Читать онлайн Необыкновенная жизнь обыкновенного человека. Книга 5. Том 1 бесплатно
Часть первая
Глава первая
В начале августа 1943 года Алёшкина неожиданно вызвали в санотдел армии.
Принявший его начсанарм сравнительно долго расспрашивал о положении дел в медсанбате, о командире дивизии, начсандиве Пронине, а затем постепенно повёл разговор так, что заставил Бориса подробно рассказать всю свою биографию.
Их беседа, как это часто бывало у Николая Васильевича Склярова, проходила в его комфортабельной землянке, за стаканом чая. Но вот что удивило Алёшкина: вёлся этот разговор не с глазу на глаз, как обычно выслушивал доклады своих наиболее любимых подчинённых начсанарм, а в присутствии начальника орготделения санотдела армии, полковника медслужбы Богуславского Николая Ивановича.
За разговором время прошло незаметно. Часа через три Николай Васильевич, переглянувшись с Богуславским, проговорил:
– Товарищ Алёшкин, мы вот с Николаем Ивановичем посоветовались и надумали сделать вам одно предложение. Но прежде я хочу задать вам ещё один вопрос.
– Слушаю, товарищ полковник.
– Кого вы обычно вместо себя оставляете в медсанбате?
– Как кого? Командира медроты, капитана медслужбы Сковороду.
– Ну, вы его оставляете не больше чем на один-два дня? – вмешался Богуславский.
– Я всегда его оставляю за себя, когда выезжаю из батальона. Действительно, обычно это бывает на один день или два, но я думаю, что он справится, если его оставить и на более длительный срок.
– Та-а-к, – продолжал Скляров, – теперь послушай нас ты, мы тебя долго слушали, – начсанарм перешёл на «ты», а Борис знал, что это признак особого доверия и поручения какого-нибудь не очень приятного, трудного дела.
– Слушаю…
– Слушать мало. Ты всё обдумай как следует. Наша армия, как видишь, пока в обороне. Но это, конечно, когда-нибудь кончится, и она будет наступать. Мы уже имеем опыт таких наступлений. И вот, исходя из него, по примеру некоторых других армий и фронтов, мы решили организовать в составе госпитальной армии два новых госпиталя. Один из них – для легкораненых, которым требуется для полного излечения не дольше одного-полутора месяцев, после чего их можно вернуть в часть. Это принесёт нам двойную выгоду. Во-первых, такие раненые не будут путаться по остальным госпиталям, где они иногда занимают половину мест и не позволяют этим учреждениям нормально работать по профилю. Во-вторых, они, раненые эти, будут знать, что, оставаясь в пределах армии, по выздоровлении обязательно вернутся в свои части. Следовательно, они не будут стремиться осесть в команде выздоравливающих в медсанбате и разгрузят, сделают его подвижнее. Военный совет фронта с нашим предложением согласился и такой госпиталь нам утвердил. Но сануправление фронта предупредило, что кадров для него, особенно опытных, нам не выделят, предложено обходиться своими силами. С врачами и медсёстрами мы вышли из положения. Начальником этого госпиталя решили назначить подполковника медслужбы Кучинского, возглавляющего 27 полковой полевой госпиталь, ты его знаешь. Ведущим хирургом к нему пойдёт его жена, она сейчас начальник одного из отделений того же госпиталя. А вот на освободившуюся должность начальника госпиталя № 27 решили назначить тебя, чтобы ты, хотя бы временно, совмещал и должность ведущего хирурга в нём. Как ты на это смотришь?
Алёшкин был порядком удивлён: его, молодого врача с трёхлетним стажем, назначают начальником армейского госпиталя! Ну, да это бы ладно, с этим ещё можно справиться, но ведь одновременно на него возлагается и обязанность ведущего хирурга! Насколько он знал, 27 госпиталь специализировался на хирургии черепа, груди, живота. Если операций на брюшной полости и груди за два года в медсанбате Борис успел проделать немало, то с ранениями головы практически имел дело лишь два или три раза. «С этим я не справлюсь», – подумал он.
Его долгое молчание не удивило Николая Васильевича, он понимал, что молодому врачу нелегко принять такое ответственное решение, и решил его приободрить:
– Да ты, Борис Яковлевич, не думай, пожалуйста, что мы не понимаем всех трудностей, которые перед тобой встанут. Мы будем тебе помогать. Во-первых, Брюлин в твоём госпитале будет бывать часто, во-вторых, поначалу мы оставим у тебя армейскую группу усиления, которая сейчас там находится, во главе с замечательным нейрохирургом Чистовичем Николаем Евгеньевичем, этот майор – большой специалист по операциям на черепе. Ну а в организационных вопросах мы с Богуславским помогать будем. Так как, согласен? Молчишь?.. Ну, хорошо, подумай до завтра. Переночуешь у Николая Ивановича, у него место есть, а завтра и ответ дашь.
– Ну, а второй госпиталь, – продолжал Скляров, помолчав, – который мы организуем по приказанию начальника сануправления, другого порядка. Дело в том, что, когда началось наступление Красной армии с быстрым продвижением вглубь территории, занятой ранее противником, в наступающих частях, кроме раненых, появилось довольно много больных. Всех их отправляли во фронтовые терапевтические госпитали, далеко, это иногда очень плохо отражалось на состоянии больных. Принято решение иметь терапевтические госпитали в каждой армии, да ещё с инфекционным отделением. Вот и нам надо его организовать. Начальника госпиталя нам прислали, большинство врачей-терапевтов подобрали без труда, а вот на должность ведущего терапевта наметили твою Зинаиду Николаевну Прокофьеву. Как, по-твоему, она потянет?
– Зинаида Николаевна? Конечно, потянет! Она очень опытный терапевт и замечательный человек. Хоть без неё и трудно придётся медсанбату, но лучше её для работы ведущим врачом в терапевтическом госпитале человека не найти! – с жаром заявил Алёшкин. – Но только вы, Николай Васильевич, хотите из медсанбата № 24 забрать сразу двух врачей, а ведь дивизия тоже к чему-то готовится. У нас и так не хватало двух врачей, а теперь будет не хватать четырёх.
– Не беспокойтесь, товарищ Алёшкин, – сказал Богуславский, – на днях мы получаем несколько врачей выпуска 1942 года, обещаю в 24 медсанбат послать по крайней мере троих.
На другой день, после долгих обсуждений с Богуславским, Борис дал своё согласие на занятие должности начальника и ведущего хирурга хирургического полевого госпиталя № 27. Скляров сказал, что вопрос об этом будет решаться в сануправлении фронта, и, если решится положительно, командиру дивизии будет выслан соответствующий приказ.
Возвращаясь в медсанбат, комбат вёз предписание о немедленном откомандировании майора медслужбы Прокофьевой в санотдел армии для назначения на должность ведущего терапевта в армейский терапевтический госпиталь № 212.
Между прочим, Николай Васильевич предложил Борису взять с собой из медсанбата ту операционную сестру, с которой он больше всего работал и, конечно, своего ординарца. Разумеется, с Игнатьичем, к которому он очень привык, ему расставаться не хотелось, а вот в отношении Кати он задумался: она действительно была очень хорошей операционной сестрой, с которой он работал почти всегда, но его личная связь с ней слишком затянулась.
Он немного помолчал, а затем, поблагодарив начсанарма за предложение, сказал:
– Я подумаю.
Возвращался Борис с двояким чувством. С одной стороны, ему очень льстило получаемое повышение. Ведь быть начальником армейского полевого госпиталя, конечно, гораздо почётнее, чем командиром медсанбата дивизии. Но, с другой стороны, жалко было оставлять свой батальон, где каждый человек был хорошо знаком, где со многими из них он перенёс и тяжёлые дни отступления, и Ленинградскую блокаду, и бои на этой стороне кольца под Синявиным. Кроме того, после изготовления разборных домов и многих приспособлений для операционных и других лечебных помещений всё это стало таким близким, своим, что жалко было оставлять. Но теперь, дав согласие, жалеть уже поздно: «Снявши голову, по волосам не плачут, – усмехнулся он своим мыслям. – А, с другой стороны, вопрос окончательно не решён. Как-то там, в сануправлении фронта, в отделе кадров отнесутся к моей кандидатуре? Ведь как-никак, а в моей биографии есть пятно – исключение из партии. Хотя сейчас уже более года я снова член ВКП(б), и за это время получал от командования только благодарности, но ведь как кому взглянется…»
Шофёр Бубнов, вёзший Алёшкина, заметил задумчивость командира и приписал её тому, что забирают Прокофьеву. В медсанбате все знали о дружбе Бориса Яковлевича с Зинаидой Николаевной, знал и Бубнов. Эта женщина вызывала уважение, как врач, не только у работников батальона, но и у всего дивизионного начальства. Шофёр понимал, что Алёшкину жалко отдавать такого врача. Разумеется, о том, что Борис, может быть, скоро и сам покинет медсанбат, Бубнов пока ещё не догадывался.
Приказ об откомандировании Прокофьевой из медсанбата у командования дивизии вызвал большое огорчение. Комдив Ушинский даже звонил по этому вопросу члену Военного совета армии генералу Зубову, но последний сослался на необходимость укреплять кадрами новый терапевтический госпиталь.
Сама Зинаида Николаевна, хотя и всплакнула, расставаясь со своими ординаторами и медсёстрами, однако неофициально сказала при прощании Борису, что была рада. Она вкладывала в лечение оперированных раненых всю душу, все свои способности, стремясь их выходить, но по сути работа в батальоне её не удовлетворяла: всё-таки настоящий опытный терапевт, проработавший несколько лет в терапевтической клинике профессора Вовси, способен на большее. Теперь она получала возможность применить свои терапевтические способности в полной мере.
Более всех горевал и протестовал против отъезда Зинаиды Николаевны Соломон Веньяминович Бегинсон. В этом, конечно, проявилась прежде всего его личная привязанность, ведь он всё время оставался самым преданным, самым терпеливым платоническим поклонником этой обаятельной женщины, теперь уже вдовы. В начале 1943 года стало известно о смерти мужа Прокофьевой. Он был гораздо старше её, профессор, преподаватель терапии в Первом Медицинском институте Москвы. Ещё до начала войны он заболел тяжёлой болезнью – раком лёгкого. Зинаида Николаевна знала о его почти безнадёжном положении, ей в своё время предоставлялась возможность отказаться от мобилизации, сославшись на болезнь мужа. Но ни он, ни она воспользоваться этой льготой не захотели.
Когда было получено известие о смерти мужа Прокофьевой, ей предоставили трёхдневный отпуск, и на санитарном самолёте вместе с группой раненых отправили в Москву. После похорон мужа профессор Вовси, ученицей которого она была, как мы уже говорили, предлагал ей остаться, обещая оформить её перевод в один из московских госпиталей. Зинаида Николаевна не согласилась и вернулась в свой медсанбат. И вот теперь она его покидала.
На ужине, устроенном в батальоне в честь её отъезда, присутствовал командир дивизии, начсандив, все врачи и многие медсёстры батальона. В её адрес было сказано много добрых слов, и она с благодарностью ответила тем же. Через день Бубнов увёз её к новому месту назначения.
А время шло. Медсанбат жил своей обычной жизнью. Велись систематические занятия с медсёстрами, врачами, дружинницами. Раненых не поступало, больных тоже почти не было.
Первого сентября 1943 года комбата вызвал к себе Ушинский, Алёшкин приехал в штаб. В землянке командира дивизии он встретил начсандива Пронина и спросил его о причине вызова. Тот довольно сердито ответил:
– А ты не знаешь?!
Борис не успел ответить, как появился адъютант командира дивизии и пригласил их зайти. Во втором отделении землянки, кроме командира, находился замполит Веденеев и начальник штаба полковник Юрченко.
Когда вошедшие представились, как это полагалось по уставу, Ушинский встал из-за стола, за которым сидел и, не глядя на Бориса, сказал:
– Что же это такое, товарищ Алёшкин?! Так санотдел армии у нас скоро всех врачей растащит! Ещё месяца не прошло, как забрали Прокофьеву, а вот теперь, пожалуйста, пришёл приказ и на вас. Вы-то хоть знали об этом?
– О чём? – спросил Борис.
– О том, что вас хотят начальником госпиталя назначить.
– Знал.
– Знали и ничего никому не сказали?! – возмутился Ушинский.
– Товарищ полковник, а что я мог сказать? Во-первых, начсанарм просил пока молчать, а, во-вторых, ведь вопрос решался в сануправлении фронта, и я не знал, каким может быть результат.
– Ну вот, радуйтесь! – саркастически заметил начсандив Пронин. – Решился положительно! Кому теперь медсанбат сдавать будете, мне? Да и как он будет работать, если в нём четырёх врачей не хватает?
Тон и сердитый взгляд, сопровождавший вопросы, покоробили Алёшкина, но он сдержался и ответил вопросом на вопрос:
– Послушайте, товарищ Пронин, ну а если бы сейчас принесли приказ о назначении вас начальником санслужбы корпуса, вы бы отказались, зная, что в дивизии вас заменить некем?
Слушавший эту перепалку начштаба полковник Юрченко рассмеялся:
– Нет, Борис Яковлевич, он тоже бы не отказался, я уверен. И это правильно, молодым надо расти.
Тут он повернулся к Ушинскому:
– Товарищ комдив, разрешите сказать. Я с Алёшкиным в дивизии с первого дня её существования. Ещё в Софрине мы вместе с ним при формировании комиссовали прибывавший состав. Я считаю, что за время службы в дивизии он показал себя только с положительной стороны, и потому искренне рад его выдвижению. Но всё-таки, Борис Яковлевич, – повернулся он к Алёшкину, – кого же вы предложите вместо себя?
Спрошенный, не задумываясь, ответил:
– По-моему, отличным командиром медсанбата будет капитан Сковорода, командирская хватка у него есть. Вместо него следует поставить Картавцева, только не Бегинсона, нет-нет. Соломон Веньяминович – очень опытный врач, а за время работы в медсанбате стал и хорошим полостным хирургом, но командир он никудышный. Пусть остаётся ведущим хирургом, учит молодых. Тем более, что начсанарм обещал направить в батальон троих молодых врачей в течение месяца. Ну а мне действительно лестно поработать в госпитале, хотя, может быть, и рановато. Там опытные товарищи будут, помогут.
Ушинский только головой покачал, закуривая очередную папиросу:
– Эх, – махнул он рукой, – ладно уж, валяй себе, расти, да только по старой дружбе медсанбат не забывай и раненых от нас забирай в первую очередь!
Алёшкин улыбнулся:
– Ну, это уж обязательно, товарищ комдив. Я вот ещё что хотел попросить. Я завтра поеду в госпиталь, начну принимать дела, сколько времени это продлится – может быть, неделю, а то и больше. Не говорите пока в батальоне о моём уходе. Кто его знает, а вдруг я осмотрюсь там как следует да на попятную пойду, обратно в медсанбат попрошусь.
– Ишь, какой осторожный, – снова покачал головой Ушинский. – Ну ладно, уважу твою просьбу. Товарищ Юрченко, вы приказ об откомандировании товарища Алёшкина подготовьте, а оформим его только после того, как он госпиталь примет.
– Слушаюсь, – ответил Юрченко.
***
На следующий день Борис выехал в 27 госпиталь, вёз его, как всегда, Бубнов. Хотя в батальоне никаких официальных данных об уходе Алёшкина не было, «солдатская почта» уже кое-что пронюхала, и шофёр после долгого молчания вдруг спросил:
– Что же, товарищ командир, оставляете медсанбат, в госпиталь уходите?
Борис, смущённый неожиданным вопросом, ответил не сразу:
– Да как вам сказать, товарищ Бубнов, ещё сам не знаю. Вот оставите меня там денька на два-три, посмотрю всё, а там и видно будет. Так что вы пока в батальоне ничего не говорите.
– Да я-то не скажу, это всё Венза начсандивовский треплется…
Выругав в душе болтливого писаря, Алёшкин промолчал.
По приезде в госпиталь, прощаясь с Бубновым, Борис ещё раз попросил его никому в медсанбате ничего не говорить, а Вензе передать, что за трепотню ему может не поздоровиться.
– Ведь ничего ещё твёрдо неизвестно! – добавил он.
Отпустив машину, Борис направился по хорошо расчищенной и выметенной дорожке к дому начальника госпиталя в сопровождении старшего лейтенанта интендантской службы, встретившего его у шлагбаума и назвавшегося дежурным по госпиталю, начальником канцелярии госпиталя Добиным.
От въездного шлагбаума к дому начальника вела специальная прямая дорожка, оставляя в стороне все остальные помещения госпиталя. Как уже знал Алёшкин, госпиталь № 27 стоял здесь с января 1942 года, то есть более полутора лет, с тех пор, как он был эвакуирован из внутреннего кольца блокады. Место, где он находился, представляло собой большой еловый лес на невысоких пригорках, расположенных друг от друга на расстоянии нескольких сотен метров. Кроме елей, здесь росли и большие сосны. На каждом пригорке размещали какой-нибудь госпиталь из госпитальной базы 8-й армии, а чуть впереди, ближе к линии фронта километра на три, у железнодорожной ветки, отходящей от станции Войбокало, находился армейский распределительный эвакуационный пункт (РЭП) № 32. Через него производилась эвакуация всех раненых, поступавших из медсанбатов и не требовавших госпитализации в армейские госпитали (а также окончивших лечение в этих госпиталях), в тыловые или фронтовые лечебные учреждения. Он же распределял раненых по профилям того или иного госпиталя.
Ближайшим соседом двадцать седьмого был госпиталь № 31, принимавший раненых в конечности. Начальником его был В. И. Перов – бывший сослуживец Бориса. Этот госпиталь находился в двухстах метрах от основной трассы, идущей к передовой, и не более чем в километре от 27 госпиталя.
Другим соседом был госпиталь № 29, имевший челюстно-лицевой и урологический профиль. Несколько дальше от него, ближе к эвакопункту, начал развёртываться госпиталь № 219 для лечения легкораненых. И совсем в стороне от этих госпиталей располагался вновь организованный терапевтический госпиталь № 212.
Если два последних, по существу, только начинали своё существование и ещё занимались оборудованием палаток и строительством всякого рода дополнительных помещений, то первые три, как и пять госпиталей другой группы этой же базы, расположенных на противоположной стороне от станции Жихарево, стояли на своих местах уже более полутора лет и успели за это время основательно обустроиться. Алёшкин заметил это и по будке часового, стоящей у добротного въездного шлагбаума, и по хорошо оборудованной подъездной дороге, и по дому начальника госпиталя, к которому они, наконец, подошли.
Дом этот, срубленный из толстенных еловых брёвен, покрытый настоящей тесовой крышей, с двумя довольно большими окнами и хорошо пригнанной массивной дверью, походил и на крестьянский дом, и в то же время на дальневосточное таёжное зимовье.
Мысленно Борис усмехнулся: «Ну, с таким домом далеко не уедешь, – подумал он. – Если госпиталю нужно будет передислоцироваться, то с этим богатством так же, как и с остальными сооружениями, наверно, такими же стационарными, придётся расстаться».
