Читать онлайн Персональный детектив бесплатно
© Владимир Покровский, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Книга первая
Инсталляция
Глава 0. Извлечение из Уложения (Главная часть)
1. Моторола есть необходимый элемент существования крупного человеческого сообщества.
2. Любой моторола может предугадать практически все, что происходит в его мониторной сфере. Он все знает и всем управляет. То, чего моторола не может предсказать, незначительно и драматического влияния на события не оказывает. Если даже происходит нечто, моторолой не предсказанное, такое, что влечет за собой существенные непредусмотренные последствия, то эти последствия контролируются моторолой и, будучи управляемы, в конечном счете работают на главную объективу моторолы – благополучие людей, находящихся в его мониторной сфере.
3. Все трагедии, происходящие в мониторной сфере моторолы, заранее им предугадываются, а в некоторых случаях даже намеренно им создаются; но это означает, что любой другой исход имел бы куда худшие для людей последствия.
4. Итак, моторола все знает, все может и все способен предугадать.
5. Моторола всегда прав.
6. Поскольку моторола всегда прав, глупо со стороны разумного человека противопоставлять ему свое мнение.
7. Для разумного человека глупо не следовать рекомендациям моторолы, даже если эти рекомендации кажутся ему нелогичными.
8. Абсолютное большинство рекомендаций моторолы принципиально непознаваемо.
9. Человек может пренебрегать рекомендациями моторолы, однако не следует злоупотреблять этим правом: даже если рекомендации моторолы идут вразрез с человеческой этикой (что случается крайне редко и только в случаях высокой важности – см.), толкают человека на поступок, кажущийся ему аморальным, все равно – неследование рекомендациям моторолы приведет к последствиям более трагическим; ибо что важнее: моралитариат одного конкретного человека или благополучие всех людей в мониторной сфере данного моторолы?
10. Моторола не может быть аморален, его рекомендации олицетворяют мораль более высокого порядка, чем мораль отдельной личности.
11. Моторола служит людям, и потому люди должны беспрекословно следовать рекомендациям моторолы, в чью мониторную сферу входит ареал их проживания.
12. Преступление против моторолы есть тягчайшее преступление против человечества.
Глава 1. Тауэр
Пэн‐4 был точно таким, каким Дон неоднократно видел его в информационных стеклах, – старый, поросший мхом замок на полусферическом острове, подпираемом двумя сильно потрескавшимися слонами. Утверждают, что прежде слонов было четыре, но при первом хозяине два каким-то образом откололись и отправились в свободное космическое плавание. Восстановить их тот не удосужился, а Пэн-департамент, перекупив Усадьбу, не собирался этого делать вообще.
На черном космическом фоне старинный, словно сошедший с бумажных страниц, замок смотрелся дико. Дон сказал себе, что он такой эстетики совершенно не понимает.
Его тронули за плечо.
– Подходим. Собирайся, Уолхов!
Коннет Аршелл – пожилой, лет за сто двадцать, охранник с бульдожьей физиономией, с которым за время после суда они успели чуть ли не подружиться, – терпеливо и внимательно наблюдал за тем, как Дон хлопает себя по карманам в поисках разрешенного мемо; как, обнаружив его, наконец, на свободном кресле рядом с собой, начинает скидывать в стандартную коричневую котомку разбросанные в беспорядке ничего не значащие вещицы. Потом, согласно приказу, Коннет составит рапорт, в котором точно воспроизведет порядок собираемого имущества: носовой платок (с вечными своими насморками Дон никогда не обращался к Врачу и уж тем более к мотороле), странную какую-то игрушку сложной формы и непонятного назначения, строжайше запрещенный, но почему-то не отнятый наркоплейер, еще всякую дрянь. А позже, вернувшись, старый охранник будет рассказывать приятелям и родным, каков он из себя, Дон.
В общем, ничего такого особенного. Высокий. Худой. Чернявый. Нос горбатый, глаза все время щурит. Не подозрительно щурит, а словно вглядеться куда-то хочет. Хотя, по совести если, куда там вглядываться, когда тебя в Четвертый Пэн отправляют? И сморкается. И все время игрушку свою в руках вертит, не иначе как магия. Повертит-повертит – и отбросит, через минуту искать начинает, злится. То молчит мёртво, то с разговорами приставать начинает. И странные какие-то разговоры. Половина простая, а другую половину ну никак не понять. Лепет идиотический. А, казалось бы, такой известный человек, просто удивительно даже.
При подходе к Пэну вегикл сильно тряхнуло. Дон поморщился, но ничего не сказал. Он заговорил, когда уже совсем сели.
– Прощай, Кон, – сказал он охраннику, – больше ты меня не увидишь. Но услышишь обязательно. И скоро. Это я тебе гарантирую. Ты мне понравился, правда.
Обыкновенная, ровным счетом ничего не значащая формула прощания, распространенная в Северных территориях, прозвучала как признание в уважении. Коннет с достоинством кивнул.
– Ты мне тоже понравился. Правда, – ответил он, потому что тоже был родом с Северных территорий. – Не скучай там, в Пэне. Не так уж там и дурно. Если только наружу не хочешь.
– Я хочу, – сказал Дон. – Я всегда наружу хочу. Мне в этом Пэне скучать не придется. Это я тебе гарантирую.
– Себе гарантируй.
– Ну, конечно. Себе.
Пэн‐4, несмотря на архаический вид, относился к числу современных пенитенциарных заведений, где служащие не утруждают себя формальностями. Никто не вышел встречать арестанта, никто из сопровождающих не спустился вместе с ним из вегикла. Входной люк зарос сразу же, как только Дон ступил на швартовочную площадку; вегикл оттолкнулся всеми шестью пальцами и мгновенно исчез в черноте космоса. Подобно ему, при желании мог исчезнуть и Дон – наружной гравитации у космического замка практически не было. Но так сбегать он не планировал.
Края Пэна были обсажены аствариумом – деревьями, способными расти в безвоздушном пространстве. Дон не любил аствариумы за их неестественно металлический вид. Мертвое, притворяющееся живым, куда ближе человеку, чем живое, притворяющееся мертвым. Еще хуже, когда это живое притворяется плохо. Перед самим замком было открытое пространство – примерно четверть мили острых камней, густо поросших искусственным «изумрудовым» мхом. Фонари с равномерно расставленных мачт освещали всю эту природу мертвенно-белым светом, от которого немного кружилась голова.
Замок – Дон чертыхнулся с презрением и досадой – был окружен древневековым рвом, в котором тускло отсвечивала якобы вода. Перепрыгнуть через ров ничего не стоило, но это было неудобство, потому что следовало рассчитать прыжок так, чтобы ненароком не улететь в пустоту.
– Ну что?! – крикнул Дон. – Кто-нибудь меня встретит, или это для меня прогулка бессрочная? У меня воздуху только-только на сутки хватит. И в сортир надо!
Тут же раздался голос:
– Иди и не ёрничай!
Дон пожал плечами и осторожно поскакал ко рву. Как только он приблизился, откуда-то сверху опустился горбатый мост со ступеньками, тоже – разрази меня Сверхновая, если вру! – поросший «изумрудовым» мхом.
В дугу пьяный подкомандер промычал что-то вроде: «Добро пожаловать, уже ждут», – и снова уткнулся бычьим взглядом в тошнотворное порностекло – как и везде в подобных местах, с женщинами у персонала Пэна‐4 были проблемы. В комнате, на которую подкомандер указал пальцем, Дона действительно ждал надменный мозгляк в фуражке с бляхами чуть ли не адмирала.
– Я Сторс, так и называй меня – Сторс, никаких чинов, никаких «господинов» или «дружищев», – громовым басом отчеканил мозгляк. – Будешь жить с нами все двадцать восемь лет. Не пытайся убежать или умереть – бесполезно. Ты в космосе и даже не знаешь где. Ты не имеешь права покидать пределы замка, ты не имеешь права не откликаться, когда к тебе обращаются, ты не имеешь права отказываться от выполнения приказов и всех пунктов Распорядка. В дополнение к стандартным ограничениям ты, Доницетти Уолхов, лишен права обращения к мотороле.
– Что? – взвился Дон. – Да как вы смеете? В приговоре насчет этого ничего не было, это ущемление естественных прав. Вас за это самого сюда посадят!
– А я и так здесь, – широко ухмыльнулся мозгляк. – И еще семнадцать лет никуда не денусь.
Возмущение Дона было наигранным. Он догадывался, что его ни за что не допустят к общению с моторолой Пэна‐4. Глупо было подпускать к чуть ли не низшему мотороле человека, который трижды вступал в противоборство с планетными администраторами и приводил их в негодность.
Немного поцапавшись с мозгляком и для виду пару раз воззвав к мотороле, Дон вышел во внутренний двор Пэна. Древневековости, слава богу, здесь уже не было. Типовое голубое небо с земным солнцем и кордианскими облаками – слишком нежно-белыми, слишком пушистыми для какого-нибудь другого места, кроме курортной планеты; аккуратные палисаднички, живая изгородь по строго квадратному периметру; раздражающее завывание неисправного уборщика где-то там, между ровными рядами кустов, и скамейки с узкими сиденьями алмазной твердости, с вертикальными жесткими спинками. «Их делали, – подумал Дон, – для чего угодно, только не для того, чтобы удобно на них сидеть».
Во внутреннем дворе никого не было.
