинства, – думала Прасковья. – Даже такие умные, как Богдан. Ведь это всего лишь физиологическая реакция – как пищеварение или ещё там что-нибудь».
– Я постарела, Богдан, ровно на те же пятнадцать лет, – она положила голову ему на грудь.
– Я этого не вижу, моё солнышко. Ты волшебница. Я и предположить не мог, что на эдакое способен. Правда-правда! Я такого от себя ну никак не ожидал. И всё это ты. Ты можешь всё, что захочешь, я это всегда знал.
– Я тебе ещё чертёнка рожу, – сказала она неожиданно для самой себя. И тотчас испугалась. С ним она говорила что-то неконтролируемое, хотя в остальной жизни привыкла очень взвешивать даже самые проходные реплики.
– Господи, неужели это возможно? – прошептал он с растерянным изумлением.
– А тебе бы хотелось? – она поцеловала его седую шёрстку.
– Конечно, хотелось бы, родная. Но всё это так потрясающе, так невероятно… я не в силах этого переварить. Это совершенно невозможное, нездешнее счастье. В этой жизни такого не бывает.
– В этой жизни пора вставать, – она поцеловала его шершавую щёку. – Позавтракаем не торопясь. Когда начинается тут завтрак – в семь?
– В полседьмого, – ответил он.
– Тем более пора. Я люблю в поездках приходить рано на завтрак.
Он мгновенно собрался, как всегда делал в прежней жизни. Она умылась и ощутила стянутость кожи: крема для лица не было. «Как привязан современный человек ко всей этой муре: крема нет – и уж жизнь не в жизнь, – подумала Прасковья. – Как раньше-то люди жили?». Впрочем, сто лет назад в её годы женщина была начинающей старухой, а она – почти юная невеста собственного бывшего мужа.
Они спустились по лестнице, держась за руки, как ходили когда-то.
– Девочка моя любимая! – он украдкой поцеловал её куда-то повыше уха.
Сели возле окна, с видом на Исторический музей. Он сидел напротив неё и молча глядел с печальной лаской. Глаза его лучились, окружённые сухими морщинками. И были они голубыми: с чего она взяла, что глаза его стали серыми?
Она почувствовала, что голодна: не ела со вчерашнего обеда.
– Давай возьмём чего-нибудь, – сказала она. – Ты что ешь на завтрак? Кашу «Пять злаков»? – напомнила она о том первом в их общей жизни завтраке. Он рассеянно улыбнулся: не понятно, вспомнил или нет.
Она наложила на тарелку вкусной снеди и принялась её уписывать. Прасковья всегда наедалась на завтраке в хороших гостиницах. Просто рефлекс какой-то: наесться на хорошем шведском столе. Как ни преуспела она на ярмарке житейской суеты, а всё осталась девочкой из провинции.
Богдан взял блин, поковырял его и недоел.
– Давай я тебе принесу чего-нибудь вкусненького, – предложила она: её встревожило полное отсутствие у него аппетита. «Господи, что с ним? И эта худоба…»
Подошедший официант налил им кофе.
– Кофе – это, пожалуй, то, что нужно, – улыбнулся он. – По утрам мне редко хочется есть.
– Послушай, Богдан, а чём тебя кормили… там? – смущаясь, спросила Прасковья.
– Ты будешь смеяться, – улыбнулся он. – Собачьей едой.
– Правда что ли? – растерялась она. – Прямо собачьей?
– По виду совершенно собачьей: коричневые хрустящие гранулы. Давали на день синюю пластиковую миску таких гранул и двухлитровую бутыль воды. Этого хватало для поддержания работоспособности. Гранулы были даже персонифицированные: в них подмешивали что-то нужное именно данному нумеру. Время от времени брали кровь и на основании анализа определяли, что подмешивать. Проявляли, можно сказать, заботу о людях. Так что питание там было вполне здоровое, – он иронически усмехнулся. – Побочным эффектом такой кормёжки была полная потеря интереса к еде. Я никогда не был особым гурманом, но в прежней жизни кое-что всё-таки нравилось: хорошие стейки, виноград, помню, нравился. А теперь всё это совершенно отпало. Жую, просто чтоб были силы.
– Ну ведь когда-нибудь ты чувствуешь голод, – растерянно настаивала она.
– Наверное… – неопределённо произнёс Богдан. – Но это проявляется как-то по-другому, не так, как раньше. Я просто слегка слабею и тогда понимаю, что надо что-нибудь съесть – всё равно, что.
– Чёртушка, вот и съешь что-нибудь, пожалуйста. Ну, за папу-за маму-за Просю – ладно? И не беспокойся, пожалуйста. Я всё улажу, – она прикоснулась к его руке. – Мы будем жить вместе, всё будет хорошо. Я разведусь с мужем; у нас нет несовершеннолетних детей, в этом случае предусмотрена упрощённая процедура, хотя вообще-то после революции новая власть развод усложнила. Я откажусь от раздела имущества, и Гасан с лёгкостью со мной разведётся. Для него имущество – это очень важно, а тут он получит всё, сто процентов. От такого варианта он не откажется. Никаких чувств между нами нет, да и не было никогда.
– Тогда, прости, зачем вы поженились? – с усилием произнёс Богдан.
– Глупо звучит, но оба мы женились по расчёту. Он не может иметь детей, чем-то переболел в детстве, я, признаться, не вникала. А тут хорошие дети, двое разом. А с моей стороны… просто из удобства.
– Парасенька, ты сильно всё упрощаешь, – он потёр середину лба. – Да, сильно упрощаешь. Я абсолютно не знаю твоего мужа, разве что прочитал в интернете в связи с тобой, но для меня совершенно ясно, что он не заслуживает того, чтоб о нём говорить с такой лёгкостью. Он, безусловно, масштабная личность, и я его очень уважаю.
– Но ты же его не знаешь, – удивилась Прасковья.
– Разумеется, не знаю, – подтвердил Богдан. – Но одно то, что человек создал значительный бизнес – уже говорит о том, что это масштабная личность. Бизнес соразмерен человеку. Мелкие людишки способны только критиковать правительство и требовать пенсий. Бизнесы создают крупные люди. И второе, – он грустно улыбнулся. – То, что этот человек… не будем тревожить слово «полюбил» – скажем «обратил внимание» на тебя и даже решился связать свою жизнь с твоей, и ты ведь согласилась! – это говорит о том же самом. Это масштабная личность с безупречным вкусом.
– Это косвенный комплимент самому себе? – насмешливо спросила Прасковья.
– Нет, – отверг Богдан её насмешку. – В моём случае было иначе. Ты мне была дана свыше. Ты – моя судьба, моя суженая. К тому же я не создал никакого бизнеса, – улыбнулся он. – А что до вкуса, – добавил он после небольшой паузы, – то да, у меня хороший вкус. Словом, коротко говоря, твой муж не заслуживает того, чтобы отодвинуть его как мелкое препятствие или обронить по дороге. Это плохое свойство, вероятно, имманентно присущее женщинам: если не люблю – значит, плохой. Анна Каренина, сколь я помню, тоже нашла массу недостатков и даже пороков в своём муже, когда изменила ему. И это было крайне несправедливо и дурно. Мне неприятно думать, что в этом ты похожа на неё.
7
– И что, мы должны во имя масштабного человека жертвовать своими мелкими жизнями, Богдан? – Прасковья погладила его руку.
– Парасенька, родная моя, – он сбился с критического тона. – Я хочу сказать только одно. Прошу тебя всё хорошо обдумать. Я со своей стороны приму любое, я подчёркиваю: любое твоё решение. Я заведомо готов на любое место в твоей жизни, какое ты только захочешь мне отвести. Но это должно быть твоё, и только твоё решение.
– Почему моё, а не наше общее? – удивилась Прасковья.
– Потому что моё желание быть с тобой – неизменно и… и просто по-другому быть не может. Я безусловно хочу жить с тобой. И не просто жить, а быть твоим мужем. Это самое прекрасное, что я могу себе представить. Тут нечего обсуждать. Знаешь, ещё сутки назад я и помыслить об этом не мог, – он замолчал, глядя куда-то внутрь, возможно, в глубины прошлого. Потом всё-таки сделал усилие над собой и закончил. – Свободное сожительство, признаюсь, было бы мне несколько тягостно, но и его бы я принял. И даже эпизодические встречи постарался бы принять. Да что «постарался» – принял бы, конечно. Так что всё зависит только от тебя. Со своей стороны, я хотел бы одного: чтобы любое твоё решение не создавало тебе трудностей и проблем. Хотя бы больших. Потому что трудности всё равно будут. Но я всё-таки хочу, чтобы любое твоё решение хотя бы не слишком ухудшало твою жизнь. И семейную, и служебную. Ты же понимаешь, что брак или сожительство – безразлично – с таким мутным типом, как я, очевидно, не укрепит твоё служебное положение и не улучшит имидж. Подумай об этом, хорошо подумай.
Она улыбнулась:
– Когда родились наши дети, мы только что привезли их из роддома, и было какое-то недоразумение с моей мамой – помнишь? И ты тогда назвал себя мутным типом. Помнишь?
Он кивнул.
– И я тогда сказала, – продолжала Прасковья, – что желаю нашей Машке в будущем быть такой же счастливой, как я с моим мутным типом. – Богдан смотрел куда-то внутрь себя, рассеянно улыбаясь.
– Я ведь люблю тебя, Богдан, – Прасковья положила ладонь на его руку и не убрала. – И всегда любила. И всегда буду любить. Остальное как-то сложится. Сказать по правде, единственное, что меня беспокоит, это твоё здоровье. Вот этим мы с тобой должны заняться. А остальное я обдумаю, постараюсь как-то организовать. Как ты, вероятно, догадываешься, кое-какие возможности и связи у меня есть.
– Моё здоровье предоставь, пожалуйста, мне, – Богдан чуть прищурился, что в прежней жизни всегда означало у него скрываемое раздражение. – А вот чтобы тебе лучше думалось: я мутнейший гражданин Австралии Theodor Light, приехавший сюда в качестве приглашённого профессора для чтения лекций по прикладной лингвистике. По нынешним политическим нравам, как мне они видятся при торопливом и поверхностном ознакомлении, меня следовало бы немедленно выслать. Разумеется, читать лекции по прикладной лингвистике я могу и буду, мне есть, что сказать им. Но обратившись в австралийские университеты, российские компетентные товарищи такого лингвиста там не найдут. Если посмотреть по научным публикациям – они есть под этим именем, но буквально единицы. Возникает вопрос: что за нужда такая приглашать эдакого специалиста? И кто его пригласил?
– В самом деле – кто же? – заинтересовалась Прасковья.
– Этот вопрос, по-моему, ответа не имеет. Но в чертовской канцелярии сделали так, они умеют.
– Но подожди, ты завтра или в другой день будешь читать лекцию. Кто-то из научной среды с тобой созванивается, сообщает тему или ты ему сообщаешь свою тему, вы согласовываете, куда приходить, что говорить. Вероятно, изображая австралийца, ты будешь говорить по-английски, значит, кто-то должен переводить? Или сейчас уже не переводят? Или ограничиваются автоматическим переводом? Тебе российским консульством была выдана виза – значит, всё более-менее в порядке. Твои покровители о тебе позаботилось.
– Мои позаботились, но не слишком. А теперь я расскажу, как это выглядит со стороны российских компетентных товарищей, – он невесело усмехнулся. – Полусамодеятельный шпион, крайне кустарно залегендированный, приезжает в Москву и, о удача! Не зря говорят, что дилетантам и дебютантам везёт. В тот же день, прямо напротив Кремля, он знакомится с чиновницей максимально высокого ранга. Шпион староват и потрёпан жизнью, но со следами былой очаровательности. – Прасковья улыбнулась, показывая, что помнит, как в начале их жизни, на Кипре, упрекала его в очаровательности. – Словом, он ухитряется уболтать даму, – продолжал Богдан. – Чиновница попадает в медовую ловушку: они проводят ночь вместе, а потом долго нежничают на завтраке. Я бы такому субъекту аннулировал визу немедленно. До следующего завтрака.
– Богдан, не надо, прошу тебя, – поморщилась Прасковья. – Я обещала, что мы будем вместе, так и случится. И будем ежедневно нежничать на завтраке, сидя у себя на кухне.
Он с сомнением посмотрел на неё своим голубым печальным взглядом.
В его номере, куда зашла она, чтобы взять свою шубу, долго стояли обнявшись. Надо уже идти, а невозможно оторваться. Вдруг больше не увидятся? В той, прошлой, жизни они легко расставались и весело встречались. Она висла у него на шее, а он кружил её. Это хорошо получалось, потому что шея была крепкая, и он – значительно выше её. А потом он подхватывал её на руки и… Вспомнила – и сладкая волна пробежала по телу.
– Я не буду тебе докучать, – он провёл рукой по её волосам. – Когда сможешь – звони, пиши. А я буду ждать. Всегда. Если не позвонишь, всё равно буду ждать.
– А что будешь делать? – спросила тоном строгой матери подростка-сына.
– Переговорю о работе. Займусь поиском квартиры и при успехе – сниму. Тебе какой район предпочтительнее? Центр, вероятно? В районе Тверской?
– Широко живут у вас, шайтанов, бывшие зеки: гостиница – так «Националь», квартира – так в Центре, – иронически произнесла Прасковья.
– Ну, деньги кое-какие у меня пока есть: я же чертовски квалифицированный… прикладной лингвист, – последнее он произнёс с усмешкой. – А серьёзно говоря, мне неожиданно много заплатили за мои подневольные труды. Ведь ты же знаешь: наш Светоносный Отец – покровитель финансов. В сущности, он ими руководит в мировом масштабе. Что ему сто́ит отсыпать немного старому потрёпанному чёрту за почти тринадцать лет добросовестной работы? Так что совершенного альфонса ты в моём лице не приобретёшь. Правда, тебе придётся кое в чём мне помочь.
– С удовольствием, – проговорила Прасковья и ощутила мгновенное неудовольствие. Он тут же почувствовал.
– Не беспокойся, Парасенька. Тебе это будет не слишком обременительно, а мне полезно. Введи меня при возможности в курс современных российских политических и государственных обычаев и нравов. Я неделю читаю всякое-разное и многого не понимаю. Я тебе говорил, что все эти годы у меня был очень ограниченный доступ к интернету. Вообрази, даже художественную литературу я мог читать только до 1901 г. Я мог догадываться о происходящем разве что по техническим задачам, которые мне ставили. Сейчас я вроде старика Хоттабыча, попадающего из прошлого в наши дни. Я уже много начитал, читаю я, если помнишь, быстро, но мне нужна твоя помощь. Мы с тобой когда-то так чудесно беседовали обо всём на свете, вот и сейчас бы хотелось.
– Ну разумеется, мы обо всём поговорим. А ты подумай, что тебя преимущественно интересует, можешь мне написать, и я по возможности подготовлюсь.
– Отличница моя любимая, – растроганно уткнулся он в её шею. – Ну, иди, иди, моя прелесть.
Она сделала шаг к двери, и тут он удержал её за руку.
– Прасковья, если по уму, я тебе не нужен. Нет, не нужен, – он судорожно помотал головой в разные стороны. – Иди, – он почти грубо подтолкнул её к двери.
На конференции Прасковья вглядывалась в публику: вдруг он всё-таки приехал? Нет, его, кажется, нет. Наверное, так лучше, а всё-таки было обидно.
Возвратившись после конференции на работу, увидела в приёмной роскошную корзину красных роз.
– Привезла цветочная компания, от кого – почему-то не обозначено, – пояснила секретарша. – Мне думается, от китайцев: они любят всё красное, коммунистическое. Принесли ещё перед обедом, часа на два задержали: проверяла безопасность.
– Не заминировано? – усмехнулась Прасковья.
Написала Богдану: «Спасибо за цветы, но больше так не делай». Хотела добавить: «Люблю», но не добавила: показалось неуместным и даже пошлым в деловой обстановке. Что-то из сериала. А дальше погрузилась в дела, и то, что несколько часов назад казалось душераздирающе важным – отодвинулось.
Приехала домой почти в десять, усталой, и сразу легла. Позвонила Богдану. Он ответил мгновенно:
– Парасенька, солнышко моё, единственная моя радость, прости мне эти дурацкие цветы. Я совершенно потерял голову, никогда такого не было, люблю тебя безмерно, ты каждую минуту со мной, – бормотал Богдан каким-то не своим, безумным голосом. – Я, кажется, никогда, никогда не любил тебя так, как сейчас. Ты вся моя жизнь, вся, вся, без тебя мне ничего не надо.