Войдя в дом через открытую сопровождавшим его Добиным дверь, Алёшкин увидел, что там всё перевёрнуто вверх дном: множество самых разнообразных хозяйственных вещей разбросаны по полу, лавкам и табуреткам. В центре стояла, беспомощно опустив руки, ещё довольно молодая, высокая черноволосая полная женщина и одетый в белый халат пожилой подполковник медслужбы, с седеющими висками, большим горбатым носом и чёрными навыкате глазами. Борис видел его несколько раз на совещаниях у начсанарма, поэтому сразу узнал, это был подполковник медслужбы Кучинский, начальник полевого госпиталя № 27, а женщина – очевидно, его жена. Увидев вошедших, она смутилась и быстро ушла в другую комнату, а Кучинский, узнав Алёшкина, как-то нелепо развёл руками и сказал:
– Вот, Борис Яковлевич, хорошо, что с вами нет жены! Целых два часа бьюсь с ней, чтобы отправить её к новому месту службы, а она никак не может решить, что из барахла с собой везти, а что здесь оставить! Знаете что, давайте пройдём в канцелярию к Добину, там обо всём договоримся, быстренько всё оформим, а тем временем я прикажу машину сюда подать, пришлю девушек-дружинниц. Они погрузят всё это и отправят в наше новое жилище. Оно хоть и не такое прочное и большое, как это, но тоже вполне удобное, будем там устраиваться. Вечером я туда и сам переберусь. Николай Васильевич приказал уже послезавтра начать принимать раненых. Пошли!
Борис молча выслушал эту тираду, также молча прошёл за Кучинским и Добиным по направлению к другому, почти такому же дому, стоявшему шагах в пятидесяти глубже в лес. По дороге он размышлял: «Вот это да! Что же он думает, вот так, за несколько часов полностью своё хозяйство мне сдать? Он меня за дурачка принимает? Ведь всё, что здесь у него имеется, проверить, осмотреть надо, а это за день не сделаешь! Нет, дорогой товарищ Кучинский, так дело не пойдёт, никакого документа я не подпишу, пока всё сам не проверю. Как-никак, а ведь я более десяти лет на хозяйственной работе проработал. Так спихнуть своё хозяйство вам не удастся!»
Дом, к которому они подошли, состоял из одной большой комнаты, заставленной шестью настоящими канцелярскими столами. За одним из них сидел Добин, только что сменившийся с дежурства, за тремя – сравнительно молодые и здоровые сержанты – очевидно, писари различных частей. В углу, у большого сейфа, сидел молодой лейтенант – судя по лежавшим на его столе счетам и нескольким пачкам денег, кассир или начфин. И, наконец, за последним, самым большим столом, стоявшим в противоположном углу, расположились сразу двое – пожилой и полный майор и худой, бледный, ещё сравнительно молодой капитан.
При появлении Кучинского и Алёшкина все находившиеся в комнате встали. Вошедшие поздоровались. Обернувшись к Борису, Кучинский сказал:
– Майора Гольдштейна я беру с собой, в госпиталь назначен новый замначальника по хозчасти, капитан Захаров. Они уже работают около недели, и проверка всего имущества должна закончиться сегодня к вечеру. За материальную часть госпиталя в основном отвечает замначальника по хозчасти, поэтому, как только их акт будет готов, нам останется скрепить его своими подписями, и всё. Ну а начфин, лейтенант Васильев, остаётся на месте и свой финансовый отчёт уже подготовил. Сегодня он оформит выдачу зарплаты, и завтра мы сможем проверить наличие средств. По канцелярии у товарища Добина принимать и сдавать нечего, список личного состава готов. Завтра построим весь народ, я вас представлю и попрощаюсь. Матрёна Николаевна, начальник аптеки, отчёт и ведомость о наличии медикаментов и материалов составила. Она при нас распишется и с этого момента будет ответственная за то, что там числится. То же самое и у старших сестёр всех отделений и операционного блока. А медимущество группы усиления АРМУ, которая нам придана, нас не касается, за него отвечает майор Чистович. Замполит, капитан Павловский, остаётся на месте и за своё имущество отвечает тоже сам, я к нему не касаюсь.
Алёшкин невольно проникся чувством уважения и даже некоторой зависти, увидев, как Кучинский всё толково и своевременно подготовил к передаче. Когда всем было разрешено сесть, он подошёл к Захарову, поздоровался с ним за руку и спросил:
– Что это вы такой худой и бледный, товарищ капитан?
– Так он только что из госпиталя, в живот ранен был. Но вот выкарабкался, признан годным к нестроевой. Отпуск предлагали – отказался, к нам направили. Ну, а на этой его работе здоровья-то и у строевого не хватит! – ворчливо заметил Добин.
Захаров заметно смутился, даже порозовел от смущения и, повернувшись к своему новому начальнику, тихо произнёс:
– Некуда мне в отпуск ехать, товарищ майор. Я из-под Курска, и остался ли кто из моих там, не знаю… Вот уже два года известий нет. Я чувствую себя уже хорошо, нигде не болит, а силы прибудут.
Борису сразу понравился этот спокойный, неторопливый голос, понравился и сам Захаров – такой молодой, очевидно, простой и бесхитростный человек. И он подумал: «Не оплели бы его тут эти дельцы…»
Почему-то ему сразу не понравился уходивший майор, и он даже был рад его переводу вместе с Кучинским. Понятно, что вслух он этого не сказал, а только спросил:
– Ну, товарищ Захаров, как тут у вас? Действительно, сегодня к вечеру всё закончите? И склады, и опись имущества на людях – всё лично проверили?
– Всё, товарищ майор. Порядок, ведомость на вещевое довольствие сегодня отпечатаем. По продовольствию уже готово, да я его не проверял, ведь начпрод, старший лейтенант Гольдберг, остаётся, и кладовщики тоже. Они все сами под ведомостями остатков на сегодня распишутся и будут за них отвечать. Я думаю, что акт о сдаче-приёмке госпиталя можно сегодня составлять, – ответил Захаров.
– Ну что ж, если всё хорошо, то давайте заканчивайте. Значит так, товарищ Кучинский, подпишем акт завтра, а сегодня пройдёмся по территории госпиталя, посмотрим все помещения.
Кучинский согласился. Они вышли из канцелярии, как называли этот дом в госпитале. Начать обход решили с сортировки. Это был довольно большой барак, сделанный из неструганных досок взасыпку. Крыша на нём была дощатой, без потолка, пол – из неструганных плах. В бараке топились две железные печки, обложенные кирпичом. На козлах размещалось сорок носилок, по двадцать с каждой стороны. В момент осмотра в сортировке лежали трое раненых – один в голову и два в грудь. Для лечения раненых в голову в основном работала группа АРМУ, где имелись ЛОР-врач, окулист и нейрохирург, последний – майор Чистович Николай Евгеньевич.
В то время, как Алёшкин и Кучинский осматривали помещение сортировки, начальник сортировочного отделения, капитан медслужбы Климова – молодая подвижная женщина, успела принять прибывших и дать указания о направлении их в отделение помощнице, уже пожилой и, видимо, хорошо знавшей свои обязанности фельдшерице. Она заполняла истории болезни, используя данные из карточек передового района и из опроса раненых. Борис отметил про себя, что в медсанбате это делали только в случае госпитализации прооперированных в госпитальный взвод. Здесь истории болезней заполнялись сразу по прибытии раненых, в сортировке.
Раненые направлялись прежде всего в санпропускник, а затем уже в операционный блок или в госпитальные палаты. По этому же пути пошли и Алёшкин с Кучинским. Санпропускник, срубленный из довольно толстых брёвен, по существу, представлял собой самую обыкновенную баню с раздевалкой и предбанником, разгороженным пополам. В одно отделение вносили раненых, там их раздевали, в другом после помывки одевали в чистое белье. Конечно, эта баня ни в какое сравнение не могла идти с санпропускником медсанбата № 24: тот мог одновременно вместить до 30–40 человек, а здесь, вероятно, и четверым носилочным было тесно. Дело облегчалось тем, что все поступавшие оседали в госпитале на какой-то более или менее длительный срок и, следовательно, спешить с дезинсекцией одежды надобности не было. Поэтому одежду раненых сразу увязывали в узлы и выносили в автодезкамеру, стоявшую шагах в десяти от бани. Борис подумал: «Эта баня хороша, когда в сутки поступает десятка два-три раненых, а если их будут сотни? Да потом, её с места не стронешь». Однако пока никаких замечаний он делать не стал.
Метрах в тридцати от бани находился операционно-перевязочный блок. Он состоял из трёх палаток (одной ДПМ и двух ППМ), соединённых при помощи тамбуров и дополнительных брезентов в одно помещение. Его построение не отличалось от такого же, имевшегося в медсанбате, только назначение палаток было иным. Одна палатка ППМ служила операционной для раненых в грудную полость, другая – операционной для раненых в голову. Палатка ДПМ использовалась как перевязочная для всех раненых, в том числе и для раненых в живот. Шоковая палатка ППМ стояла метрах в десяти в стороне.
Осмотрев операционный блок, оба начальника вышли на настоящую улицу, по обе стороны которой располагались палатки ДПМ, по шесть штук с каждой стороны, всего двенадцать. В каждой палатке стояло двадцать топчанов с матрацами, набитыми сеном, и такими же подушками. В палатках было достаточно просторно, тем более что в некоторых из них имелось много свободных мест.
Кучинский сказал, что при штатной положенности в двести коек, госпиталь развёрнут почти на триста мест, сейчас поступление незначительное, и в госпитале находится на излечении всего сто пять раненых и больных. Он показал на одну из последних палаток и объяснил, что именно здесь лежат больные, большинство с воспалением лёгких (это одно из наиболее частых и грозных осложнений ранения в грудь). Командует в этой палатке капитан медслужбы Батюшков.
– Он хороший терапевт и хороший человек. Беда в том, – добавил Кучинский, – что он находится под каблуком своей «жены», майора медслужбы Минаевой, начальника второго хирургического отделения, и поэтому часто в решении вопросов идёт у неё на поводу. Правда, сейчас его роль стала меньше: с открытием терапевтического госпиталя большинство больных передаётся туда. Вам будет легче.
«Почему легче? – подумал Борис. – Ведь всё равно осложнения у раненых в грудь должны лечить мы». Он ничего не сказал вслух и уже впоследствии понял, что поступил разумно.
Недели через две после того, как он стал полноправным хозяином госпиталя, Алёшкин узнал, что между Минаевой и Кучинской, женой начальника госпиталя, являвшейся начальником первого отделения и ведущим хирургом, велась постоянная и обоснованная вражда. Кучинская, сравнительно молодая женщина (моложе мужа лет на 10–12), должность ведущего хирурга выполняла чисто формально и явно не справлялась с ней. Она завидовала Минаевой, имевшей более высокую квалификацию и опыт, но не считала нужным с ней советоваться и в своей работе выезжала на знаниях и опыте Чистовича, которого безбожно эксплуатировала. Кроме того, пользуясь своим положением жены начальника, забирала себе и лучших сестёр, и большее количество медикаментов. Минаеву это злило, она часто ссорилась с ней, а, следовательно, и с самим начальником госпиталя. Одним словом, уходу Кучинского и его жены из госпиталя она была рада. Правда, её мечты стать ведущим хирургом госпиталя не сбылись – им стал сам начальник госпиталя.
Но, повторяем, всё это Борис узнал гораздо позднее. Сейчас же он заходил в палатки, осматривал их состояние, здоровался с персоналом, с ранеными и, не задерживаясь, следовал дальше.
Он обратил внимание на то, что все палатки находились в очень ветхом состоянии и всё ещё выполняли своё назначение только потому, что были неподвижны. В каждой из них стояло по две железных печи. Стены в нижней части высотой примерно на полметра, а кое-где и выше, укреплялись досками. С наружной стороны палаток были устроены земляные завалинки, а разлохматившийся брезент к доскам прибит гвоздями. Всё это немного расстроило Бориса. «Ведь при передислокации, – подумал он, – почти ни одну из этих палаток с места не стронешь! А стронув, на новое место одни лохмотья привезёшь». Но он опять ничего не сказал.
Затем они осмотрели барак для выздоравливающих, имевший более семидесяти мест на двухъярусных вагонках, в настоящее время почти пустой; осмотрели жилые землянки медсестёр, врачей, санитаров и автовзвода. Затем прошли на пищеблок, где сняли пробу. Борис отметил, что пища приготовлена очень вкусно, с большим количеством свежих овощей и со свежим мясом.
В медсанбате уже давно не видели свежего мяса, а питались тушёнкой и американской колбасой, да и картошка с капустой бывали нечастыми гостями. Обычно приходилось готовить макароны, различные крупы или сушёные овощи.
Борис заметил, что пища приготовлена человек на четыреста, а в госпитале было явно меньшее количество людей, и спросил об этом Кучинского. Тот засмеялся:
– Сейчас найдём весь народ, пойдём дальше!
Они свернули по узенькой дорожке, ведущей от пищеблока куда-то в сторону, к выходу из леса, в котором находился госпиталь. Лес был замечательным, он состоял главным образом из больших старых разлапистых елей и высоких сосен, так хорошо закрывавших все строения госпиталя, что почти не было надобности в какой-либо дополнительной маскировке. Борис невольно позавидовал Кучинскому: «Вот спокойная жизнь-то была!»
Тот успел рассказать, что на этом месте госпиталь стоял уже полтора года и, конечно, основательно отстроился. Мысленно Алёшкин посчитал, что его медсанбат за те же полтора года переезжал с места на место одиннадцать раз, а самой длительной оказалась предпоследняя стоянка – около пяти месяцев.
Тем временем они подошли к опушке леса, и глазам Бориса представилось удивительное зрелище. На огромном поле, наверно, гектаров пять-семь, работали человек двести. Они копали картошку, дёргали свёклу и морковь, срезали красивые, большие и, по-видимому, очень весомые кочаны капусты.
Кучинский торжествующе посмотрел на своего спутника.
– Ну, видишь, где люди? У нас, брат, такое подсобное хозяйство, что закачаешься! Ни у одного госпиталя такого нет. Там вон, в тех кустарниках, у нас скотный двор: лошади, их восемь, две коровы и штук пятнадцать свиней. Овощи в этом году уродились тоже хорошо.
– А зачем же вы распорядились вот так сразу всё убирать? Ведь и капуста, и свёкла могли ещё расти.
– Ты, видно, в сельском хозяйстве кое-что понимаешь… Затем, дорогой, что я отсюда ухожу, да и ты, вероятно, со своим госпиталем долго не задержишься. А уйдём, кому это всё достанется? А мы раненых и себя на макароны посадим? Нет, сейчас уберём, разделим по-честному пополам (я так с начсанармом договорился) и будем стараться сберечь урожай, чтобы на всю зиму хватило. Вот как!
В это время к ним подошёл сухощавый капитан. Он поздоровался с Кучинским и представился Алёшкину:
– Капитан интендантской службы Гольдберг, начпрод госпиталя. Товарищ подполковник, – обернулся он к Кучинскому, – я думаю начать завтра засолку капусты.
Тот ответил:
– Докладывайте майору Алёшкину, он с завтрашнего дня у вас начальником будет.
Гольдберг повернулся к Борису, но тот, не дожидаясь вопроса, сказал:
– Подождите, товарищ Гольдберг. Пока погода хорошая, да раненых немного, лучше людей от уборки не отрывать. А капусте ничего не сделается, если она пару дней полежит у вас в сарае. Как вы думаете, Иосиф Самойлович? – повернулся Борис к Кучинскому.
Тот кивнул головой:
– Правильно, и я так думаю. А вы, Гольдберг, вечно суетитесь. Не торопитесь, успеете всё сделать.
Когда Алёшкин и Кучинский вернулись к домику начальника госпиталя, уже стемнело, а в самом доме и вокруг него всё ещё продолжалась предотъездная суматоха. Борис, посмотрев на суетившуюся хозяйку и её помощниц, сказал:
– Я пойду, навещу Перова, может быть, у него и заночую. Вы, товарищ Кучинский, не торопитесь, завтра подойду часам к девяти, будем всё оформлять, ну а днём и к начсанарму съездим.
Кучинский согласился, и Борис направился в госпиталь № 31. До него, как мы говорили, было всего не более километра через фронтовую и железную дорогу.
Виктор Иванович пил чай в своей довольно обширной землянке. Он обрадовался приходу старого сослуживца и тут же распорядился принести обед и бутылку коньяка из аптеки. Алёшкин принял приглашение, но категорически отказался от коньяка.
Перов предполагал, что Борис приехал по каким-нибудь делам в санотдел армии, и пока его гость усердно уплетал борщ и большую котлету, расспрашивал его о последних медсанбатовских новостях. Тот обо всём рассказывал подробно, а затем, в конце концов, с некоторой гордостью сообщил, что сегодня начал принимать госпиталь Кучинского.
Перов внешне проявил довольно шумную радость, но было видно, что он удивлён таким быстрым продвижением по службе своего бывшего подчинённого. Однако очень скоро он сообразил и выгоду от этого соседства: у Перова не было того прекрасного поля, каким владел Кучинский, у которого не выпросишь и снега зимой, а теперь можно было надеяться, что по старой дружбе Алёшкин поделится овощами.
В ответ на его просьбы Борис не дал никаких твёрдых обещаний, хотя в душе и решил, что, конечно, отдавать половину урожая Кучинскому, когда поле обрабатывали военнослужащие 27 госпиталя, ни к чему, лучше уж поделиться с ближайшим соседом Перовым. Так он и решил доложить начсанарму.
Глава вторая
Закончив формальности по приёму госпиталя и подписав необходимые акты, Алёшкин вернулся в дивизию, чтобы передать батальон Сковороде и попрощаться с персоналом медсанбата. С Кучинским они договорились, что доклад о сдаче и приёмке госпиталя, а одновременно и медсанбата, они будут делать в санотделе армии день спустя. На время своего отсутствия Борис поручил руководить деятельностью госпиталя замполиту Павловскому, а все хозяйственные дела контролировать Захарову.
В медсанбате он встретился с поджидавшим его начсандивом Прониным. Тот уже привёз приказ командира дивизии об откомандировании Алёшкина на новую должность и обещал зачитать его на собрании медсанбатовцев. Ещё перед отъездом о своём переводе Борис под великим секретом сообщил начальнику штаба Скуратову и просил его под любым предлогом подготовить распоряжение о срочной инвентаризации складов, аптеки и вообще всего хозяйства медсанбата. Инвентаризацию должны были провести как лица, отвечающие за определённые материальные ценности, так и представители штаба. Те, кто отвечал за сохранность тех или иных материалов, должны были расписаться в составленных ведомостях о получении их.
Вернувшись в медсанбат, Алёшкин вызвал к себе командира медицинской роты Сковороду, сообщил ему о своём новом назначении и о том, что теперь командиром медсанбата будет, согласно приказу начсанарма, согласованному с командиром дивизии, он, Сковорода. Молодой врач, сперва смутился от такого внезапного повышения, а затем обрадовался. Между прочим, на эффект неожиданности Алёшкин тоже рассчитывал, полагая, что благодаря этому Сковорода не станет тянуть с оформлением приёмо-сдаточного акта. Приняв госпиталь, Борису очень не хотелось оставлять его надолго без присмотра. Когда он сообщил Сковороде, что все акты о наличии материальных ценностей готовы, ответственными лицами уже подписаны и им остаётся только ознакомиться и подписать их, тот, в свою очередь, без колебаний согласился.
Алёшкин попросил Сковороду, чтобы остальные пока о предстоящих переменах ничего не знали.