– Эй! – крикнул Дон в никуда. – А как насчет моей койки?
И перещелкнул что-то в своей игрушке, которую из рук ни разу не выпустил с тех самых пор, как ступил на территорию Пэна.
Моторола Пэна‐4, как и все прочие моторолы, которыми пользовался Общий Пэн-департамент, был сравнительно маломощен, имел всего четыре действующих пирамиды интеллекторов, причем основная их интеллектуальная мощь оставалась, как правило, невостребованной – на самом деле любому Пэну за глаза хватило бы и простого бортового устройства.
Это было неправильно, однако при последнем генеральном переоборудовании, за двадцать лет до описываемых событий, Департамент, несмотря на все рекомендации, на бортовых моторол не соглашался: те были менее престижны, чем четырехпирамидные, а в битве с розыскниками за дотации это имело очень большое значение. По прикидкам Пэн-коллегии, большой заказ на бортовые моторолы мог привести даже к нежелательной смене ее министра.
Тогда партия четырехпирамидных моторол победила, выставив главным доводом необходимость обеспечить как можно больший запас надежности Пэнов. Адвокаты Пэн-коллегии с легкостью отмели возражение Деп-розыска о том, что нет на свете человека, способного переиграть бортового моторолу, а стало быть, и нечего заводиться. Не повлияло на решение и то обстоятельство, что тезис о невозможности для человека переиграть бортового моторолу был вынесен на основе моторольных экспертных оценок, а моторола, как известно, непогрешим.
Сейчас четырехпирамидная партия, если бы таковая существовала, могла бы торжествовать – люди, способные вступить в противоборство с моторолами, появились, и в немалом количестве. Одним из них – может быть, самым лучшим – был Доницетти Уолхов, которого несколько раз арестовывали за намеренную порчу моторол высокого уровня, признали преступником первой категории и потому удостоили чести иметь собственного персонального детектива, о котором потом.
Простой четырехпирамидник был для Дона легкой добычей – именно поэтому Пэн-министр Урзус Басилио Патикум-Грит пошел на конституционное нарушение и запретил Дону общение с моторолами на полный срок заключения. Дон теоретически мог апеллировать в кучу инстанций, но практически у него не было ни единого шанса – таких, как он, в инстанциях ненавидели еще больше, чем моторол. Причем ненавидели открыто и с полным правом.
Их называли новыми хнектами, их называли геростратиками, в глазах всего мира они были преступниками наиопаснейшими; их проклинали, их ненавидели, ими – что, в общем, понятно – бессознательно восхищались.
Большинство хнектов Дон, как правило, и сам презирал: свои таланты, свои знания они тратили на то, чтобы намеренно делать людям гадости, желательно исподтишка. Он вел войну с моторолами по идейным соображениям. Люди сами должны решать свои проблемы, считал он, а тепличная жизнь под сенью моторол может привести только к их вырождению и неминуемому вымиранию. Хотя иногда, в проблемные минуты, он вдруг приходил к мысли, что ничем не отличается от тех, кого презирает, – ничем, даже намерениями. Опять-таки очень смущали Дона любые идейные соображения, даже собственные.
Последний приговор был особенно суров. Ассоциация планетных моторол в своем Обращении выразила Верховному суду Анды – планеты, где побуйствовал Дон, – «глубочайшую признательность и полнейшее понимание». Судьи, надо думать, тайно поморщились; во всяком случае, никак официально на Обращение не ответили. Это был тот самый случай временного перемирия в подковерной и оттого особенно яростной войне лидеров человечества и представителей надинтеллекторного сообщества. Уолхов разозлил судей даже не тем, что напрочь испортил только-только обновленного моторолу Анды и на неделю лишил планету энергетических источников (о транспортном и информационном хаосе речь даже и не шла, разве что во вступительном слове главного обвинителя); их разъярило то, что преступник, уже «поставленный» на персонального детектива, уже дважды им тут же отловленный, то есть не имеющий ни малейшего шанса избежать наказания и прекрасно это осознающий, несмотря ни на что, принялся за старое, причем в особо жестокой и циничной форме. Оставалось утешаться тем, что никто из подопечных испорченного моторолы все-таки не лишился жизни. Судьи даже представить себе не могли, что отсутствие смертей – не удивительная случайность, а итог точного и кропотливого расчета, предварительно произведенного Доном. Он, в свою очередь, тоже помалкивал – чтобы избежать пропаганды своих ноу-хау и понимая к тому же, что даже если ему поверят, то наказание от этого не уменьшится, уж слишком сильно он разозлил андиан.
Пэн‐4, несмотря на восьмидесятипроцентную загруженность, казался пустым. Это тоже было следствием программы предосторожностей, предпринятых моторолой, которого изрядно испугало появление такого мощного противника.
Ни один человек на свете не может сравниться по уровню логического мышления даже с самым слабеньким моторолой. Ни один человек на свете даже близко не может подойти к пониманию основных процессов, протекающих в интеллекторных пирамидах моторолы. Единственное, что доступно человеческому уму, – базовые принципы емкостного мышления. И единственное, в чем человек может вступить с моторолой в соревнование, – интуиция, короче говоря, нюх.
Интуиционные механизмы человека и моторолы в корне разнятся. Как правило, интуиция моторолы на много порядков превосходит человеческую. Однако – на этом строится вера в Бога, этим объясняется патологический атеизм всех без исключения интеллекторных существ – у очень редких людей интуиция по невыясненным до конца причинам позволяет им порой глубже и точнее проникать в суть вещей и (как гласит секретная формула Счастливого Пэдди – одного из первых хнектов-разрушителей, создателя общества «Мамма-Г») конструировать правильные события.
Дон умел их конструировать – именно это пугало моторолу Пэна‐4. Он старался сделать так, чтобы Дон не имел возможности свое умение проявить. В нарушение законов, моторола пресек все контакты с новым узником. Он также предпринял несколько других шагов – в частности, постарался свести к минимуму контакты Уолхова с другими постояльцами Пэна.
Первые недели заключения Дон находился в полном одиночестве. Куда бы он ни пошел, там было пусто. Если он направлялся в спортивный зал, за пять минут до того все находящиеся там заключенные вдруг находили себе срочные дела (подсказанные, естественно, моторолой) и разбегались в безумной спешке. Если Дон просто шел по коридору апартаментов, заключенные, следуя настойчивому совету моторолы, либо запирались с намерением никому не открывать, либо убегали по незначительному поводу или вообще без него. Даже танцзал узаконенного «мягкого нарко» в часы, назначенные для игр, мгновенно пустел, если туда вдруг направлялся Доницетти Уолхов. Моторола, даже такой, всего лишь четырехпирамидный, тоже умел конструировать правильные события. Ему это было легко – почти любой человек верит мотороле как Богу. Человек – хозяин мира, но, божежмоечки, как сильно этот хозяин стремится подчиняться своим рабам!
Дон про себя многообещающе усмехался, а наружно изображал сильную нервозность.
Не иметь непосредственного контакта с моторолой, как уже говорилось, было нарушением Конституции Ареала – Дон даже из тюрьмы вполне мог бы возбудить судебный процесс со стопроцентной вероятностью его проиграть.
Все, правда, пошло бы по-другому, если бы в результате этого конституционного нарушения заключенный Доницетти Уолхов перенес физическую или психологическую травму – в таком раскладе в игру могли бы включиться другие чиновники, что привело бы по меньшей мере к смене моторолы и начальства Пэна‐4 или вообще к признанию приговора Уолхову недействительным, а это затронуло бы многие департаменты.
И Дон, уж будьте спокойнички, прекрасно такой расклад понимал. И еще одну вещь он понимал совершенно точно: ни при каких обстоятельствах моторола не может оставить без надзора ни одного из своих подопечных. Другими словами, за всем, что делает заключенный, за всем, что он говорит, моторола, хочет он того или нет, пристально обязан следить. А это есть пусть односторонний, но все же канал связи и, следовательно, возможной битвы, итог которой никто предсказать не в состоянии.
Именно поэтому Дон изображал нарастающую нервозность. Именно поэтому он как можно меньше спал, как можно больше рыскал по Пэну в поисках собеседников, как можно убедительнее изображал приближение сильного нервного срыва.
Наконец, в момент, угаданный с большой точностью, он вскочил с кровати голый, с безумным взглядом, раскинул руки в стороны и с истошностью завопил:
– Моторола Преступный! Ты меня слышишь? Ты не имеешь права оставлять меня в одиночестве! Они задавят меня, если я буду один, ты не можешь этого не понимать! Мне нужен кто-то, моторола, кто-то, с кем я могу разговаривать, иначе я труп!
И упал, и в истерике натурально забился.
Моторола, к тому времени уже немного подпорченный (речи и невменяемая мимика заключенного, которую он, хочешь не хочешь, старался разгадать – хоть и догадывался об их причине, – повысили ему общий индекс нерешительности), по размышлении согласился. И на следующий день стат-командер Артур де-Ново, изображающий супернасильника по имени Андрато де-Никс, был застигнут Доном в стеклотеке. После чего оба направились в Земной клуб, взяли по коктейлю и уединились в Парном Кабинете для Музыки.
– Дон, – сказал Дон, чуть наклонив голову.
– Андрато. Можно просто Артур, – сказал стат-командер, в знак приветствия тоже старательно кивнув.