«Пьян он что ли? Или вообще под кайфом? Арабы, террористы, вполне мог приучиться к наркоте, – заподозрила Прасковья. – Вот этого только не хватало».
– Что с тобой, Богдан? – спросила сколь могла мягко.
– Не знаю, моё солнышко, не знаю. Но знаю, что без тебя ничего не имеет смысла. Я не хотел с тобой встречаться, видит Бог – не хотел. Я ехал в Россию, потому что… просто чтобы быть здесь. Но теперь, когда мы встретились… я больше не могу. Когда ты ушла… Я не думал, что такая тоска возможна.
– Что с работой? – она попыталась вернуть его к реальности.
– С работой? Очень хорошо, – ответил он рассеянно. – Мне предложили два очень интересных проекта – в самом деле, интересных. Я подумаю неделю, что выбрать, и можно будет начинать. Они оба интересные, но оба я не потяну. Один с китайцами, выучу китайский, любопытно. Ты волшебница, ты приносишь удачу. Люблю тебя безмерно, моя прелесть. Когда ты позволишь тебя увидеть? Просто увидеть…
Прасковья вдруг ощутила острое желание видеть его, чувствовать, ласкать.
– Я тоже, тоже, Богдан, – проговорила она тихо. – Ты в «Национале»? Хочешь, я приеду к тебе прямо сейчас?
8
Она, действительно, готова была схватить такси и нестись к нему, хотя полчаса назад мечтала лишь об отдыхе и сне.
– Очень хочу, моя девочка, но – не надо. Не надо. Я не хочу… не хочу, чтобы ты уставала. И вообще… всё это ужасно… Поспи, моя прелесть. Может быть, завтра, послезавтра, когда-нибудь днём… Я буду очень-очень ждать.
Когда они наконец простились, Прасковья почувствовала острое недовольство собой. Нужно что-то решать. Так жить нельзя. Был такой фильм в эпоху «перестройки», о нём им рассказывали на журфаке. Так и назывался – «Так жить нельзя». И им так жить тоже нельзя: слишком много сил отнимает это всё. Отнимает, не давая ничего взамен. Они не юные влюбленные, у которых вся жизнь впереди. Сколько осталось им? Надо успеть слизнуть последние капли мёда, что предлагает судьба.
Гасан вернулся утром: хорошо, что она не уехала. Зашёл к Прасковье, обрадовался и словно удивился, увидев её.
– Ты дома? Молодец!
– А где я должна быть? – вяло спросила Прасковья.
– Мало ли… – протянул Гасан неопределённо. – Про Светова знаешь? – посмотрел он изучающим взглядом.
При имени Богдана Прасковья внутренне вздрогнула и молча утвердительно кивнула.
– Ты вот что… – проговорил Гасан, прямо глядя на Прасковью, – ты главное не руби сплеча. Такое вот дело, Красавица. А я пойду посплю пару часов. В мои годы ночь не поспишь – и в голове сплошная вата. Взял по привычке билет на ранний рейс, вроде время экономишь, а чего его экономить? На старости лет надо днём летать. Ладно, я пошёл.
– Погоди, откуда ты знаешь про Светова? – задержала его Прасковья.
– От Ивана Никанорова, – ответил он безо всякого выражения. Всё, иду на боковую, сил нет. – И он вышел.
«А ведь прав Богдан, – подумала Прасковья. – Человек он значительный. Во всяком случае, людей понимает и ситуации видит. Выяснять, скандалить и требовать – значит, подтолкнуть меня к уходу. А ему этого не нужно. И он ведёт дело к тому, чтобы я осталась. При этом делать вид, что ничего не происходит – тоже не находит нужным. В самообладании ему не откажешь. Оба мои мужа отличаются превосходным самообладанием». Ей не показалось удивительным, что об обоих одновременно она думает как о мужьях. «А ещё странно: как узнал Иван Никаноров, её давний начальник, столь быстро о появлении Богдана? И зачем он немедленно доложил об этом Гасану. Очевидно, не из бабьей болтливости доложил. Тогда зачем?»
На работе думать обо всём этом было некогда. Сейчас утверждается десятилетний план подготовки к воссоединению Украины с Россией – к новой Переяславской Раде, которая состоится в 2054 году. Всё пропагандистское оснащение – на её ведомстве. Прасковья требовала от своих сотрудников детальной росписи всех мероприятий, с полным их описанием. При новом царствовании стало требоваться очень детальное планирование – и это правильно. Никаких тебе «дорожных карт» – только чёткий план: что делать – сроки – ответственные – ресурсы. Составить такой план, конечно, не просто, но составив – работаешь не вслепую, а понимаешь, что сделано и что ещё предстоит сделать. От своих сотрудников она требует ещё и чётко сформулированной цели каждого этапа и каждого мероприятия.
Удивительную силу имеет план – он прямо-таки придаёт смысл жизни. Есть план – есть и будущее. И есть мощная тяга, направленная в это будущее. Нет плана – приходится каждый день сочинять заново. А сейчас известно и понятно: какие книги надо написать, какие фильмы снять, какие песни сочинить. И понятно, кто и когда всё это делает.
С песнями, правда, беда: десятилетия господства бардов вроде покойного Кренделя привели к тому, что и композиторы, и авторы текстов (язык не поворачивается назвать их поэтами) просто разучились или не научились делать что-то качественное. Всё это, понятно, камуфлируется разговорами о новых ритмах, о свободе творчества, о том, что молодёжь именно этого требует, а на самом деле – не умеют. Хоть тресни! Но Прасковья старается. Непрерывно проводятся конкурсы, отыскивают перспективных авторов, она сама старается объяснить, что именно требуется. С фильмами получше: наладились снимать приличные исторические фильмы. Не ахти какие глубокие, но красивые, по крайней мере, и идеологически выдержанные – так, кажется, выражались при советской власти. Книжки неплохие написали про украинскую войну, как теперь называют бывшую «специальную военную операцию». Прасковья сама лично помогала двум парням, прошедшим эту войну с первого дня до последнего, закончить и издать свои произведения. И главное, конечно, поверить в себя. Разумеется, с такой мощной рекламной поддержкой они оба стали известными, узнаваемыми, что, впрочем, не мешает одному из ветеранов медленно, но неуклонно спиваться. К несчастью, такое случается с ветеранами всех войн, и кабы только с ними… Надо, кстати, узнать, как поживают её протеже.
Дальше пошла сплошная круговерть встреч, совещаний, и она больше не принадлежала себе.
Домой вернулась около десяти и сразу легла, даже чай пить не стала.
По привычке, сформировавшейся ещё при Богдане, попробовала читать перед сном, но не получилось. Хотелось обнять Богдана.
Без стука вошла Машка. У них повелось, что вечером, возвращаясь с занятий, с работы или с гулянки – она заглядывала к матери: «показаться, что жива», как они говорили.
Машка села в кресло – высокая, 175, прямая, напоминающая стройной статью Богдана. Прасковье вдруг неодолимо захотелось рассказать ей про их встречу: ведь это её отец. И ещё было неосознанно-бабье: поделиться. Машка должна по-женски понять мать, её любовь. Ведь ей почти двадцать три: в эти годы Прасковья как раз повстречала Богдана, вышла замуж. А может, было и подсознательное: отрезать себе путь к отступлению.
– Маша, – проговорила Прасковья деловито, – мне хотелось бы тебе кое-что сообщить.
Машка удобнее устроилась в кресле и приготовилась слушать.
– Дело в том, Маша, – Прасковья вдруг пожалела, что начала, но всё-таки закончила. – Выяснилось, что твой отец Богдан Светов жив. Он вернулся, и мы встретились.
Машка напряжённо слушала, как слушают неприятные и угрожающие известия – подавшись вперёд, взявшись руками за подлокотники и слегка наморщив лоб.
– А где же он был прежде? – спросила подозрительно.
– На войне, а потом… практически в заключении.
– Замечательно! – враждебно-иронически проговорила Маша. – И что же теперь?
– Маша, я должна сказать тебе, что весьма вероятно, мы с Богданом будем жить вместе, – решительно выговорила Прасковья то, что хотела.
– Что-о-о? – вскрикнула Маша. – Ты – с ним – жить? С этим гопником? Я не ослышалась?
– Маша! Это твой отец. Выражайся почтительнее. («Господи! Зачем, зачем я начала этот разговор?!»).
– Да, к сожалению, он мой биологический отец. А родителей, согласно, древней максиме, не выбирают. Он меня не интересует. Меня интересуешь ты. Ты что – собираешься бросить мужа?
– Машенька, так иногда случается.
– Ты – председатель государственного комитета – медийная фигура – известная писательница – пропагандистка семейных ценностей – супруга значительного предпринимателя – бросаешь семью ради проходимца. Так я тебя поняла?
– Маша, что ты такое говоришь? – Прасковья даже не возмущалась, а скорее изумлялась. – Судьба его непроста, но назвать его гопником и проходимцем – абсурдно.
– Назовём его шаромыжником, попрошайкой.
– Маша! Это абсолютно неверно и крайне несправедливо. Богдан – вполне почтенный, достойный всяческого уважения человек и весьма серьёзный профессионал. Я бы хотела, чтобы вы встретились. Ты можешь не считать Богдана отцом, что, кстати, тоже неправильно и несправедливо, но поверь, это очень умный и глубокий человек. Именно поэтому тебе с ним имеет смысл встретиться, – вразумляла Прасковья.
– Если мне потребуется умный и глубокий, мамочка, я пойду пообщаюсь с моим научным руководителем. А не окажется его – зайду на соседнюю кафедру: наш филфак кишмя кишит умными и глубокими ценой в три копейки.
– В последнее время им радикально повышена зарплата, – обиделась Прасковья на «три копейки»: она несколько лет добивалась этого повышения.
– А встречаться мне с твоим Световым не требуется: я и так знаю, кто он такой и зачем явился, – ярилась Маша.
– И кто же? И зачем же? – спокойно спросила Прасковья. Всё это было настолько нелепо, что не способно вызвать возмущения.
– Он престарелый облезлый гопник, – убеждённо ответила Маша. – Поболтавшийся по миру и ни черта не словивший. Без имущества, без копейки денег, без жилья, без работы, потому что кто ж его возьмёт в таком возрасте и с таким CV? Зато наверняка с кучей болезней, спасибо, если не венерических. Естественно, нужны деньги на лечение. И вообще – нужны. Поэтому он является к тебе, рыдая, припадает к твоим стопам и, перемежая цитаты из Гейне, Байрона и Лоренцо Великолепного, клянётся, что всю жизнь любил только тебя и тосковал о наших деточках, – последнее Маша произнесла особенно издевательски. – Именно так поступают глубокие и умные. Правда, у нас на филфаке они способны пленить максимум третьекурсниц из общежития. Четверокурсниц и магистранток глубокие и умные уже не впечатляют. А вот некоторых министров, оказывается, впечатляют. Твой Светов знал, где можно поживиться – тут следует отдать ему должное.
– Маша! – прервала её Прасковья. – Всё, что ты наговорила, от первого до последнего слова – злобный вздор. Характеризующий, к сожалению, гораздо больше тебя, чем Богдана. Ничего подобного нет даже отдалённо, – произнесла Прасковья служебным тоном, повысив голос: рассказанное Машей оскорбительно походило на правду.
– Нет отдалённо? – Маша залилась краской негодования. – Может, он тебя не бросил в своё время беременной с двумя детьми? Я ведь всё-о-о знаю, мамочка!
– Что же ты знаешь? – всё тем же служебным голосом спросила Прасковья.
– Знаю, что он тебя бросил, потом, как сейчас выясняется, с помощью своих подельников имитировал собственную гибель. После того, как он слинял, у тебя сделался выкидыш на позднем сроке, жуткое кровотечение, от которого ты едва не перекинулась. Спасибо, что тебя спасла тётя Рина, а то я была бы с шести лет круглая сирота. А потом тебя ещё полгода всем миром вытаскивали из чернейшей депрессии. Все вытаскивали: и бабушка, и дед, и даже твой начальник, и жена начальника. Известия из первых рук: мне бабушка рассказала, а кое-что бабушке рассказывала тётя Рина. Тебе сказочно повезло, что встретился папа Гасан. Этот святой человек взял тебя с двумя детьми и избавил ото всех житейских забот, которые ты так не любишь.
9
Прасковья находилась в непроходящем изумлении: вот, оказывается, какая версия семейной истории живёт в машкиной голове.
Интересно, и Гасан тоже думает весь этот вздор? Скорее всего, нет. Точно, нет. Он не может так думать. Гасан любит всё основательное, достойно-престижное, вроде хрустальных ваз и паркета в ёлочку. «Интеллигентное», как он выражается. А что за престиж – подобрать брошенку? То ли дело – жениться на вдове героя, погибшего при исполнении служебного долга. Портрет Богдана работы Шутова, заказанный в своё время Гасаном, висит по-прежнему в её домашнем кабинете. Вот этот портрет она точно возьмёт из квартиры Гасана.
Дочь меж тем продолжала:
– Очень сомневаюсь, что без папы Гасана ты бы стала тем, чем стала. И теперь ты хочешь его бросить ради проходимца, гопника и шаромыжника? Да ты в ноги должна поклониться папе! А твоего Светова гнать поганой метлой.
– «Бросил», «святой человек», «взял с детьми», «поклониться в ноги», «гнать поганой метлой» – это вы по фольклору что ли проходили? – рассмеялась Прасковья.
– Нет, мамочка, это не фольклор – это жизнь, – авторитетно разъяснила Маша.
– А в жизни, Маша, меня никто не может ни бросить, ни взять, и никому я не кланяюсь в ноги. Кстати, оба мои мужа это понимали, принимали и уважали. А вот вы с бабушкой как-то не заметили.
– Да ты, мамочка, гляжу я, просто феминистка! Свободный зрелый индивид! – с издевательской интонацией проговорила Маша. – Только вот этот индивид бежит по первому зову за гопником, который тебя нагло обманул и бросил. И ты станешь давать ему деньги, которые будешь брать у папы Гасана, потому что траты высших чиновников насквозь просвечиваются, а папа Гасан будет оформлять их как благотворительность. Взносы в дом инвалидов! – добавила Машка с особо злой издёвкой.
– Маша, что-то ты подозрительно много говоришь о деньгах. Тебе нужны деньги, дочка? – осведомилась Прасковья.
– Спасибо, мамочка, мне хватает. А вот твой Светов наверняка будет с тебя тянуть. Для того и явился.
– Хватит! – наконец прикрикнула Прасковья. Раздражение искало выхода в каком-нибудь движении, и она спустила ноги с кровати, готовая встать. – Всё это твои выдумки, Маша. Ничего из того, что ты тут наговорила, не было и нет. Впрочем, ты вольна думать что угодно. Но знай, что этого не было и нет, – произнесла Прасковья раздельно.
– Чего не было и нет, мамочка? – иронически проговорила Маша. – Элегантный полиглот тебя не бросил беременную и с двумя детьми? Этого не было? Он же не явился через пятнадцать лет врать о любви? И этого тоже не было? Это всё неправда? Это мне примерещилось?
– Элегантный полиглот… – задумчиво произнесла Прасковья. – А ведь и впрямь похоже: элегантный полиглот.
– Это бабушка его так называет, – пояснила Машка сбавив иронию. – Ух, как его ненавидит! Не его, конечно, а память о нём: она ж не знает, что он жив. С бабой Зиной они вдрызг разругались – из-за него. Баба Зина его почему-то обожала. Считала благородным идальго и знатоком всех наук и искусств. Старушачья фантазия. Бог с ней, с бабой Зиной. Мы говорим о Светове. Так что же, мамочка, все эти очевидные факты – неправда?
– Неправда! – убеждённо ответила Прасковья. Она нащупала ногами тапочки, встала, отошла к окну и присела на холодный мраморный подоконник. Надо же, что открывается… До сегодняшнего вечера она понятия не имела, почему поссорились сёстры – мама и тётя Зина. Да как поссорились! До полного разрыва.
– Факты, мамочка, – упрямая вещь. Спорить с фактами – занятие неблагодарное, – подвела итог Машка.
– Факты, девочка, это труха, – произнесла Прасковья поучительным тоном, который сама в себе не любила. – Это, философски говоря, явление. А за явлением стоит сущность, и увидеть её не так-то просто. Маркс где-то, кажется, в «Капитале», говорил: если бы сущность совпадала с явлением, всякая наука была бы излишней. Понимаешь? Поверхность, картинка, факты – это одно. А существо дела – совсем другое.
«Ведь каждый день пред нами солнце ходит, / Однако ж прав упрямый Галилей» – проходили это на филфаке? И точно так же происходит во всём на свете. То, что вы с бабушкой видите, это картинка. Поверхность поверхности. А то, что есть на самом деле – это иное. Так чаще всего бывает.