Сразу после обеда в расположение батальона приехал начальник штаба дивизии полковник Юрченко и приказал построить личный состав батальона. На площадке, расположенной почти в центре медсанбата, обычно строились подразделения батальона для вечерней поверки (её в межбоевой период стараниями Скуратова проводили регулярно), там же строился медсанбат и в торжественных случаях при зачтении приказов Верховного главнокомандующего или приказов по фронту и армии.
Все понимали, что недалеко то время, когда Ленинградский и Волховский фронты начнут активные боевые действия по полной ликвидации блокады города Ленина, ведь имевшийся коридор, образованный в январе 1943 года, конечно, не мог полностью решить проблем. Улучшилось снабжение продовольствием и боеприпасами, войска, находившиеся в городе с внутреннего кольца блокады, смогли свободно вывозить раненых, эвакуировалась и часть больных жителей города, но блокада всё ещё давала себя знать. Продолжались ежедневные бомбёжки и обстрелы различных районов города, они причиняли большой ущерб строениям и приводили к многочисленным жертвам среди населения.
Команде о построении в медсанбате никто не удивился. Все думали, что начальник штаба дивизии зачитает приказ о подготовке к наступлению. Как всегда, построились четырёхугольником, стороны его образовывались подразделениями батальона, а в центр вставал зачитывающий приказы или распоряжения.
В этот раз в центр четырёхугольника зашли полковник Юрченко, начсандив Пронин, Алёшкин, Фёдоров и Сковорода. Начштаба Скуратов подал команду «смирно» и доложил старшему начальнику, то есть полковнику Юрченко, о наличии людей и состоянии дел в медсанбате. Тот, как и сопровождавшие его лица, принял положение «смирно», выслушал рапорт Скуратова, поздоровался с собравшимися медсанбатовцами, подал команду «вольно» и предоставил слово Пронину. Начсандив сказал следующее:
– Товарищи, мы собрали вас за тем, чтобы сообщить вам новость, касающуюся медсанбата. Распоряжением сануправления фронта и санотдела армии ваш командир, майор медслужбы Алёшкин, назначен на новую должность – начальник хирургического полевого подвижного госпиталя № 27. Командиром медсанбата № 24 теперь будет капитан медслужбы Сковорода. В результате этого назначения будут произведены и другие перемещения на должностях медсанбата, о них я потом поговорю с товарищем Сковородой, и он объявит наше решение. Эти перемещения будут оформлены особым приказом по дивизии. Сейчас начштаба полковник Юрченко зачитает приказ по дивизии, изданный в связи с уходом товарища Алёшкина.
Закончив речь, Пронин отошёл в сторону и встал рядом с Борисом и Сковородой, а Юрченко сделал шаг вперёд. Своими глуховатым, но довольно громким голосом он внятно прочитал приказ по дивизии. Приведём его полностью:
«ПРИКАЗ № 70
Частям 65-й стрелковой дивизии.
24 сентября 1943 года.
Действующая армия.
1. Командир 24 отдельного медико-санитарного батальона, майор медицинской службы Алёшкин Борис Яковлевич, находясь в медсанбате с первого дня его формирования, всегда исключительно добросовестно относился к исполнению своих служебных обязанностей. Более года работая командиром МСБ, он отдавал все свои силы и знания для улучшения постановки лечебной помощи раненым и больным частей дивизии.
Товарищ Алёшкин своей конструкцией, силами личного состава и средствами медсанбата изготовил целый ряд стандартного типа легкоразбирающихся и транспортирующихся лечебных помещений из деревянных конструкций – щитов: большую и малую операционную, офицерскую и общие палаты, а также замечательный душевой санпропускник с дезкамерой и ряд других помещений. Немало вложено его труда и рационализаторской мысли в части изготовления своими силами и лечебного оборудования для медсанбата.
Товарищ Алёшкин проявил себя прекрасным командиром и чутким врачом. Он, как специалист-хирург, в периоды боевых операций руководя всей большой, напряжённой работой медсанбата по оказанию помощи раненым и организации их эвакуации, сам производил сложнейшие хирургические операции, и тем самым спас десятки жизней офицеров, сержантов и рядовых.
2. В связи с повышением в должности и откомандированием из дивизии, за исключительно добросовестное отношение к своим служебным обязанностям командиру 24 отдельного медико-санитарного батальона майору медслужбы товарищу Алёшкину Борису Яковлевичу объявляю благодарность и желаю ему успеха в новой должности.
Подлинное подписали:
Командир 65-й стрелковой дивизии полковник Ушинский
Начальник штаба 65-й стрелковой дивизии полковник Юрченко».
После зачтения приказа и получения команды «разойдись» все собравшиеся, разбившись на группы и группки, ещё более часа обсуждали новости. До сих пор в медсанбате сменилось уже четыре командира, но уход с этого поста ни одного из них не обставлялся так торжественно, как в этот раз.
Группу начальства окружили врачи, одни поздравляли Бориса и Сковороду с новыми назначениями, а другие, вроде Сангородского, громко вопрошали, как же теперь медсанбат справится с предстоящей работой, когда его будет возглавлять такой молодой и малоопытный командир, когда уйдёт квалифицированный хирург. Услышав эти рассуждения, Алёшкин не выдержал и сказал:
– Лев Давыдович, напрасно вы расстраиваетесь. Капитан Сковорода служит в дивизии с момента её формирования, он отличный старший врач полка и вот уже почти полгода совсем не плохой командир медроты батальона. Он, действительно, не особенно силён в хирургии, придётся побольше поработать Бегинсону и Картавцеву, да и вам надо будет помогать ему своими советами. Ну, а если говорить прямо, то по врачебному стажу он на год старше меня, так что оснований для пессимистических настроений нет и не должно быть!
Тот в ответ пробурчал что-то и направился в свою сортировку.
Постепенно с площадки, часто громко именовавшейся Скуратовым «плац», все разошлись по своим домикам и палаткам. Отправилось и начальство в домик командира батальона, где Игнатьич успел уже организовать подходящий данному случаю ужин. Этот прощальный ужин прошёл в непринуждённой весёлой обстановке и закончился около двух часов ночи, после чего Пронин и Сковорода отправились к себе, а Юрченко уехал в штаб дивизии.
Во время ужина Борис договорился с Прониным о предоставлении в его распоряжение на следующий день автомашины, а с Юрченко о том, чтобы его ординарца, Николая Игнатьевича Игнатьева, с которым он проработал почти два года, откомандировали с ним в госпиталь. Тот согласился и тут же дал соответствующее распоряжение Скуратову. После некоторого молчания Пронин, улыбнувшись, спросил:
– А больше ты, Борис Яковлевич, никого с собой не берёшь?
Борис понял, что несмотря на тайну его отношений с Катей Шуйской, всё же о них кое-что и в штабе дивизии и, конечно, Пронину, было известно, поэтому смутился, покраснел и, запинаясь, ответил:
– Это зависит не от меня… Пока больше никого не беру. Шофёра Бубнова начальник штаба дивизии не даёт, – решил он свернуть разговор на другое.
Пронин усмехнулся:
– Ну ладно, ладно, дело твоё, а что шофёра не дают, так это правильно, у нас с ними очень туго! Ну, пока, до свидания, ещё раз поздравляю тебя, Борис Яковлевич, с повышением.
Алёшкин остался один, Игнатьич убрал посуду со стола и отправился на кухню, чтобы её вымыть, а заодно и поболтать со своими приятелями, ну и, конечно, «вспрыснуть» свой предполагаемый отъезд из батальона. Материал для этого дела всегда имелся у него в заначке. Ещё утром Борис предложил ему ехать с ним в госпиталь, и Игнатьич с радостью согласился. Он полюбил своего начальника и не хотел расставаться с ним, а также с Джеком, к которому тоже крепко привязался. Конечно, ординарец понимал, что такую собаку майор в медсанбате не оставит.
Думал Игнатьич и о Кате. Об отношениях комбата и медсестры ему было известно больше, чем кому-либо другому. Он не сомневался, что женщина действительно любит его командира, замечал, что и тому она нравится, но серьёзно ли это, не знал. Игнатьич в разговоре никогда не затрагивал эту тему. И на этот раз он тактично предоставил им место и время, чтобы наедине решить свои вопросы. Местом был домик командира, времени тоже хватит, ведь старик собирался задержаться у своих друзей до утра. Да после соответствующего возлияния он окажется в таком виде, что лучше на глаза командиру и не показываться: всем было известно, что Алёшкин не терпел пьяниц. Стоило хоть кому-нибудь появиться на территории батальона в состоянии опьянения, как его безжалостно откомандировывали в распоряжение штаба дивизии, а оттуда путь уж был известный – в какую-нибудь роту на передовую или в хозвзвод, если провинившийся был нестроевым.
Борис после довольно утомительного дня сидел около стола, опершись на него локтем, и курил подряд, кажется, уже четвёртую папиросу. Он всё ещё не мог решить, как быть с Катей. За работой в течение дня этот вопрос как-то сгладился, ну а сейчас, да ещё особенно после того, как ему об этом напомнил Пронин, он встал с новой силой. Как же всё-таки быть?..
В этот момент задняя дверь домика неслышно отворилась, и в неё скользнула тоненькая фигурка. Через несколько секунд напротив Бориса, забравшись с ногами на табуретку, облокотившись на стол локтями, уже сидела Шуйская. Она смотрела на него своими карими глазами и, пытаясь улыбнуться, спросила:
– Так что же ты решил? Ты ведь об этом думаешь?..
– Что я могу решить? Ведь тут дело не только от меня зависит.
– А от кого же?
– Ну, прежде всего, конечно, от тебя. И от начсанарма тоже…
– Боря, не крути! Ты прекрасно знаешь, что моё желание может быть только одно – не расставаться с тобой! Ну, а о начсанарме тоже говорить нечего, он тебе сам предложил взять с собой операционную сестру.
Борис немного недоумённо посмотрел на неё:
– Что ты придумываешь, откуда тебе это пришло в голову?
– Ниоткуда… Мне Венза передал, а ему Пронин сказал. Начсанарм дал распоряжение товарищу Пронину, чтобы тот не препятствовал тебе, если ты захочешь кого-либо из операционных сестёр взять с собой. Вот видишь, стоит только сказать полковнику Склярову, и меня немедленно откомандируют… Ты скажи мне прямо, ты меня бросить, оставить хочешь? А сейчас как раз удобный предлог для этого. Да? Ну, говори, – сказала она уже сердито.
Борис продолжал молчать, задумчиво курить новую папиросу. «Что ей сказать?.. Я к ней привык. Она отличная помощница в хирургической работе. Она мне нравится, как молодая пылкая женщина. Всё это так, но… что же будет потом?»
Однако, прежде чем он успел что-либо ответить, Катя спрыгнула на пол, уселась у его ног и, положив голову на его колени, взяла его руку, безвольно опустившуюся, прижалась к ней щекой и, заглядывая в лицо, снова заговорила. По щекам её текли слёзы, она их не вытирала.
– Боренька! Миленький мой, не оставляй меня, я люблю тебя! Я просто не могу без тебя! Да и ты тоже не можешь! Ведь только подумай, мы с тобой вместе почти пять тысяч операций сделали! Я это точно знаю, меня начсандив зачем-то просил подсчитать. Я взяла у Скуратова операционные журналы за всё время и по ним подсчитала, получилось 4 986! А первые-то недели мы в них ещё ничего и не записывали, не успевали. Ведь я во время работы тебя с одного взгляда понимаю, где ты найдёшь другую такую операционную сестру? Ну, а сама я разве тебе не нравлюсь, а? Ведь нравлюсь!
– Да, Катёнок, нравишься. И работать с тобой легко. Всё это так. И начсанарм, наверно, о твоём откомандировании распоряжение отдаст… Ну, а дальше-то что? Ведь я не могу да и не хочу оставлять свою семью, жену. Я тебе не раз уже это говорил и вот сейчас, хотя мне и не хочется обижать тебя, ещё раз повторяю. Ведь жениться на тебе я не могу! Каким будет твоё положение?
Порывистая женщина вскочила на ноги, слёзы у неё сразу высохли, глаза гневно блеснули, и она уже почти громко, во весь голос воскликнула:
– Да кто тебя просит на мне жениться?! Сколько раз мы об этом будем говорить? Не собираюсь я тебя отбирать у твоей жены и, тем более, у детей! Но где они? Где-то там, далеко, а мы-то ведь здесь, рядом! Когда ты с женой встретишься? Сколько времени продлится война? Что за это время с нами произойдёт? Сколько наших друзей уже нет в живых – тех, кто рядом с нами работал, ел, спал? Где они? Погибли! Ну, а мы с тобой разве застрахованы от этого?.. Вон, Бернштейн: уж как берёгся, как дорожил своей жизнью, ни разу в передовые части не съездил, а погиб в армейском тылу, на каком-то глупом железнодорожном переезде. И бомба-то разорвалась чуть ли не в двухстах шагах, а случайный осколок попал сразу в сердце. А у нас и мины, и бомбы, и снаряды рвались в десятке шагов, уцелели мы случайно. Часто ли будут повторяться такие счастливые случаи, и долго ли мы сможем прожить? Никто этого не знает. Боренька, дорогой мой, не мучай себя понапрасну… Я люблю тебя, я тебе нужна, ты ведь не сможешь без женщины! Возьми меня с собой, а когда война кончится, и если мы сумеем уцелеть, я сама от тебя уйду и никогда ни одним словом о себе не напомню… Впрочем, не будем об этом мечтать, давай жить настоящим, теперешним днём! Прошу тебя, оставь все свои думы, возьми меня с собой, я тебе пригожусь, – последние слова она произнесла, уже целуя Бориса в глаза и губы.
Кончилось тем, что он сдался. Да, если говорить честно, то и на самом деле ему было трудно с ней расставаться. На новом месте иметь рядом с собой близкого, преданного человека, отличного помощника в трудной хирургической работе было просто необходимо.
После завтрака в восемь часов утра Алёшкин сидел в автомашине и, трясясь по лежневым дорогам, выбирался на шоссе. Машину вёл он сам. Это был последний урок вождения автомобиля, который преподавал ему Бубнов. Движение по дорогам было спокойным, передвижек частей не происходило, машины встречались нечасто, и потому Борис, уже достаточно овладевший техникой вождения, вёл машину как-то машинально, молча думая об оставляемом медсанбате. Жалко было с ним расставаться. Всех людей его он отлично знал и со всеми находился в самых хороших, дружеских отношениях. Особенно было жаль оставлять тех немногих, которые служили в батальоне со дня его формирования, и испытали вместе с ним беспорядочную мучительную суету, напряжение и нечеловеческую работу в период отступления в 1941 году, ужасы боёв под Невской Дубровкой, голод в осаждённом Ленинграде, тяжёлые бои в Синявинских болотах, да и, вообще, всю многострадальную жизнь медсанбата. Алёшкин понимал, что со многими своими теперешними сослуживцами он уже больше не увидится никогда, и это, конечно, волновало и расстраивало.
Думал он и о своём детище – стандартных разборных сооружениях: будут ли ими пользоваться в медсанбате, не забросят ли их где-нибудь в лесу при очередной дислокации, а то ещё хуже – во время предстоящей зимы не сожгут ли щиты в печках.
Перед отъездом он пытался договориться с Прониным и Сковородой о замене некоторых из этих помещений на палатки, но те не согласились.
Думал он и о Кате Шуйской. «Что ж, видно, уж такая судьба», – мысленно говорил он себе, как часто говорят люди, стараясь оправдаться, пусть даже и в собственных глазах…
Но вот кончилась лежнёвка, пролетели полтора десятка километров шоссе, и машина снова свернула в лес, переехав железную дорогу около станции Жихарево. До госпиталя оставалось около двух километров. Здесь шла, хотя и просёлочная лесная дорога, но хорошо наезженная, плотная и лишь в двух местах имевшая недлинные гати и мостики, проложенные через болотистые речушки. Дорога эта вилась между высокими елями и соснами и, как говорили наши лётчики, не раз проверявшие маскировку тыловых учреждений армии с воздуха, почти совсем незаметная.
Хорошей маскировке подъездов и палаток госпиталя Борис особенно и не удивлялся. Они умудрялись маскировать подъездные пути, землянки и палатки медсанбата так, что приезжавшие из тыла работники, приближаясь к ним на несколько десятков шагов, не могли их разглядеть. Причём на создание такой маскировки отводилось всего несколько часов, а через пять-шесть дней всё нужно было начинать сначала на новом месте дислокации. Госпиталю, простоявшему на одном месте более полутора лет, было бы стыдно не иметь такой маскировки, чтобы совершенно укрыться в лесу от глаз наблюдателя, в том числе и воздушного.
Правда, полковой госпиталь № 27 в этом отношении всегда ставился в пример другим учреждениям. Кроме стараний начальника и личного состава госпиталя, в маскировке ему помогала и местность. Высокий, густой лес позволял так разместить все строения, что их трудно было заметить.
Было в своё время придумано и несколько остроумных приспособлений использования местности. Крыши всех бараков и полуземлянок засыпали землёй, на которой сеяли овёс. Летом своей зеленью он совершенно скрывал очертания крыш. В некоторых помещениях и даже палатках, в самой середине оставляли нетронутыми большие деревья, которые своими кронами надёжно маскировали их.
Между прочим, даже в доме начальника госпиталя, внутри, у одной из стен стоял ствол огромной сосны, крона которой укрывала дом. Кроме того, почти ежедневно меняли маскировку и отдельных помещений, палаток, заменяя её свежей. Но такую маскировку удалось сделать потому, что полевой ПОДВИЖНОЙ госпиталь, по существу, превратился в стационарное НЕПОДВИЖНОЕ учреждение. А ведь, по всей вероятности, ему, то есть госпиталю, в конце концов, когда-нибудь придётся выполнять свои настоящие функции и, наконец-таки, стать настоящим ПОДВИЖНЫМ ПОЛЕВЫМ МЕДИЦИНСКИМ УЧРЕЖДЕНИЕМ. Тогда маскировка всех этих многочисленных помещений окажется трудной.
Об этом нужно будет думать ему, Алёшкину. Ведь совершенно очевидно, что не за горами то время, когда начнётся наступление и на их фронте, а, следовательно, придут в движение и все эти такие прижившиеся возле Жихарева госпитали.
Невольно мысли Бориса перенеслись на его новый «дом», на его госпиталь. Как-то ему придётся, справится ли он с этой новой и, очевидно, весьма нелёгкой должностью? Найдёт ли общий язык со всеми членами этого большого коллектива? Сумеет ли заставить их в нужный момент отдать все свои силы, преодолеть страх перед обстрелом и бомбёжкой, если в такую переделку госпиталь попадёт? Ведь он пока не знал ещё никого. Характеристика основных работников, данная Кучинским, была настолько краткой и неопределённой, что выводов из неё сделать не удавалось. Да тот, видимо, и сам это понимал, потому что рекомендовал по этому вопросу обратиться к замполиту Павловскому, с которым Алёшкин успел перекинуться всего несколькими словами. Да и каков он сам-то, Павловский? Кучинский, характеризуя его, заметил, что этот старик (а Павловский был действительно весьма пожилым человеком, вероятно, старше Сангородского) с большим норовом и причудами.