Дон склонил голову на левое плечо, издевательски подмигнул и сказал:
– А! Предотвратитель малолетних.
Стат-командер, который вообще-то боялся Дона, ничего не понял и испуганно огляделся.
– У меня другой пункт. Вот не надо. И вообще, что такое «предотвратитель»?
– Извини, – сказал Дон, неестественно улыбаясь. – Это у меня шутки такие, кабальеро данутсе.
Что такое «кабальеро данутсе», стат-командер тоже не знал. Не знал этого и пэновский моторола, хотя вздрогнул, как бы в воспоминании.
– Нет, я ничего, – продолжал Дон. – Ты, вообще-то, приятен. Ты не обращай внимания. Это просто другая лексика. Мы с тобой очень мило поговорим.
Они поговорили и скоро стали друзьями. Очень хорошо помня о своем задании, стат-командер Артур де-Ново оказался тем не менее Доницетти Уолховым покорен и сказал себе тайно, что вот выйдет когда Дон законно из Пэна, все для него он сделает, чтоб с ним дружбу сохранить и чтоб было все для него хорошо.
Бесед между Доном и стат-командером состоялось несколько, и в каждом основным разговорщиком становился Дон. Причем в каждом разговоре он подпускал всякие непонятные словечки типа «кабальеро данутсе», чем настораживал стат-командера и пугал моторолу.
Стат-командер сообщил о странностях нового заключенного по инстанции, Сторс забеспокоился, но выставлять себя прежде времени дураком не захотел, тревоги не забил, а для начала стал наводить справки. Он выяснил, что любовь к странным, невпопад словечкам обнаружилась у Дона давно, сразу же после хирургического вмешательства, связанного с подключением преступника к его персональному детективу. Обращаться по этому поводу к Врачу Дон категорически отказался. Коннет Аршелл, давнишний приятель Сторса, сказал, что, по-видимому, психические нарушения у Дона усугубляются – он очень странно вел себя в вегикле, тоже все время какие-то несвязности бормотал. «Очень может быть, – заметил на это Сторс, – что тут элементарная симуляция, один из пунктов его подготовки к побегу».
Сторс был и прав, и неправ. Речевые странности Дона действительно являлись главным пунктом его подготовки к побегу, однако ничего общего с элементарной симуляцией не имели. Скорее, их можно было назвать симуляцией симуляции. Главная же цель Дона заключалась в расшатывании пирамид моторолы, в своеобразном его перепрограммировании, сведении его с ума.
Нет на свете безупречного моторолы, точно так же, как нет на свете безупречных людей. В стройных необъятных пирамидах умопомрачительного, принципиально непознаваемого мозга моторолы таится множество мелких погрешностей, незаметных логических шершавостей и заусенцев, которые никак и никогда себя не проявляют и которые даже самому мощному моторольному Врачу невероятно трудно убрать. Моторола привыкает к ним, перестает замечать, а само их наличие относит к драгоценной для него индивидуальности.
Именно на существовании этих шершавостей Дон и строил свою стратегию войны с моторолами. Он понимал, что может применить ее только однажды. Основывалась она (точнее, могла основываться) на кропотливо построенных рядах словесных и мимических несуразностей. Мимику, к сожалению, Дон в полной мере использовать не мог – она была доступна разве что актеру с хорошо тренированным лицом, да и разработка мимических рядов требовала иной, почти нечеловеческой квалификации. Словесные же игры были ему доступны. С их помощью он и собирался покинуть Пэн‐4 раньше отведенного приговором срока.
Никто ничего не замечал, к странностям нового заключенного постепенно начали привыкать. Один только раз моторола немного забеспокоился, обнаружив сразу два захандривших интеллектора, занимавших места в критических звеньях. Однако даже они могли быть в любой момент заменены свободными, поэтому больных интеллекторов моторола направил в лечебную директорию и тут же о них забыл.
Естественно, что ни о каких существенных передвижениях внутри мозга моторолы речь не идет. Под передвижениями здесь подразумевается только перестройка связей между интеллекторами. Однако и этот шаг при умелой подготовке «шершавостей» может дать много – как раз в этом Дон был очень силен. Связи между интеллекторами в пирамиде необычайно многочисленны, и вообще-то вырвать просто так его с места, которое он занимает, невероятно сложно. Моторола по сравнению с человеком – супергений. Подобные комбинаторные задачки для него даже задачами не являются. Он просто говорит себе: надо переставить этот интеллектор в такое-то место. И переставляет.
Именно здесь его слабость. Он не задумывается, не «прощупывает» все те связи, которые рвет и которые надстраивает. Он даже микросекунды не тратит на само действие. По сути, он передоверяет решение этой сложной задачи огромному числу интеллекторов, которые и в идеальном-то состоянии представляют собой личности со множеством супердостоинств и, естественно, с таким же множеством продолжений этих достоинств – недостатков. Вмешательство Дона, его словечек, точно подобранных, было рассчитано на то, что просто хотя бы по закону больших чисел они обязательно воздействуют на сколько-то плохо подогнанных интеллекторов и не то чтобы выведут их из строя, но незаметно к такому выходу станут подводить. А уж когда произойдет эта неприятная для всех интеллекторов пертурбация, она вызовет множественные разрывы старых связей и множественное возникновение новых, вследствие чего выход из строя огромного числа интеллекторов обеспечен.
Такая поломка даже для четырехпирамидного моторолы – тьфу, та же самая неполная микросекунда. На самом деле он и не думает об этом; за него все решают интеллекторы его же собственных пирамид. Если очень грубо прибегнуть к сравнению между человеческим и моторольным мозгами, то проблему с вышедшими из строя интеллекторами моторола решает на уровне подсознания. Однако словечки Дона, странные и не странные, причем расставленные в определенном порядке, это самое «подсознание» радикальным образом портят. Поэтому итог получается совсем не таким, какого моторола хотел бы.
Глава 2. Побег
Дон бежал в тот день, когда к нему вызвали юрис-доктора.
Каждый человек имеет неотъемлемое право не обращаться к Врачам или вообще к помощи медицины, если он этого не хочет. Если же возникает необходимость совершить юридически обоснованное насилие над личностью и все-таки прибегнуть к лечению против воли больного, решение может принять только человек, облеченный соответствующими правами, – а именно юрис-доктор.
Воспользоваться этим правом (а относится оно в первую очередь к лицам с психическими отклонениями) хотят обычно очень немногие. Почти никогда проблемы юридически обоснованного насилия в Пэнах не возникают – там нельзя сойти с ума, ибо постоянный врачебный надзор позволяет отследить у заключенных и надзирателей психические отклонения на ранних стадиях, да и сами заключенные крайне редко отказываются от медицинской помощи моторолы. Поэтому на всю Пэн-службу Ареала полагается только один штатный юрис-доктор. Многие всерьез считают, что это лучшая должность для бездельников.
Юрис-доктора вызвал Сторс, посоветовавшись, естественно, с моторолой. Их обоих интересовал не столько вопрос психического здоровья Дона, сколько желание юридически строго уличить того в симуляции. Так или иначе признанный мастер психосинтеза Эдгар Мантена, чудаковатый паренек, днями и ночами пропадающий в своей домашней лаборатории, был грубо оторван от увлекательнейшего телесобеседования с парочкой особенных психов, длившегося с небольшими перерывами уже три месяца, посажен в «ну совершенно безобразный» конфедеративный вегикл и без малейшей задержки направлен в непредставимую даль.
Мантена, в общем-то, помнил, что деньги на жизнь он получает от какого-то неприятного департамента. В основном он представлял себе даже, за что он эти деньги получает. Но так сложились обстоятельства, что ни разу в своей жизни он эти деньги не отрабатывал. Поэтому, жарко и недолго повозмущавшись, он уже в вегикле успокоился, заинтересовался и даже поговорил с неким бурым бесформенным человечком, который представился как подначальник подотдела отдела какого-то поддепартамента, призванного следить за ментальным здоровьем своих многочисленных подопечных.
Совсем увлеченный, Мантена обратился за советом к своему мотороле и совет незамедлительно получил: не возникать, следовать инструкциям и первым делом изучить видеоматериалы матерого преступника, подозреваемого то ли в симуляции, то ли в шизофрении. Намекнули Мантене с большой прозрачностью, что особо желателен вердикт о симуляции, на что психосинтетик с готовностью закивал, тут же, впрочем, о намеке забыв, ибо изо всех сил стремился к истине.
Для изучения видеоматериалов требовалось время, поэтому перед последним нырком вегикла психосинтетик твердо потребовал длительной остановки, на что пилот, у которого, между прочим, и других дел было по горло, кроме как возить одного психа к другому, начал возражать бойко и в высшей степени непочтительно. Мантена, с головой погрузившийся в видеоматериалы, возражений не услышал, а когда ему окончательно надоело не слышать, так и сказал пилоту:
– Извините, я вас не слышу. Вот пристал, понимаешь!
Пилот, которому и самому уже поднадоело напрягать связки, тут же замолчал и вскоре присоединился к просмотру видеоматериалов.
– Надо же! – воскликнул он чуть погодя. – Дон с ума сошел. Что хотят, то и делают! Нет, ну ты подумай! Сам Дон!