Кстати, предъявление вроде бы очевидных и несомненных фактов – иди и смотри! – это главнейший приём пропагандистской манипуляции сознанием. Это я тебе как профессионал говорю. При этом факты могут быть правильные, совсем не фейковые, а вполне подлинные, а сущность – совсем иная. Тебе, девочка, пора бы об этом задумываться. А теперь иди, я устала.
– Хорошо, мамочка, я уйду, но мнения своего о Светове не изменю, – непримиримо произнесла Машка. – А поскольку критерий истины – практика, жду с нетерпением, когда он попросит у тебя денег на лечение. Разумеется, взаймы, исключительно взаймы и со скорой отдачей. И это будет очень хорошо по двум причинам. Во-первых, он не отдаст никогда и предпочтёт исчезнуть, и его, слава Богу, не будет. А во-вторых, я испытаю интеллектуальное удовлетворение по причине экспериментального подтверждения моей гипотезы.
– Бедная девочка, – вздохнула Прасковья. – Тяжко, верно, думать такое дерьмо о родном отце. Впрочем, в фантазии тебе не откажешь.
– Кстати, о дерьме, – оживилась Машка. – Если предмет выглядит как дерьмо, воняет как дерьмо, цвет имеет дерьма, форму дерьма, то, скорее всего, он и есть дерьмо. Это к вопросу о сущности и явлении, а заодно и о господине Светове.
Маша удалилась, гордая тем, что оставила за собой последнее слово. Но уже выйдя из двери, вдруг вернулась и зло произнесла:
– А кстати, ты не боишься, что я вот возьму и расскажу о твоих шашнях папе Гасану?
«Какое мерзкое слово – “шашни”, – с острым отвращением подумала Прасковья. – И какие пошлые, тривиальные у неё мысли. От бабушки что ли?».
– Не боюсь, – тихо произнесла вслух. – Гасан всё знает. – Уйди.
Машка вышла.
* * *
Сна как не бывало. Пробовала опять читать, вроде получилось. Но по-настоящему хотелось только обнять Богдана. С чего это она взяла, что ей не нужен секс? С Гасаном не нужен, а вообще-то… Она покрутила и потрясла головой, чтобы не думать о глупостях. Однако думалось. Было уже за полночь, но Прасковья поняла, что не заснёт, если не услышит Богдана. Но, с другой стороны, звонить не хотела: вдруг он спит? Колебалась-колебалась – и позвонила. Он опять ответил тотчас. Голос хороший.
– Что ты делала, Парасенька?
– Да так, с Машкой немного поворковали.
– О чём же?
– Да так, о разном… О философии. О сущности и явлении.
– Как бы я хотел поворковать вместе с вами, – мечтательно проговорил Богдан. – Очень хотелось бы её увидеть. С Мишкой мы общаемся, переписываемся практически каждый день. И представь, тоже обсуждаем философские вопросы. Для меня это маленькая ежедневная радость. Только вот без тебя плохо, ужасно плохо, – проговорил он печально. – Впрочем, не жалуюсь, не жалуюсь…
– Богдан, давай съездим куда-нибудь в субботу на воскресенье, – проговорила она нечто неожиданное для самой себя. – В субботу я с утра работаю, а потом – свободна. Можно в Муром, например. Там очень красивые церкви, монастыри. Тебе понравится, ведь прежде ты там не был, кажется. Закажи гостиницу – ладно? Или не Муром… Выбери что-нибудь.
– Солнышко моё, это будет чудо, – по-детски обрадовался он. – Люблю тебя невероятно. А ты… ты, в самом деле, сможешь уехать?
– Смогу! – решительно ответила она.
* * *
В пятницу Богдан написал: «Мы едем завтра в Муром, не так ли?». В этом «не так ли» явственно просвечивало: «aren’t we?», и это Прасковью необъяснимо раздражило. Строго спросила себя: в чём настоящая причина раздражения, и поняла: вовсе не в его английской конструкции, а в том, что она должна огорчить и обидеть его тем, что не поедет с ним в Муром.
Прасковья позвонила Богдану, извинилась, объяснила, что в субботу будет занята допоздна. Он вроде не слишком огорчился.
– Хорошо, я отменю бронь. Буду счастлив увидеть тебя, Парасенька, когда ты сможешь. В субботу и в воскресенье я в гостинице, так что… – он не решился пригласить её. – Кстати, я квартиру, кажется, нашёл. В Столешниковом переулке, в старинном доме. Она немного великовата, по правде сказать, но вдруг… – он опять не решился сказать, что хотел. – Вдруг Мишка захочет жить со мной? Вообрази, там даже есть пианино. Так что заранее приглашаю тебя на новоселье. Они ещё чуть-чуть поговорили и спокойно расстались.
Было уже за полночь, когда пришло сообщение: «Девочка моя, безумно скучаю, не могу больше, позвони, когда сможешь». Она позвонила тотчас. Он обрушил на неё поток восторженно-безумной чепухи, которая её возмущала, возбуждала и восхищала одновременно.
– Парасенька, где ты? Что делаешь?
– Дома, в спальне, пытаюсь спать, – ответила она.
– А твой муж? – несколько озадаченно произнёс он.
– Он тоже дома, в своей спальне, спит, наверное, – ответила Прасковья.
– А я не могу, не могу спать без тебя. После той ночи я как-то совсем… ослабел что ли… Днём ещё ничего, нормально, даже придумал кое-что интересное, а ночью – жуть, тоска… Мы увидимся, Парасенька? Ты хочешь этого? Прости мне этот бред…
– Мы увидимся, – она старалась говорить спокойно и резонно. – Я сделаю что возможно, чтобы освободить субботу и воскресенье на будущей неделе. Мы поедем, поедем в Муром. Может, на неделе увидимся, но не обещаю. Давай поспим, мой хороший.
– А я нашу Машу видел.
– И что? Вы говорили? – слегка напугалась Прасковья. «Этого только не хватало…».
– Да, чуть-чуть. Она высокая, красивая, похожа на тебя, да и на меня немного… Ты что-то сказала ей про нас?
– Да, кое-что, и жалею об этом, – нехотя ответила Прасковья.
– Я так и понял…
– Она нахамила тебе? – прямо спросила Прасковья.
– Да нет, – произнёс он, словно сомневаясь, – она молодец, защищала своё гнездо. Как птичка. Люблю тебя очень-очень, моя родная, гораздо больше, чем тогда, в молодости. И птичку нашу тоже… Ты придёшь ко мне, Парасенька? – говорил он восторженно-пьяным голосом.
Они долго прощались, наконец расстались. Было уже около двух. Машка не заходила, обиделась что ли? Ну и фиг с ней.
10
Встретились за завтраком. Гасана не было, он уехал рано. Когда Прасковья появилась из своей спальни, он, уже одетый на выход, приветливо помахал им обеим рукой. Белозубый, загорелый (он любил в одиночку ездить в Эмираты), густоволосый, седоватый. Ей впервые пришла в голову мысль о сходстве обоих своих мужей, даже внешнем: оба легко загорают, у обоих густые полуседые волосы… При этом Гасан, хоть и старше Богдана лет на пять, выглядит бодрее. Гармонично выглядит; на свою жизненную кочку взобрался удачно и сидит крепко, а большего и не надо. Правда, похудеть бы ему килограмм на десять… Но, наверное, для ресторатора это невозможно. А Богдану бы наоборот… К врачам бы с ним сходить, сам он вряд ли всерьёз займётся своим здоровьем. Много в нём неприкаянности, неухоженности, которые старается он скрыть элегантным твидовым пиджаком и пятизвёздочным отелем. Поселить бы его здесь, откормить, приласкать… Почему этого нельзя сделать? Почему надо рвать с кровью, с мясом, рушить, унижать, мучить… Почему нельзя жить всем вместе, дружно?
Она уже давно не мыслила цитатами, как в молодости, но теперь вспомнилось из «Анны Карениной»: «Одно сновиденье почти каждую ночь посещало ее. Ей снилось, что оба вместе были ее мужья, что оба расточали ей свои ласки. Алексей Александрович плакал, целуя ее руки, и говорил: как хорошо теперь! И Алексей Вронский был тут же, и он был также ее муж. И она, удивляясь тому, что прежде ей казалось это невозможным, объясняла им, смеясь, что это гораздо проще и что они оба теперь довольны и счастливы».
Почему это невозможно в нашей культуре? Мусульманин может иметь двух жён, а она почему не может иметь двух мужей? Ведь где-то в мире, она читала, есть полиандрия – многомужие. В Непале, кажется. Или на Тибете. Или там и там. Два брата иногда женятся на одной женщине. Или даже не братья… Фу, какая чушь лезет в голову с недосыпа. Прасковья даже помотала головой, чтобы вытряхнуть из неё несанкционированные мысли.
Машка сделала кофе себе и матери, разложила в мисочки неизменный творог с вареньем, который ели они на завтрак. Потребление молочной продукции теперь считается патриотическим делом – поддержкой активно развиваемой молочной отрасли. Прасковья молчала: была уверена, что заговорит Машка. И она заговорила.
– Видела я твоего Светова, – произнесла с некоторым вызовом, глядя, впрочем, не на мать, а в творог. Прасковья не отреагировала, ожидая продолжения. И оно последовало:
– Была его лекция у нас на факультете, для прикладных лингвистов. Я в этой лингвистике ни бум-бум, но поняла, что Dr. Theodor Light из Мельбурна – это он, и пришла. Смотрится он вполне годно, надо признать.
– А как лекция?
– Я же сказала: я в этом ничего не смыслю, – пожала плечами Маша, – но народу было много, задавали вопросы. Были и явно не наши, а чистые инженеры, не менее половины. Твой Светов просто распластывался, отдавал себя народу без остатка, по любому поводу готов был рассказать байку, как что-то там использовали и что из этого вышло, почему не вышло, что следует изменить, такой метод, сякой метод…
– По-английски-то ты понимаешь? – поинтересовалась Прасковья.
– Вестимо, – обиделась Машка. – К тому же Светов очень внятно выражался, прям из кожи вон лез, чтоб быть понятым и понравиться: всем всё разъяснял, готов был помогать, какому-то немытому похмельному аспиранту сам вызвался что-то посчитать – представляешь? Отец родной он этому аспиранту! Явно набивался на народную любовь. Сорвал аплодисменты, хотя, как ты понимаешь, на лекциях аплодировать не полагается.
А потом вышел из здания и пошёл к реке, к смотровой площадке. Я за ним. Когда его почитатели отстали, окликнула.
– Как окликнула? – спросила Прасковья.
– Ну как? Богдан Борисыч! Не Mr Light же мне его звать. Он остановился. Узнал. Вернее, сообразил, что это я. Весь такой элегантный, любезный, комильфотный, прям английский джентльмен эпохи Оскара Уальда, – произнесла Машка издевательским порхающим тоном, соответствующим, по её представлению, образу английского джентльмена. А потом совершенно изменившимся, злым голосом:
– Аферюга, проходимец, дамский угодник, бабник, говоря по-простому… ух, ненавижу.
– Ну и что было дальше? – строго спросила Прасковья. – Придерживайся фактов.
– Факты? Пожалуйте факты. Он остановился и, глядя в голубую даль, продекламировал: «Какие странные повторы в моей бессмысленной судьбе!» И после театральной паузы: «Твой брат Мишка меньше месяца назад тоже подошёл ко мне после лекции». Представляешь наглость: обратился ко мне на ты.
– Продолжай! – поморщилась Прасковья.
– Я, естественно, наглость не спустила. Сказала: «Мы с Вами, господин Светов, брудершафта не пили». А он смотрит на меня наглым взглядом и изрекает безумным каким-то голосом: «А это идея! Может, выпьем? Тут в домах возле метро есть симпатичный бар. Выпьем, Машенька, за встречу». Мама! Убей Бог, я не понимаю, как можно этого клоуна принимать всерьёз. Гони его взашей! К тому же, очень возможно, он алкаш. Иначе с какой стати ему знать, что в домах у метро есть бар? Я тут сто лет учусь, и ничего такого не знаю. А он один раз оказался – и в курсе.
– Может, ему похмельный аспирант указал, – предположила Прасковья. – Ну и пошли вы в бар?
– Естественно, нет! За кого ты меня держишь? – вознегодовала Машка. – Я решительно отказалась. Тогда он предложил прогуляться. Какова наглость?
– Не вижу особой наглости в прогулке на смотровой площадке, – поморщилась Прасковья. – И что же было дальше?
– А дальше я сказала то, за чем пришла. Я серьёзно и со всей определённостью заявила: «Богдан Борисович, я требую, чтобы Вы немедленно прекратили Ваши домогательства к моей матери Прасковье Павловне Петровой. Оставьте в покое нашу семью». Он смотрит своим безумным взглядом и говорит с эдаким эротическим пришепётыванием: «Маша, не вмешивайтесь в жизнь других людей, даже если эти люди – Ваши родители». Ну тут я за словом в карман не полезла: «Вы, Светов, мне не родитель. А в жизнь других людей вмешиваетесь именно Вы».
– И что же тебе ответил Богдан? – Прасковья ощутила болезненный спазм в груди.
– Он изрёк что-то вроде: «Родительство – это необратимо и от нас не зависит». Не помню дословно, но по смыслу – вот это. Ну я ему выдала: «Я, – говорю, – не считаю Вас отцом, Вы – чёрт, а я человек и хочу быть человеком». Тут уж он мне нахамил. Смотрит эдак с прищуром и говорит с усмешечкой: «Человеком? Это амбициозная задача, Маша. Вам придётся много работать над собой!». Представляешь?
– Что представляю? – спросила Прасковья.
– Хамство! Якобы сейчас я не человек. Ну, я, по правде сказать, не удержалась и высказала что думала. Это я, конечно, зря. Я сказала: «А Вы, Светов – сволочь!». Говорю это тебе, потому что он всё равно донесёт.
Прасковья ощутила мгновенную сердечную боль: она безумно жалела Богдана, которого мучила Машка. Она не злилась на Машку, Машка – это просто явление природы, часть враждебного мира, который против них с Богданом. Прасковья только жалела Богдана. Машка меж тем продолжала:
– Он мне отвечает голосом эдакого Чайльд-Гарольда: «Мне, Маша, и самому это приходило в голову, но потом я понял, что это не так. Это самоуничижение, которое паче гордости». Этому наглецу, мамочка, не откажешь в артистизме. Этим он, видно, тебя и взял. Это ещё бабушка говорила. Говорила, что он тебя охмурил, опоил дурманом, лишил своей воли, подмял, крутил тобой, как хотел, а ты всё терпела и всё прощала. К тому же у него ноль застенчивости. Плюнь в глаза – божья роса. Но я этого не допущу, мамочка!
– Чего не допустишь? – не поняла Прасковья.
– Чтоб он к тебе опять прилип. Я его отважу.
– И что ты сделаешь? Выйдешь на тропу войны с собственным отцом?
– Он мне не отец, мамочка! – негодующе закричала Машка.
– Хорошо, пусть так, – поморщилась Прасковья. – Чем же закончилась ваша встреча?
– Он сунул мне свою карточку и тоном провинциального трагика продекламировал: «Маша, если Вам потребуется какая-то помощь, информация – пожалуйста, обращайтесь. Мы же с Вами отчасти коллеги. Рад быть полезен чем смогу». Ты видишь: ему всё нипочём. Наглость беспредельная, абсолютная. Смутить его – невозможно. Бабушка совершенно права. А дальше отвесил элегантный полупоклон – и пошёл. Я подождала, чтоб он подальше ушёл, и тоже пошла в сторону метро. Но Светов твой не ушёл, вижу – на лавочке сидит, весь такой задумчивый, лепит снежок. Вроде холодно. Впрочем, он чёрт, ему, может, не холодно. Вот и всё.
– Дай-ка мне эту карточку, – попросила Прасковья.
– Какую карточку? Световскую? Да я её выбросила в первую урну.
– Почему? – спросила Прасковья и тут же поняла глупость вопроса.
– Потому, мамочка, что я стараюсь не загрязнять окружающую среду и выбрасываю мусор в урну.
– Маша, – Прасковье не хотелось спорить с Машкой. Раньше надо было воспитывать. – Маша, ты многого не понимаешь. Не о Богдане – о жизни. Прошу тебя, не лезь в эту ситуацию. Ты способна её только ухудшить. При любом развороте событий ты не пострадаешь. Ты взрослый человек, будешь работать. Ведь ты же едешь на гражданскую службу – верно? Ну а потом, когда вернёшься, многое будет видеться по-другому. Потребуется помощь – у тебя есть я, есть Гасан, есть бабушка и дедушка, баба Зина. Я сожалею, что рассказала тебе о Богдане. Мне померещилось, что ты меня поймёшь. Это была слабость с моей стороны. Может, глупость. Да скорее всего, глупость.