«Да, трудная задача встала перед тобой, Борька. Жаль, что рядом с тобой нет твоей Кати. Нет, совсем не этой молоденькой помощницы в хирургической работе и пылкой женщины, а той, которая сейчас далеко-далеко, которая всегда отличалась хорошим здравым смыслом и умением помочь разобраться в самой сложной обстановке. Как-то они там? Ведь совсем недавно, немногим больше полугода, район Кабарды оставили немцы. Когда Катя с ребятами вернулись, где они были? В двух письмах, которые пришли за это время, об этом не было ни слова. Поди, маленькое наше хозяйство почти всё разорено, неизвестно, уцелела ли и сама Александровка… Хотя Катя писала, что работала по-прежнему на Крахмальном заводе, значит, завод сохранился. Хорошо, что у неё хоть работа есть и по аттестату всё получила. Из военкомата Скуратов получил извещение, что вся задолженность по аттестату Кате выплачена, хоть здесь-то всё благополучно…»
И не предполагал Борис, как далеки его представления от действительного положения вещей, в котором находилась всё это время его семья. Понятно, что он не мог знать, тем более что жена в своих письмах никогда ни на что не жаловалась, хотя, как будет видно далее, оснований для жалоб и сетований у неё имелось более чем достаточно. Всё, что в следующей главе будет описано, Борис узнал гораздо позже, уже после окончания войны, из рассказов самой Кати, дочерей и оставшихся в живых соседей.
Но пока вернёмся к тому времени, о котором мы пишем сейчас.
Машина подошла к шлагбауму, перегораживавшему дорогу на территорию госпиталя. Из будки вышел часовой и свистком вызвал дежурного. Согласно порядку, заведённому в госпитале, ни одну машину впускать было нельзя, пока её не осмотрит дежурный и не проверит документы у находившихся в ней. Кстати сказать, в большинстве лечебных учреждений дивизий и армий этот порядок соблюдался не очень строго. Полевой госпиталь № 27 относился к числу тех немногих, где его выполняли точно.
Дежурным в тот день был начальник гаража госпиталя, старший сержант Лагунцов, он же исполнял обязанности шофёра начальника госпиталя. Подойдя к санитарной машине и увидев за рулем её нового начальника, он удивился и даже как будто обрадовался. Поздоровавшись, он спросил:
– Вы, товарищ майор, сами машину водите?
– Да, – горделиво ответил Борис.
Бубнов, выглянув из-за спины начальника, добавил:
– Мой ученик! И, кажется, способный. Вот уже полтора года сам машину водит: и ЗИС-5, и полуторку, и вот эту «санитарку». Справляется на любых дорогах, а у нас, ведь знаете, какие дороги-то!
– Первый раз вижу, чтобы доктор за рулём машины сидел! Ну, да это хорошо, раз он шофёрское дело знает, будет наши нужды понимать!
В наше время удивление Лагунцова было бы непонятным, ведь сейчас увидеть за рулём шофёра-любителя, не только врача, любого специалиста, часто и женщину, не диво. Появилось много личных машин, появилось много водителей-непрофессионалов. Тогда же в нашей стране машин было немного, и встретить за рулём представителя интеллигенции удавалось нечасто.
Алёшкин попросил Лагунцова заправить машину Бубнова, покормить самого шофёра, а тому приказал ждать его возвращения из санотдела, так как придётся отвезти пакет в медсанбат. Затем он прошёл к своему новому жилищу.
После того, как прежние хозяева ободрали с его стен укрывавшие их полотнища от палаток, вывезли большую часть мебели и даже вывинтили лампочки в обеих комнатах, забрали половики, застилавшие пол, оно имело неприятный, нежилой вид, и оставаться в нём Борису не хотелось.
Ещё у Лагунцова он выяснил, что его зампохоз Захаров вместе с большинством свободных от дежурства людей и группой выздоравливающих продолжал работать на уборке урожая. Они сыпали подсушенную на солнышке картошку в специально вырытую яму и имевшиеся в небольшом количестве мешки, переносили в подготовленные закрома с песком, рубили морковь и свёклу и солили капусту. Бочки с ней так же, как и закрома, находились в специально построенной для этого полуземлянке. Недалеко от неё располагался так называемый скотный двор с конюшней для лошадей, попавших в госпиталь по блату из ветлечебницы, неизвестно откуда приблудившейся коровы и нескольких свиней.
Что и говорить, Кучинский был хорошим хозяйственником!
Глава третья
Борис понял, что в поле Захаров справится и без него, и решил пройти к замполиту, капитану Павловскому, чтобы поближе познакомиться с ним, да заодно поговорить и о людях госпиталя.
Алёшкин удивился, когда услышал от Кучинского, что замполит знает людей лучше. Он считал, что командир, особенно такой воинской части, как госпиталь, должен лично знать, что представляет собой каждый его работник, что с кого можно спросить, кому и что можно поручить. Конечно, своего удивления он Кучинскому не высказал, но для себя сразу же наметил первоочередную задачу – познакомиться со всеми работниками госпиталя.
С Захаровым он пообщался в первый же день и подробно узнал всю его довоенную и военную жизнь. Этот капитан производил хорошее впечатление, и Борис, увидев, как усердно заместитель по хозяйственной части выполнял проверку, за этот участок работы госпиталя не беспокоился.
Он знал, где находится дом замполита, и без труда нашёл его. Войдя, увидел Павловского, сидевшего за столом и о чём-то оживлённо беседовавшего с двумя девушками напротив него. Заметив входящего Алёшкина, все встали, и Павловский доложил:
– Товарищ майор, провожу совещание с секретарём партийной и секретарём комсомольской ячейки о подготовке госпиталя к празднованию 26 годовщины Октябрьской революции. Времени осталось немногим больше месяца, а планы у нас большие.
– Вы ещё не закончили? – спросил Борис.
– Нет, мы только недавно начали, но, если я вам нужен, то мы можем прервать совещание, вечером договорим. Вы, девчата, можете идти.
– Нет, нет, подождите, – остановил Борис направившихся к дверям девушек. – Совещание вам действительно придётся временно прервать, но уходить пока ещё рано. Вадим Константинович, познакомьте меня с девушками! Одна из них – моё партийное начальство, я к ней на учёт должен встать, а другая должна быть одной из первых помощниц. Так что мне надо их узнать поближе и сделать это побыстрее, они обе главные действующие лица в госпитале. Садитесь товарищи, а вас, товарищ Павловский, прошу рассказать мне про них всё, что знаете, пусть и они послушают, да и сами добавят, если вы что-нибудь пропустите.
Девушки покраснели, переглянулись и послушно уселись на табуретки, с которых только что встали. Борис уселся на третью, последнюю из стоявших в комнате, а Павловский разместился на своей постели. Внутренне он был очень доволен выступлением нового начальника, его непринуждённым товарищеским поведением. Кучинский был беспартийным, держался со всеми подчёркнуто официально и всегда находился в каком-то отдалении от коллектива. Более или менее товарищеские беседы он вёл только с начальниками отделений.
– Прежде всего, Вадим Константинович, я хочу знать, кто есть кто.
– Вот эта, – показал Павловский на высокую, черноглазую, плотную и, очевидно, сильную девушку, – Тамара Логинова, старший сержант, младшая операционная сестра, пришла к нам в Ленинграде во время блокады. Она училась на третьем курсе мединститута, от эвакуации отказалась и попала к нам в госпиталь. Она член партии с 1940 года, из рабочих, родители её погибли в блокаде, старший брат служит лётчиком где-то на Южном фронте, от него нет уже давно вестей. Месяца три тому назад нашего бывшего секретаря партячейки санотдел армии перевёл во вновь организуемый госпиталь легкораненых, он по специальности провизор, был заведующим аптекой. У нас остался второй фармацевт, очень квалифицированная работница, товарищ Иванченко Мария Андреевна, тоже член партии, она сейчас заведует аптекой. Сначала хотели взять её, но у неё здесь дочь медсестрой работает, да и ей самой очень не хотелось уходить из госпиталя, в котором служит со дня основания. Мы с товарищем Кучинским посоветовались и дали согласие на перевод провизора Михеева.
Борис подумал: «Ну и ловкач этот Кучинский! Всех нужных людей из госпиталя забрал: ведущего хирурга (свою жену), начхоза, секретаря партячейки – начальника аптеки, наверно, ещё кого-нибудь прихватил».
Павловский продолжал:
– Секретарём партячейки избрали Тамару. Она, хотя ещё и молодой коммунист, но к работе относится с жаром и мне много помогает. Вторая, младший сержант – палатная медсестра Нина Куц – секретарь комсомольской ячейки. Она тоже бывшая студентка Ленинградского мединститута, только первого курса. Пришли они к нам одновременно. Нинины родители живут где-то около Тамбова, братьев у неё двое, но оба младше её, и пока ещё, наверно, дома. Нину избрали секретарём комсомольской ячейки уже давно, больше года. На её работу мне жаловаться не приходится. Комсомольцев у нас около тридцати человек.
– Двадцать восемь, – поправила Куц.
– Хорошо, двадцать восемь, – согласился Павловский. – Они есть во всех отделениях госпиталя и всегда являются застрельщиками и главными исполнителями всякого нового дела. Скоро будет год, как они организовали художественную самодеятельность. К участию в ней привлекли почти всех врачей и медсестёр. В армии по этому вопросу среди других медучреждений мы находимся на первом месте. Наша самодеятельность выступала во многих госпиталях. Активно комсомольцы работали и на полевых работах. Все безупречно выполняют свои служебные обязанности. В этом мы многим обязаны Нине Куц, как секретарю ячейки.
Борис улыбнулся:
– Ну, Вадим Константинович, по тому, как вы охарактеризовали этих девушек, если бы вы помоложе были, то я бы сказал, что вы влюблены в них!
Павловский как-то помрачнел и довольно сухо произнёс:
– Борис Яковлевич, вы позволите так вас называть?
– Конечно, конечно! – воскликнул Алёшкин.
– Девушки эти действительно работают хорошо. Поживёте, поближе узнаете их и сами убедитесь. Ну, а влюбляться в них у нас тут и без меня народу хватает, – закончил он уже более спокойным тоном.
Обе девушки при фразе Бориса как-то смущённо опустили головы, сильно покраснели и, встав, попросили разрешения уйти. Алёшкин позволил. Понимая, что совершил какую-то ошибку, он решил сразу же поставить все точки над и:
– Вадим Константинович, простите, я своей нелепой шуткой какую-нибудь бестактность себе позволил? Может быть, у девушек тут женихи есть?
– Да нет, дело не в них… – ответил задумчиво Павловский. – Дело во мне. Неделю тому назад я получил извещение от сына, он у меня на флоте служит, в Кронштадте… Он сообщает, что в Ленинграде умерла моя жена. Она не захотела эвакуироваться, отказалась уезжать и со мной, так как, оставаясь в городе, могла видеться с приезжавшим туда сыном. Перенесла все лишения, связанные с блокадой и, хотя мы ей из своих пайков и помогали, чем могли, всё-таки заболела дистрофией, затем воспалением лёгких, и умерла. Ведь она тоже была уже немолода, всего на два года моложе меня, то есть ей было 55. Ну а ваша шутка девушкам, знавшим о моём горе, показалась неуместной, да и меня она смутила, и…
Но он не успел докончить свою мысль, как дверь открылась, и показался Кучинский:
– Вот он где, а я-то его обыскался, и на огороде, и в операционной, и в палатах был. А он тут у замполита засиделся! Поедем скорее к Склярову. Он приказа о моём назначении не подписывает, пока мы ему рапорта не представим. Я уже написал, вот, подпиши его, и поедем докладывать. А то я теперь между небом и землёй вишу. Ну, а с замполитом ты ещё успеешь наговориться.
Борис встал. В душе он клял чёртова Кучинского, который, рассказывая о людях госпиталя, ни словом не заикнулся о несчастье, постигшем замполита. Это показывало, как мало начальник интересовался жизнью окружавших его людей. Борис смущённо протянул руку Павловскому и сказал:
– Вадим Константинович, извините меня. Я очень сожалею о своих глупых словах и сочувствую вашему горю.
Затем он догнал уже вышедшего Кучинского, последний при этом заметил:
– Да, нелегко старику. Неделю тому назад он получил известие о смерти жены, да и за сына беспокоится, он подводник, механик, кажется, а у них служба нелёгкая…
Через час они уже находились в землянке начсанарма и, представив ему свой письменный рапорт о сдаче и приёмке, доложив устно о положении дел в госпитале № 27, наконец-таки, официально закончили эту процедуру.
Отпустив Кучинского, который, получив резолюцию начсанарма на рапорте, помчался в отдел кадров армии, чтобы быстрее оформить своё назначение, Скляров обратился к Борису:
– Ну, товарищ Алёшкин, ваше сокровенное желание исполнилось: теперь вы и начальник, и ведущий хирург большого хирургического госпиталя! Постарайтесь сделать так, чтобы ваша работа не вызывала неудовольствия ни с моей стороны, ни со стороны Военного совета армии и сануправления фронта, а главное – со стороны тех тысяч раненых, которых вам предстоит лечить. Вы всегда можете рассчитывать на мою поддержку и помощь, а также и помощь армейского хирурга Брюлина.
Борис решился:
– Товарищ начсанарм, у меня есть личная просьба, разрешите?
– Пожалуйста.
– Вы спрашивали меня, не хочу ли я взять с собой кого-нибудь из медсанбата. Так вот, после кое-каких размышлений я хотел бы взять с собой моего связного, с которым служу уже полтора года. На это я получил согласие командования дивизии. И операционную сестру, с которой я работаю с начала войны.
Николай Васильевич Скляров улыбнулся:
– Я ждал этой просьбы, ведь вас с ней связывают не только чисто служебные отношения, я об этом слышал. Ну что же, не возражаю.
– Шурочка, – позвал он свою секретаршу, находившуюся в другой половине землянки. – Заготовь предписание о переводе из медсанбата № 24 в полевой госпиталь № 27 операционной сестры, младшего лейтенанта медслужбы… Как её фамилия?
– Шуйская, – воскликнула Шурочка, – я её знаю. Я ведь в этом медсанбате тоже когда-то работала…
Борису оставалось только смущённо кивнуть головой.
Часов около пяти вечера, после обеда в Военторговской столовой Алёшкин ехал в своей легковой машине типа ГАЗ-АА, или, как все её любовно называли, «козлике», уверенно ведомой Лагунцовым, в госпиталь. По дороге он дал шофёру следующее распоряжение:
– Товарищ Лагунцов, возьмёте санитарную машину и сегодня же вместе с Бубновым поедете в медсанбат, там переночуете, а завтра утром вернётесь в госпиталь. Туда отвезёте несколько мешков картошки и других овощей, я Захарову скажу, чтобы погрузили, а оттуда возьмёте мои вещи, моего ординарца и собаку. Отдадите вот этот пакет командиру медсанбата, и если медсестра, которая распоряжением начсанарма переводится в наш госпиталь, успеет собраться, то захватите и её.
Лагунцов молча взял пакет и, высадив начальника у крыльца, отправился выполнять поручение.
Войдя в дом, Борис заметил, что кто-то уже успел позаботиться, чтобы его жилище было приведено в относительный порядок: пол был чисто выметен, горели лампочки (темнело рано). На широкой кровати лежал набитый сеном тюфяк, покрытый простынями и одеялом. В головах лежала настоящая перьевая подушка. Стол был закрыт клеёнкой, и на одной его стороне лежал столовый прибор.
Почти вслед за Борисом в дом вошла белокурая молодая женщина с голубыми глазами и приветливой улыбкой на полных губах. На ней была форма и погоны старшины. Она остановилась у дверей и произнесла:
– Товарищ майор, старшая палатная медсестра Мертенцева. Я тут вам постель приготовила и поручила девушкам немного прибраться. Затем устроитесь, как вам будет удобно. Нам Лагунцов сказал, что он вашу операционную сестру привезёт…
Борис рассердился: «Значит, Лагунцов уже успел всем раззвонить, что новый начальник госпиталя с собой из медсанбата операционную сестру везёт! Да, положение, что же делать? Сразу сказать вот этой женщине о своих отношениях с Шуйской глупо, но тогда, как объяснить её перевод вместе со мной? Сказать ей, что Шуйская – моя походная жена, тоже нельзя. Чёрт его знает, в какую историю я влип!»
Он промолчал.
– Вам принести покушать? – спросила Мертенцева.
– Да, я поужинаю. Да не трудитесь сами, поручите кому-нибудь из санитаров принести. Завтра мой связной приедет, тогда он уж обо всём хлопотать будет.
– Ну, то будет завтра, а сегодня, на правах хозяйки, сама поухаживаю, – засмеялась, уходя, блондинка.
Минут через двадцать она вернулась в сопровождении санитарки-дружинницы с сумками, из которых вкусно пахло, и эмалированным чайником, из носика которого шёл пар.
– Кушайте, товарищ начальник, и отдыхайте. Посуду завтра Нюра уберёт, когда завтрак принесёт. Во сколько его подать?
Борис засмеялся:
– Да я со всеми в столовой поем. У вас тут хорошая столовая!
– Столовая-то хорошая, она и за клуб иногда сходит, но начальник госпиталя у нас всегда в своём доме ел. Пока не будем нарушать традиции, – сказала твёрдо Мертенцева.
– Нюра, завтра к 9:00 принесёте завтрак начальнику!
– Слушаюсь, товарищ старшина.
После этого обе женщины вышли из домика.
Борис с аппетитом поел, напился чаю и, едва забрался в постель, как моментально уснул.
***
Весь следующий день он, по настоянию Захарова, вынужден был провести на поле, где заканчивалась уборка овощей и заготовка их на зиму. Его заместитель по хозчасти, зайдя к нему во время завтрака, сказал:
– Знаете, товарищ майор, ваше присутствие сейчас на уборке урожая просто необходимо. Увидев вас рядом с собой, все невольно станут работать с большей энергией и энтузиазмом, а это важно: погода ленинградской осенью очень неустойчива. Кто его знает, может, сегодня один из последних солнечных дней. Начнутся дожди – неубранная часть овощей пропадёт. Сейчас надо всех мобилизовать на то, чтобы работать как можно усерднее. Я уже через начальников отделений от вашего имени дал распоряжение, чтобы на территории госпиталя остался лишь самый необходимый персонал и лежачие раненые. Всех остальных уже с семи часов отправил в поле и в овощной сарай. Туда же, кстати сказать, пошёл и замполит Павловский.
– Ну что же, это правильно, потерять даже незначительную часть овощей жалко. После блокады мы, кажется, научились ценить продукты питания. Ступайте, товарищ Захаров, на поле, минут через 15–20 и я подойду. Да, а Лагунцов уехал в медсанбат с овощами?
– Уехали оба – и Бубнов, и Лагунцов, ещё в шесть утра, а картофель, капусту и морковь мы с вечера погрузили. Так что не переживайте, будет ваш медсанбат с овощами месяца на два. Ну, я пошёл.
– Постойте, товарищ Захаров! Вас Алексей Александрович зовут? А меня – Борис Яковлевич, давайте в такой вот «домашней» обстановке друг друга по имени-отчеству называть, согласны?
– Конечно.
На поле и в большом сарае, где со смехом и шутками находилось около полутораста человек – девушек, женщин и мужчин, было шумно и весело. Работали все дружно, стараясь сберечь и сохранить каждый клубень картофеля, каждую морковку, каждый листик капусты.