Спустя некоторое время Мантена пришел к определенным предварительным заключениям и скомандовал последний нырок. А спустя еще некоторое время он увидел изысканный тауэр, почему-то о двух слонах, напялил на себя, согласно инструкции, потрясающе уродливый балахон (он что-то такое случайно слышал о космической одежде, но даже и не подозревал, что одежда эта настолько неудобна, неестественна, отвратительна и безвкусна) и по трапу с издевательски высокими ступеньками спустился к встречающему – тот был в точно таком же омерзительном одеянии.
– Привет, – сказал встречающий торопливо и неприветливо. – Вас уже ждут. Возьмите вот это.
И сунул ему в руку какую-то непонятную, но хотя бы не омерзительную игрушку со множеством перещелкивающихся деталей.
– Что это? Зачем это?
– Это ваш пропуск. Все время держите его на виду, а не то не избежать неприятностей.
– Каких еще неприятностей?! – удивился Мантена, к неприятностям очень неприязненно относящийся.
– Вопросов не задавать. Идти вперед. Не оглядываться. Все время пропуск держать в положении, позволяющем опознание. Пойду предупрежу пилота, не дай бог что. А вы идите, идите!
И Мантена послушно пошел вперед, протянув к черному небу странную игрушку, в которой все время что-то самым нервирующим образом перещелкивалось.
– Ого, как вы быстро! – сказал пилот, увидев встречающего и приняв его за Мантену. – Забыли что-нибудь?
– А чего тянуть? Я все уже и закончил, – ответил ему мужик в скафандре. – Делов-то на пару минут. Так что быстрей и без всяких пересадок – домой.
– Сказано – сделано! – ответил обрадованный пилот и без лишних разговоров стартовал. Пилот не жаловал тюрьмы. Особенно такие, в каких томятся ареальные, по его мнению, герои. Тот же самый, например, Дон Уолхов.
Мантена, внезапно оставленный в одиночестве, кое-как добрался до ворот Пэна, а потом долго бродил по зловещим коридорам тауэра, выставив вперед, как ему было велено, руку со щелкающей игрушкой. Ему показалось странным и немного пугающим то обстоятельство, что по пути ему совершенно никто не попался. Он даже и предположить не мог, что перенастроенный Доном пэновский моторола видит вместо него своего собственного заключенного Дона Уолхова, загримированного под кабальеро данутсе, самопроизводителя самоуничтожителей; что моторола загипнотизирован его щелкающей игрушкой и полагает, что все логические неувязки, вдруг обрушившиеся на него, – такие, например, как непонятное поведение юрис-доктора, – не более чем странная прогулка Доницетти Уолхова в жилой департамент Сторса и так далее. Вплоть до необычных речей заключенного, помноженных на еще более необычные мимику и жестикуляцию, – все это не что иное, как попытка реализации гигантского кошмарного заговора, целью своей имеющего дестроизацию информационной целостности всего Ареала с последующим разрушением – разумеется, с помощью страшной щелкающей игрушки.
Юрис-доктор не знал, конечно, что внутри всех четырех пирамид, составляющих мозг моторолы, царит возрастающая паника; что интеллекторы – точней, те из них, что не попали в зону информационной обработки и потому вполне еще могли рассуждать здраво, – тщетно пытаются войти в контакт с моторолой; что тысячами возникают и тут же подавляются хитроумные заговоры, вследствие которых множество наиболее активных и здоровых интеллекторов просто-напросто отключаются, и потому с каждой секундой перевозбужденный, перезагруженный всякой ерундой мозг моторолы (или, что то же, – сам моторола лично) слабеет, чахнет и неотвратимо движется к полному суперличностному распаду.
Не знал также Эдгар Мантена, что была микросекунда, в течение которой его жизнь находилась в опасности, поскольку в тот миг моторола вдруг взбрыкнул и решил уничтожить проклятого Уолхова с его злодейской игрушкой, ибо лишь таким образом – само собой, уничтожая и себя тоже, – он может спасти мир от надвигающейся катастрофы. Подумать только – и всего-то понадобилось несколько странно сказанных слов да несколько странных телодвижений, чтобы привести к столь катастрофическим последствиям.
Мантену, да и вообще весь Пэн, спасла предусмотрительность Дона, который, как уже говорилось, все свои разрушительные и, несомненно, преступные акции проводил так, чтобы они не привели ненароком к человеческим жертвам. В частности, за счет того, что настраивал любого сломанного им моторолу еще интенсивнее, чем обычно, следить за безопасностью жителей своего сегмента.
Как только возникла такая сумасшедшая мысль у пэновского моторолы – уничтожить Дона Уолхова, виновника всех логических неувязок, – тут же включились защитные механизмы, переведя моторолу в сонное состояние. В нем же моторола не мог с прежней решительностью противостоять мириаду заговоров внутри своих пирамид и тут же был повержен «здоровыми» силами, которые ни черта не смыслили в моторольном управлении, но видели реальность, а не навеянную Доном всякую ерунду.
Четвертый Пэн взвыл всяческими тревогами; ничего не понимающие тюремщики вспугнутыми тараканами забегали по коридорам; мгновенно всех заключенных заперли в апартаментах; одновременно поднятые по тревоге сонмы роботов, солдат, розыскников и чиновников технической службы Департамента с разных концов Вселенной помчались к терпящему бедствие Пэну. Сделав все необходимое, что предписывалось сделать в столь чрезвычайных обстоятельствах, моторола запустил тотальный мониторинг жизнеобеспечения и упал «в обморок», где занялся активным разрешением внутренних распрей.
Лишенные советчика, бога, руководителя и ближайшего друга в одном лице, тюремщики подрастерялись и повели себя нелогично. Они довольно быстро отыскали «источник щелкания», о котором их предупредил в своем предобморочном послании моторола, и довольно грубо с этим источником обошлись.
Мантена к тому времени совсем уже заблудился в лабиринтах гигантского тауэра, сильно устал и был близок к тому, чтобы повести себя не под стать занимаемому им официальному положению. Руку со щелкающей игрушкой он давно уже опустил, перед каждым поворотом, впрочем, ее на всякий случай вздымая; игрушка эта сводила его с ума вряд ли намного меньше, чем моторолу. Бесконечные коридоры, по которым он блуждал, казались ему знакомыми и одновременно не такими, какими он их ну совершенно точно видел минут десять назад, – это коробило Мантену и заставляло усомниться в реальности происходящего.
Между тем все объяснялось очень просто: сумасшедший моторола одним из методов борьбы со щелкающим преступником Доницетти Уолховым избрал «запутывание». Это вполне стандартный для Пэнов прием, основанный на том, что во всех пенитенциарных заведениях двери, ведущие в помещения или перекрывающие переход в другой коридор, в закрытом состоянии неотличимы от сплошных стен – моторола, таким образом, просто игрался с Мантеной, открывая и закрывая на его пути то одни, то другие двери. И без того сложная система коридоров и внутренних переходов превратилась поэтому для юрис-доктора в головокружительный и бесконечный лабиринт.
Потом все закончилось. Все двери разом распахнулись, из них гурьбой вывалились охранники с выпученными глазами. Мантена тут же очутился на полу, спеленанный наподобие кокона. Игрушку у него сразу отняли и яростно раздавили ногами – она затихла, но эхо ее щелчков еще недели две преследовало незадачливого юрис-доктора, так что он, вопреки канонам профессии, вынужден был в конце концов прибегнуть к самолечению, ибо Врачей, как любой гуманоидный медик, он на дух не переваривал.
Тюремщики поволокли Мантену по коридору, обрушивая на него по пути град самых идиотских вопросов, как то:
– Как ее выключить?
– Кто твой сообщник?
– Куда дел моторолу?
– Кто тебе сделал новое лицо, скотина?
И даже:
– Где Сторс?! Что ты сделал со Сторсом?!
Хотя Сторс как раз был тут же, больше всех остальных мучил беднягу Мантену вопросами и при этом жутко орал.
Примерно через час, незадолго перед первым выныриванием, несколько удивленный полным молчанием, царящим за спиной, пилот обернулся и обомлел. По-хозяйски развалившись в кресле, на него с безмятежной улыбкой смотрел тот самый Дон, про которого он только что думал.
– Как это? – спросил пилот, пытаясь справиться с подступающим страхом. – Тебя что, с нами, что ли, взяли?
– Что-то в этом роде, приятель.
– А где доктор?
– В Пэне. Меня ищет, наверное.
Все это было жутко неприятно. Пилот сразу догадался, что оказался замешан в деле с побегом; что Дон каким-то непонятным образом произвел замену и что придурковатый юрис-доктор вляпался по уши на своем Пэне Четвертом. К тому же совсем пилоту не нравился лежащий на правом подлокотнике Донова кресла коричневый ремонтабель – разновидность реперного скваркохиггса для сверхтонких ремонтных работ. Как-то очень уж ласково поглаживал его Уолхов.
Пилоту этот ремонтабель был хорошо знаком. Добыт он был не чересчур официальными путями для защиты в маловероятных, но все же возможных ситуациях типа «мало ли что» и потому спрятан в хорошо придуманной заначке – в углублении под кухонно-кофейным прибором. Пилот, правда, не знал, что все хорошо придуманные заначки, как правило, очень типичны.
Пилот прокашлялся.
– А ты, значит, убежал? С моей, получается, помощью?
– Получается, так. Ты уж извини, приятель, что я тебе репутацию подмочил, но у меня не было выхода.