– Мама, я ненавижу Светова! – пылко воскликнула Машка.
– Напрасно. Разумеется, это твоё дело, Маша, но это глупо и несправедливо. Ненавидеть вообще плохо. Для себя же плохо. В твоём случае и нерасчётливо даже. Иметь в друзьях зрелого, опытного, умного человека, притом очень великодушного и расположенного к тебе – было бы вовсе не лишним. Мне пора. – Прасковья поставила кружку в мойку и вышла.
Удивительное дело, как формируются убеждения. Машка выросла в обществе главным образом тёти Зины. Тётя Зина никогда плохого о Богдане не говорила. И не думала. Плохое говорила бабушка, с которой Машка общалась гораздо меньше. И вот – пожалуйста: убеждённая ненависть к родному отцу. Да, плохое, притом сенсационное, «заходит» гораздо быстрее и легче, чем хорошее. Недаром это главные темы народной прессы. Вообще, думать плохое – легче и проще, чем думать хорошее. Думать хорошее – это карабкаться вверх, думать плохое – комфортно съезжать вниз. Думать плохое – энергетически выигрышно. Не выигрышно, конечно, но менее затратно. Именно поэтому большинство людей думает о других плохо. Как пропагандист она это знает, а в своей семье – непростительно облажалась. Хороша, нечего сказать! Не знала, ну просто понятия не имела, что думает родная дочь о родном отце.
Огорчило ли её это знание? Нет, не огорчило. Вернее, так. Умственно огорчило. Как принято говорить в политическом обиходе, разочаровало. Disappointed. А эмоционально – нет, не затронуло. Есть один человек на свете, который затрагивает эмоционально – это Богдан. Чёртушка. А остальные… Родители, дети, Гасан – постольку-поскольку. С ними она корректна, в меру сил справедлива, дружелюбна, но и только. На них её не хватает. Думать о том, что они думают и чего они не думают – так она бы не смогла делать и десятой части того, что делает ежедневно и много лет. В сущности, со своими домочадцами она мало знакома и не слишком стремится познакомиться.
11
Тогда что? Тогда надо просто взять и оставить всех этих знакомых незнакомцев и уйти к Богдану. Просто прийти и начать жить. А потом развестись с Гасаном, на любых условиях, зарегистрироваться с Чёртушкой – и плевать на всех. Так что же она виляет? Чего она, в сущности, боится?
Она призналась себе: боится за свою карьеру. После того, как власть взяли военные, на самом высоком уровне поставлена задача бороться за укрепление семьи. Инициатором была не она, но пропагандистское оснащение – это было дело её ведомства. Мало того, именно она в первом лице много говорила и писала о том, что человек с сомнительной личной жизнью – политически неблагонадёжен, ему нельзя доверить значительный пост в государстве, что верность и чистоплотность – понятие единое и распространяется равным образом на служебную и личную жизнь. Собственно, так оно и есть.
По нынешним временам странно подумать, что четверть века назад (всего четверть века!) среди высших лиц государства были трижды разведённые, с детьми от разных браков, с «официальными» любовницами, которых назначали на важные должности. И всё это варево самодовольно бурлило и пенилось, и играло всеми цветами и красками, и считалось в порядке вещей: а как по-другому-то? Таков мир, такова человеческая натура – это было необсуждаемое представление. Более того, сервильные социологи, психологи и всякие там антропологи от имени науки утверждали, что всё именно так и должно быть, и современный человек не может и не должен всю жизнь жить с одной женой или с одним мужем, а надо менять их несколько раз в зависимости от потребностей каждого жизненного этапа. Даже термин придумали: «последовательная моногамия».
И вдруг всё волшебно переменилось. Началось после провала революции, а продолжилось и набрало обороты при новом царствовании, как всё чаще говорят меж собой высшие функционеры, пардон, руководители. Говорят, вроде иронически, точно апробируя новый-старый термин, а заодно и реальность, которая этим термином обозначается. Говорят, точно проверяют ногой возле берега, крепок ли лёд, можно ли на него ступить.
Президента теперь называют Государем. Была идея даже провести референдум по этому поводу, но потом решили не проводить, а переименовать в рамках общей борьбы за очищение русского языка от необоснованных заимствований. Очень просто и логично: первое лицо государства – государь. На царство его ещё не короновали, но это дело времени – таково неколебимое мнение Прасковьи. Впрочем, мнение чисто личное. Про такую перспективу говорить особо не принято, чтоб не дразнить гусей. Время придёт – и станет Россия монархией и империей. Это её естественный образ. Недаром, русский человек взыскует царя – грозного, справедливого и могучего. И ищет его в любом верховном правителе. Отца ищет. Любой русский человек в душе монархист. На поверхности либерал-западник, а поскребёшь – монархист. Именно поэтому непреклонные критики режима, которых множество было на журфаке в её студенческие годы, приписывали тогдашнему Президенту какую-то просто нечеловеческую силу и универсальные, сверхъестественные, почти божественные возможности: он может всё, что хочет – то и делает; он инфернальный чёрный властелин, воплощающий всё зло мира. Культ личности наизнанку. Это ли не глубинный монархизм?
А покуда новый Государь, Алексей Николаевич Ростов, посаженный военными, повёл борьбу за очищение нравов. Нравы, считает он, во многих случаях важнее законов.
Екатерина II в знаменитом Наказе будущим законодателям учила не пытаться исправлять законами те пороки, что коренятся в нравах. Нынешний Государь не раз и не два приводил эту мысль государыни-матушки. Мысль-то, на самом деле, не Екатерины, а Монтескье, но ссылаться на Екатерину – патриотичнее. Сам Государь – образцовый семьянин, жена учительница, бывшая его одноклассница, их дочь учительница, завуч по начальным классам, сын – военный, служит в том самом Забайкальском военном округе, над которым иронизировала в незапамятные времена Прасковьина однокурсница Рина.
Известно: всякая организация по стилю похожа на своё первое лицо. Организация Россия как-то естественно и ненатужно начала приобретать эстетику столетней давности – рубежа 40-х и 50-х годов ХХ века: скромно-солидную и серьёзно-трудолюбивую.
Кто бы мог поверить, положим, в давнем, 2020-м году, что так будет? Что уже в 30-х годах чиновники станут отдавать свои особняки под дома престарелых и дома детского творчества. За ними потянулись и бизнесмены. В начале века это было невозможно вообразить, потом трудно себе представить, а ближе к нашим дням стало казаться: а как по-другому-то бывает? Впрочем, Гасан, посмеиваясь, говорил, что здоровенные усадьбы с бассейнами, конюшнями и гаражами размером с автобазы при нынешнем налоге на недвижимость ни продать, ни содержать – невозможно. Да и не нужна современному человеку вся эта феодальная роскошь. Морока от неё одна. Поэтому освободиться от неё – уже некоторое благо. Как разгрузить склад неликвида. А тут ещё и пиар-акция: я отдаю свою недвижимость тем, кто в ней больше нуждается. Мы все одна семья. Россия.
У Прасковьи никакой роскошной недвижимости сроду не бывало. Она вообще никогда не понимала роскоши. Не имела к ней вкуса. Когда вышла за Богдана, ощутила себя невероятной богачкой: могла покупать в «Библио-глобусе» любые книжки, какие только нравились. Вот это была её роскошь. На большее никогда не замахивалась: как-то в голову не приходило.
Став министром, она продолжала жить там, где жила – в старинном доме в Китай-городе. Только полицейский пост поставили возле дома. Кстати, теперь полицейских всё чаще называют «городовыми» – в стиле царской России. «Нет, ничего ни предвидеть, ни предсказать нельзя, – нередко думала Прасковья, оглядываясь на свою жизнь. – Вернее, в какой-то мере можно, но только на этапах равнинного течения истории. А когда оно обрывается, когда поток начинает завихряться и пениться – тут уж точно нельзя. И когда начнётся этот обрыв, когда кляча-история пустится вприпрыжку – этого нам тоже знать не дано. И самое поразительное то, что это непредвиденное, необыкновенное очень скоро становится самым что ни наесть обычным, и начинает казаться, что так всегда и было, и ничего особенного в этой дивной нови нет».
А потом, когда их старинный дом сделали музеем Москвы XVII века, она переехала в квартиру Гасана, которую тот приобрёл ещё до женитьбы, а потом много лет сдавал, почти не получая дохода: весь его съедал налог. Квартира просторная, 250 метров, с террасой, откуда открывается вид на Центр Москвы. В тёплое время там иногда пили чай. Или домашнее вино, привезённое Гасаном из родной деревни. Так и жили, платя огромный налог на недвижимость. Прасковья даже не получала налоговую льготу, которая полагалась бы ей, будь квартира её. В теперешней жизни налогообложение сосредоточилось на недвижимости, что вообще-то верно: недвижимость – это то, что труднее всего спрятать. Прасковья иногда порывалась продать эту квартиру и взять что-то поменьше, но Гасан стоял неколебимо.
А вот когда их квартиру в Китай-городе забрали под музей, Гасан посоветовал отказаться от компенсации, которая полагалась ей и ему, как и всем владельцам квартир, в том историческом дом. Так и сделали – отказались. «Что ты спрятал – то пропало, что ты отдал – то твоё», как говорят грузинские братья, – любил цитировать Гасан из «Витязя в тигровой шкуре». При этой цитате он всегда лукаво подмигивал, точно знал какой-то секрет. «Есть время хапать – и время делиться», – часто повторял Гасан: он хорошо чувствовал гул времени, оттого, наверное, был у всякого времени в фаворе. Компенсация, от которой отказались Прасковья и Гасан, пошла на обустройство музея.
В квартире Богдана сидела администрация музея и так называемый методический отдел; где была детская – расположились реставраторы во главе с ярко-рыжей толстухой – иконописицей и реставраторшей. Лицом толстуха была миловидна, а фигурой странна: сверху размера примерно сорок шестого, а внизу, наверное, пятьдесят шестого. Ходить любила в народной одежде и в XVII веке, без сомнения, считалась бы писаной красавицей. Впрочем, и в двадцать первом Гасан поглядывал на реставраторшу с одобрением.
Прасковья ходом вещей оказалась чем-то вроде дамы-патронессы этого культ-просвет-учреждения.
Со страхом шла она в дом своей молодости и минувшего счастья. Казалось: будет ужасно, невыносимо. Оказалось – наоборот. Разорённая квартира Богдана поставила последнюю точку на прошедшей жизни. Дом стал музеем, а прошедшая жизнь – музейным экспонатом. И стало легче. Та жизнь окончательно умерла, перестала существовать.
С тех пор она дважды была в том доме: на открытии музея и на конференции «Бунташный век». Тема актуальная: нынешний век тоже бунташный. И война, вспыхивающая то там, то тут очень похожа на Тридцатилетнюю. А всё никак не заканчивающиеся вспышки мятежей – на Смуту. Слава Богу, что она вроде закончилась, но кто знает, что там тлеет под землёй скрытно от глаза.
Конференция была длинная и основательная, два полных рабочих дня. Учёные подсчитывали убытки от бунтов и восстаний, и каждый докладчик, словно мусульманин свою обязательную формулу «Во имя Аллаха, милостивого, милосердного», повторял цитату из «Капитанской дочки»: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный».
Один молодой, патриотически заточенный учёный с помощью математических методов даже подсчитал, на сколько лет отстала Россия в своём развитии вследствие того или иного бунта. Прасковья слушала и думала насмешливо: а ведь деды и прадеды нынешних обличителей бунтов и революций прославляли всех без изъятья бунтовщиков, заговорщиков, повстанцев, с тем же рвением, с которым нынешние обществоведы хором клянут всех, кто расшатывает государство и покушается на власть. А ведь как старались деды и прадеды! И Спартак, и Стенька Разин, и патентованные террористы-народовольцы – все, все до единого, кто был против царя и любых властителей – все оптом зачислялись в народные герои. А убийство царя Александра II террористами так прямо официально называлось – «казнь царя народовольцами» – она сама видела в школьном учебнике истории. И не двадцатых годов, а начала семидесятых прошлого века.
Докладчик бубнил свои изыскания, уснащая их математическими формулами, производящими особое впечатление на гуманитариев из провинциальных вузов. «Впрочем, все гуманитарии имеют слабость к математическим формулам и графикам, не надо обижать провинциальных препов», – одёрнула себя Прасковья. По её расчёту докладчик должен был уж давно кончить, а он всё бубнил и бубнил, хотя ведущий ему уже не раз показывал на часы. «Какой феерический дурак», – думала Прасковья.
12
Она сверилась с программкой: фамилия докладчика была Федюшкин, кандидат исторических наук. Тут же прочитала о нём в интернете: специализируется на квантитативных методах в историческом исследовании и математическом моделировании исторических процессов. Вспомнилось: когда писала рассказы по истории России для начальных классов, попался давний советский школьный учебник истории для 8-го класса, автор которого был тоже Федюшкин.
Когда докладчик наконец кончил и попросил задавать вопросы, Прасковья спросила:
– Не Ваш ли родственник автор советского учебника истории за восьмой класс?
– Это мой прадед, – польщённо отозвался учёный. – В нашей семье все историки.
– А в моей – учителя русского и литературы, – ответила Прасковья.
– Ваш прадед вряд ли бы одобрил Ваш доклад, – с материнской лаской и затаённым ехидством проговорила Прасковья. – Тогда революции считались «локомотивами истории», по выражению Карла Маркса, и всячески одобрялись и прославлялись. Доживи Ваш прадед до наших дней, он был бы крайне изумлён Вашим докладом. Вам так не кажется?
– Да, историческая наука идёт вперёд, – почтительно ответствовал молодой учёный. – В исследования вовлекается всё больше материала, совершенствуются методы и приёмы его обработки. Те методы моделирования, которыми пользуюсь я, были безусловно неизвестны моему прадеду, хотя его историческая эрудиция и широкие познания неизменно вызывают моё восхищение.
Он, кажется, ничего не понял. «Неужто и Мишка такой же безмозглый конъюнктурщик, готовый радостно подбирать исторические факты под любые начальственные предписания? Ведь он тоже вроде как историк…» – мимолётно подумала Прасковья о сыне. И, забыв про Мишку, стала думать про этих историков. Ведь одно дело история для народа, история как часть агитпропа и другое – история подлинная. История как наука. Это совершенно разные вещи. А есть ли она, наука? Может, и нет. Но есть она или нет – это во многом зависит от самих историков. Никто им не мешает думать своей головой, профессиональное сообщество совершенно свободно в своих рассуждениях и обсуждениях – и вот, пожалуйста. Молодой парень радостно бубнит ходовые общие места и даже пришпандорил к ним какие-то математические построения для вящей научности. «Я не знаю ни его, ни его науки», – одёрнула себя Прасковья, но фон раздражения не исчез.
Вот таким был её второй визит в тот старинный дом, где жило её молодое счастье.
* * *
А во вторник случилось нелепое и фантастическое. Месячные, что бывали у неё день в день, не пришли. Одно из двух: либо ранний климакс, либо беременность. Наверное, всё-таки климакс. Ну, может, не совсем климакс, а просто она стареет, и цикл начинает путаться. Однако вечером по пути домой купила в ближней к дому аптеке самый дорогой и чувствительный тест на беременность.
Утром тест показал неоспоримое: беременна. Смотрела на тест и глупо улыбалась. Было радостно и гордо: она молодая, плодородная – с одного раза получилось. Почему-то особенно гордилась, что с одного раза: говорят, такое только в двадцать лет бывает, уж точно до тридцати. И тут же накрыл страх: всё так невнятно, у неё масса работы, которую она не может прервать. Положение в мире тревожное, всё висит на волоске, того гляди – большая война. А война – значит, перевод агитпропа на военные рельсы. Да, план есть, но одно дело план, а другое жизнь. Нет-нет, она не может себе позволить ребёнка. Аборты запрещены, но зачем доводить до аборта? Сейчас, говорят, есть какие-то средства, таблетки что ли, если на малом сроке… откладывать нельзя… Кажется, таблетки тоже запрещены. Господи, она совсем ничего не знает обо всём этом, словно не взрослая женщина, а девочка-подросток. Впрочем, нынешние подростки, наверное, знают больше. Богдану, разумеется, не говорить ни в коем случае. Надо только сообразить, к кому обратиться. Галчонок – врач, наверняка знает.