По предложению одного из санитаров, бывшего колхозника, в сарай свозили и зелёные листья капусты, остававшиеся после вырубки кочанов. Он посоветовал порубить для засолки и их, мол, зимой пойдут на корм скоту, да и самим «чёрные» щи тоже можно поесть в случае чего. Было заметно, что люди, перенёсшие Ленинградскую блокаду, или только слышавшие о ней, понимали, как дороги и важны для госпиталя заготавливаемые ими овощи.
Захаров, увидев подходившего начальника, хотел было по форме доложить ему о положении дел, но Борис жестом остановил его и сказал:
– Руководите работой, как будто меня тут нет, а я присоединюсь к какой-нибудь группе и буду работать так же, как другие, при этом я с народом получше познакомлюсь. Да и то, что буду трудиться наравне со всеми, послужит хорошим примером. Кстати, а где Павловский?
– Да он тут где-то был, сейчас с секретарём комсомолии боевой листок готовят. Они ведь каждый день боевые листки выпускают о ходе уборки.
«Совсем как до войны в колхозе», – невольно подумал Алёшкин. Он зашёл в сарай и, взяв в руки тяпку, стал с азартом рубить брошенную в длинное корыто капусту. Для этого ему пришлось протиснуться в группу девушек, очевидно, дружинниц-санитарок.
Они вначале внимания не обратили на присоединившегося к ним командира, приняв его за кого-нибудь из выздоравливающих, и продолжали болтать о госпитальных событиях без всякого стеснения. Но затем, видно, кто-то подсказал им, что рядом находится начальник госпиталя. Девушки удивились и смутились. До сих пор начальник, если и приезжал на полевые работы, то только издали смотрел, а сам участия не принимал. Этот же какой-то чудной, сам за тяпку взялся! Шутки и смех понемногу утихли…
Но молодость берёт своё, и уже через полчаса, увидев, как споро управляется тяпкой их майор, они как будто забыли о его особом положении и вскоре уже болтали и смеялись вместе с ним, как с давним знакомым. А Борис, вспоминая подобную работу, выполняемую им мальчишкой и у Стасевичей, и у дяди Мити, с увлечением отдавался ей. Его тяпка так и мелькала в воздухе, с хрустом рассекая тугие кочаны капусты. Глядя на него, девушки смеялись и шутили, но работали с ещё большим рвением и азартом.
Обед в положенное время привезли с кухни в термосах. Борис поел наравне со всеми и перешёл в другую группу. Там было больше мужчин (санитаров и выздоравливающих), они занимались перевозкой и загрузкой картофеля в яму.
День пролетел незаметно, но он принёс большую пользу и в материальном отношении, так как удалось закончить уборку всех овощей вовремя (со следующего дня действительно начались дожди, которые продолжались почти весь октябрь), и в части знакомства нового начальника госпиталя с подчинёнными. Болтая с товарищами по работе в овощном сарае и на поле, он как-то незаметно в течение одного дня перезнакомился почти со всей молодёжью госпиталя. Неохваченными остались только работники, в основном пожилые и нездоровые, на которых на это время возложили обязанности по уходу за ранеными, находившимися в госпитале.
Когда вечером Борис возвратился вместе со всеми с поля, то первого, кого он увидел, и кто заметил его, был Джек. Заметив хозяина, пёс весело взвизгнул (в радости он никогда не лаял) и, бросившись, чуть не свалил его с ног, пытаясь лизнуть в лицо. Обрадовался своему четвероногому другу и Борис. Он обнял собаку за мохнатую шею и прижался лицом к пушистой голове. Так, вдвоём они и направились в дом, где их встретил Игнатьич.
Войдя, Борис не узнал своего жилища. Видно было, что в его отсутствие тут основательно потрудились. Прежде всего, всё помещение было перегорожено на три комнаты плащ-палатками, очевидно, привезёнными Игнатьичем с собой. Арка, отделявшая спальню от большой комнаты, была завешена двумя палатками настолько плотно, что образовалась вторая стена, с одного края создавшая нечто вроде двери, завешенной одеялом. В противоположной части большой комнаты двумя палатками был отделён хозяйственный угол Игнатьича. Там, кроме его постели на добытом откуда-то топчане, находился и его старый шкафчик, сделанный одним из столяров медсанбата. В нём хранилась нехитрая посуда, тоже привезённая Игнатьичем с собой.
Встретив Алёшкина, ординарец сказал, что он взял с собой и самодельный умывальник, которым они пользовались в батальоне:
– Сковорода хоть и ворчал, но отдал. Хотел я наши табуретки и стол взять, да Лагунцов отговорил, мол, этого добра и здесь достаточно. В самом деле, я у завсклада всё получил: и скамейки, и табуретки, и два маленьких столика – себе, да и вам в спальню.
До сих пор Борис как-то не осмеливался спросить про Катю и, не видя её, подумал, что, если она и приехала, то поселилась где-нибудь с сёстрами. Но, едва он зашёл в спальню, чтобы сбросить грязную гимнастёрку и надеть чистый китель, как понял, что, Катя не только приехала, но, кажется, и решила жить с ним в одном доме. На стене рядом с его шинелью висела и её шинель, а в углу на табуретке лежал её вещевой мешок.
Борис спросил Игнатьича, собиравшегося на кухню за ужином:
– Шуйская тоже приехала?
Тот усмехнулся в свои рыжеватые с сединой усы:
– А как же! Конечно, приехала. Она целый день в операционной провела, в палаты ходила, перезнакомилась со всеми, кто тут оставался. Да вот она и сама идёт, сейчас сама вам всё расскажет.
И действительно, только Игнатьич отворил дверь, как в неё вбежала раскрасневшаяся, весёлая, но в то же время смущённая Катя. Она остановилась у дверей и, исподлобья поглядывая на Бориса, спросила:
– Ты не сердишься, что я оставила свои вещи у тебя? Я хотела поселиться у старших сестёр, в землянке у них места много, но Мертенцева сказала мне: «Что же вы, так и будете врозь жить? У нас тут так не принято! Мы ведь знаем, что вы с товарищем начальником живёте». Я чуть не провалилась со стыда. И откуда это всё известно?..
Борис во время этой речи, чувствуя себя неловко, стесняясь присутствия Игнатьича, не знал, что и ответить. Тот, видимо, заметив это, поспешно вышел из дома и плотно закрыл за собой дверь.
– Ну, Боренька, милый мой, ведь это хорошо, что мы будем с тобой вместе! Теперь уж я не буду бегать к тебе украдкой, как в медсанбате. Здесь все считают меня, если не настоящей, то военной женой, и потому я думаю, что могу поселиться у тебя. Понимаешь, – торопилась она, не давая Алёшкину ни времени, ни возможности что-либо возразить, – когда я приехала и представила свои документы начальнику канцелярии товарищу Добину, он чуть презрительно и снисходительно посмотрел на меня и в упор спросил: «Вы что же, жена товарищу майору будете?» Я даже немного растерялась, но потом набралась смелости, а, может быть, и нахальства, и прямо ответила: «Нет, не жена, но жить с ним мы будем вместе. Вам этого достаточно?» Он хотел смутить меня, а после этого ответа смутился сам! Конечно, он не ожидал такой прямоты от меня, ведь именно он оформлял твои документы и, выправляя аттестат, прекрасно знал твоё семейное положение. Я это понимала, потому так ему и ответила. Он за мою прямоту, кажется, меня уважать стал. Ты на меня не сердишься?
Они сели рядом на одну из скамеек, стоявших у стола. Она немного испуганно и встревоженно посмотрела на всё ещё молчавшего Бориса.
– За что же на тебя сердиться, коли ты правду сказала? Мне только неловко, что я тебя, как какую-то наложницу, за собою вожу. Что обо мне, да и о тебе подумать могут, какие разговоры начнутся – это меня смущает. Да кроме того, ведь я тебе не раз говорил, что я ни жену, ни семью не оставлю. А как будешь ты?
– Не будем об этом. Я ж тебе тоже сто раз объясняла, что я не собираюсь тебя отнимать от семьи. Пока мы здесь, на фронте, мы будем вместе, а что будет потом… Ты подожди, я тебе ещё не всё рассказала. После канцелярии я отправилась в операционную, познакомилась со старшей операционной сестрой Журкиной Антониной Кузьминичной. Ты её ещё не видел, с ней не говорил? Она такая подвижная, как наш Лев Давыдович, и по возрасту, наверно, не далеко от него ушла. Она меня приняла очень хорошо, удивилась только, что я, такая молодая, уже младший лейтенант медслужбы. У них здесь даже врачи есть, которые только звание лейтенанта имеют, а сама она тоже лейтенант. Из разговора со мной по нашим сестринско-хирургическим делам она поняла, что я в этом деле неплохо разбираюсь, и обрадовалась. У них тут, кроме неё, ни одной настоящей операционной сестры нет, а с самоучками работать очень трудно. Затем она и про тебя расспросила, действительно ли ты хирург, много ли оперируешь. Ведь их прежний начальник, как она сказала, в хирургии ни капельки не смыслил, да и его жена, хоть и числилась ведущим хирургом, ни одной серьёзной операции не сделала, всё на приезжих из ОРМУ (отдельная рота медицинского усиления – Прим. ред.) или фронтовых госпиталей выезжала. Я ей рассказала, сколько и какие сложные операции ты делал, что почти всегда была твоей операционной сестрой, и она прямо-таки обрадовалась. Затем Антонина Кузьминична перезнакомила меня с находившимися в оперблоке перевязочными сёстрами, а потом мы прошли в их землянку, где я собиралась поселиться. Вот там и произошла моя встреча с Тоней Мертенцевой. О том, какое она предложение мне сделала, я уже сказала. Между прочим, ты ей очень понравился, так что смотри у меня! На свете есть только один человек, к которому я тебя не ревную и никогда не буду ревновать, это твоя жена. А всех остальных, если они, не дай Бог, появятся, изничтожу! Но с этой Тоней мы как-то сразу подружились, она, конечно, поняла моё положение и успокоила меня. У них тут добрая половина госпиталя находится точно в такой же ситуации. Как начала она мне перечислять, кто с кем живёт здесь, да у кого есть поклонники из штаба армии, так я и успокоилась – не буду выглядеть белой вороной. Да и тебе волноваться нечего, ведь и сам начсанарм с Шурочкой живёт, об этом весь санотдел, да и все госпитали знают. Ну, да и в других госпиталях то же делается, и не только в госпиталях. Как это может быть, чтобы в течение двух лет рядом, часто не только в одной землянке или палатке, а даже под одной шинелью, жили молодые мужчины и женщины, и между ними не возникло бы чувства взаимного влечения, а как следствие, и близости? Ну, так как? Я буду жить здесь?
– Да я тебе пока ничего не возразил… Только всё же думаю, что наше положение какое-то неправильное. Ну, пойми, у нас с тобой есть определённая договорённость, хотя в этих вопросах любая договорённость может порваться. Ты меня любишь, и я отношусь к тебе не равнодушно, мы живём с тобой как муж и жена… Но ведь почти все здесь знают, что у меня есть настоящая жена, есть дети. Невольно люди задаются вопросом: а как у него будет с семьёй? Что он, её совсем бросил, или эта женщина у него просто для развлечения? Как мне отвечать на эти вопросы?! Ну, а если у нас с тобой вдруг появятся дети, тогда что? Как я тебя брошу с ребёнком? Но и остаться с тобой я тоже не смогу. Тут поневоле начнёшь думать, ведь если мы станем жить вместе, то это будет совсем другое дело, чем когда мы с тобой встречались иногда…
– Дети? Никаких детей не будет, сейчас не до них – война! Пожалуйста, об этом не думай, это моё дело. Ну, а в отношении семьи никто тебя не спросит, других же не спрашивают! Я тебя люблю, ты меня тоже, хотя, может быть, и не так, как бы мне хотелось… Но мы живём, и давай будем жить так, чтобы я не бегала к тебе, как какая-нибудь уличная девка. Будем жить вместе, от этого ничего не изменится. Ты же меня уже знаешь, я своей связью с тобой никогда не воспользуюсь, буду работать, как и в медсанбате, насколько хватит сил. Так будет до конца войны, ну а там посмотрим… Давай не будем на эту тему больше говорить.
В это время пришёл Игнатьич, принёс еду на троих и почти целый котелок объедков для Джека. Они поужинали, затем Катя встала из-за стола и, взглянув на Бориса, удалилась в спальню, следом за ней прошёл и Борис. Там она обняла его и, целуя, вполголоса сказала:
– Боренька, миленький, ну успокойся! Всё будет хорошо. Поцелуй меня, я сейчас уйду… Сегодня, чтобы ты не волновался, я у тебя не останусь, ну, а завтра… Завтра мы посмотрим. Ты посоветуйся с замполитом, и если он скажет, что нам нужно жить врозь, то так и будет.
Подходя к двери, Катя заявила:
– Мне сегодня приказано дежурить по операционно-перевязочному блоку. Дежурство с восьми часов вечера до восьми утра. Из врачей будет дежурить капитан Власенко Мария Сергеевна, а если поступят какие-нибудь серьёзные раненые, требующие срочной операции, то мы вызовем начальника первого хирургического отделения майора Минаеву.
– Нет, сказал Борис, – вызовете меня, ведь я ведущий хирург, а там посмотрим.
– Слушаюсь, товарищ начальник.
Катя ушла, а Борис, покурив, улёгся спать. Ему показалось, что спал он всего полчаса, как его разбудил Игнатьич, сообщив, что его вызывают в операционную. Быстро одевшись, Борис побежал по дорожке, устланной тоненькими берёзовыми жердями, к операционно-перевязочному блоку.
Войдя в предоперационную, он встретил Власенко. С ней, как и с другими врачами, он успел познакомиться при обходе госпиталя в день приезда. Она чётко доложила:
– Товарищ начальник, доставили раненого в грудь. Повреждено лёгкое, кровотечение, правда, несильное. Я уже свозила его в рентген-палатку. Снимки готовы, виден осколок, он находится на уровне третьего ребра по среднеключичной линии, как будто не очень глубоко. Раненый уже в операционной. Послать за товарищем Минаевой?
– Подождите, я его сам посмотрю.
Власенко немного удивлённо взглянула на начальника госпиталя, ведь Кучинский никогда сам раненых не осматривал. Тем временем Борис облачился в поданные ему санитаркой белоснежный халат и шапочку и проследовал в операционную.
На столе лежал мужчина атлетического сложения, лет 25 с забинтованной грудью. На повязке алело довольно большое пятно. Тело раненого до половины было укрыто простынёй. Алёшкин приказал разрезать бинт и пинцетом приподнял повязку на небольшой ранке, чуть выше соска, на правой половине груди. Швы на этой ране наглядно демонстрировали, что это неумело или небрежно ушитый пневмоторакс в каком-то медсанбате. Очевидно, теперь уже гемоторакс: полость плевры была заполнена кровью, требовалась срочная операция. Он сказал:
– Товарищ Власенко, будем оперировать, готовьтесь.
Та слегка пожала плечами, но послушно вышла в предоперационную и начала мыть руки.
– Катя, новокаин приготовила?
– Сейчас принесут, я уже заказала в аптеке 25-процентный раствор на физиологическом, а товарищ капитан послала за сестрой, которая обычно у них даёт наркоз. Она сказала, что если доктор Минаева решит оперировать, то будет делать эту операцию под эфирным наркозом.
Борис неопределённо хмыкнул и вышел в предоперационную. Раненый был в тяжёлом состоянии. Он находился в сознании, но сильно задыхался. Пульс у него был, хотя ещё и хорошего наполнения, но неровный. Цвет лица, губ и кончика носа синюшный. Иногда при выдохе на губах появлялась кровавая пена.
Пока Борис мылся, он размышлял: «Очевидно, повреждён довольно крупный сосуд лёгкого и бронх. Нужно будет извлечь осколок, перевязать сосуд и ушить стенку бронха. Это будет сложно. А всё-таки здорово, что у них тут и рентген под боком!»
Мысленно он представил себе весь ход операции и одновременно задумался о том, как он с ней справится. В медсанбате они с Картавцевым сделали не один десяток подобных операций при ранении грудной клетки, хотя обычно в медсанбатах их и не проводили. Но там был Картавцев, с которым они хорошо сработались, а здесь будет помогать эта молодая врач Власенко.
Борис знал, что Мария Сергеевна окончила Ленинградский медицинский институт в 1941 году, с первого дня существования госпиталя работала в нём ординатором в отделении Минаевой, после ухода Кучинской временно заняла её место, то есть стала начальницей второго хирургического отделения. Но какой из неё ассистент на операции, он пока не представлял.
«Может быть, подождать Минаеву? Для первого раза посмотреть, как они тут работают», – подумал Борис, но сейчас же отбросил эти мысли. Нет, оперировать будет он сам, это же как экзамен.
Врачи вошли в операционную, их облачили в стерильные халаты, повязали им маски. Шуйская помогла надеть стерильные перчатки. У изголовья операционного стола стояла старшая медсестра Журкина с маской и пузырьком эфира наготове. Узнав, что оперировать собирается сам начальник, она решила участвовать в операции.
Борис подошёл к столу и спросил раненого, как его зовут. Тот, с трудом разжимая губы, ответил:
– Старшина Фомин.
– Ну вот, товарищ старшина, сейчас мы тебе поможем. Будет легче, а там недельки две полежишь и в свою часть вернёшься! – бодрым голосом заявил Алёшкин.
Он ещё совсем не был уверен в исходе операции, однако перед раненым, да и перед остальным медперсоналом этого показывать было нельзя. А персонала в операционной находилось много: двое врачей, две операционные сестры, две перевязочные сестры и три дружинницы. Борис подумал: «Как много у них толчётся народа в операционной… Надо будет это менять!»
Журкина спросила:
– Товарищ начальник, можно начинать? – и приготовилась наложить маску на лицо раненого.
– Что начинать? Наркоз? – спросил Борис. – Не надо! Мы эту операцию будем делать под местным обезболиванием.
Власенко и Журкина удивлённо переглянулись. Дружинницы подошли к столу и стали разматывать ремни, укреплённые на краях стола, чтобы ими привязать раненого. Борис, заметив это, сказал:
– Этого тоже делать не надо, раненый будет лежать спокойно. Ни привязывать его, ни держать не придётся. Вы можете пока идти. Отдыхайте в предоперационной, если понадобитесь, мы вас позовём.
Затем он повернулся к Шуйской:
– Катя, новокаин!
– Уже принесли, вот шприц, – и она подала Борису 20-граммовый шприц, наполненный новокаином.
Алёшкин тщательно обезболил окружность раны, мышцы, оба листка плевры, нервы между третьим, четвёртым и пятым рёбрами, израсходовав около 300 грамм новокаина. Сделал соответствующий разрез, снял бесполезные швы, перекусил два ребра кусачками, отодвинул их, быстро нашёл рану в верхней доле правого лёгкого, корнцангом извлёк осколок и… Не будем описывать весь ход операции, скажем только, что она закончилась вполне благополучно, а капитан Власенко оказалась очень толковой помощницей.