– Ага, – ответил пилот, с трудом соображая, что говорит (он все еще очень боялся смерти, хотя и начинал уже постепенно понимать, что страхи его, скорее всего, напрасны). – Так, значит. Почему ж тебя мой бортовой не засек?
Дон усмехнулся.
– Я его еще при входе малость подвыключил.
– Как это – подвыключил? Он что тебе, торшер, что ли?
Дон назидательно поднял указательный палец.
– Всегда, дружище, все очень просто, если знать, что сказать и куда нажать. Вот я его и подвыключил. В одно мановение ока.
«Мгновение» «мановением» Дон заменил скорее по привычке, чем из необходимости.
– Такое невозможно! – с восхищением сказал пилот.
– А ты проверь.
– Да невозможно такое, я тебе говорю, что я, вегикла своего, что ли, не знаю?
– Ты все-таки попробуй.
Пилот вдруг с ужасом вспомнил, что действительно весь последний час он к бортовому не обращался и вел вегикл только на личной тяге. Вспомнил также, что выныривать на личной тяге не рекомендуется даже суперпрофессионалам, хотя на трассах все мало-мальски опытные водилы эту рекомендацию сплошь и рядом игнорируют. Но одно дело выныривать самому, зная, что в любой момент тебя поддержит твой верный бортовой, и совсем другое дело…
Он скорчил фальшиво кислую мину и заунывным голосом начал:
– О Великий Неосязаемый! О…
– Какой-какой?! – радостно удивился Дон.
– Это у нас пароль такой для вызова. Он, вообще-то, не фиксирует, что происходит внутри вегикла между людьми, я этого не люблю, потому и пароль ввел. Такой юмор. Шутка любви. Вообще-то, он неплохой парень. Подожди, не мешай. О Великий Неосязаемый, о Профундикс Ора Про Нобикс! Отзовись!
– Слушаю, – раздался недовольный баритон. – Надо что?
Пилот торжествующе взглянул на Уолхова.
– Сообщи, пожалуйста, дорогой, про ситуацию на борту. В общих чертах, – сказал он уже обычным тоном.
Моторола подозрительно долго молчал, как молчат моторолы, когда на кого-то обижаются.
– Что сообщать-то? – спросил он наконец еще более недовольным тоном.
– Про состав пассажиров спроси, – подсказал Дон.
– Про состав пассажиров, – повторил пилот.
– А что тебе про состав пассажиров-то?
– Ну, кто здесь, что еще? – начиная злиться, уточнил пилот.
– А сам ты не видишь, что ли? Что еще за вопросы такие глупые?
Пилот, который с Великим Неосязаемым работал уже долгое время, имел с ним устоявшиеся, очень сложные, даже противоречивые отношения. Они были старыми партнерами и друзьями, самыми близкими друг другу существами во всем мире, при этом непрестанно, порой с жуткой яростью собачились, чего-то друг в друге не понимая и не принимая наотрез.
Сейчас, в переломную минуту, когда на карту была поставлена, может быть, сама жизнь пилота, бортовой вдруг завел свою любимую песню под названием «Я тебе друг или подчиненный?». Пилот взъелся и озверел.
– Если ты сейчас же, сию же минуту, говно пластмассовое…
– Ладно, ладно, – примирительно зачастил бортовой. – Ты спросил, я ответил. Ты начальник, а я пластмассовое говно. В общем, так. Пилот находится в твоем вегикле, то есть ты сам, могу имя сказать и разные данные. Еще пассажир находится.
– Спроси кто. И только попробуй…
– Кто?!
– Эдгар Мантена. Юрис-доктор Эдгар Мантена. Возвращающийся домой.
Дон довольно захохотал. Пилот слабым голосом скомандовал отбой контакта.
– Ты его и правда испортил, – уже безо всякого восторга заметил он.
– Ничего. С управлением ты и сам справишься.
– Справлюсь. Это точно. Мы с ним вместе уже пять лет. Ты его испортил, сволочь. Теперь его в переделку отправят, тварь ты поганая. Ох, какая же ты мерзопакостная дрянь! Он-то тут при чем? Его-то зачем? Что он тебе сделал?
Дон перестал ухмыляться, изучающе поглядел на пилота, виновато почесал в затылке.
– Ну, извини. Не подумал. А если б даже и подумал, то все равно… Словом, дружка твоего я в порядок приведу, за это не беспокойся. Только чуть попозже. И тебе, кстати, тоже надо будет какую-нибудь легенду придумать, а то получается, что ты действительно соучастник.
– Черта с два я тебе соучастник! Я вот сейчас подмогу вызову, и ты мне ничего не сделаешь!
– Ну, ты же понимаешь, дражайший, – ласково сказал Дон, поглаживая ремонтабель, – что вызвать подмогу ты сможешь только тогда, когда я тебе позволю.
Еще через пару часов на другом конце Вселенной, в каком-то особенно черном, особенно беззвездном месте их вегикл припарковался к небольшому катерку, которого Дон вызвал к себе специальным прерывистым свистом.
Дон снова напялил на себя пустотный костюм, сделал ручкой и вскоре исчез в никуда вместе со своим катером.
Сообщив, как и положено, в Космопол о нападении вооруженного беглого преступника, пилот спросил:
– Как думаешь, поймают его?
– Конечно поймают, – ответил бортовой без промедления. – Его просто не могут не поймать, он оборудован персональным детективом, разве не знаешь? Просто даже и непонятно, зачем ему в его положении понадобилось затевать такую опасную и совершенно безнадежную авантюру. Ты не в курсе, где у моторол хорошо лечат от мозгового малоприятия?
Глава 3. Убийство Техников
Для человека эпохи Второго Ареального Исхода нет ничего страшнее безумного моторолы. И не то чтобы психически неполноценные моторолы принесли человечеству какой-то особенно страшный вред – нет, до этого не дошло, просто немногочисленные серьезные исследования и, главное, многочисленные несерьезные антиутопии, переполнившие в свое время стекольный рынок, настолько взбудоражили население, что дело могло закончиться серьезнейшим и глобальнейшим хомо-интеллекторным конфликтом, в котором вряд ли выиграли бы люди; и только крайние усилия Компромистской партии плюс беспрецедентное ужесточение контроля за моторолами позволили тогда разрешить скандал миром.
Компромисты упирали на то, что усиливать контроль бессмысленно, потому что вероятность психических неполадок в супермозге моторолы намного меньше, чем падение метеорита на голову человека; к тому же за всю историю цивилизации не было зафиксировано ни одного случая сколько-нибудь серьезного умопомешательства моторол.
Они, как всегда, немножко передергивали. Они – будем надеяться, не специально – преуменьшали вероятность и попросту лгали относительно отсутствия прецедентов. Несколько случаев со свихнувшимися моторолами – впоследствии тщательно скрываемых – все же имели место. Первым моторолой-безумцем считается Советник с планеты Париж‐100. Во всяком случае, мне более ранние случаи неизвестны.
Никто не знает, откуда у этой планеты взялось такое название – Париж‐100. Был когда-то Париж, а до того вообще Лютеция-Сгафнум, потом появился Париж‐2, но это был город; потом снова появился просто Париж, но это был океан; и здесь последовательность – цифровая, во всяком случае – закончилась. Планету взяли и назвали Парижем‐100, а вслед за нею и ее единственный город.
Любители покопаться в космонимике выдвигают версию, по которой приставка «сто» обозначает не цифру, а созвучное ей слово из верхнегойского диалекта, означающее «соитие без любви». Это более или менее вероятно, если учесть, что Париж‐2 называли в свое время «парадизом влюбленных», «любовным средоточием Вселенной» и даже «праздником любви без любви» (sic!).
В Стопариже ничего такого особенно любовного нет. Это самая обычная колониальная планета, имеющая на себе один город, вмещающий примерно два миллиона жителей, что дает ему право на собственного планетного моторолу. Процент Бездельников здесь несколько выше, чем у соседей, однако ничего преступного за этим не кроется – во‐первых, местный моторола внимательно следит за тем, чтобы это превышение чересчур не зашкаливало, а во‐вторых, объясняется оно достаточно уважительными причинами. И не произойди на П‐100 всяких неприятных событий, о которых речь ниже, вполне можно было бы надеяться, что в кратчайшие сроки число Бездельников можно было бы свести по меньшей мере к норме.
Дело в том, что пять веков назад – во всяком случае, согласно источникам, – в тот самый момент, когда П‐100 открыли, случился ужасный геологический катаклизм: в одночасье рухнула громадная тринадцатикилометровая гора, которой изыскатели даже не успели придумать название. Где-то в Зеленых Наслаждениях до сих пор хранится видеозапись этого кош-ш-ш-шмар-р-р-рного зрелища. Долгое время туда водили туристов, но потом они почему-то кончились, и жизнь на П‐100 пришла в упадок. Жаль, ибо из Стопарижа могла бы выйти очень даже недурная курортная развлекальня. Могла бы, будь на нем мало-мальски приличный океанец. Но океана не было, точней, был, даже Парижем его называли, но в пещерах, в одну из которых и провалилась гора, так и не дождавшись от людей хоть какого-нибудь названия.