И тут же, в ванной, поняла, что никогда этого не сделает. Ни за что в жизни не уничтожит она его ребёнка. Он ведь так хотел от неё детей, как же она… нет, невозможно. Почему-то думала именно об его ребёнке, а не о своём, словно она была только средством для его ребёнка. Не может она его так обмануть. Что бы там ни было, а она должна родить. Ну что ж, что сорок пять? Она здоровая, сильная, справится.
Прасковья поняла: они с Богданом должны увидеться. И не просто увидеться – побыть вместе и решить всё окончательно. Да, собственно, и решать-то нечего. Сама жизнь распорядилась, чтоб они были вместе. В пятницу они едут в Муром.
* * *
Было уже темно, когда она вышла из конечной станции метро Купавна, что расположена как раз на Горьковском шоссе, по которому им предстояло ехать. Никогда она не бывала тут, да и что ей делать в какой-то неведомой Купавне. «Купавна, купавна – кажется, так называется жёлтый цветочек, вроде кувшинки, а может, и сама кувшинка, или я что-то путаю, – вскользь подумала Прасковья. – Да, кажется, так и есть: в отделке станции есть какие-то жёлтые цветы». Метро стало таким огромным, что побывать даже на малой части станций – немыслимо, а ведь есть очень красивые, которые неплохо бы и посмотреть. Впрочем, с 30-го года расползание Москвы запретили. И запрет вроде действует. Но Москва всё равно огромна.
Богдан ждал в арендованной машине на стоянке. Прасковья нырнула внутрь. Они попробовали поцеловаться, но получилось плохо: у этих больших машин сиденья далеко. «Мог бы взять машину и поскромнее, только деньги выбрасывать на ветер», – подумала, но не сказала Прасковья. Он поцеловал ей руку, приложил её ладонь к своей щеке.
– Родная моя, солнышко… Я так счастлив, что тебе удалось сбежать… В романе XIX века ты должна быть в шляпе с опущенной вуалью. К сожалению, в нашем веке всё про всех известно и вуалью не закроешься.
– Богдан, я уже забросила чепец за мельницу, чего уж жалеть о шляпе с вуалью.
– Парасенька, ты… ты самая-самая… – проговорил он растроганно.
Горьковское шоссе, по счастью, было довольно свободным. С тех пор как получили распространение маленькие частные самолётики, дороги сильно разгрузились.
– Как жаль, что темно и я не могу увидеть, что вокруг. Наверное, всё изменилось. Дорога, во всяком случае, прекрасная. В нашем климате – выше всяческих похвал.
– У тебя стариковское умиление, – улыбнулась она.
– Угу, – согласился он. – Когда ты рядом – я впадаю в стариковское умиление. Правда-правда. Это очень верное наблюдение.
– Богдан, – начала она, – я вот что прежде всего хочу сказать. Я хочу извиниться за поведение Машки. Она рассказала про вашу встречу, и мне очень стыдно. Прости меня за неё. Она плохо воспитана. Это моя вина. Недоработка. – Прасковья с облегчением выдохнула: высказала.
– Парасенька, ну что ты, – с лёгкой досадой проговорил Богдан. – Ты тут вообще ни при чём: Машенька не ребёнок, она сама отвечает за своё поведение. Да и мне не на что обижаться. На что я могу рассчитывать в моём положении? Явился через пятнадцать лет, угрожает спокойствию семьи. Так что понять её можно. Мне она понравилась: решительная, энергичная, убеждённая. Красивая. Мне кажется, она сделает немалую карьеру. Школе сейчас, как я понял из моего беспорядочного чтения, уделяется особое внимание, так что там можно сделать карьеру. Потом она и по характеру, как мне показалось, подходит для преподавания.
– Чем подходит? – удивилась Прасковья.
– Убеждённостью, склонностью упрощать, схематичностью мышления. Привлекательной внешностью, наконец. Для педагогической профессии это важно. Вероятно, многое тут от бабушки; она ведь очень хорошая учительница, как я помню.
– Зато ты – прямая противоположность всему перечисленному кроме, разве что, привлекательной внешности… – Прасковья ощутила смутное раздражение. – Неужели тебя машкина выходка совсем не обидела?
– Ну, как сказать… Непосредственно, в тот момент мне было… неприятно, скажем. Но тем не менее я хотел бы с ней подружиться. То, что она наговорила, уверен, было сказано из лучших побуждений.
– Всё равно это недопустимо, – Прасковье вдруг показалось, что Богдан просто равнодушен или высокомерен. Такая мелочь, как машкино хамство, не способно его затронуть.
– Чтобы сделать карьеру, даже небольшую, надо в первую очередь владеть собой и уметь прилично себя вести, – произнесла она поучительным тоном.
– Кто бы спорил, Парасенька! Но Маша мне всё равно понравилась. Возможно, тебе не следовало говорить ей о нас. При этом я понимаю, что тебе хотелось сказать. Я и сам проболтался Мишке. Написал ему, что мы встретились. Очень хотелось сказать ему. Господи! У меня есть семья. Это настолько потрясающе, что я… я, а не Машенька, не владею собой. Вот и написал ему. Только то, что встретились.
– И что он ответил? – с опаской спросила Прасковья.
– А вот, – Богдан нашёл на телефоне ответ.
Прасковья прочитала: «I do not dare to ask about the future. I pray for both of you»[5].
– А почему по-английски? – удивилась Прасковья.
– Клавиатуры русской, видимо, нет.
– Да… – протянула Прасковья неопределённо. – Двойняшки, а такие разные.
– Моя бабушка Светлана Сергеевна не раз говорила, что в нашем роду сильные, решительные женщины, правда, их мало, и никчёмные мужичонки-неврастеники. Которые, как им и полагается, льнут к сильным женщинам. Вот как я к тебе и к Машеньке, – он улыбнулся. – И Мишка, как типичный представитель рода, это поддерживает. Вот видишь, я всё объяснил, – он нашёл и поцеловал её руку.
– А кому он молится? Кому у вас положено молиться? – перевела Прасковья разговор на другое.
– Ну, в чертовских учебных заведениях, очевидно, Светоносному Отцу. Там никакой свободы вероисповедания нет. Там проводятся коллективные молебны Светоносному Отцу. Ну а частным порядком… Взрослый чёрт обязан сохранять только политическую лояльность. Нелояльных чертей ликвидируют, хотя случается это крайне редко – нелояльность. Ты невольно присутствовала при крайне редком явлении, – он грустно усмехнулся. – А веровать чёрт может, как хочет. Это не декларируется, но допускается. Светоносный Отец для нас что-то вроде богоподобного монарха. Мы его почитаем, верны ему, но веровать можем по-разному. Наше отношение к Светоносному Отцу – это скорее клятва сюзерену, чем религиозная вера. При этом Светоносный Отец ближе к практической жизни, чем Бог; например, он заведует финансами, деньгами, богатством. Он заведует войной, оружием. Поэтому, вероятно, большинство, молятся именно ему. Кому молится Мишка – не знаю. Надеюсь понять.
13
– А знаешь, Богдан, этой ночью я воображала вот что. Мы с тобой соединяемся. Женимся. Меня вынуждают подать в отставку, поскольку сегодня очень не поощряются разводы руководителей любого ранга, а уж высшего – тем более. Я наконец становлюсь домашней хозяйкой. Мы куда-нибудь уезжаем, живём себе потихоньку, ты работаешь, а я варю борщ, я, кстати, умею.
Хотела сказать, что муж научил прилично готовить: он ведь повар, притом наследственный, но вовремя затормозилась.
– Как ты смотришь на такую перспективу?
– Ты всерьёз? – удивился Богдан.
– Всерьёз, – подтвердила она с некоторым вызовом.
– Если всерьёз, то вопрос следует разделить на две части. Технически и экономически это возможно. Содержать тебя на уровне… ну, скажем, middle middle class[6] я способен, а работать я могу, находясь где угодно. Это часть первая. Теперь часть вторая. Я не хотел бы этого.
– Почему? – спросила Прасковья. – Тебе, как и моему мужу, нравится быть супругом высокоранговой особы?
– Ну, можно сказать и так. Нравится – что уж греха таить. Раз уж самому не удалось стать высокоранговым. В самом деле, мне нравится, что ты занимаешься важными вещами. Но не это главное. Я бы не хотел, чтобы ты чем-то жертвовала ради меня. Нет, не хотел бы. Потому что тебе не было бы хорошо. Нет, не было бы, – проговорил он, словно взвешивая свои слова. – Роль домашней хозяйки для тебя абсурдна. Я не могу заменить для тебя весь мир, я не так интересен и значителен.
– Ну, занятие у меня будет. Буду писать, у меня есть несколько замыслов, на которые сейчас времени нет, – возражала Прасковья, понимая, что он прав.
– Я кое-что прочитал из твоих писаний.
– И тебе не понравилось. И ты считаешь, что я бездарна, – выговорила Прасковья то, что часто думала о себе.
– Я ничего подобного не сказал и не подумал, – остановил её Богдан. – Но мне кажется, всё то, что ты пишешь, хорошо и ценно вместе с твоей ролью и твоей деятельностью. А само по себе… Само по себе – это… гораздо менее интересно. Ну, вот такая, например, аналогия. Вообрази: то, что писал, предположим, Победоносцев, писал не он, а какой-то неизвестный автор. Просто некий журналист. Это было бы совсем не то. Другое действие, другое впечатление. Так мне кажется. И относительно тебя, и относительно Победоносцева, – он улыбнулся. Она всегда чувствовала по голосу, когда он улыбается. – Возможно, я ошибаюсь.
– Неужто ты читал Победоносцева? – удивилась Прасковья.
– Читал… всех читал: и прогрессистов, и так называемых мракобесов. Времени было достаточно. Часа три-четыре в день на чтение оставалось. Знаешь, что я открыл? Так называемые мракобесы во всех народах заметно умнее прогрессистов. Во всяком случае, на всех основных европейских языках мракобесы писали умнее.
– А я бы хотела, – вздохнула Прасковья, – просто пожить с тобой. Я так устала… И от мракобесов, и от прогрессистов.
– Не знаю, малыш, тебе, конечно, виднее. Но мне кажется, ты заблуждаешься относительно самой себя. Ты всегда заблуждалась относительно самой себя. Ты себя хронически недооцениваешь. Тебе надо успокоиться и по возможности отдохнуть. От меня, правда, тебе сплошное беспокойство…
Некоторое время ехали молча. Она смотрела на его чёткий, «древнегреческий» профиль, и ей хотелось плакать, хотя в обычной жизни она никогда не плакала. А ещё было что-то похожее на разочарование, что её пугало, и она старалась не допускать этого чувства до сознания.
Остановились поесть в придорожном кафе «Сочник». Кафе из новой сети – диетической. Много лет говорили, что надо создать диетический фастфуд: быстро, вкусно, но при этом не вредно, а по возможности полезно. И вот наконец, кажется, получилось. Впрочем, в эту сеть, похоже, вложились производители молока, которые очень заинтересованы в сбыте. Приносит ли новый фастфуд прибыль – Бог весть.
Даже странно подумать, что тридцать лет назад в стране была нехватка молока. Сейчас всё Нечерноземье производит молоко – и такое вкусное, какое пивала Прасковья разве что в детстве, от соседской коровы. Корова была чёрная, и звали её Журка. У родителей сохранилась тёмно-коричневая, почти чёрная, фаянсовая пол-литровая кружка, из которой она пила молоко. Парное, считавшееся особо полезным, она не любила, а вот холодное – очень даже. Особенно со свежим чёрным хлебом… Вот теперь молоко точно такого вкуса выпускают промышленным способом. На первой перемене всем учащимся и учителям всех учебных заведений полагается стакан молока от местного производителя. Имя этого животновода сообщается учащимся, иногда устраивают поездки к нему в гости. В её школе висит целый стенд, рассказывающий об их поставщике молока, есть фотографии его, его семьи, его коров. Всё это – поддержка местных фермеров. Пропагандистское сопровождение этого процесса – лежит на её ведомстве. И надо сказать, дело сдвинулось: люди стали значительно больше потреблять молочных продуктов.
«Всего можно достичь, если за дело взяться с умом и с верой» – подумала Прасковья и тут же устыдилась банальной поучительности этой мысли: всё-таки она провинциальная зубрилка, выбившаяся в люди.
Кафе «Сочник» украшено живописными пейзажами и натюрмортами с полевыми цветами: кажется, и живописцев тоже поддерживают таким манером. У входа забавная скульптурка козы, а по всему залу – её семеро козлят. Какой-то малыш сел на козу верхом. Нечто детсадовское, но симпатично. Ассортимент тоже детсадовский: сырники, вареники с творогом, запеканка творожная с изюмом и какими-то ещё сухофруктами. Несколько видов творога, к нему разные виды мёда, варенья. Галушки-вареники с разными начинками.
Поймала себя на том, что старается всё разглядеть, чтоб рассказать Гасану: ему будет интересно. Он утверждал, что полезный фастфуд существовать не может: либо придёт к тому, что было искони – жирно-сладко-жареному, либо прогорит. А вот вроде как существует. Выходит, и Гасан прочно существует в её жизни, если хочется рассказать ему об увиденном.
Боялась, что Богдану ничего не понравится из ассортимента «Сочника», но против ожидания он съел кус запеканки, лежавший на элегантной вытянутой тарелке. Взял большой стакан компота из сухофруктов.
– Какая прелесть! Помнишь, баба Зина варила детям из своих припасов? – он печально смотрел Бог весть в какие дали прошлого. – Какие чудесные провинциальные слова: «сварить детям компот из сухофруктов». Как я всегда мечтал о провинции, о своём уголке на земле! Как я ненавижу космополитизм, всех этих граждан Вселенной, нынче здесь – завтра там… Знаешь, это подлинно убогая и провинциальная мечта – жить в Нью-Йорке или в Париже. Провинциал мечтает стать космополитом, а я, к несчастью, настоящий космополит, всегда мечтал о своём углу. Или угле? С разноцветными церквами и компотом из сушёных груш из своего сада.
– Я, Богдан, выросла на этом компоте, – погладила его руку Прасковья. – Мало того, лет с шести я была ответственной за сушку яблок. У нас росла полудикая яблоня, ты мог её видеть; говорят, она недавно засохла, и её срубили; я давно не была у родителей. На яблоне было видимо-невидимо кислых яблок. Годились они только на компот да на шарлотку. Вот их-то я резала и сушила. Я когда-то сама сшила мешок для хранения сухих яблок из спины старого маминого халата. А груши брали у тёти Наташи: у неё на огороде росла груша, здоровенная, как дуб. Груш вырастали целые кучи, ими раньше кормили свинью. Груши я резала пополам.
– Ты моя трудолюбивая девочка, – он поцеловал её запястье, как любил делать в старые времена. Выше запястья, как всегда, у неё был браслет, подаренный Богданом в день помолвки. Он увидел браслет и благодарно сжал её руку – Расскажи мне о твоих родителях, о брате, о тёте Зине. Что они? Как они? А ваш домик? Я вспоминал его. Растёт ли трёхцветная сирень? Сосна, достающая до неба, жива? А что Клавдия Ивановна?
– Неужели всё помнишь? – Прасковья прижалась к его плечу.
– Всё-всё, родная, даже кое-что становится ярче. Наверное, это старость. Говорят же, что в старости помнят давнее, а вчерашнее забывают. Правда, вчерашнее и сегодняшнее я ещё не забываю, но как знать, может, скоро начну. Кстати, о дне сегодняшнем. Обрати внимание на одинокого гражданина в углу: он опекает тебя. А то я уж удивился: неужели прогресс зашёл так далеко, что ограничиваются техникой. Не-е-т! Человека ничем не заменишь.
– Откуда ты знаешь? – удивилась Прасковья.
– Ну, он и не таится, он даже демонстрирует своё присутствие. Увидишь: как только мы встанем – поднимется и он. Вероятно, твои друзья намеренно показывают тебе, что знают, где ты и с кем. Но это так, наблюдение по ходу. А теперь расскажи про своих родных. Я бы очень хотел их увидеть, но вряд ли… вряд ли они захотят меня знать.
– Ну, что тебе сказать… – смутилась Прасковья. – Ты прав: тебя там не ждут. При этом тётя Зина всегда тебя любила, с нею ты можешь встретиться. И Клавдия Ивановна всегда тебя очень ценила. И Егор тоже. А вот родители считают, что ты мне испортил жизнь.
– Что ж, они почти правы, хотя, наверное, многим родителям хотелось бы иметь дочь с такой же испорченной жизнью, как твоя. Я примерно понял, что твои родители обо мне думают, из беседы с Машенькой. А сами-то они как? Здоровы? Работают? На пенсии?