Когда Борису для осушения полости плевры понадобились тампоны, Катя подала ему новенький отсасывающий аппарат, которым полость был осушена в течение пары минут. Борис отметил про себя: «Ишь, как хорошо, мы бы с этим осушением провозились бы минут десять!». Ушитое лёгкое и полость плевры присыпали белым стрептоцидом, и вскоре рана была зашита. Борис облегчённо вздохнул и услышал голос Фомина:
– Спасибо, доктор, как мне стало легко дышать!
– Это хорошо, но ты, старшина, должен молчать, лежать спокойно, не курить и обязательно слушаться доктора, который будет тебя лечить, – Борис показал на Власенко и вышел в предоперационную.
Мария Сергеевна следила за тем, как перевязочная сестра накладывала на грудь раненого тугую повязку. Катя Шуйская убирала инструменты, передавая использованные дружиннице для мытья. В предоперационную вышли Журкина и неизвестно когда появившиеся Минаева и Батюшков. Минаева сказала:
– Ну, Борис Яковлевич, теперь я за наш госпиталь спокойна. С таким ведущим хирургом, как вы, мы справимся с любым ранением! Между прочим, я первый раз видела, чтобы такую сложную операцию делали под местной анестезией.
Борис закурил и устало произнёс:
– Я ученик Александра Васильевича Вишневского, и все операции в медсанбате делал только под местным обезболиванием.
Так началась жизнь и работа Бориса Яковлевича Алёшкина в 27 полевом госпитале. Самые разные по тяжести и сложности операции ему придётся делать, не все они окончатся так благополучно. Оставим на время его и перенесёмся в другое место, далеко-далеко от Волховского фронта.
Глава четвёртая
Посмотрим, как это время, то есть с июня 1941 по сентябрь 1943 года, прожила семья Бориса Алёшкина, оставленная им в далекой от него Кабарде, станице Александровке.
Катя проводила Бориса до станции Майская и посадила в поезд, следовавший в Нальчик. Она крепилась до самого последнего момента, и лишь когда муж, поцеловав её, прыгнул на ступеньку вагона тронувшегося поезда, она не сдержалась и заплакала. Так и стояла на перроне, махая удалявшемуся поезду рукой, не вытирая струившихся по её щекам слёз.
О чём она плакала, что её огорчило, она и сама не могла бы ответить. В то время Катя даже и представить себе не могла всей тяжести своей будущей доли, того, что придётся испытать ей самой, её маленьким детям, да и её мужу. Она даже и о времени разлуки с Борисом не думала.
Как многие люди нашей страны, она полагала, что успехи, достигнутые фашистскими войсками в первые дни войны, захват пограничной территории и нескольких городов – дело временное, случайное, явившееся следствием вероломного нарушения Гитлером и его кликой мирного соглашения между СССР и Германией. И как только Красная армия нанесёт свой сокрушительный удар, фашисты будут немедленно разбиты, побегут вспять и, может быть, через несколько месяцев война закончится полной победой, а в Германии и странах, вступивших с ней в союз, произойдёт-таки наконец пролетарская революция и установится советская власть. Ведь так случилось в Латвии, Эстонии и Литве, в состав Советского Союза вернулись Западная Украина и Западная Белоруссия, да и военный конфликт с Финляндией закончился полным разгромом последней, хотя ей и помогали капиталистические страны. Очевидно, так произойдёт и теперь, война закончится в течение нескольких месяцев, её Борька вернётся целым и невредимым домой и, наконец-то, они заживут по-настоящему. Ведь им ещё и жить-то вместе почти не довелось, только во Владивостоке. А затем в Армавире и Краснодаре больше врозь жили: то он работал на такой работе, которая была связана с постоянными командировками, то работал и учился, его целыми днями дома не было, да она и сама работала с утра и до ночи. Затем он на четыре месяца уезжал учиться в Москву, и только вот каких-нибудь последних полгода они жили нормальной семейной жизнью.
Катя особенно не опасалась за мобилизованного мужа: он медик-хирург, будет служить в каком-нибудь госпитале, а это ведь значительно менее опасно, чем, если бы он, как и раньше, оставался строевым пехотным командиром. За семью, полностью оставшуюся на её попечении, она тоже особенно не волновалась, тем более, когда Борис оставил ей почти все полученные при расчёте деньги, что-то около пятисот рублей. Она будет работать, огородик свой есть, какую-нибудь скотинку нужно завести, так что не пропадут. Взяв себя в руки, Катя сравнительно быстро успокоилась и заторопилась домой. На работе, в связи с мобилизацией, дел было много, да и ребята дома одни брошены. Как-то там Эла с малышами управится? Нюра (домработница) в последнее время стала к своим обязанностям плохо относиться.
Вернувшись с вокзала к подводе, ожидавшей её на площади, Катя отвязала лошадь и вскоре уже ехала по дороге к Александровке, оставляя за собой столбик пыли.
Недели через две пришло наконец первое письмо от Бориса и перевод на тысячу рублей. Он писал, что получил какие-то подъёмные, чуть ли не полторы тысячи. На триста рублей подписался на заём, двести оставил себе, хотя, как он сообщал, даже и не представлял, на что ему понадобятся деньги, так как их снабжали всем, вплоть до папирос, а тысячу рублей отправил ей.
Письмо её немного огорчило. Она предполагала, что военная служба мужа начнётся в Нальчике или где-нибудь на Северном Кавказе, но штемпель показывал, что письмо было отправлено откуда-то из-под Москвы. Катя поняла, что Борис находился в какой-то формируемой части, проходит обучение, и там, откуда письмо, они долго находиться не будут, а поедут куда-то дальше. Узнала из этого письма она и о том, что Борис будет служить хирургом в медсанбате. Она не представляла себе, что такое медсанбат, и это вызывало беспокойство.
Почти одновременно с письмом мужа, она получила вызов из военкомата. На следующий день, зайдя в Майском к военкому, майору Ерёменко, она получила от него аттестат на восемьсот рублей, что означало, что из зарплаты Бориса ей ежемесячно будет выдаваться военкоматом эта сумма. Получив такую солидную материальную поддержку, Катя совсем успокоилась. По её расчётам, вместе с её заработком этих денег семье должно вполне хватать.
Правда, сводки Информбюро, которые теперь слушали все с большим вниманием, были весьма неутешительные. Пока они говорили о том, что Красная армия оставляет город за городом и отходит всё дальше от наших границ вглубь страны. Об истинных размерах поражения по этим сводкам судить было, конечно, нельзя, но все уже начинали понимать, что эта война не кончится так скоро, как надеялись, и что, когда победа, о которой в своей речи говорил Молотов, придёт, то она достанется нелегко и, конечно, не «малой кровью» и не «на чужой территории», как когда-то обещал Клим Ворошилов.
Из станицы призывали всё больше народа. Призвали и молодых, ранее под всяким предлогом бронированных заводом и колхозом, и людей более пожилого возраста. Всё меньше оставалось мужчин в станице, всё больше ложилось тягот и работы на плечи остающихся женщин, стариков и подростков.
То же произошло и с Катей Алёшкиной. Призвали в армию начальника кадров Ставицкого, и как-то сами собой его обязанности легли на Алёшкину. Эта работа потребовала так много времени, что дома Катя бывала только по ночам. Крахмальный завод, несмотря на то, что количество рабочих сократилось почти вдвое, продолжал работать с прежней мощностью.
Катя аккуратно, почти еженедельно писала мужу, причём в своих письмах, стремясь сохранить бодрость его духа, почти совсем не сообщала о тех трудностях, которые свалились на неё в связи с дополнительной работой по кадрам, о перебоях в снабжении главным образом продуктами, что с каждым днём становилось всё ощутимее.
От Бориса после первого письма недели через две пришло ещё одно. Из него было видно, что он служит где-то под Ленинградом, его часть ведёт жестокие бои с рвущимися вперёд полчищами фашистов, а ему, как врачу-хирургу, приходится очень много работать. Сообщал он также, что пока здоров, ни в чём не нуждается. Свою гражданскую одежду, в которой был призван в армию, он, как и многие другие, отправил домой. Кстати сказать, этой одежды Катя так и не получила. Как стало известно уже после войны, все посылки были задержаны в городе Тихвине и достались немцам, захватившим этот город.
После этого в течение почти двух месяцев от Бориса не было никаких вестей. Это тревожило, и по ночам Катя часто плакала, скрываясь от детей. Теперь, по новой своей должности – завотделом кадров, она стала заведующей и спецотделом, это заставляло её часто выезжать в районный центр, посёлок Майское. Там по служебным делам ей приходилось бывать в райвоенкомате, и она ближе познакомилась с военкомом Ерёменко.
Тот, гораздо лучше осведомлённый в военных делах, успокаивал молодую женщину, старался оказать ей возможную поддержку. Утешая её по поводу долгого молчания мужа, он рассказал ей то, что было известно пока ещё далеко не всем. Рассказал, что фашистам удалось, сломив сопротивление Красной армии, успешно продвигаться в двух направлениях – к Москве и Ленинграду; что основные железные дороги, соединявшие эти два города, уже перерезаны немецкими войсками, и связь с Ленинградом и обороняющими его частями Красной армии очень затруднена. Это было слабым утешением, но всё же оно поддерживало силы Кати. К тому же работы и обязанностей у неё становилось всё больше и больше – не хватало дня и ночи. Как заведующая спецчастью она была связана с райотделом НКВД и получала от него дополнительные задания по проверке жителей станицы. В районе усиливался бандитизм, видимо, развивали свою деятельность вражеские агенты, которые до сих пор сидели, притаившись. Времени у Кати о том, чтобы думать о себе, почти не было. Требовали заботы и дети, ведь самой старшей Эле исполнилось всего 13 лет, и, хотя она и являлась основной помощницей матери, но положиться на неё целиком было всё же нельзя.
Хорошо ещё, что пока, при быстром сокращении продтоваров в сельпо, удавалось добывать кое-что через завскладом завода Прянину, жену бывшего секретаря партячейки (её муж тоже был на фронте), да и со своего огородика уже кое-что удавалось получить. Хуже было с одеждой, ведь ребята совершенно обносились, пока Борис учился. Надеялись постепенно их одеть, а тут сразу его новая учёба, а за ней через полгода война. Так детишки и остались в старой одежонке, из которой выросли, да она уже и износилось до невозможности. На починку, стирку и штопку уходила значительная часть ночи. Хорошо ещё, что летом, в жару, младшие бегали в одних трусиках, но ведь приближалась осень, холода. Нужно было подумать и об одежде для Элы – с 1 сентября она пойдёт в школу, да и младших стоило бы немного приодеть, они в детсад ходят. Пришлось все полученные деньги израсходовать на это дело. В сельпо мануфактуру вымело, как метлой. Почти ничего не удавалось купить в магазинах Майского. Единственный источник – базары в Муртазове и в Майском, где можно было кое-что купить с рук, конечно, по баснословным ценам.
А тут на Катю свалились новые несчастья: возобновил свои настойчивые нахальные ухаживания директор завода Текушев, да к нему присоединился и главный бухгалтер Танчиянц. Спасибо ещё, что за неё заступались работники НКВД, а также райкома партии. Оба эти «ухажёра» вымещали свою злобу и неудачу на ней, притесняя её всякими мелкими придирками на работе, взваливанием все новых и новых обязанностей, затрудняя ей получение какого-либо снабжения с завода.
Единственным местом отдыха для неё в это время был роддом. Матрёна Васильевна и Елизавета Васильевна относились к ней добросердечно, сочувствовали и помогали чем могли.
В станице неизвестно откуда повыползали старые казаки, сидевшие до войны тихо и не подававшие голоса, и теперь Катя, иногородняя, да ещё «виноватая» в мобилизации их сыновей на фронт, как завотделом кадров, чувствовала к себе всё более враждебное отношение.
Почему-то стал её недругом и фельдшер Чинченко, которого в своё время сменил её муж и который теперь вновь стал заведующим врачебным участком. Он старался при каждом удобном случае чем-либо её притеснить. Началось это чуть ли не с первых дней отъезда Бориса. В дальнейшем враждебное отношение к ней со стороны Чинченко и зажиточных станичников всё возрастало. Одним из проявлений этого явился и уход из дома Нюры, дочери одного из богатых казаков, служившей домработницей, и отказы в продаже необходимых продуктов – молока, яиц и т. п.
Конечно, в своих письмах, которые Катя продолжала аккуратно писать Борису, ни о каких горестях она не упоминала, а сообщала, что всё идёт хорошо, живут они вполне удовлетворительно. Кстати сказать, из всех этих писем Борис получил только два.
Он тоже, несмотря на все свои «похождения» и огромную трудную работу, свалившуюся так неожиданно на ещё мало подготовленного врача, писал ей не реже раза в месяц. Но связь с Ленинградом была уже прервана полностью, и из всех этих писем только к концу декабря 1941 года Катя получила одно. Из него она узнала, что Борис находился в Ленинградской блокаде, хотя он прямо не писал об этом, но иносказательно дал ей понять.
А тут вскоре в Александровку прибыли эвакуированные из блокадного Ленинграда семьи и несколько ребят из детдома. Конечно, директор завода заботу об устройстве этих людей возложил на Екатерину Петровну Алёшкину. Расселение их по домам станичников и на заводе создало дополнительные трудности в Катиной жизни. Кроме того, один из прибывших ребят тяжело заболел, и пришлось Кате бросить своих детей на произвол судьбы, чтобы везти его для лечения в город Орджоникидзе.
Все эти заботы подорвали Катино здоровье, нарушился обмен веществ, появились фурункулы, а лечение в амбулатории получить не удавалось. Пришлось ограничиваться своими домашними средствами и основательно помучиться.
Подняло дух сообщение о разгроме немцев под Москвой. Прочитав известие об этом в газетах, услышав его по радио, такие, как Алёшкина, Прянина и другие беднейшие жители станицы, конечно, стали надеяться, что этот разгром станет поворотным пунктом в войне, что теперь немцы побегут, а их мужья скоро вернутся домой. Прижали головы и те злопыхатели, которые до этого времени уже буквально не давали прохода иногородним.
Так, в ожидании радостных известий встретила семья Алёшкина новый, 1942 год.
Продолжавшие прибывать эвакуированные были в ужасно истощённом состоянии. Катя видела это, но надеялась, что её Борис, как служащий Красной армии, питается лучше. Всё-таки она собрала кое-какие продукты и отправила ему посылку. Конечно, она и не предполагала, что посылка может не дойти.
Начало 1942 года обещало облегчение стране, а, следовательно, и такому далёкому тылу, в каком находилась станица Александровка. Сведения, сообщаемые в газетах и радио, показывали, что после декабрьского разгрома фашистов под Москвой, Красная армия продолжала развивать наступление и сумела отогнать врага от столицы на несколько сотен километров. Но, тем не менее, положение со снабжением населения в тылу, даже самыми необходимыми продуктами, не улучшалось.
Особенно это было заметно в таких местах, как Александровка. Как известно, в сельской местности никакого карточного снабжения не вводилось, считалось, что сельское население может пропитать себя само. Так и было в семьях колхозников: хоть скудно, но они могли питаться продуктами своего хозяйства. Совсем другое положение сложилось у рабочих и служащих Крахмального завода. Они, как сельские жители, не получали продовольственных карточек, но так как существовали только на свою зарплату и небольшую поддержку от огородов, то, потеряв возможность покупать хлеб в сельпо (а там его перестали продавать чуть ли не через три месяца после начала войны) и подъев свои запасы, оказались в совершенно бедственном положении.
Районные власти Майского пошли навстречу нуждам этих рабочих и стали выделять для них некоторое количество муки. Для получения и раздачи её, а также и других продуктов, был нужен честный, добросовестный человек. Руководство завода и общее собрание не нашло ничего лучшего, как добавить к тем многочисленным обязанностям, которыми уже была загружена Екатерина Петровна Алёшкина, ещё и бремя снабженца. Ей поручили раз в месяц доставлять муку из Майского и раздавать её рабочим. При этом никакой физической помощи ни в доставке муки, ни в её раздаче никто не оказывал, бедной женщине пришлось всё делать самой. Получив на заводе подводу (без возчика), она ехала восемнадцать километров в Майское, бегала там по разным учреждениям, чтобы оформить документы на получение выделенной муки, а для этого, как правило, нужно было собрать четыре, а то и пять, подписей различных начальников, ехала на склад, сама насыпала в мешки муку, вместе с кладовщиком взвешивала её, грузила на подводы и поздним вечером возвращалась в станицу. Хорошо ещё, если для перевозки выделялась лошадь, а если это были быки, то поездка отнимала и всю ночь.
Утром измученная женщина, иногда не успевшая соснуть и часа, не показывая своей усталости, торопливо развешивала и раздавала привезённую муку по нормам, установленным на количество едоков в каждой семье.
Конечно, и раздача муки не проходила спокойно. В собравшейся очереди, а чаще толпе голодных женщин, возникали ссоры и скандалы, брань обрушивалась и на Алёшкину, привезшую муку, ведь с каждым разом количество выдаваемой муки уменьшали, а, следовательно, приходилось снижать и норму выдачи. Иногда бывало и так, что после раздачи муки другим для себя у Екатерины Петровны не оставалось и половины нормы.
Директор завода, так же, как и остальные ответственные работники, от этой работы совершенно устранились, взвалив её целиком, как и всю ответственность за неё, на плечи молодой женщины. И не будь Катя с раннего детства приучена к тяжёлому крестьянскому труду, вряд ли она смогла бы выдержать такую непосильную нагрузку. Изредка ей помогали председатель месткома и завскладом Прянина, у которой работа резко сократилась – её склад фактически пустовал.
Как в этот период жили её дети, Катя почти не знала. Она видела их урывками, иногда один-два часа в сутки, и ещё, когда они спали. Встав утром, часов в пять-шесть, она наготавливала им какой-нибудь еды, чаще всего картошки, мамалыги, приносила немного молока, которое удавалось купить на маленьком базарчике, и оставляла их на весь день одних. Ребятишки сами отправлялись в детсад и в школу, а по возвращении, под руководством Элы, играли дома или во дворе.
Весной 1942 года у Кати случилась большая радость: после нескольких месяцев молчания она получила письмо от Бориса. Тот сообщал, что находился уже на другом фронте (правда, не указал, на каком), что питание нормальное и самочувствие хорошее. Между строк Катя прочитала, что её Борька выбрался из кольца Ленинградской блокады и сейчас уже был вне угрозы голодной смерти.
До сих пор ко всем трудностям, испытываемым ею, у неё на сердце была постоянная тяжесть и тревога за него, ведь от продолжавших прибывать ленинградцев она узнавала чудовищные вести о голоде, о множестве смертей находившихся в блокаде людей, и невольно думала, что и Борис подвергается этим мукам. В сравнении с тем, что описывали ленинградцы, ей казалось, что здешние люди живут совсем не плохо. Поэтому она очень обрадовалась письму мужа и тому, что эта страшная ленинградская зима его пощадила.
Катя как-то не думала о том, что Борис продолжал находиться в действующей армии, что его жизнь ежедневно, ежеминутно подвергалась опасности, что его могли убить или ранить осколки артиллерийского снаряда или авиабомбы. Ей казалось, что медики, врачи от этого избавлены, и раз Борис выдержал страшный ленинградский голод, то уж никакой артобстрел или бомбёжки ему не страшны.
К большому сожалению, совсем скоро ей самой пришлось испытать, каково это – находиться под обстрелом. Но это было потом, а тогда от Бориса чуть ли не еженедельно приходили письма, так же аккуратно продолжала писать и она. И теперь оба получали ответы на свои письма.