Людям, собственно, нечего было делать на Стопариже. Синаконовое древо, удивительное растение, из-за которого планету и стали осваивать, давно стало ненужным, рыболовство дохода не приносило, сельским хозяйством заниматься из-за сухой каменистой почвы здесь никто не любил, запоминающегося города поэтов, художников и артистов из П‐100 почему-то тоже не получилось. Оставались техобслуживание интеллекторов и моторол (а такая профессия – товар нередкий) и работа по всему Ареалу через коммуникационные ветви моторолы. Была еще торговля, ну да этим занимаются везде. Разводили здесь, правда, на вывоз местных птиц – хутцунов – удивительно красивую помесь орла и летучей мыши размером с полчеловека, но это относится больше к области экзотики, нежели к полноценной местной промышленности.
Однако что правда, то правда – в Стопариж его жители влюблены вдребезги. Никому его не навязывают, никому особенно не рекламируют, но песни о нем сочиняют только так, и к его флагу (хутцун над тауэром на желтом фоне) относятся трепетно. И никуда не хотят уезжать. Покинуть П‐100 по-стопарижски называется «продать дом».
Должен сразу читателю признаться, что такое длинное введение в очередную главу никакого отношения к ее сути не имеет. Если читатель спросит: «Зачем тогда все это?», – я отвечу, что мне просто нравится Стопариж и хочется, чтобы он понравился всем остальным людям. Независимо от канвы последующего повествования.
А канва подводит нас к двум весьма официальным и весьма уполномоченным персонам, кои всегда по Ареалу путешествуют анонимно, – то есть к Техникам.
Эти самые Техники – два молодца из Департамента Архивации – на вид совершенно обычные интеллектуально бретерствующие юнцы откуда-нибудь из Улесских высших яслей, но на самом деле очень профессиональные, очень разбирающиеся во всем, что касается психики моторол (насколько человек вообще может разбираться в подобной теме), самым незаметным для окружающих, то есть официальным, образом появились в один прекрасный день на Париже‐100, прибыв на собственном спортивном вегикле «Амарада Джонсон» с усиленными подвышками. В меру похулиганили во Второй Танцакадемии, причем настолько неудачно, что даже выдохлись; похулиганив же, направились не к себе в отель «Клада», что на Упоздняках, а совсем в другую сторону – на одну из окраин города, в некий парк под оригинальным названием «Парк здоровья». Где по сексуальной надобности особенно любил гулять молодняк.
Сексуальной надобности, во всяком случае, неотложной, Техники не испытывали. Поэтому, вежливо отклонив предложения двух сверхрозовых девчушек и одного престарелого юнца, они деловито направились в самый темный и неухоженный уголок парка, где долго и очень похоже на сумасшедших кладоискателей лоцировали некую точку на поверхности с помощью невзрачных черных коробочек, дизайном отдаленно напоминающих спецмемо из шпионских стекол. Одновременно, что самое удивительное, они по шпаргалке и компасу отмеривали шаги.
Когда точка была наконец обнаружена, один из Техников, зеленоволосое существо с ярко подчеркнутой индивидуальностью, то есть работающий под молодого идиота, сказал:
– Я сейчас. – И удалился в заросли.
– Ага, – сказал второй, проводив его внимательным взглядом. Особых примет он не имел, если не считать блестящей конической лысины. Лысина, похоже, была не искусственной, о чем свидетельствовал несерьезный пушок над ушами, что, как ни странно, при его молодости вызывало у коллег сострадательное почтение.
Очень скоро первый Техник вернулся, кивнул, и снова пошли в ход коробочки – на этот раз в качестве управляющих приборов по типу remote control. Почва на лоцированной точке противно зашевелилась, из нее выдвинулись угрожающего вида крючья, на них начали наматываться слабо светящиеся нити, потом что-то то ли вспыхнуло, то ли вздохнуло, и на месте крючьев с нитями мгновенно возникло нечто кубическое и с дверью.
Здесь небольшое пояснение. Любой планетный моторола есть существо, по многим параметрам на сотни ступенек стоящее выше человека, древними стараниями которого он вообще-то и создан. Но у моторолы есть один недостаток, даже, следует уточнить, особенность – мозг его устроен по очень сложному, но, грубо говоря, иерархическому принципу. Принцип этот в некоторых смыслах весьма хорош, иногда даже единственно хорош. Однако, как человечество отлично знает из собственного опыта, в системах, построенных по такому принципу, неизбежные, пусть даже и бесконечно редкие, ошибки, те самые шершавости, о которых я уже рассказывал, имеют свойство накапливаться.
Поэтому, несмотря на чрезвычайно, казалось бы, надежную систему фильтров, контролей, мониторингов и структур безопасности, в работе моторолы время от времени возникают микросбои, которые автоматически не устраняются. Они к тому же имеют неприятную способность накапливаться, перекрестно влиять дружка на дружку и тем самым положение только усугублять. Именно эта сторона моторольной мыследеятельности и послужила объектом некоторых скандально громких исследований; именно из-за нее Техники из Департамента Архивации регулярно, раз в десять, а то и пять лет, проводят подробнейший аудит состояния всех действующих моторол.
Несовершенно все в этом мире из созданного людьми. Вы мне назовите хоть что-нибудь совершенное, созданное природой. Даже знаю, что вы назовете, но с удовольствием с вами поспорю.
С помощью своих шпионских мемо Техники произвели некие сложные манипуляции, в результате которых открыли дверь. Внутри виднелось помещение, убранством похожее на обычный лифт. Они в этот лифт вошли и тут же перенеслись в одно из время-информационных пространств, свернувшееся в комнату без дверей, окон и прочих выходов наружу.
Она была призрачно освещена и имела в центре два кресла со множеством капельных экранчиков перед ними – то был «домик».
У каждого Ахиллеса есть пятка, к каждому замку полагается ключ, каждый моторола в обязательном порядке оборудован «домиком». Как правило, «домик» этот надежно укрыт и от подопечных моторолы, и от него самого. Порой, как в случае Стопарижа, он скрывается на каком-нибудь уровне подконтинуума время-информационных пространств, иногда наделяется способностью мгновенно перемещаться и «играет в прятки» по автономной программе, со стопроцентной надежностью избегая контакта с любым недопущенным, кто захочет к нему приблизиться, причем отследить эти прыжки из-за многопространственности принципиально невозможно. Единственные, кто может лоцировать «домик» и пройти внутрь, – Техники Департамента Архивации.
«Домик» – единственное место, из которого можно полностью контролировать все процессы, протекающие в супермозге моторолы; лишь с его помощью можно определить степень накопления внутренних ошибок; только отсюда можно производить мануальный демонтаж или частичную мануальную коррекцию моторольных пирамид.
Секретность вокруг «домиков», равно как и секретность вокруг деятельности Техников ДА, объясняется, во‐первых, желанием властей Ареала предотвратить все антимоторольные акции. Были, говорят, времена, когда «домики» ставились на центральных площадях центральных городов, и люди приходили к ним погордиться и поглазеть. Но те времена если и были, то быстро прошли, и в период, относящийся к описываемым событиям, «домики» уже понадобилось укрывать от нежелательных посетителей с хитроумнейшей тщательностью.
Вторая причина завесы секретности – защита от моторол. Моторолы – существа, высшие по развитию и низшие по юридическому обеспечению, – очень болезненно переживали необходимость мириться с вмешательством Техников в структуру своего супермозга. Лет за двадцать до первого ареста Дона они предприняли мощную, едва не удавшуюся попытку продавить через Ареаслушания некий лукавый законопроект, который неявно, однако со стопроцентной гарантией освобождал моторол даже от подобия человеческой опеки. Проект, к счастью, провалился, причем с помощью сомнительной с юридической точки зрения аферы. Афера вскрылась; ждали электронного бунта или следующих легальных попыток реванша, но моторолы почему-то утихли, как всегда, обойдясь без объяснения причин, то есть изложив их очень подробно и сложно в специальном меморандуме объемом в двести двадцать четыре гигафайловых тома. Тем самым моторолы как бы признали поспешно провозглашенный вердикт Высшего юридического офицерата, который, с одной стороны, их чуть ли не обожествлял, а с другой – ставил под безусловный, принципиально неоспариваемый контроль «исключительно для того предназначенных официальных структур ареального уровня управления», то есть все того же Департамента Архивации.
Департамент и его Техников моторолы ненавидели люто и обоснованно. Часто их вмешательство приводило к полной ментальной смерти моторолы. Почти всегда оно расценивалось моторолами и их защитниками как грубейшее насилие и надругательство над суперличностью, ибо даже легкий пирамидальный перемонтаж существенно менял центральное сознание моторолы – а своим центральным сознанием любой моторола дорожит куда больше, чем верующий человек своею душой.
Однако, несмотря на всю эту ненависть, ни один моторола, если только он не обезумел совсем, никогда ни в чем Техникам не воспрепятствует – для любого это верная смерть или выход на противостояние всей цивилизации, что, по сути, одно и то же.
Поэтому Техники, хоть и вели себя скрытно, каких-либо пакостей от стопарижского моторолы вовсе не ожидали и делали свое дело спокойно, словно на тренажере. Они молча уселись в кресла, настроили под себя капельные экраны, одновременно вздохнули – предстоял тяжкий труд, – потом один из них, зеленоволосый, скомандовал:
– Вход!
– Фрахт! – непонятно ответил другой.
И дальше они почти час работали: то замолкали, то начинали обстреливать друг друга очередями глубоко технической абракадабры. А в последние пятнадцать минут они повели себя несколько однообразно: зеленоволосый с частотой примерно в два герца выпаливал слово «ноль», а второй, похоже, его подчиненный, у которого волосяного покрова не наблюдалось вообще, на каждый двадцать третий «ноль» отвечал словом «раз!».