– Отец работает, там же и тем же. Ремонтирует дом, что-то в нём усовершенствует. Эта деятельность никогда не кончается и занимает всё свободное время. К нему приходят ученики, он показывает на практических примерах, что и как надо делать. Они ему помогают. Кто-то умудрился пожаловаться, что он-де эксплуатирует детский труд на своём участке. Мне рассказывали, что даже какая-то проверка приходила. Но тут налетели мамашки и хором заверещали, что великий человек Павел Петрович учит их оболтусов самому нужному: содержать в порядке дом. Верещали так громко, что комиссия перепугалась и отъехала. Сейчас, ты, наверное, заметил, взят курс на индивидуальное строительство, выделяется земля. Государство берёт на себя самое дорогое и сложное – инфраструктуру, а дома строят граждане за собственный счёт. Это прекрасная альтернатива бетонной коробочке, но содержать дом – дело непростое. Так что мой отец ходом вещей стал учителем жизни.
– В самом деле, это важно и непросто – техобслуживание дома, – уважительно согласился Богдан. – Пожалуй, я бы не сумел совершенно самостоятельно этим заниматься. Обучиться бы мог, но так вот влёт – нет, не сумел бы. При этом я вовсе не безрукий теоретик: у моджахедов я считался универсальным техническим умельцем. Так что папа твой – большой молодец. При случае я бы с удовольствием у него поучился. А мама что?
14
– Мама немного преподаёт, часов у неё мало, но совсем не работать она не может, так уж она устроена, – Прасковья почувствовала неясное раздражение против мамы, но продолжала:
– В нашу школу считается очень престижным поступить: как же, там преподают родители само́й Петровой. Но лично маме от этого никакой прибыли: когда я не была большим начальником и знаменитостью, она подрабатывала репетиторством – она превосходный репетитор, вмиг определяет пробелы в знаниях и быстро подтягивает. А теперь, когда репетиторству объявили бой, ты наверняка об этом не знаешь, но бой объявлен – ну, ей стало неловко, она и бросила. А вообще-то жаль: репетитор – своеобразный талант.
– А в чём повинно репетиторство? – удивился Богдан.
– Считается, что оно создаёт неравные условия. У детей богатых семей есть возможность иметь репетиторов, а у бедных нет.
– Странно. У богатых вообще больше любых возможностей, не только в смысле репетиторов.
– Ну да, это ясно, – согласилась Прасковья. – Но тут, видишь ли, одно за другое цепляется. Идёт борьба за рождаемость. Ну и Государь (как теперь называют президента) считает, вернее, его убедили, я даже знаю, кто именно убедил, в том, что люди станут больше рожать, если не будет такой мысли: вдруг я не сумею дать ребёнку хорошего образования? Вот и хотят, чтобы у всех были равные условия. Потому и теснят репетиторов.
– По-моему, это наивно, – улыбнулся Богдан. – Равенство не такое универсальное благо, как многим до сих пор кажется. Оно достижимо только по низшей планке.
– Вообще-то, в Китае теснить репетиторов начали двадцать лет назад. Успехи были минимальными. А они в тысячу раз дисциплинированнее наших. Но такова политика, и моя мама против неё идти не может. Не будь меня, можно было бы, не особо афишируя, давать уроки для своих, а из-за меня она не может. Видишь, моё вроде бы высокое положение никакой выгоды моим родственникам не несёт. Даже скорее наоборот. Такова нынешняя жизнь. В некотором смысле она представляет собой противоположность прежней жизни.
– Это страшно интересно, мне надо это осмыслить. Государь… потрясающе… А что тётя Зина? – спросил Богдан; ей показалось – с искренним интересом.
– Тётя Зина совсем уж старая, она ведь старше мамы, но зрение пока приличное, она рукодельничает, даже участвовала в какой-то престижной выставке дамских рукоделий, ездила в Брюссель, где ей отчаянно не понравилось. А вообще-то поездка в Западную Европу по нынешним временам сравнительная редкость, но тётя Зина не оценила. С мамой они смертельно поссорились. Есть мнение – из-за тебя. – Богдан вздохнул.
– Егор, – продолжала меж тем Прасковья, – по профессии автомеханик, у них с одноклассником мастерская, заправка, мойка, кафе – вот это всё. У них с женой трое детей, все мальчишки, помогают родителям. Словом, живут классической мелкобуржуазной жизнью. Собирается открыть станцию техобслуживания мелких самолётиков, которые очень распространились. Тебя, между прочим, вспоминает, называет «классным мужиком». Вот, отчиталась.
– Хороший парень, Егор… – проговорил Богдан, словно что-то припоминая. – Парасенька, посмотри на ту картину: не ваши ли это места? – он показал на висящую прямо напротив них картину.
– Может быть, очень похоже, – кивнула Прасковья. – У нас на кромке леса так бывает: незабудки не сплошные, а словно небольшие озерца из незабудок.
– Озерца из незабудок, – повторил он мечтательно. – Мне бы очень хотелось съездить в мае в эти места. Вдруг получится? Кстати, я заметил повсюду много картин, притом в стиле какого-то нового реализма. Иногда мелькает нечто от моего любимого Кустодиева. Это что-то новое. Это ведь не случайно, Парасенька?
– О, ты увидишь в казённых присутственных местах, если случится попасть туда, прямо-таки историческую живопись. Из истории заведения, из истории отрасли, великие люди отрасли в прошлом и настоящем. Иной департамент – прямо-таки картинная галерея. То же в вузах, даже и школах. Государство в лице Министерства культуры прямо высказалось, какое искусство оно поддерживает, и все, вздохнув с облегчением, принялись за дело. Это реализм, патриотизм, традиционные представления о прекрасном, опора на народное искусство. Этому учат в художественных учебных заведениях, это заказывают для украшения министерств, посольств и всего подобного. Бизнес, понятно, примазывается: эти покупки, сколь я помню, исключаются из налогообложения.
– А другие стили?
– Не поддерживаются. Но, разумеется, никто их не запрещает, их не подвергают гонению и осмеянию. Просто чтобы лишний раз не привлекать к ним внимание и не создавать дармовую рекламу. Адепты иных стилей могут продавать свои труды кому и как хотят, снимать залы по рыночным ценам и устраивать выставки. Я была однажды на такой выставке: в основном, они смотрят сами себя, то есть друг друга. Внешней публики я там вообще не заметила. Ну и хвалят, как петух и кукушка. Словом, другие стили существуют, но на периферии общественного внимания. В государственных учреждениях абстрактной и всякой там авангардной живописи нет, а в частных – пожалуйста, сколько угодно. Любые инсталляции и перфомансы за собственный счёт. Но покупают их неохотно. Ведь кто обычно покупает картины, особенно дорогие? Предприниматели. А они – жуткие конформисты, стараются примазаться ко вкусам власти. Но главное даже не это, а то, что простые люди любят красивое и реалистичное, а предприниматели в подавляющем большинстве – простые люди.
– Потрясающе! Неужели всё так просто? – удивился Богдан.
– Именно так, и даже ещё проще. Не зря говорят, что история искусства – это история заказчика. В России появился достаточно богатый и уверенный в себе заказчик.
– Уверенный в себе настолько, чтобы назвать неумелую мазню мазнёй и сказать: «Унесите это немедленно!»? – улыбнулся Богдан.
– Ты всё правильно понял, не зря я всегда говорила, что ты жутко умный, – Прасковья на мгновение прижалась к его плечу.
– Умный, да, но как-то по-дурацки, – вздохнул Богдан. – Скажи лучше, кто этот уверенный в себе искусствовед?
– Ну, в первую очередь министр культуры. За ним, как мне кажется, стоит Государь, который увлечён сталинским ампиром и исторической живописью, впрочем, это моё приватное наблюдение. А так – есть комиссия, которая разрабатывает общую политику. Я тоже в неё вхожу. Мы разрабатываем общие принципы, а Академия художеств формулирует их в терминах, понятных преподавателям художественных заведений, самим художникам. Это оказалось гораздо проще, чем даже представлялось вначале. Главное, формулировать требования в положительной форме. Это, кстати, самое трудное. То есть говорить о том, что надо и правильно, а не о том, чего не надо и что неправильно. И повторять, повторять, повторять. И упорно искать таланты. Это критически важно. Вытаскивать и поощрять, выдвигать, если надо – учить. Это работа на десятилетия, можно сказать, навсегда. В этом, собственно, и состоит культурная политика – в формулировании принципов в положительной форме и в поощрении талантов и их правильного поведения.
– Потрясающе… – задумчиво проговорил Богдан. – А почему же в Советском Союзе это не получилось?
– Получилось. Превосходная живопись, музыка, поэзия. Другое дело, что всё это потом пошло прахом. Ошибка была в том, что гнобили всех альтернативщиков. Их следовало просто предоставить себе – всех этих абстракционистов и иже с ними, и они бы вымерли сами по причине недостатка общественного интереса. Но тогда было всё огосударственно, и частник не мог даже зал снять. Их по-дурацки разгоняли, чем и подогревали общественный интерес к ним.
В 70-е годы была так называемая «бульдозерная выставка». Какие-то абстракционисты что-то выставили в Измайлове, кажется. И их разогнали, чуть ли не бульдозером. Что за убожество мысли! Ну дали бы показать своё искусство. Никто бы ими не заинтересовался, и всё бы рассеялось само собой. Честное слово, советские начальники эпохи упадка заслужили своё место на свалке истории.
Поедем что ли? Посмотрим, как поведёт себя товарищ в углу.
Товарищ, как и предсказывал Богдан, тотчас поднялся и направился на стоянку.
Гостиница оказалась очень стильной: старинный двухэтажный домик тёмно-красного кирпича с белой окантовкой окон. Формально – за территорией монастыря, но на самом деле совсем рядом и, вероятно, прежде относился к монастырю. Внутри – кирпичные стены, дощатый пол, белые льняные занавески и льняное постельное бельё. Расшитая незабудками салфетка на маленьком круглом столике и умилительная вышитая дорожка с мережкой, наброшенная на телевизор. На вышитой круглой салфетке – букет белых роз в белой фаянсовой крынке, напомнившей бокастый кувшин, тоже белый, который в прошлой жизни стоял у них на журнальном столике из окрашенных паллет. Икона Богоматери с зажжённой лампадкой, на которую, войдя, перекрестился Богдан.
Новая сантехника в стиле ретро. И даже вышитые тапочки.
– Надо же, и тут незабудки… – словно про себя проговорил Богдан.
– Монашки, наверное, вышивают, – предположила Прасковья.
– Вряд ли, – улыбнулся Богдан, – монастырь мужской. Впрочем, может, у них кооперация. Смотри, тут написано, что, если хочешь взять их с собой, вот цена.
– Потрясающе! – она обняла Богдана за шею. Хотела повиснуть, как когда-то, но не решилась: вдруг ему будет тяжело? Впрочем, с тех пор как она висла у Богдана на шее, она даже похудела на пару килограммов. – Как тебе удалось найти такую прелесть? – она обвела рукой интерьер.
– Я старался… А тебе, правда, нравится? – обрадовался он.
– Ужасно! Похоже… на твою квартиру. И лён, лён, – ей хотелось плакать, но вместо этого она запела, кружась по комнате:
- Лён, лён, лён,
- Кругом цветущий лен…
- А тот, который нравится,
- Не в меня влюблён…
– Ты знаешь эту песню? – спросила Богдана.
– Нет, понятия не имею, – покачал головой Богдан. – Знаю только, что для тебя она совершенно не актуальна: тот, который тебе хоть немного нравится, влюблён в тебя по уши. – Он обнял её и немного приподнял над полом, как любил делать когда-то.
– Вот так прокалываются шпионы, – проговорила Прасковья с шутливой поучительностью. – Ты вроде русский, а важной русской песни не знаешь. Значит, в детстве ты тут не жил.
– Я и впрямь не жил, да и шпионом никогда не был, – Богдан ещё раз обнял её. – Доведись быть шпионом, я бы поработал над базовыми текстами, подтянулся.
– Послушай, а букет роз у них тоже элемент интерьера?
– Нет, это я заказал, – он поцеловал её в шею. – И они, видишь, не забыли, исполнили.
– Родной мой, любимый, как я счастлива… Как я тебя люблю, – она нащупала его чертовский рожок. – Словно мы двадцать лет назад в твоей квартире. – Она, в самом деле, была счастлива непрочным, шатким счастьем.
15
– Солнышко моё… А что сталось с нашей квартирой?
– Дом стал музеем. Если хочешь – сходим туда, – в ту минуту Прасковье казалось, что они вот так запросто, держась за руки, пойдут в музей Москвы XVII века.
– Девочка моя любимая… Тебе только по музеям со мной ходить… Разумеется, я был бы рад, но я и в одиночку схожу в тот музей. – Он погладил её по волосам.
– Ну что, будем ложиться? Или выйдем ненадолго? – она пыталась понять, устал ли он.
– С удовольствием прогуляюсь, – с готовностью согласился Богдан.
Они спустились по старинной чугунной лестнице. Невероятная красота: ярко сияющая луна, скрипучий снег, крещенский мороз. Что-то во всём этом было нереально-банально-театральное. Или, может, открыточное. Бывают такие открытки с блёстками и переливами.
Очень скоро почувствовали холод. Она накинула капюшон. Он был, как всегда, без шапки. Прасковья осознала, что кроме соломенной шляпы на Кипре у него никогда не было никакого головного убора.
– Рожки не отморозишь? – спросила шутливо.
– Да нет, – он сжал её руку. – Шерсть хоть седа, да густа.
Он снял перчатку, зачерпнул пригоршню снега и попробовал слепить снежок.
– Ты не представляешь, как я скучал по снегу… – он попытался бросить не получившийся снежок в глухую стену их гостиницы, но он развалился на лету.
У неё вскоре стали мёрзнуть ноги, и они вернулись.
Он снял с неё шубу, раздел, словно нянька ребёнка.
– Родная моя, единственная, солнышко моё, – он целовал её нежными поверхностными поцелуями, которые почему-то особенно кружили ей голову.
Когда залезла к нему под одеяло, проговорила торопливо:
– Богдан, ты меня прости: устала очень, давай поспим.
– Ты великодушно щадишь мою честь? Или моя хищница стала вегетарианкой? – иронически усмехнулся Богдан.
– Причём тут честь, Богдан? – возразила Прасковья каким-то педагогическим тоном, который самой показался противным. – Я, правда, устала, да и ты, думаю, тоже. Так хорошо поспать рядом, – она пристроилась к его плечу, поцеловала в шёрстку.
Какое всё-таки успокоение – спать с родным телом! А стала ли хищница вегетарианкой? Может, и стала… Она сама не понимала, хочет ли она секса. В любом случае, проявлять инициативу она не будет. А вот спать с ним, ласкать его, брать в руку хвост, вернее, обрубок хвоста, и целовать его – вот этого она точно хочет. И завтра утром, и целый день они будут гулять, говорить обо всём на свете, непрерывно ощущать и ласкать друг друга. А потом опять лягут спать, как теперь, и опять прижмутся друг к другу.
– Чёртушка любимый! – она обняла его за шею, запустила руку в кудри и нащупала чертовский рожок.
Они задремали, а потом, среди ночи, в полусне, гладили и ласкали друг друга. И с ними случилось то же, что в прошлый раз, в гостинице: их тела сами соединились и долго-долго и нежно-нежно любили друг друга. Они лежали на боку, как никогда не делали в прошлой жизни, она держала в руке его хвост, и целовала, целовала, целовала шёрстку на груди. И это длилось и длилось и, казалось, никогда не кончится. А когда кончилось, она почему-то заплакала.
– О чём ты, солнышко моё? – встревожился он. Она не понимала. Только чувствовала, что потребуется много усилий, напряжения, а сил всё меньше, и непонятно, как всё это будет и как она выдержит.
Он целовал её заплаканное лицо, и ей показалось, что он тоже плачет. Может, так и было.
А потом они заснули, и Прасковья проснулась, когда было уже светло, а за окном светило солнце и искрился снег. Богдан сидел возле неудобного круглого столика за ноутбуком. Букет он переставил на глубокий подоконник одного из двух окон.
Прасковья обняла своего Чёртушку, тесно-тесно прижалась всем телом.
– С днём рождения, мой хороший! – поцеловала она в шершавую щёку, которая ей всегда так нравилась.
– А ведь верно – нынче мой день рождения, – сообразил он. – Как вспомнишь, сколько мне лет – оторопь берёт.
– Пойдём позавтракаем? – предложила она.
– Мне надо ещё чуть-чуть пробежаться, чтоб не терять своих микроскопических достижений, – улыбнулся он.
– Ну беги, любимый! – она поцеловала его рожок. – Я пока приведу себя в порядок.