Конечно, Катя не сообщала о своей почти нечеловеческой нагрузке, о тех материальных трудностях, которые возникали перед ней всё больше и больше. Да она и сама думала, что самое страшное уже позади. Весной, кроме имевшегося огородика у дома, ей, как и другим служащим, выделили довольно большой участок земли за рекой Лезгинкой, на земле, принадлежавшей заводу. Она посадила там картофель, кукурузу. Завела несколько кур, купила маленького поросёнка и надеялась будущую зиму встретить уже не такой обездоленной, как в прошедшую. Но, как всегда, вышло всё иначе.
***
В конце весны 1942 года на фронтах наступило некоторое затишье. Обе враждующие стороны готовились к новым сражениям. К маю 1942 года численность Красной армии, её техническая оснащённость значительно возросли, но нужно было время, чтобы новые войска могли совершенствовать своё военное мастерство. Советское командование готовило резервы.
В то же время фашисты, перегруппировав свои силы и несколько оправившись от поражения под Москвой, вновь начали готовиться к активным действиям. Гитлеровское командование ставило своей новой целью разгромить Красную армию, захватить Москву и закончить войну с Советским Союзом в 1942 году. Но для проведения таких массированных ударов, какие они могли наносить с июля по октябрь 1941 года, несмотря на отсутствие второго фронта и привлечение к войне не только почти всех своих военных сил, но и армий своих сателлитов – Румынии, Венгрии, Италии, Финляндии, возможностей у фашистов уже не было. Теперь боевые наступательные операции планировались на отдельных участках фронтов, причём главный удар намечался на Южном участке. Планировалось, овладев Кавказом и районом нижней Волги, обеспечить фашистскую армию нефтью и ускорить вступление в войну Турции. Гитлеровцы считали, что эти операции помогут им отрезать Москву от остальной части страны.
В начале июля фашистам удалось сломить героическую оборону Севастополя, и после более чем двухмесячного сражения, понеся огромные потери, овладеть Крымским полуостровом. Это позволило гитлеровским генералам активизировать свои действия на Харьковском и Воронежском направлениях, что, в свою очередь, создало условия для осуществления ими ударов в направлении Сталинграда, Ростова-на-Дону и Северного Кавказа.
Несмотря на сопротивление частей Красной армии, к 24 июля немцы заняли Ростов и Донбасс. 17 июля 1942 года началась знаменитая Сталинградская битва. Немецкие войска, выйдя к нижнему течению реки Дон, 6 августа форсировали Кубань, 10 августа овладели Армавиром и Майкопом, а 11 августа Краснодаром. После этого фашистские силы сумели развить наступление в направлении города Новороссийска и побережья Чёрного моря, где после ожесточённых боёв 11 сентября сумели овладеть Анапой и почти всем Новороссийском. Задержанные 18-й армией, фашистские войска остановились на юго-восточной окраине Новороссийска.
В центре Северного Кавказа фашистские войска проводили наступление, не считаясь ни с какими потерями, и продолжали продвигаться вглубь края. 25 августа они овладели городами Моздок и Прохладный, однако прорваться к городу Грозному им не удалось. Гитлеровцы сумели захватить почти все горные перевалы Кавказского хребта, дальше продвинуться они не сумели.
К осени 1942 года фашисты, сосредоточив на сравнительно узком участке фронта большие силы, в том числе до двухсот танков, попытались овладеть городом Орджоникидзе. Это им не удалось, но 24 октября они взяли Нальчик и большую часть Кабардино-Балкарии. 20 октября, после ожесточённых боёв, фашисты захватили посёлок Майский и через несколько дней появились в Александровке. Они заняли станицу без боя, овладели посёлком Гизель, где подошедшие резервы Красной армии сумели остановить продвижение врага, вынудив его перейти к обороне. Несколько раньше фашисты заняли станцию Муртазово.
Всё только что описанное гораздо подробнее и лучше изложено в многочисленных солидных трудах, посвящённых истории Великой Отечественной войны. Но мы считаем совершенно необходимым вспомнить и вкратце перечислить эти события, чтобы показать, как грандиозные исторические сражения отразились на жизни семьи нашего героя.
С начала летнего наступления фашистов в 1942 году, Александровский Крахмальный завод приступил к эвакуации оборудования. Директора Текушева призвали в армию, на его должности сменилось несколько человек, а затем завод возглавил бывший главный инженер Которов, который уволил всех рабочих и служащих завода. Это произошло в июле 1942 года. Увольняемым вместо денег, по его приказанию, выдали не вывезенный в своё время маисовый крахмал, посчитав количество по государственной цене. Но крахмала и кукурузы на заводе оставалось ещё много, поэтому Которов и его помощники стали продавать эти продукты местному населению по спекулятивным ценам. Чтобы избавиться от свидетельницы своих махинаций с продуктами и неэвакуированным имуществом, Которов одной из первых уволил Екатерину Петровну Алёшкину, расплатившись с нею двумя мешками крахмала.
При новом ухудшении положения на советско-германском фронте, главный бухгалтер Торчинянц стал распускать вредные антисоветские слухи, сеять среди жителей панику и неверие в боеспособность Красной армии, за что был арестован.
В середине августа части Красной армии, пытаясь сдержать натиск врага, начали строить оборонительные сооружения – рыть окопы и возводить блиндажи на берегах Терека и Лезгинки, как раз там, где находились огороды служащих завода, в том числе и огород Алёшкиной. Естественно, что весь урожай погиб. Её семья на предстоящую осень и зиму осталась без картофеля, кукурузы и других овощей.
В это же время в станице начало твориться нечто невообразимое. Колхозное имущество и скот эвакуировали куда-то за Орджоникидзе. Большинство служащих местных советских учреждений тоже эвакуировалось, им это сделать было легко: почти все имели родственников в ближайших аулах, станицах или городах, до которых немцы так и не дошли.
В наиболее бедственном положении оказались немногие семьи иногородних и эвакуированных, в их числе оказалась и семья Алёшкиных. Им податься было некуда, а уходить из дома, где хоть какая-то крыша имелась над головой, и хоть какие-то скудные запасы продовольствия удалось сохранить, Катя просто боялась. А потом, самое главное: она верила в то, что наша Красная армия в конце концов сумеет остановить зарвавшихся фашистов. И даже когда гитлеровцы захватили Майское и Муртазово, она не могла допустить мысли, что они займут Александровку. Однако части, готовившие оборону, долго здесь находиться не могли, однажды ночью незаметно ушли и обосновались где-то восточнее, ближе к видневшимся горам Кавказского хребта, на реке Аргудан.
Кстати сказать, именно на этом участке фронта и были остановлены гитлеровские вояки. Несколько дней длились бои за Александровку, причём они велись не в самой станице, а рядом. Немцы обосновались где-то между Котляревской и Александровкой и вели артиллерийский и миномётный огонь по частям Красной армии, расположенным за Александровкой. Те, в свою очередь, энергично отвечали и артиллерией, и даже залпами «Катюш». Таким образом, над станицей с воем и свистом в течение недели проносились снаряды и мины в обе стороны. Некоторая часть их падала, разрываясь на улицах, в садах, огородах и домах.
За несколько дней до отхода одно из подразделений Красной армии, видимо, получив определённое указание, подожгла здание Крахмального завода. Артиллерийский огонь и бомбёжка с воздуха, хотя и не направлялись непосредственно на Александровку, а имели целью железнодорожную станцию Муртазово и место расположения фашистов или войск Красной армии, иногда по ошибке производились и по станице. Чтобы как-то уберечься от этого, жители были вынуждены каждый в своём дворе отрыть глубокие окопы, щели-бомбоубежища, то же самое сделала и Алёшкина. Так как опасность часто подстерегала ночью, то обычно с вечера Катя вместе с дочерями забиралась в свой окоп, который она предусмотрительно закрыла сверху досками и засыпала землёй, укрепила стены и дно. На дощатом полу уложила перины, получилась постель.
Сама она, Эла и младшая Майя, хотя и опасались бомбёжек и обстрела, но часто из любопытства стояли во дворе и смотрели на воздушные бои. Если с одной стороны летели бомбардировщики, с которых срывались и чёрными каплями падали бомбы, то с другой стороны вылетали истребители, начинавшие обстрел немецких самолётов, а с началом боя появлялись истребители и с противоположной стороны. Начавшаяся в воздухе «карусель» сопровождалась треском пулемётных очередей и рёвом моторов. Она походила бы на какую-то занятную игру, если бы иногда самолёт со шлейфом чёрного дыма не вырывался из этой «карусели», с воем приближаясь к земле, куда-то за Терек или Лезгинку, и, падая на землю, не взрывался с оглушительным грохотом, и если бы во время этого боя оторвавшиеся от бомбардировщиков бомбы не падали на улицы и строения станицы и не разрушали их.
Средняя дочка, семилетняя Нина, более впечатлительная и нервная, чем сёстры, при появлении самолётов или при звуке проносившихся над станицей снарядов, сильно пугалась и даже днём не осмеливалась покидать спасительного убежища. Впрочем, так поступали и многие взрослые.
Сама Катя за свою «храбрость» однажды была серьёзно наказана. Как-то под вечер она, не обращая внимания на кружившийся над станицей самолёт, закрывая ставни окон своего дома, услышала характерный свист падающей бомбы. Она уже стояла на крыльце, поглядывая на летавшие самолёты. Понимая, что до своего окопа она добежать не успеет, Катя бросилась в дом, и почти в тот же момент, где-то совсем близко раздался оглушительный взрыв и сразу же за ним громкий стук в ставни, как будто шёл сильный град, и градины стучали по ставням. Почти вслед за этим раздался звук разбитого стекла, и Катя почувствовала острую боль в щеке, как будто от укуса пчелы. Она легла на пол и, проведя рукой по щеке, ощутила струйку крови и заметила, что из кожи торчит какой-то острый, ещё горячий предмет. Она ухватилась пальцами за выступавший край этого предмета и, даже не соображая, что делает, рванула и вытащила его. Это оказался металлический осколок бомбы размером около сантиметра, зазубренный и с одного края очень острый. Из щеки продолжала течь кровь. Найдя какую-то чистую тряпку, смочив её йодом из стоявшего на кухне пузырька, она прижала её к ранке.
К этому времени гул самолётов утих, и Катя решилась выглянуть на улицу, чтобы посмотреть, где упала бомба, и не пострадали ли её девочки, устроившиеся на ночь в окопе. Не обнаружив во дворе никаких разрушений, она выглянула на улицу. Картина, которую она увидела, поразила её. Весь угол стоявшего напротив деревянного дома исчез, на его месте находилась огромная яма, захватившая и проезжую часть улицы.
Уцелевшая часть строения выглядела как сцена какого-нибудь театра, обнажив нутро дома, раскиданную и частью поломанную мебель и домашние вещи. Люди суетились около тела, очевидно, убитого или раненого человека, и даже кошка беспокойно прыгала с печки на пол и обратно.
Катя невольно содрогнулась от ужаса: ведь точно так же эта бомба могла попасть и в её дом, и в её двор. Всего несколькими секундами позже она упала бы на 5–10 метров дальше, прямо сюда…
Она бросилась во двор к своему окопу, убедилась, что он не пострадал, и её ребятишки целы. Младшие со слезами на глазах прижались к старшей, старавшейся их успокоить. Увидев маму, все радостно закричали и даже поначалу не обратили внимания на то, что по её лицу текла струйка крови. Ранку они заметили только утром, когда на ней уже образовалась корочка. Эла сразу сообразила, что это след ранения, и с гордостью говорила своим подружкам: «А нашу маму ранило!»
Между прочим, когда на следующий день Катя открывала окна, то выяснилось, что ставни окна, около которого она стояла, впрочем, как и ставни всех других на этой стороне дома, были во многих местах повреждены осколками, вонзившимися в толстые дубовые доски. Она поняла, что только благодаря этим ставням осталась жива.
Ещё с августа, когда эвакуировался завод, имущество колхоза и большая часть рабочих и служащих (как мы говорили, это происходило в стихийном порядке), в станице наступило полное безвластие. Не стало ни правления колхоза, ни сельсовета, ни дирекции завода. Закрылись все лавки сельпо, ещё раньше в станицу перестали поступать газеты и письма. Люди совершенно не представляли, что происходит в стране и даже в самых ближайших от станицы селениях и городах. Функционировали только амбулатория (больница закрылась) и роддом.
В амбулатории продолжал работать фельдшер Чинченко, который говорил, что он немцев не боится, так как они тоже люди, тоже болеют и ему придётся и их лечить, если они придут.
В роддоме работала старая акушерка Матрёна Васильевна, её сестра не могла её оставить. Женщины станицы продолжали рожать, поэтому помощь акушерки была необходима.
Из служащих завода, кроме Кати, остался главный инженер Которов и, конечно, все рабочие и служащие, не призванные в армию из местных станичников. Которов говорил, что немцам тоже понадобится интеллигенция; если они придут, то он найдёт себе работу. Главный бухгалтер Торчинянц перед самым приходом в станицу врагов был почему-то из тюрьмы освобождён и немедленно выехал в Армению, куда сразу после его ареста, отправилась его семья.
Как мы уже говорили, другие рабочие и служащие, русские и кабардинцы, разбрелись по станицам и аулам. В заводском доме из иногородних остались только двое – брат и сестра Сахаровы. Он до этого работал старшим в охране завода, она – воспитательницей в детском садике. Почему его не взяли в армию, было неизвестно, но он имел какое-то особое освобождение от военной службы. До войны они жили тихо, незаметно, ни с кем близких знакомств и дружбы не заводили. Она довольно часто ездила, как говорили, к родственникам в Нальчик, Орджоникидзе, Прохладное и другие близлежащие города. Он же большую часть времени проводил дома. Люди поговаривали, что они, вероятно, баптисты или приверженцы какой-нибудь другой секты, потому и не сходятся с коллективом. Её, кроме того, подозревали в спекуляции, но жили Сахаровы тихо и скромно, поэтому их никто и не беспокоил.
Опережая события, скажем, что лишь после освобождения Александровки от оккупантов удалось установить, что эти люди оказались выходцами из немцев Поволжья и глубоко законспирированными немецкими агентами. Путешествуя по разным городам, Сахарова выясняла состояние и расположение воинских частей Красной армии и передавала сведения своему резиденту в Нальчике. Они спокойно ожидали прихода немцев и благополучно перенесли оккупацию. Так как немецкая разведка полагалась на надёжность их конспирации, то их и после отступления оставили в Александровке с прежним заданием. Открылась их деятельность случайно, и не без помощи Алёшкиной. В 1943 году, в период оккупации она случайно обнаружила, что Сахаровы отлично владеют немецким языком, а это для простых русских людей, какими они значились по всем имевшимся документам, казалось подозрительным. Но всё это было ещё впереди. Пока же Катя, её дети и большинство жителей станицы со страхом переживали обстрелы и бомбёжки, не гадая, будут ли они живы завтра, как и на что жить дальше.
Катя могла рассчитывать только на свою зарплату и аттестат мужа, с конца июля 1942 года ни того, ни другого не было. Военкомат в Майском прекратил своё существование ещё в июне: сперва переехал в Александровку, а в июле эвакуировался ещё дальше.
В конце октября выданный при расчёте и добытый при помощи Дуси Пряниной крахмал почти закончился. Муки не было совсем, куры неслись плохо, поросёнок хирел, овощи кончались. Основной огород уничтожили войска, а от маленького огородика возле дома толку было мало. Если даже фронт стабилизируется, и Александровка окажется в межфронтовой полосе, то семье Алёшкиных буквально придётся помирать с голоду. Денег не было, а на базарчике возле церкви торговки запрашивали такие цены, что даже страшно становилось. Вещей, на которые можно было бы хоть что-нибудь выменять, у Кати не имелось, всё было продано и проедено ещё в период учебы Бориса в Краснодаре.
Помогла акушерка Матрёна Васильевна, она приняла Катю на работу в роддом санитаркой. В связи с безвластием в станице санитарки – местные жительницы из роддома ушли, а человек, который бы ухаживал за роженицами, был совершенно необходим. Нужен был кто-то и для помощи самим старым сёстрам. Таким образом жена врача, бывшая заведующая отделом Крахмального завода Екатерина Петровна Алёшкина волею судьбы превратилась в санитарку и прислугу акушерки роддома.
Эта работа давала хоть маленькую поддержку – роженицы за своё обслуживание в роддоме платили персоналу продуктами: мукой, мясом, картофелем, крупами. Кое-какая часть этих продуктов перепадала и Кате и служила единственным подспорьем для её семьи. Таким образом Алёшкины просуществовали до середины ноября. Работа в роддоме дала Катерине легальную возможность остаться в станице, что было необходимо. Когда выяснилось, что она не сумеет эвакуироваться из станицы из-за детей, районный отдел НКВД, с которым, как мы знаем, она была связана, поручил ей кое-какие секретные задания.
Однажды, вероятно, числа 10–12 ноября с вечера гремела особенно сильная перестрелка. Снаряды и мины почти беспрерывно шелестели и выли над головой и рвались то с одной, то с другой стороны станицы. Из-за Лезгинки слышалось всё усиливающееся урчание танков. С началом обстрела жители станицы попрятались в подвалах и щелях. Вместе с детьми забралась в свой окопчик и Катя. Так, под грохот этой канонады, они, тесно прижавшись друг к другу, укрывшись стареньким ватным одеялом, и заснули.
Глава пятая
Проснулась Катя от внезапно наступившей тишины и каких-то незнакомых голосов, раздававшихся на дворе почти над её головой. Она выглянула из окопа и глаза её округлились от ужаса: двор был полон солдат в какой-то непонятной форме. Все они, видимо, только что войдя сюда, о чём-то оживлённо переговаривались, смеялись, бесцеремонно заглядывали во все сараюшки и огороды. Они обратились с какими-то вопросами к вышедшим из своего домика соседям Каплуновым, и те что-то пытались им объяснить, показывая руками на большой дом и Катин окоп.
Она поняла, что прятаться уже бесполезно и стала вылезать. События последних дней так повлияли на женщину, что она (пожалуй, к своему счастью), одетая в какое-то старое платье, повязанная шерстяным платком, надвинутым на брови (в окопе было холодно и сыро), в стоптанных башмаках и рваном Борисовом полушубке, выглядела намного старше своих 35 лет.
Заметив вылезшую из окопа немолодую, как они полагали, женщину, солдаты загомонили ещё громче, а один из них, очевидно, старший по званию и знавший несколько русских слов, подойдя к Кате поближе, сказал:
– Матка, давай квартира, молоко, хлеб, яйка, мясо.
Затем, почти не останавливаясь, спросил:
– Красноармейца нет? Его бежаль туда! – он махнул рукой в горы. – Его совсем бежаль, вас бросаль! Теперь мы, румынски армия, хозяин, поняйл?
Катя в ответ машинально кивнула головой и направилась к крыльцу. За ней, с опаской поглядывая по сторонам и держа винтовки на изготовку, последовали трое солдат. Они вошли в дом, быстро обошли все комнаты, заглянули во все углы и, убедившись, что квартира пуста, прошли в соседнюю квартиру Звонарёвых. Увидев, что и там мужчин нет, вернулись на кухню Алёшкиных и стали осматривать шкафы и печку.