При этом глаза у обоих были несколько подвыпучены, шеи вытянуты, кулаки крепко сжаты. Производили они впечатление безумных – впечатление в некотором роде пугающее, поскольку суть их работы сводилась в конечном счете именно к поиску безумия.
Но вот все закончилось, парни расслабились и снова приняли вид улесских студентов. Переглянувшись недоуменно, они поудобнее устроились в креслах и стали думать – это было видно по тому, как один жевал губы, а другой хулигански щурил глаза.
– Что скажешь? – спросил зеленоволосый, обводя взглядом капельные экраны.
– Надо бы проверить еще. Мне что-то не верится, – ответил второй. – Уровень такой, что его просто невозможно было не засечь при предыдущей проверке.
– А проверяли-то мы…
– Про что я и говорю.
Глядя в туманно-черный потолок, зеленоволосый достал какую-то таблетку, сжевал.
– Здесь что-то не то, – сказал он наконец. – Но, как бы то ни было, патология в чистом виде. Надо немедленно отключать. Никаких ремонтов, даже самых серьезных. Иначе здесь такое может начаться…
Самое интересное в этом тандеме было – зеленоволосый, как правило, командовал, безволосый, как правило, принимал решения.
– Это, конечно, да, – сказал безволосый, по-хулигански подумав. – И ты, конечно, хорошо представляешь себе, что значит отключить моторолу без предварительной подготовки. Учитывая плюс, что дублирующего моторолу мы сможем подготовить в лучшем случае только через месяц.
– Теоретически представляю. Абсолютно ничего хорошего. Правда, это «ничего хорошего» – просто счастливое избавление по сравнению с тем, что может устроить здесь сумасшедший моторола. А если учесть, что в принципе мы могли и ошибиться…
В таком духе они поговорили немного, после чего безволосый резюмировал:
– Так что, малыш, у нас с тобой возникла небольшая проблема. Уровень ошибки такой, что верим мы в свои собственные выводы или не верим, но моторчик надо отключать без всякого промедления. С другой стороны, предварительная подготовка к выключению все равно может занять час, а то и два.
– Не забудь, кстати, что надо будет перед предварительной подготовкой доложиться в Центр. Ты отсюда собираешься это делать?
– Это само собой.
– Еще полчаса.
– Еще. Еще полчаса. То есть два с половиной часа славненькой такой предварительной подготовки.
Все, что говорили между собой Техники, было истинной правдой – иначе их никогда Техниками бы и не сделали. Если по правилам отключать моторолу, это действительно очень сложно и утомительно, а если не по правилам, то можно в один миг. Но Техники, как и абсолютное большинство их коллег из Департамента Архивации, молодыми не притворялись, а действительно были молодыми парнями, выпущенными из Улесских яслей, – они чувствовали себя гениальными и потому были ленивы. Вдобавок ко всему, ни один из них не был решителен настолько, чтобы взять на себя решение о мгновенном отключении спятившего моторолы. Такого еще не бывало. Такое только описывалось в инструкциях. Поэтому безволосый после некоторого молчания нерешительно добавил:
– Да и устали мы порядком.
– Вымотались совсем, правильней сказать будет.
– Это уж точно.
– В конце концов, на планете-то все в полном порядке! Несколько-то часов они без нас обязательно проживут!
Тем более что и по правилам-то такое не полагалось, поскольку нужно было поставить в известность Центр. Который, как известно, из информпространства не очень-то и вызовешь.
– Нет, правда, что такого страшного может случиться за час-другой? – продолжил лысый. – Все ведь и правда тихо. Если что и случится, то почему обязательно сейчас?
Зеленоволосый, который по самой природе своей с подозрением относился к любым заявлениям, произнесенным в его присутствии, воспринял риторический вопрос буквально и задействовал свое шпионское мемо. Разумеется, мемо, соединяющее в себе всего несколько миллионов интеллекторов, подтвердило, что ничего такого страшного безумный моторола в два часа скостромолить не сможет, если до того сидел себе и помалкивал в тряпочку. Для разгона ему нужны куда более серьезные сроки.
Прослушав мемоинформацию, зеленоволосый заключил:
– Вообще-то, можно и отдохнуть пару минут.
– А нам бы хоть воздушка свеженького глотнуть! – ухмыльнулся его лишенный растительности коллега.
Любое информпространство, тем более замкнутое, вызывает у его антропоидных обитателей сильное ощущение несвежести воздуха. Никакие врачи, ни интеллекторные, ни наши, с этим справиться почему-то не в состоянии. А когда кто-то чего-то не может, он начинает подозревать в этом непреложный закон природы. Тем более если он сильно устал и нарушать законы природы вот именно сейчас совсем не расположен.
Рывком Техники встали с кресел, снова пустили в ход свои шпионские мемо и тут же очутились рядом с противными крючьями, с которых теперь быстро-быстро свивались слабо светящиеся нити.
Только вот выйти на связь с Центром им не пришлось.
Нападавших они не увидели. Те стояли неподвижно, скрытые темнотой. Собственно, у Техников не было ни единой возможности, независимо от того, увидели бы они нападавших или прозевали.
Они еще секунды две жили, после того как выбрались из «домика». Бездумно начали смотреть на исчезновение лифта – так же бездумно и внимательно, как обычно люди смотрят на спокойный огонь или быстро текущую воду. Затем раздалось озоновое потрескивание легких скварков – и остатки Техников, наполовину исчезнув, под силой тяжести обрушились вниз. Зеленоволосого обезглавили и широко рассекли посредине, безволосый лишился большей половины туловища. Но хотя бы умерли они в один миг.
Из темноты к тому, что осталось от Техников, подошли трое. Они подобрали их шпионские мемо, постояли немного молча и размеренным шагом ушли прочь.
Они не сказали ни слова, никаким другим образом не проявили чувств, и если бы их лица в то время были освещены, несуществующий наблюдатель поразился бы мертвенной бесстрастности этих лиц. Особенно у того, кто шел впереди.
Далее убийцы сели на бесколеску типа «берсеркер», поджидавшую их вблизи, и направились к городскому космовокзалу. Как это принято в большинстве центральных городов Ареала, тот находился на значительном отдалении, поэтому прошло не менее получаса, прежде чем они добрались до места – частной парковки, где в полном одиночестве сиял всеми огнями спортивный вегикл «Амарада Джонсон».
По пути от П‐100 к парковке (высота полета 60 см, летящая навстречу зеленоватая чернота, изредка разбавляемая дальними светляками пригородных усадьб) убийцы все так же мертво молчали. Они осадили «берсеркер» в шаге от вегикла, а далее пошли в ход изъятые мемо. Корпус «Амарады» разъялся, образовав квадратный проем с ярко освещенными внутренностями (сводчатый вход в скудно обставленный жилой отсек, правее – комната управления).
Один из убийц, самый на вид мертвый (из-за невидящих глаз и белых скомканных губ), вошел внутрь, отверстие склеилось, и спустя несколько секунд «Амарада Джонсон» с необычной даже для спортивного аппарата поспешностью стартовал.
Что бы там ни говорил Доницетти Уолхов, а насильно перенастроить низшего моторолу может далеко не каждый – на такие подвиги способны только хнекты высшего уровня. Однако в принципе он прав – «все очень просто, если знать, что сказать и куда нажать». И моторола Парижа‐100 этим знанием, естественно, обладал. Одурманенный бортовой «Амарады Джонсона», только что удостоенный великой чести запросто поболтать о том о сем с моторолой, которому подчинена целая планета, подмены не заметил и направился в обратный путь в полной уверенности, что везет к одной из конспиративных резиденций Департамента Архивации своих всегдашних хозяев.
Спустя полчаса в Центр ДА было направлено сообщение. Голосом зеленоволосого Центру доложили, что проверка ментального состояния моторолы П‐100 существенных отклонений от нормы не нашла, несущественные же поправлены с помощью предписанных процедур, и теперь Техники возвращаются домой ждать следующих указаний.
А еще через два часа, выныривая в пространство после третьего погружения, «Амарада Джонсон» с «мертвым» убийцей на борту взорвался.
Взрыв был аннигиляционного типа – очень яркая вспышка, не оставляющая после себя никаких вещественных следов. Многим официальным лицам он изрядно подпортил настроение, но никаких особенных подозрений не вызвал, поскольку был объясним. Лет за десять до описываемых событий череда таких взрывов заставила попотеть всех, кто отвечал за безопасность межпланетных перемещений. Люди и моторолы с ног сбились тогда в поисках причины, и она наконец была найдена. Крылась причина в некой технологической особенности вегиклов пиковолнового типа – как раз того, к которому принадлежал и «Амарада Джонсон». Все такие вегиклы тогда на два месяца сняли с производства, а находящиеся в эксплуатации немедленно отозвали «для апгрейдинга» из-за якобы несущественной врожденной неполадки – в скандале и последующей панике среди потребителей транспортники были заинтересованы меньше всего.