Он вытащил кроссовки и, как был в майке, вышел из комнаты.
Она встревожилась: на улице под минус двадцать, но возражать не решилась.
Вернулся Богдан бодрым, раскрасневшимся, помолодевшим, с голым торсом: обтёрся снегом. Она не знала, радоваться за него или беспокоиться: не случилось бы чего, ведь не слишком-то он здоров.
Похоже, и он тревожился об её здоровье. Пощупал губами лоб, как ребёнку:
– А у тебя нет ли температурки? Мне показалось, что ночью тебя знобило…
– Ничего, Богдан, всё нормально, – успокоила она. – Это не страшно, это женские дела. – Он посмотрел внимательно, но ничего не сказал.
Завтрак был в сводчатом помещении в полуподвальном этаже. Они сели в угол за колонну, где их было почти не видно, а они видели только маленькое окошко, расположенное на уровне земли. Прямо за стеклом искрился рассыпчатый снег. По стенам развешены фотографии, повествующие о монастыре, его истории и реставрации. Прасковья с любопытством вглядывалась в фотографии. «Следовало бы сделать белее развёрнутые подписи», – сказал в ней старый пропагандист. На прилавке замечательный домашний творог, который она ценит, свежайшее молоко с монастырской фермы, козий сыр, жирные желтоватые сливки, варенец с пенкой, ватрушки с творогом с пылу-с жару. Их приносила толстая, раскрасневшаяся от жара печи тётка прямо на противне и ссыпала в широкую низкую корзинку. Богдан после пробежки ел ватрушку с некоторым аппетитом.
Прасковья захватила на завтрак подарок – икону его святого покровителя – Феодота. Икона рукописная, специально заказанная у той самой известной иконописицы-реставраторши. Она была главная по реставрации их старого дома в Китай-городе. По правде сказать, занималась заказом иконы не Прасковья, а её помощник, и тот сделал всё с государственным солидным размахом, как для официальных подарков иностранцам: серебряный оклад, изящная деревянная коробка, справка о святом, напечатанная на настоящем пергаменте красивым шрифтом, стилизованным под устав. Прасковья, когда получила счёт, была несколько шокирована дороговизной иконы.
– Спасибо, Парасенька. Очень тронут, – он поцеловал ей руку. – Я не ценитель икон, но здесь видно очень тонкое письмо.
– Прочти «объективку» на твоего святого. Феодот – это Богдан по-церковному.
Богдан вытащил пергамент из коробки и принялся читать вслух:
«Священномученик Феодот был епископом в городе Киренее, на острове Кипр. Жил в начале IV века, в царствование жестокого гонителя христиан Лициния. Прежде, нежели стал епископом, своей проповедью он обратил ко Христу множество язычников острова Кипр. Когда правитель острова, ненавистник христиан, подобный Лицинию, Савин приказал привести Феодота к себе на суд, но святитель, узнав об этом и не дожидаясь прихода посланных, сам явился к правителю. Феодота всячески мучили и наконец бросили в темницу, чтобы придумать для него лютейшую казнь. Но в это время воцарился Константин, гонения на христиан прекратились; объявлена была свобода верования, и Феодот, освобожденный из темницы, снова начал епископствовать в Киренее и через два года скончался. Это было в 320 году».
Ого, да тут и английский текст есть, да ещё и шрифт стилизован под готику.
Богдан смотрел на неё расстроганно-печально.
– Согласись, в ваших биографиях есть кое-что общее, – погладила его Прасковья по руке. – Ты ведь тоже сам явился.
– Ну… чуть-чуть есть общее, – согласился Богдан. – Правда, есть… Недаром существует мнение, что имя влияет на судьбу человека. Вот, видимо, отсюда и сходство. Как знать, может и у меня впереди два года. Не так уж это мало, если вдуматься. Мы прожили с тобою неполные семь, и это было так чудесно, так долго…
– А где это – Кириней? – поспешно спросила Прасковья, хотя её это не слишком интересовало.
– Это северное побережье, сейчас турецкая часть. Не слишком далеко от того места, где мы с тобой бывали.
Наконец Прасковья собралась с духом.
– Чёртушка! – проговорила она, глядя в его голубые лучистые глаза. – У меня для тебя ещё один подарок. Впрочем, кто его знает, подарок это или не подарок… – Он продолжал смотреть на неё с печальной лаской, подперев щёку ладонью. Ей стало страшно. Вдруг не надо ему всё это? Он так устал, да и она устала, зачем новые хлопоты?
Ей показалось, что в глазах его мелькнула догадка. Что делать? Надо сказать.
– Богдан, я, похоже, беременна.
– Солнышко моё, – он взял её руку и потёрся об неё лицом. – Неужели правда? Ты не ошиблась? Ведь мы с тобой… всего один раз… Неужели тогда?
– Выходит, что тогда. Срок ещё микроскопический. Однако тест показал. У меня, действительно, небольшая температура, ты верно заметил. Это бывает в начале беременности, называется термотоксикоз, скоро пройдёт.
– Девочка моя, я так ошеломлён, что… я даже не знаю, что сказать, – он подвинул свой стул к её, обнял за плечи. – Неужели это возможно? Так страшно… за тебя… и за всё. Страшно тебя отпускать. Мы, конечно, должны жить вместе, но заниматься всем этим: объяснением с мужем, разводом и прочим – это тебе сейчас не по силам. Ведь как я понимаю, дело не только в муже… Не хватало тебе ещё дополнительной нагрузки. Давай сделаем так: отдохни, просто отдохни эти два дня, а потом… потом решим, что и как – ладно?
– Ну, конечно, – легко согласилась Прасковья. – Всё равно дело сделано, сама судьба распорядилась, чтоб мы были вместе.
– Господи, ведь мы такие старые… – Богдан слегка прикусил нижнюю губу, словно вспомнив что-то страшное. – Впрочем, мои родители родили меня тоже довольно поздно.
– Скажи, – спросила она неожиданно для самой себя, – а твои родители любили друг друга?
– Да, – ответил он уверенно, словно удивившись её вопросу.
– Ты мало мне о них рассказывал. Кое-что об отце, а о маме – почти ничего…
– Знаешь, я родителей немного побаивался, – улыбнулся он. – Любил, конечно, но побаивался. В них было что-то грозное, важное, мне хотелось подтянуться, быть лучше, достойнее. Ведь они меня оставили при себе, не отдали в чертовскую школу, значит, они были для меня не просто родителями, но и начальниками. Признаться, я не знаю, почему им позволили не отдавать меня в чертовскую школу, что вообще-то не принято. Думаю, оттого, что у обоих – независимо друг от друга – было высокое место в чертовской иерархии. У нас, чертей, ведь иерархическое общество, и каждый знает своё место в иерархии. Так вот у моих родителей было высокое место. Я их не просто любил как родителей, но и уважал как высших и заслуженных чертей. При этом помню свою детскую мысль: если у меня когда-нибудь родятся дети – буду с ними проще, ближе, чем мои родители со мной. А ещё родители мои были очень красивые, породистые, чистокровные черти, и это мне очень нравилось. Фотографии этого не отражают, – он, чуть улыбаясь, смотрел куда-то внутрь себя. – Отец был скорее интеллектуал, учёный, изобретатель, а мама – настоящая боевая чертовка. Диверсантка. Чертовски смелая. И чертовски красивая. В молодости лично участвовала в самых рискованных операциях, а потом – планировала операции, готовила боевых чертей. Родители поженились в ранней молодости, по выходе из школы, у них были два сына-двойняшки, они выросли и служили в самом элитном чертовском спецназе и погибли совсем молодыми, одновременно, до моего рождения. Я не встретился с ними в этом мире. После их смерти родили меня. Знаешь, когда я был на границе этого и того мира, а я там побывал, и даже дважды – мне кажется, я их видел. Крепкие, здоровые, красивые черти – я их узнал. Они пришли ко мне с той стороны – наверное, чтоб поддержать меня. Ну ладно, не буду тебя утомлять мракобесием, как выражалась моя тёща.
Я, как ты знаешь, получился ни то ни сё. Разве что научился плавать и стрелять довольно прилично. Но плавание не пригодилось, пострелять, правда, пришлось. Психически я больше похож на отца, некоторая техническая изобретательность у меня от него.
16
– Ты не рассказывал мне об этом… Вот, оказывается, почему у нас получились двойняшки, это, говорят, наследственное свойство.
– Наверное… – неопределённо протянул Богдан.
– Ты мне говорил, как звали твою маму, но я забыла; как-то необычно.
– Аглая Андреевна, если по-русски. Аглая это имя одной из трёх граций, означает это «блеск, красота, сияние» – вполне чертовское имя. Кажется, так звали одну из дочерей Зевса. Бабушка называла её на французский лад – Аглаэ. Одного из моих братьев звали Андреем – в честь деда по матери… Ты ещё не сходила к врачу, Парасенька? – вернул он её к сегодняшнему дню. – Пожалуйста, сделай все, какие ни есть, анализы – ладно? Мы ведь такие старые, а я ещё и очень потрёпан.
– Пока нет, анализы не делала. Через пару недель можно будет уже сделать УЗИ. Ну и анализы сдам.
– Господи, это какое-то чудо, – проговорил Богдан словно про себя. – Так должно было случиться… Наш третий…
– На самом деле, Богдан, – четвёртый, – сказала Прасковья и тут же пожалела, что сказала.
– Как? – он весь болезненно напрягся. – Это было… тогда? И ты?..
– Да, Богдан, тогда я тоже была беременной. И был мальчишка, чертёнок, УЗИ уже показало хвост и всё что положено. Но случился выкидыш на позднем сроке, сильное кровотечение. Я долго болела. До сих пор жалею того чертёнка. Ты, наверное, подумал, что я сделала аборт. Так вот этого не было, даже в мыслях не было. Я так и звала его про себя – Чертёнок. Думала: ты вернёшься – и назовёшь, как захочешь, а пока – Чертёнок.
– Бедная моя девочка, – Богдан напряжённо смотрел на неё, словно боясь дотронуться. – Сколько ты из-за меня натерпелась, моя ясочка.
– Это не так, мой родной, – возразила Прасковья. – Всё лучшее в моей жизни – от тебя и связано с тобой. Как-то раз Егор сказал: «Не было бы Богдана – не было бы и твоей карьеры. Ты сделала свою карьеру из его жизни».
– Какая странная мысль, – с сомнением прищурился Богдан. – Особенно для автомеханика странная.
– Может быть и странная, но ты на всякий случай помни: ты – вся моя жизнь. Все мои мысли – так или иначе от тебя, все мои радости – тоже от тебя. Ты ведь ужасно умный, и как раз ты, а не я себя недооцениваешь. Помнишь, ты предсказывал, что партий не будет, а будет что-то вроде рыцарских орденов?
– Ну да, что-то, возможно, говорил… – неопределённо промямлил Богдан.
– Так вот это случилось. Это есть! Наше объединение «Святая Русь», в которой и я состою, – это ведь не партия – это рыцарский орден. Что-то отдалённо напоминающее орден меченосцев. И отчасти КПСС, но не реальную, эмпирическую КПСС, а КПСС в замысле, в идее. К сожалению, эту идею никто не понял, включая самих советских руководителей, которые были довольно туповаты. Может быть, Сталин отчасти понял… Но сейчас, кажется, понимание пришло. – Богдан слушал, подперев щёку ладонью и задумчиво глядя на Прасковью, а она продолжала.
– И всё руководство страны, на всех уровнях – сегодня члены этой организации орденского типа. Я тебе потом поподробнее расскажу. И у них повышенная сравнительно с обычными гражданами мера ответственности и орденская дисциплина. И это именно и есть то, что ты когда-то предсказывал. Ты это предвидел ещё тогда, когда не было ни слуху ни духу о такой организации. И когда мне надо что-то придумать – я мысленно спрашиваю тебя, советуюсь. Я считаюсь государственным деятелем, говорят, что у меня кругозор, то, сё, а я – маленькая провинциальная зубрилка и больше ничего.
– Знаешь, Екатерина II, которая нынче почему-то, как я уловил, вошла в моду, – улыбнулся Богдан, – писала, что она-де вовсе не умна – просто она умеет подбирать умных людей.
– Ну вот, – засмеялась Прасковья. – А мне и подбирать не надо: у меня есть ты. И был всегда. Я тебя вызывала и говорила с тобой. И до конца никогда не верила, что тебя нет. – Сейчас ей казалось, что она, в самом деле, не верила и ждала.
– Я тоже, моё солнышко, с тобой беседовал, – растроганно проговорил Богдан. – Давай я принесу тебе горячего чая. Тебе ведь пока можно пить без ограничений? Помню, с двойняшками тебе нельзя было много пить…
– Ну, это уже в конце было, а теперь ещё всё можно. Даже бокал шампанского по случаю твоего рождения.
– Давай лучше безалкогольной медовухи – ладно? Сходим в ресторан русского стиля и выпьем медовухи. А после завтрака пойдём прогуляемся, посмотрим церкви. А завтра воскресенье – помолимся. Нам есть, о чём молиться. – Богдан вздохнул.
Они ещё с полчаса посидели, прихлёбывая чай с мёдом и умилённо глядя друг на друга. Богдан заметно посвежел, морщины вокруг глаз почти исчезли и во всём облике его появилось что-то изумительно привлекательное, чего не было прежде. Она вспомнила: «красивые, чистокровные, породистые черти». Да, он такой. Однако время от времени он взглядывал на неё со смесью испуга и мольбы, его чёткие красивые губы словно складывались, чтобы что-то сказать, но он ничего не говорил, а лишь иногда облизывал губы и чуть морщил лоб. И тут же опять превращался в элегантного, уверенного в себе, красиво стареющего мужчину несколько южного типа.
– Ты похорошел, Богдан, – она провела пальцем по его щеке.
– Твоё облагораживающее влияние плюс косметический салон, – он поцеловал её пальцы. – Я сначала как-то смущался, а потом увидел, что мужики туда ходят за милую душу.
– Публичные персоны – все, – подтвердила Прасковья. – Это я точно знаю.
– Меня удивило, что пользовал меня молодой парнишка, несколько гомосечного вида. Я не знал, что именно мне надо, и попросил совета. Он с парикмахерской развязностью осведомился: «Anti-age? Избираемся куда-то? Или молодая жена?». Я выбрал молодую жену. Он очень толково обследовал мою потёртую физиономию с помощью какого-то оптического приборчика и дал рекомендации, которые тут же и исполнил. Поскольку у меня, в самом деле, молодая жена, перед которой не хочется ударить в грязь лицом, буду навещать этого гомика. – Богдан говорил шутливым тоном, но во взгляде была не проходящая тревога.
Прасковья перепробовала все двенадцать сортов мёда с монастырской пасеки, выставленных на особом столике. Возле каждого сорта – надпись полууставом, из какого растения мёд.
Теперь она просто сидела и смотрела, смотрела, смотрела на своего Чёртушку, впитывая дивную сладость их встречи пополам со сладостью мёда.
– Люблю тебя, – проговорил он одними губами, без звука, но она поняла. Счастье было густое и тягучее, как мёд. И как мёд, чересчур сладкое. И одновременно короткое, как этот завтрак в сводчатом полуподвале. Вдруг возле стола с мёдом раздался звук разбиваемой посуды. Невесть почему упала и разбилась вдребезги розетка – одна из тех, на которые полагалось накладывать мёд. Что вдребезги – понятно: тут каменный пол, а упала-то почему? Никого не было возле стола, сквозняка тоже не было. Прасковье почудился тут мрачный символизм: их счастье не только короткое, но и хрупкое. Она увидела, что и он болезненно поморщился. Кажется, он подумал о том же самом.
– Пойдём, мы же поели, – она торопливо встала.
– Да-да, – согласился он. Они вышли, держась за руки.
17
День уже начал меркнуть, когда они выходили из монастырских ворот, намереваясь погулять, а потом направиться в ресторан «Мишка»: Богдана привлекло название, и он забронировал тут столик, хотя вообще-то в этом не было нужды: туристов в эту зимнюю стужу в Муроме очень мало.
Едва вышли из ворот, к Прасковье подошёл старый монах. Откуда он взялся – вроде не было никого?
– Прасковья Павловна? – в его голосе было что-то не монашеское, даже анти-монашеское. Так говорят люди, привыкшие командовать.
– Да, это я, – не узнавая, взглянула Прасковья на старика. Богдан тоже окинул его изучающим взглядом.
– Здравствуйте, Прасковья Павловна, – продолжал старик. – Моё мирское имя Валерий Николаевич Золочевский, в постриге – отец Варфоломей.