Накануне вечером Катя напекла из кукурузного крахмала булки, выглядели они очень красиво – пышные, румяные, радовали взор, хотя на вкус и не были особенно хороши. В последнее время это было единственное лакомство, которое радовало детей. Булки лежали на столе, прикрытые полотенцем. Один из солдат, приподняв полотенце, принял их за пшеничный хлеб и радостно воскликнул:
– Клеб, клеб, клеб!
К столу подбежали и остальные солдаты. Все они с жадностью стали хватать румяные булки, распихивать их по карманам и толкать за пазуху. Один сразу надкусил, и его лицо выразило разочарование. Он недовольно буркнул:
– Кукуруза! – но, тем не менее, с жадностью продолжал есть.
В это время в кухню вошёл молоденький офицер, одетый в какую-то вычурную, совсем не подходящую военному времени, форму. Он что-то сердито крикнул солдатам и те мгновенно выскочили во двор. Затем он повернулся к Кате, вместе с ней обошёл всю квартиру и на довольно сносном русском языке спросил:
– Какая у вас семья?
Катя ответила. Тогда он снова спросил:
– Где муж?
– В Красной армии.
– Значит, бежит от нас! – насмешливо заметил офицер. – Дети где?
– В окопе.
– Можете привести их сюда. Русских солдат мы прогнали далеко, теперь безопасно. Мы отдохнём в станице и пойдём их догонять. Вы будете тут, – офицер показал рукой на маленькую комнатку, соединённую с верандой, выходящей в огород, и ранее служившую Борису кабинетом.
В конце 1941 года в эту комнатку вселили эвакуированную из Ленинграда женщину. Вскоре к ней приехал и муж, но за несколько дней до прихода румынских солдат они оба куда-то исчезли, так что комнатка стояла пустой.
– А здесь мы поселим наших солдат!
Он помолчал немного, затем добавил:
– Двадцать человек, места хватит. Я буду жить у соседей.
Через час вся кухня и спальня были заполнены румынскими солдатами, которые разувались, ели из котелков какое-то варево, принесённое одним из них в большом термосе.
Катя привела из окопа перепуганных девочек, разместила их в отведённой комнатке, на всякий случай задвинула дверь большим письменным столом. Сунула ребятам по кукурузной булке, которые успела-таки схватить со стола, а сама побежала в роддом, чтобы посоветоваться с Матрёной Васильевной и сделать там необходимую утреннюю уборку.
В обед, придя домой, она достала из стоявшего за печкой мешка картошку и принялась её варить, не обращая внимания на лежавших и сидевших на полу солдат. Те вели себя довольно смирно. Каждый был занят каким-нибудь своим делом, что-нибудь шил, починял, чистил, перезаряжая, оружие или наполнял подсумки патронами из принесённых откуда-то ящиков.
Когда картошка сварилась и Катя слила воду, враз несколько человек из них подошли к ней и, протягивая руки, потребовали:
– Матка, дай!
Катя высыпала на стол большую часть картошки и постаралась побыстрей оставшуюся унести к себе – дети с утра ничего не ели. Кроме этой картошки, она дала им ещё немножко молока, принесённого в крынке из роддома, и впервые за эти сутки поела сама.
Поев, девочки забрались на койку, стоявшую в углу комнаты и, притаившись, как мышата, задремали. Инстинктивно они поняли, что произошло что-то непоправимо страшное, и потому старались держаться как можно тише. Из-за стены доносились глухие голоса бродивших по комнате и кухне солдат.
Катя задумалась: «А что же дальше? Как мы будем жить? Пока ещё румыны не тронули ни куриц, ни поросёнка, ни мешка крахмала, стоявшего в сенях, но так ведь долго не продлится, когда-нибудь они позарятся на мои продукты. Что же будут есть дети? В огороде уже почти ничего не осталось! Да и моё положение… Пока солдаты меня не трогают, а кто их знает, что может взбрести им в голову. Неужели это конец, неужели Красная армия совсем разбита? Враг забрался так далеко и намерен в ближайшие дни, как они говорят, двинуться ещё дальше! А где же Борис, что с ним? Может быть, уже погиб?..» Наконец, сморённая этими думами, голодом и усталостью, она уснула.
Так прошло несколько дней. На пятый или шестой день, вернувшись из роддома и направившись в кухню, чтобы сверить очередную порцию картошки, она увидела, что все румынские солдаты торопливо укладывают свои ранцы, обуваются и свёртывают шинели. Она решила, что они уходят, чтобы продолжать дальнейшее наступление. А может быть, собираются отступать? Но появившийся в дверях офицер объяснил:
– Румынская армия передислоцируется в другое помещение, а здесь будут жить немецкие офицеры. Надо убрать здесь.
«Да, – подумала Катя, – так я тебе и буду убирать за вами, сволочами! Сами уберёте». Но, конечно, ничего не сказала.
Вечером послышался рокот танкового мотора, приближавшийся откуда-то со стороны проулка. Вспыхнувшие фары осветили ярким белым светом Катину комнатку, затрещал ломавшийся под тяжёлыми гусеницами плетень, и танк наконец остановился, упёршись дулом своего орудия в шелковицу. Через несколько минут со стороны улицы раздался звук подъехавшего мотоцикла, а затем по ступенькам крыльца загремели солдатские сапоги.
Катя вышла на кухню. Немецкий солдат в каске быстро обошёл всё помещение, что-то пролаял на своём непонятном языке, затем вышел на крыльцо, крикнул товарищу, сидевшему за рулём, написал на входной двери несколько немецких слов, вскочил в коляску и мотоцикл помчался по улице. Катя вышла, чтобы закрыть распахнутые настежь ворота и посмотрела ему вслед. Подъехав к следующему более или менее хорошему дому, немец повторил ту же процедуру, что делал и здесь.
Вернувшись домой, Катя осмотрелась, с отвращением пнула ногой рваный сапог, оставленный румынами, вздохнула, принесла из сеней метлу и всё-таки стала подметать в комнате и кухне пол. Прибралась она и в маленькой комнатке, где жила с детьми. Больше там находиться они не могли – стоял декабрь, в Александровке, как и в других равнинных местах Кабардино-Балкарии, было уже холодно и лили непрерывные дожди. На улицу не выйти – непролазная грязь. Все дороги были растоптаны множеством солдатских сапог и разъезжены колёсами всевозможных подвод и артиллерией. Через станицу проходили и наши, и фашистские войска, а в последний день с появлением немцев дорогу разбили и танки. Грязь эта за ночь слегка подмерзала, но к середине дня так оттаивала, что из неё с трудом можно было вытащить ноги.
Ночами бывал небольшой морозец, да и днём температура выше пяти-шести градусов тепла не поднималась. А в комнатке, сообщавшейся через веранду с улицей, было так же холодно, как и снаружи. Жить с детьми там стало просто невозможно. Убирая оставшийся после румын мусор, Катя решила: «Переселюсь с ребятами вот в этот уголок за печку-плиту. Будь что будет».
Прошло, вероятно, не более суток, как в их дом нагрянули «гости», на этот раз это были настоящие немцы. Катя только что истопила печку, нагрела воды, выкупала ребят, вымыла голову себе и, вновь укутавшись в старый шерстяной платок, кормила детей варёной картошкой. Как раз в этот момент открылась дверь, в кухню ввалился в грязном и мокром обмундировании долговязый немецкий солдат. Он потянул носом, почувствовал запах варёной картошки, подошёл к столу, бесцеремонно выхватил из чугунка горячую картофелину, разломил её и, обжигаясь, стал с жадностью есть. Вслед за ним зашло ещё человек девять таких же грязных немецких солдат. Почувствовав тепло и увидев топившуюся печь, они радостно залопотали, похватали оставшуюся картошку и, раздеваясь, стали укладывать ранцы в детской комнате на полу и на детские кровати.
При появлении первого немца Катя вскочила из-за стола и, схватив ребятишек, запряталась в тот запечный уголок, который она себе приготовила. После уборки она расстелила на полу старую шаль, бросила две подушки, кое-какую ребячью одежонку и старое ватное одеяло. В этом уголке они все четверо и сбились, с опаской поглядывая на бесцеремонно располагавшихся немецких солдат.
Те же вели себя так, как будто в доме никого не было: не стесняясь, раздевались чуть ли не догола, вешали на верёвки, протянутые около печки, свои мокрые грязные штаны, рубашки и даже подштанники, притащили со двора какие-то доски (вероятно, разрушили сараюшку, подумала Катя) и стали тут же их ломать и толкать в топившуюся печку.
Наконец, один из них, имевший какие-то нашивки на погонах и, видимо, знавший немного русский язык, обратился к хозяйке:
– Матка, брод, а дон э веттор, клеб, клеб есть?
Катя отрицательно покачала головой и показала на полупустой мешок картошки, стоявший у дверей. Солдат посмотрел в ту сторону, подошёл к мешкам, обнаружив в нём картошку, улыбнулся и, обращаясь к своим товарищам, что-то сказал, затем вновь обернулся к Кате:
– Картофель – это тоже карошо! Мы будем есть. Мы будем здесь жить неделя-две, пока мост построят. Понял?
Катя молча кивнула головой. Она поняла, что это не строевая часть, а сапёры-строители. По станице уже шёл слух, она слышала его в роддоме, что немецкие солдаты ведут себя очень плохо: жителей, в том числе и детей, чуть ли не голышом выгоняют на улицу, некоторых убивают, а с женщинами и девушками поступают и того хуже. Мысленно она поблагодарила судьбу, что ей достались постояльцы, кажется, более порядочные. Да и на самом деле, почти все жившие в их доме солдаты-строители имели никак не менее сорока лет и, хотя не обращали внимания на неё и детей, но и не тревожили. Чтобы иметь возможность хоть как-то кормить ребят, она продолжала работать в роддоме.
Позднее Катя узнала, что фашисты, наткнувшись на упорное сопротивление Красной армии в районе города Орджоникидзе, остановились. Там велись длительные, затяжные бои, немцы несли большие потери. Через станицу в сторону Майского часто проходили машины и обозы с ранеными. Некоторых из них оставляли в Александровке, и вскоре ими была забита больница и почти весь роддом. Для рожениц оставили одну комнатку. Стали искать и другие подходящие дома.
Однажды к Алёшкиной явился фельдшер Чинченко и потребовал очистить помещение, так как в её доме разместят немецких раненых, якобы таково распоряжение немецкого коменданта. К счастью, в это время пришёл с работы старший из команды строителей. Узнав, в чём дело, он чуть не взашей вытолкал Чинченко из дома и крикнул, что здесь живут немецкие солдаты, они помещение освобождать не будут, и пусть старик ищет другой дом.
Передовые части фашистских войск, оторвавшись от своих тылов, оказались в трудном положении. Раскисшие дороги чрезвычайно затрудняли снабжение боеприпасами, продовольствием и новой техникой. Вывозить раненых тоже было непросто, ведь Александровка и дальнейшие селения, которые немцам удалось захватить, находились в 18–25 километрах от посёлка Майского (железнодорожная станция Котляревская). Пробираться по разбитым просёлочным дорогам становилось просто невозможно, в то же время рядом, в каких-нибудь двух километрах, находилась станция Муртазово и действующая железная дорога. Отделяла её от Александровки бурная река Терек, а моста не было, так как отступающие части Красной армии его уничтожили. Вот немецким сапёрам и пришлось строить новый мост. В помощь себе они мобилизовали всё оставшееся в станице население: стариков, женщин и детей. Каждое утро всех их выгоняли на работу полицаи, которых комендант набрал из бывших кулаков. Мобилизованных строили в колонну и вели к строительству моста, где они под палочными ударами надзирателей таскали камни, землю и брёвна, необходимые для строительства моста. Дважды попала в число этих рабочих и Катя Алёшкина, но потом, благодаря вмешательству Матрёны Васильевны, потребовавшей от старосты освобождения от этой повинности единственной санитарки роддома, её оставили в покое.
Для полноты картины нужно добавить, что, как только в станицу вошли румыны и почти одновременно с ними и немцы, они стали устанавливать свой порядок – «ордунг». Из унтер-офицеров был назначен военный комендант. Старостой немцы выбрали отца той самой Нюры, которая помогала по дому Алёшкиным. Оказалось, что в прошлом он был одним из самых богатых кулаков Александровки, но в период коллективизации так ловко сумел замаскироваться, что его взяли на работу в колхоз конюхом и даже считали примерным колхозником. Впоследствии выяснилось, что именно его «стараниями» колхоз, эвакуируя крупный рогатый скот, не сумел вывезти ни одной лошади. Перед приходом немцев лошадей разобрали станичники, причём главным образом из той зажиточной части казачества, которая осталась, законспирировавшись, с 1931–1933 гг. Теперь же именно из них в станице и организовали полицию. Эти полицейские по отношению к беднякам, семьям красноармейцев и особенно иногородним свирепствовали самым беспощадным образом.
Стало известно, что староста и Сахаров уже составили список находившихся в Александровке бывших советских служащих, партийцев, комсомольцев, активистов, не успевших эвакуироваться, все они подлежали уничтожению. Для этого почти напротив роддома на площади уже выстроили виселицу. Одной из первых в этом списке значилась и Екатерина Алёшкина, бывшая сотрудница администрации Крахмального завода и активная общественница. Многих из этого списка уже арестовали и вывезли в Муртазово, в самой станице случаев казни пока не было.
Может быть, и началась бы эта расправа, но на радостях и староста, и его подручные, а вместе с ними и немецкий комендант, затеяли многодневную пьянку и, до бесчувствия упиваясь самогоном с утра до поздней ночи, почти никакими делами не занимались.
Так прошёл ноябрь и первая половина декабря 1942 года. За эти дни на фронте кое-что произошло. Вдруг, совершенно неожиданно строители прекратили постройку моста и, переправившись на противоположную сторону Терека в Муртазово, уехали. В квартиру Алёшкиных въехали новые постояльцы – это были три офицера СС со своими денщиками.
Надо сказать, что эти новые немцы вели себя ещё более нахально и омерзительно. Они, правда, не лазили за варёной картошкой в чугунок к Кате, но заставляли её греть воду и, не стесняясь ни хозяйки, ни девочек, которых из-за холода и дождей нельзя было выпроводить на улицу, раздевались догола и мылись здесь же, в кухне. Затем, наевшись принесённой денщиками еды и напившись шнапса (водки), ложились спать, размещаясь на всех, в том числе и детских, кроватках. Впрочем, дело не всегда обходилось так мирно.
Среди офицеров был один рыжий здоровый верзила – судя по его поведению, самый старший в чине. Напившись, он начинал буянить, кричать и остальным с трудом удавалось его успокаивать. 25 декабря немцы праздновали Рождество, денщики притащили маленькую сосенку, украсили её какими-то бумажными ленточками и конфетами в ярких бумажных обёртках и расставили вокруг неё угощение: колбасу, консервы, конфеты и бутылки с вином.
Детишки Алёшкиной не могли глаз оторвать от такого изобилия уже очень давно не виданных лакомств, но, помня наказ матери, ушедшей на работу в роддом, сидели в своём уголке за печкой и только глотали слюнки. Однако, самая маленькая из них, да по своей неразумности, пожалуй, самая храбрая, пятилетняя Майя всё-таки нет-нет да и вылезала на середину кухни и смотрела, как денщики сервируют стол.
И вот один из денщиков, пожилой человек, с седоватыми усами и каким-то виноватым выражением лица, заметив, с каким вожделением смотрит девчушка на расставляемую на столе еду, взял ломтик хлеба, кусок колбасы и одну конфету и, стараясь, чтобы его товарищи этого не заметили, сунул всё это Майе, одновременно лёгким толчком заставив её вернуться в их запечный уголок. Звали этого немца Курт.
К вечеру вернулась с работы Катя, принесла с собой немного картошки и кусок мамалыги. Эла рассказала ей о подачке, полученной Майей от Курта. Это был, пожалуй, единственный немец, который хоть как-то обращал внимание на хозяев дома, и иногда ломанным русским языком пытался что-то сказать. Покормив ребят, Катя занавесила свой уголок обрывком старой оконной занавески, чудом уцелевшей после того, как румыны порвали на портянки всё остальное, и легла вместе с дочками спать.
Вскоре пришли и теперешние хозяева квартиры. Они о чём-то громко, зло и как будто встревожено говорили между собой, а затем уселись за стол и стали праздновать Рождество. Через какой-нибудь час-полтора двое из них так напились, что едва добрались до своих постелей и тут же уснули, а третий, подозвав к себе Курта, который был его денщиком, стал что-то у него сердито требовать. Эти требования и крик сопровождались русской матерной бранью и становились всё громче и настойчивей. Курт всячески старался его успокоить, усердно подливая ему вина, и, в конце концов, ему удалось-таки увести его в соседнюю комнату и уложить в кровать.
Крики и пение «О, таннен баум, таннен баум» (рождественская песня немцев, которую до этого они тянули все вместе) не давали заснуть Кате. Девочки спали, а она лежала около них и вздрагивала от яростных воплей пьяницы. Когда, наконец, он был уведён в другую комнату и как будто немного утихомирился, успокоилась и она.
Катя боялась и за детей, и за себя, конечно. В станице были случаи, когда вот такие же пьяные немецкие офицеры ни с того ни с сего открывали стрельбу, убили уже нескольких ни в чём не повинных людей, в том числе одного мальчика. Кто его знает, что взбредёт в голову этим пьяницам, чувствующим себя полноправными хозяевами в этом доме?
Вдруг занавеска её откинулась, в отверстие просунулась голова и рука Курта. Он поманил пальцем её к себе. Когда она села, с изумлением и испугом глядя на немца, он полушёпотом сказал:
– Катерина, вег, вег! Уходи скорее, а то плохо есть будет! Беги куда-нибудь!
Катя поняла, чего так настойчиво требовал пьяный рыжеволосый верзила. Хотя немцы жили в их доме всего двое суток, как Катя ни куталась в свой платок, они успели разглядеть, что их хозяйка ещё молодая и красивая женщина. И вот теперь, после хорошей порции шнапса, рыжий, очевидно, хотел воспользоваться привилегиями «победителя». Как уж Курту удалось уговорить его, неизвестно, но, видно, и сам денщик не был уверен в надёжности своих уговоров, поэтому он и посоветовал Кате поскорее уйти из дому.
Осознав угрожавшую ей опасность, она не стала долго раздумывать, надела на себя кожушок, лежавший рядом с нею, закутав в платок Майю, подхватила её на руки и бесшумно, босиком быстро направилась к двери.
Через несколько минут, дрожа от холода и пережитого волнения, она уже сидела на полу роддома в комнате для рожениц, вытирала какой-то тряпкой грязные замёрзшие ноги и со слезами рассказывала Матрёне Васильевне о той опасности, которой она только что избежала. Майя, завёрнутая в одно из роддомовских одеял, безмятежно спала. Она даже не слыхала, как её мама бежала с ней из дома в поисках убежища.
Акушерка взволновалась не меньше Алёшкиной, она подумала: «А ну, как этот пьяница бросится искать свою хозяйку и явится сюда?»
– Вот что, Катя, тебе здесь оставаться нельзя. Майю оставь, пусть лежит на кровати, а ты переберись в чулан на той стороне дома. Хоть там и не топлено, я думаю, не замёрзнешь. А то, если тебя здесь найдут, то и тебе, и нам – всем плохо придётся.