– Я помню Вас, – проговорила Прасковья: она, в самом деле, вспомнила. Старик – тот самый Валерий, покровитель Рины, с которым та однажды пришла к ней. Тогда их близнецам был месяц от роду. Гости очень хвалили интерьер, и Валерий что-то рассказывал о своих дочках. В ту пору Валерий был крупным функционером, одним из организаторов Агентства по разработке национальной идеи, которое Рина презрительно нарекла «министерством правды»; из него после множества преобразований получилось ведомство, ныне возглавляемое Прасковьей. Потом Валерий исчез; впрочем, она и не искала его. Думала мимолётно: может, вместе с Риной уехал за границу. Да, своеобразный поворот судьбы крупного государственного чиновника! Надо будет прямо в понедельник заказать справочку на этого Валерия.
– Прасковья Павловна! Я задержу вас всего на несколько минут. Я хотел бы только выразить Вам глубочайшее уважение и восхищение той высокополезной деятельностью, которой Вы заняты. Возможно, впервые в новейшей истории России благодаря Вам удалось соединить усилия Церкви и государства для воспитания и духовного окормления нашего народа. Вместе с братией нашего монастыря ежедневно молюсь о ниспослании Вам сил и крепости духа для того громадного труда, который Вы вседневно несёте.
Прасковья отметила чёткое синтагматическое членение его речи.
– Когда-то Вы стояли у истоков этой работы, – она не знала, как назвать его – отцом Варфоломеем или Валерием Николаевичем, и не назвала никак. – Кстати, Вы ведь не знакомы, – она слегка подтолкнула вперёд Богдана, стоявшего на полшага позади. – Мой муж Богдан Борисович Светов. – Прасковья ощутила, что ей сладко назвать его мужем, словно восемнадцатилетней дурашке, первой в классе выскочившей замуж.
Богдан почтительно поклонился: он единственный из известных ей современных людей умел кланяться. Ей показалось, что мужчины обменялись острыми, подозрительными и понимающими, взглядами.
– Богдан, когда-то Валерий Николаевич был у нас, тогда только что родились наши дети. Тебя в тот момент не было дома.
Богдан почтительно-неопределённо улыбался. Они поговорили ещё немного о монастыре, о погоде, о сельскохозяйственной работе монахов и вроде готовы были разойтись, но тут Богдан вдруг проговорил тем светски-любезным тоном, который мама определяла как «не наши нравы» и пылко ненавидела:
– Отец Варфоломей, позвольте просить Вас сделать нам честь и присоединиться к нашей маленькой семейной вечеринке в ресторане «Мишка», тут поблизости.
– Да, – поддержала удивлённая Прасковья, – сегодня день рождения Богдана и мы намеревались отметить его вдвоём. Было бы чудесно, если бы Вы нашли время разделить с нами этот вечер.
Валерий прищурил глаза, сомневаясь, и после короткой паузы проговорил:
– Благодарю. Я буду. В котором часу?
– Столик заказан на шесть, – ответил Богдан.
Валерий принёс в подарок свою книжку, довольно роскошно изданную, «Останься в миру! Беседы с моим духовным сыном». Под заголовком было написано твёрдым ясным почерком уверенного в себе человека: «Богдану Борисовичу в день рождения с пожеланием счастья и помощи Божьей в делах».
Прасковья сразу поняла, что книжка агитпроповского жанра. Она заметила, что в последние годы наметилась маленькая, но выраженная тенденция: высшие государственные служащие вдруг бросают всё и уходят в монахи. При этом вроде никакого компромата за ними не числилось. Спецслужбы, их психологи и антропологи, пытались понять, но пока не поняли. И вот книжка, где якобы духовник убеждает крупного чиновника остаться на своём месте и там приносить пользу людям. Заодно они беседуют о разных актуальных вопросах.
– А это реальный Ваш духовный сын или, как выражается моя мама, учительница литературы, «собирательный образ»? – напрямки спросила Прасковья.
– Абсолютно реальный, – ответил Валерий. – Мне даже пришлось изменить кое-какие политические и бытовые детали, чтобы он перестал быть узнаваемым. Ведь он остался не только в миру, но и на значительной государственной работе.
– Большое спасибо, отец Варфоломей! – поблагодарил Богдан. – Я очень тронут. Заглавие Вашей книги напомнило мне юность. В точности такие слова, только по-гречески, сказал мне когда-то мой собственный духовник. Я когда-то жил с родителями на Кипре, учился в православной школе и мечтал о монашестве. Но судьба распорядилась иначе.
– Значит, Вы имеете религиозное образование? – с интересом спросил Валерий, словно что-то прикидывая.
– Ну, это было давно, и образование моё – на самом начальном уровне, – ответил Богдан. – Хотя богословие меня всегда привлекало.
– Богдан, между прочим, знает арабский и читает Коран, – похвасталась Прасковья.
– Это замечательно! – похвалил Валерий, и, кажется, искренне похвалил.
Прасковья перелистала книгу.
«Молиться за людей – это труд! И кто знает, может быть, многие из скептиков и совопросников века сего, и даже хулителей монашества, всё ещё живы только потому, что где-то какие-то монахи о них молятся.
В монашество не прячутся, как в нору. В монашество карабкаются, как на скалу».
«Монашеская жизнь трудная – это всем известно, а что она самая высокая, самая чистая, самая прекрасная и даже самая легкая – что говорю легкая – неизъяснимо привлекающая, сладостнейшая, отрадная, светлая, радостью вечною сияющая – это малым известно. Но истина на стороне малых, а не многих. Потому Господь и сказал возлюбленным ученикам: не бойся, малое мое стадо! Яко изволи Бог даровать вам – что? – думаешь, отраду? богатство? наслаждение? Нет! – Царство!.. Царство это – Царство всех веков, перед которым все величайшие царства мира сего – дым, смрад! И в том-то Царстве света и веселия тебе уготовано, и всем возлюбившим Господа Иисуса, царское место», – писал преподобный Анатолий Оптинский (1855–1923).
Прасковья открыла последнюю страницу.
«Напомню завещание печальника земли русской преподобного отца нашего Сергия: “Уготовайте души свои не на покой и беспечалие, но на многие скорби и лишения”»,
– так заканчивалась книга. Многообещающее окончание.
– Я сегодня же внимательно прочту эту книгу, – проговорил Богдан задумчиво. – Мне, в самом деле, интересно.
– Мне это приятно, Богдан Борисович, – слегка наклонил голову Валерий. Забавно: чем более благочестивы были его манеры, тем меньше хотелось ей называть его про себя отцом Варфоломеем. – Приятно потому, что Вы – верующий человек, воцерковленный, – повторил Валерий.
Прасковье почему-то стало противно: «Воцерковленный – это что? Свечечки и просвирки?», но, естественно, промолчала. И словно отвечая на её мысль, Богдан проговорил:
– Вера формируется в раннем детстве. Кто не получил религиозного образования, церковной формации – редко становится верующим. Говорят, можно уверовать в зрелые годы, но мне кажется, это большая редкость. У атеиста совсем иная душевная структура. Для меня вера, связь с абсолютом – громадная поддержка. Без этой опоры очень трудно выдержать испытания, принять смерть. Но опять-таки вере, религии надо учить сызмальства. Это зависит в первую очередь от семьи, но и от школы, от Церкви.
Прасковья поразилась, как схватывает Богдан её мысли. Вероятно, их души настолько открыты друг другу, что и слова не нужны.
– Церковь у нас отделена от государства, – напомнил Валерий. – Пока. – Он учительно поднял палец. – Церковь и государство активно идут навстречу друг другу. У них общее дело – воспитание и духовное окормление народа. Так что мы, Богдан Борисович, с Прасковьей Павловной делаем одно общее дело, хотя она – человек абсолютно светский.
– Нет, отчего же, – возразила Прасковья. – Я очень уважаю религию. Я, действительно, не получила соответствующего образования, но уважаю очень. Может быть, Богдан мне поможет, – она озарила застолье политической улыбкой. Богдан смотрел на неё грустно и понимающе.
– Если Вы, Прасковья Павловна и Вы, Богдан Борисович, найдёте время, готов быть Вашим гидом по муромским монастырям. Они у нас удивительные. Между прочим, из нашего монастыря, как с Дона, выдачи нет. Муромские леса издавна прятали не только разбойников. Но и тех, кого преследовали за их богоугодные, благочестивые дела. А таких в нашем мире во все времена было немало.
– Блажени изгнани правды ради: яко тех есть Царствие Небесное, – после паузы со значением произнёс отец Варфаломей. Мужчины снова обменялись острыми, понимающими и совсем не церковными взглядами.
Когда расстались и прошли метров двести, Богдан то ли с иронией, то ли с лёгким недовольством проговорил:
– Шпионом мне стать не привелось, а вот приятеля в спецслужбах волею судеб обрёл.
– Ты так думаешь? – с сомнением спросила Прасковья.
– Да за версту видно, – уверенно проговорил Богдан. – Впрочем, зачем я ему? А с тобой он, думаю, мог пообщаться и без этой художественной самодеятельности. Или он хочет поиграть со мной в доброго следователя и спасти меня в обители? Может быть, кстати…
– Вообще-то ты его пригласил… – заметила Прасковья.
– Верно, я. Я как-то ошалел от свободы и возможности вот так взять и познакомиться с кем угодно. Вам, свободным людям, этого не понять. Так я и познакомился с начинающим клириком и опытным спецслужбистом в одном флаконе.
– Я прямо в понедельник выясню, кто он и что. И не беспокойся, пожалуйста, прежде времени.
– Да я и не беспокоюсь, Парасенька. Ни прежде, ни позже времени. – Богдан недовольно замолчал.
– Вот и не беспокойся. А иметь обитель, где можно спрятаться – всегда полезно. Почём нам знать, чем дело обернётся.
18
Воскресным утром она, проснувшись, увидела его, как обычно, сидящим за ноутбуком. Подумалось: «Это ведь вторая и последняя ночь, сегодня после обеда уедем в Москву, и когда увидимся – Бог весть».
– Иди ко мне, – позвала она Богдана. – Ей хотелось ещё полежать с ним в постели.
– Погоди, я занят, – проговорил он рассеянно, подняв отстраняюще руку. Прасковья удивилась, молча поднялась и пошла в ванную. Он даже не взглянул на неё.
– Парасенька, ты можешь пойти одна на завтрак? – проговорил он всё так же рассеянно. Мне тут кое-что интересное пришло в голову, не хочется прерываться. Сходи, а? – Он что-то торопливо писал в блокноте.
Ей стало обидно. Но ведь не маленькая же она, чтоб ревновать его к работе. Надо – значит надо. Она, стараясь не шуметь, оделась и выскользнула из комнаты.
В полуподвале сидела семья: весьма пожилой отец, мать помоложе, но тоже далеко не первой молодости и совсем маленькая, лет пяти, девчонка. «Ну вот, родили же эти на старости лет, а Богдан почему-то боится», – подумала Прасковья.
Когда-то лет двадцать-тридцать назад было даже модно заводить детей в возрасте внуков, это было признаком витальности, моложавости, было призвано продемонстрировать городу и миру, что ты ещё ого-го. Но потом эта мода схлынула, заменившись другой: социально и экономически продвинутые стали рожать много детей. Ну, не то, чтоб уж очень много, но четверых, а то и пятерых. Тремя-то нынче никого не удивишь: это считается нормой. А больше трёх – это что-то вроде дорогой и престижной покупки: можем себе позволить.
Прасковьино ведомство немало сил приложило к созданию этой моды, к формированию в общественном сознании связи: успешный – многодетный.
Чтобы побудить людей к любому поведению, надо сделать это модным и престижным. Модным может стать всё: быть умным и быть дураком, быть карьеристом и быть шалопаем, хорошо учиться и плохо учиться, жить скромно и жить роскошно, в моде может быть разгул, а может – целомудрие. Когда-то было модно курить. А потом это стало признаком отсталости и, главное, низкого социального статуса и неудачничества. Точно так модно может быть иметь детей и не иметь. Экономические стимулы тут не работают. Вернее, они работают, но только на самые низкие и бедные слои населения. Это подтвердил опыт начала этого века: пытались поднять рождаемость экономическими мерами, выплатой денег, а результата не получилось. Потому что был пропущен один важный этап: ЭТО должно стать прежде модным, престижным, а раз модным – значит, и желанным. И вот когда стало модным – тогда надо подсыпать денежек.
Слава Богу, прасковьино ведомство научилось разгонять моду. Не велика наука, если вдуматься, но важно было ею овладеть. И овладели. Теперь могут сделать модным всё, что потребуется. Выпущена двухтомная, по шестьсот страниц каждый том, довольно толковая пошаговая инструкция для служебного пользования, как и что надо делать. Уйдёт Прасковья, изменится ситуация, а потребуется на новом витке исторической спирали разогнать новую моду – пожалуйста: открывай методичку и действуй.
Да, что ни говори, а немало она потрудилась за эти годы, – по-ветерански подумала Прасковья и тут же устыдилась такой мысли. Впрочем, как знать, может, она и впрямь себя недооценивает. Главное, ей удаётся из каждого дела извлечь методичку, алгоритм, чтоб можно было неограниченно повторять успех. У Прасковьи всегда была неистребимая тяга к методичкам и пошаговым инструкциям: делай так и вот так, и вот так – и всё у тебя получится. Наверное, это потому, что она бездарна. Талантливые люди способны импровизировать, фонтанировать идеями, а ей потребно твёрдое правило. Притом такое, которым способен воспользоваться каждый и любой. Да-да, наверное, это потому, что она бездарна. А может, плюс к этому, потому что учительская дочь. Про маму всегда говорили, что она прекрасный методист. Вот и Прасковья получилась прекрасным методистом. Только область деятельности и масштаб у неё другие.
Прасковья не успела додумать эту мысль до конца: в полуподвале появился Богдан.
– Парасенька, если ты готова, пойдём в церковь, – он положил руку на её плечо.
Эти простые слова почему-то обидели Прасковью, а жест показался оскорбительно хозяйским. Быстро он освоился с ролью мужа и повелителя.
– Знаешь, Богдан, что-то мне не хочется, – проговорила она безразлично-миролюбиво. – Мне надо ещё кое-то прочитать, подготовиться к завтрашнему совещанию. Я ведь провинциальная отличница: по-прежнему готовлюсь к занятиям. Иди сам.
Он понял и слегка наморщил лоб.
– Если это пародия на моё утреннее поведение, то… то ты несправедлива. Но всё равно… прости меня. Мне правда было важно не упустить мысль; по-моему, в прежние времена ты это понимала и мне прощала.
– Что прощала? – деланно удивилась Прасковья.
– Ну, некоторое эпизодическое невнимание что ли… Парасенька, ну ты же знаешь что́ ты для меня, зачем ты?.. – он снова болезненно поморщился, словно от зубной боли. – А если тебе надо что-то делать, то чуть позже мы можем сесть в нашей уютной комнатке и заняться каждый своим. Это же прекрасно. А теперь прошу тебя: пойдём в церковь.
– Ну хорошо, – Прасковья поднялась.
– Спасибо тебе, – он сжал её руку.
В церкви было неожиданно много народа. Прасковью умилило, что принесли трёх не ходячих ещё младенцев и со всех сняли шапочки: мальцы оказались мужеска пола, а им полагается в храме обнажать головы. Она даже испугалась: холодно же! Слава Богу, на младенцев накинули капюшончики. Присматривалась к изрядно позабытым малышам: скоро и у неё такой будет, если всё пройдёт благополучно. Богдан дал ей три свечки, она поставила Богородице, Матроне Московской и Пантелеймону-целителю – потому что ему ставили больше всего свечей. Как всегда в церкви, она испытала неловкость и поглубже надвинула капюшон. Богдан был серьёзен, сосредоточен, но ей показалось, что прежнего погружения в молитву в нём уже не было. Может, показалось… А может, разочаровался в своей молодой истовой вере.
На выходе к ней подошли две девчонки лет тринадцати.
– Прасковья Павловна, можно с Вами сфотографироваться? – спросили, смущаясь.
Прасковья сфотографировалась. Спросила:
– Какую книгу вы сейчас читаете?
– «Неточку Незванову», – ответили обе разом. Прасковья удивилась. Неужто в самом деле свершилось: школьники читают классику.
– А кто вам больше всего запомнился из героев? – проговорила учительским тоном, проверяя, вправду ли читают.
– Скрипач Б., – тотчас ответили подружки, вызвав ещё большее изумление Прасковьи. Богдан стоял чуть в стороне и задумчиво улыбался.
– Хорошие какие девчонки, – проговорил он, когда подружки ушли. – Наша Маша будет таких учить. Удивительно: читают классику. Твоя работа?