Взрывы прекратились, беда, казалось, отведена, однако совсем недавние изыскания Супермоторольного всеинновационного консорциума XQQ обнаружили, что проведенный «апгрейдинг» не устранил возможность аварии, а лишь резко уменьшил ее вероятность. Но поскольку вероятность взрыва на модернизированном вегикле даже по результатам последних исследований оказалась исчезающе малой и поскольку взрывы, ко всеобщему облегчению, все-таки прекратились, в верхах решили шума вторично не поднимать, вегиклы по новой не «модернизировать», а просто потихоньку изъять их из обращения вообще – от греха подальше.
Так что главными из немногих явных следствий взрыва на «Амараде Джонсон» стали скромные «условные» похороны двух молодых многообещающих специалистов из не очень понятной ареальной структуры под названием «Департамент Архивации» да снятие с постов двух чиновников высокого ареального уровня; плюс к тому Супермоторольный всеинновационный консорциум XQQ удостоился неожиданной и очень существенной бюджетной дотации.
Оставшиеся на П‐100 убийцы с опустевшей парковки ушли не сразу. Старт «Амарады» подействовал на них как снятое заклятие: лица их несколько оживились; выяснилось к тому же, что дар речи свойствен им в той же степени, что и остальным людям.
– А славно грохнет наш паренек, правда? – сказал один из них, мрачный и с опасным лицом.
– Для этого его и готовили. Он вообще ни на что не был способен – даже после тренировки. Полный псих, ты же знаешь, – ответил ему второй, картинно красивый юноша с иссиня-черными волосами и молочной кожей.
Мрачного звали Эмерик Олга-Марина Блаумсгартен, красивого – Валерио Козлов-Буби. Отзывались они также на имена Эми и Лери. Пожертвовав «мертвым» убийцей, моторола на треть сократил свою тайную армию. Теперь Эми и Лери оставались его единственными солдатами.
– Я спросил тебя: «А славно грохнет наш паренек, правда?» – с неожиданной угрозой в голосе сказал Эми. – Я, кажется, по-хорошему тебя об этом спросил. Правда?
– Правда, приятель. Вот уж грохнет так грохнет, – добродушно подтвердил Лери. – А потом такое начнется!
Глава 4. Роман Кублаха
Когда недоразумение с юрис-доктором выяснилось и побег был окончательно зафиксирован, оберкомандер Сторс восхищенно хлопнул себя по ляжкам и от души расхохотался.
– Я думал, басни все это про Дона. Эх, как же лихо он нашего моторолу бортанул!
Сторс нисколько не сомневался, что неделю-другую спустя Дон будет водворен в его Пэне, ибо, согласно приговору, весь срок своего наказания он должен был провести именно здесь. Сторс заранее радовался предстоящей беседе с Доном – заключенным, имеющим собственного персонального детектива и тем не менее сбежавшим. Его не смущали возможные затяжки с этой беседой. Ему хорошо известно было, насколько капризна эта публика – персональные детективы.
Моторола Четвертого Пэна имел для радостей куда меньше оснований. Для его лечения прибыла официальная бригада Техников из Департамента Архивации, что при таком анекдотическом побеге наверняка означало полную перетряску всех его интеллекторных пирамид. Иначе говоря, смерть.
Пока Техники бесцеремонно копались в его драгоценных внутренностях, моторола предавался предсмертной скорби. Он вспоминал свою вот уж поистине недолгую жизнь, думал о тех, кому перейдет по наследству его память, вспоминал тех, чья память каких-то пятнадцать лет назад – то есть менее полутриллиона микросекунд! – перешла к нему… Попутно моторола предавался еще одному, чисто человеческому, занятию: он непрестанно задавал себе один и тот же вопрос, не делая ни малейшей попытки на него ответить. Найти ответ, наверное, было не так уж и трудно, но, во‐первых, не хотелось, потому что незачем, и, во‐вторых, моторола перед смертью вдруг открыл для себя, что задавание вопросов без дальнейшего поиска ответов приносит ему странное, болезненное удовлетворение. И с этим болезненным удовлетворением на несуществующих, а значит, множественных устах моторола внезапно умер.
«Какого черта этому идиоту Уолхову понадобилось бежать? Какой смысл в его коротком и совершенно безнадежном побеге?» – вот что занимало его супермозг последние микросекунды.
Смысла, на первый взгляд, действительно не было никакого. Существование персонального детектива (ПД) считалось железной гарантией исполнения приговора. Единственное, что мог сделать преступник, ментально прикованный к персональному детективу, – это убить своего охотника. Но с тем же успехом он мог начинать с себя – ибо смерть ПД во время активной связи с жертвой неотвратимо влекла за собой гибель самой жертвы, причем мучительную. Таковы условия игры, такова физика единства между ПД и его жертвой.
Это сложная, сугубо засекреченная, обросшая множеством слухов и домыслов операция из области полицейской хирургии. Вас долго выбирают из великого числа претендентов. Правда, как утверждают злые языки, выбирают примерно с тем же итогом, с каким обыкновенный мужчина выбирает себе жену: он действительно долго чего-то ищет, а потом хватает первое попавшееся. И, наверное, это правильно – ведь такой способ за многие миллионы лет хорошо себя показал. Так вот, сделав окончательный выбор, вас приглашают в некое хитрое учреждение со скучной вывеской и после утомительных блужданий вокруг да около делают предложение – вам, мол, выпала великая честь. Как правило, разговор строится так, что отказаться вы не можете даже в принципе. Радостно или предынфарктно, вы, как правило, соглашаетесь.
Дальше времени не теряют. Не дав вам ни единой возможности передумать или, там, попрощаться с самыми близкими родственниками, вас препровождают к ведомственному Врачу, где вы и засыпаете под тошнотворные, но такие желанные звуки «подлого» нарко. Врач проникает к вам в череп и внедряет туда некое оранжевое, биомеханическое приемо-передаточное и черт его знает какое еще устройство под названием «джокер». И с этого времени вы на крючке. Хотя поначалу думаете, что все как раз наоборот, что на крючке не вы, а ваша вечная жертва. В общем, все это весьма сложно и неоднозначно. Однозначно лишь одно, и об этом вы узнаёте довольно скоро: выбрав вас, власти отнюдь не сделали вам комплимент.
Персональный детектив – это вам не общеареальный розыск, когда вам вживляют такую штучку, которая каждому желающему, а главное, повсюду расставленным детекторам Депрозыска, сообщает о вашем местопребывании. В том случае, конечно, если Ареал вас разыскивает, а вы находитесь в зоне действия ареальных законов, что тоже не всегда, кстати. Персональный детектив теоретически менее действенен, чем сеть детекторов, хотя практически, говорят, то на то и выходит. Персональный детектив – это дополнительное, причем пожизненное, наказание, это выжженное клеймо «ВОР» на лбу человека.
Это еще вдобавок и результат весьма сложной борьбы между сторонниками машин и их противниками, амашинистами, в которой, как ни странно, победили последние – они не хотели, чтобы людей искали машины. В результате этой борьбы возникла некая Резолюция, породившая некое официальное сообщество, покрывшее себя сверхсекретностью и потому послужившее рождению многих мифов, порой самых невероятных. Вы будете смеяться, но именно эти мифы и сделали институт персональных детективов таким долгоживущим, несмотря на.
Вызов пришел именно тогда, когда Кублах окончательно убедился в исчезновении Таины. То есть ну просто из рук вон невовремя.
Как и оба предыдущих раза, когда приходил вызов, немного что-то потянуло в мозгу, возник на секунду намек на предобморочное состояние, сильно сдобренный чем-то синим, а потом появились пахнущие смидрилином слова. Не видение перед глазами, не чей-то откуда-то голос, но одновременно и видение, и голос – правда, его собственный, Кублаха.
– Иоахим Кублах, ваш преступник, Доницетти Уолхов, снова совершил побег. В ближайшие восемь стандартных часов вам надлежит отправиться на его розыски. По предварительным данным, которые мы надеемся уточнить через час-два, последнее зафиксированное местонахождение Уолхова находилось в юго-юго-восточном секторе района Восьмой плоскости Ареала, примерно в шести-восьми децирадиусах от района Метрополии. По нашим сведениям, он ушел оттуда на высокочастотном гоночном катере типа «сейджел». Подозреваем, что он воспользовался Джоновой полостью.
Поскольку голос был его собственным, слова эти, как и всегда, показались Кублаху его же мыслью, причем такой удачной, что даже захотелось продекламировать ее вслух. Поэтому никакого протеста или неудовольствия вначале Кублах даже и не почувствовал. Правда, потом он усмехнулся иронически, прокомментировав про себя «предварительные данные». В юго-юго-восточном секторе района Восьмой плоскости, как он знал совершенно точно, из Полостей была только Джонова, так что «подозрения» о том, куда нырнул Дон на своем «сейджеле», были настолько очевидны, что о них не стоило и говорить.
Джонова полость – одна из крупнейших Полостей Ареала. Она представляет собой громадный мешок подпространств, сосредоточенный как раз в ЮЮВ‐8. У Полости невероятное обилие входов и выходов, множество тонких змеистых метастазов, пронизывающих все освоенное пространство и еще неизвестно какие объемы неосвоенного. Искать обычными способами вегикл, нырнувший в Джонову полость, разумеется, было делом вполне гиблым.
«Но даже, – подумал Кублах, постепенно переходя от энтузиазма к неодобрению, – даже если бы „сейджел“ Дона болтался без движения в двух шагах от Пэна, откуда тот сбежал каким-то невообразимым образом (вот интересно, каким?), все эти „поисковики“ и пальцем бы не шевельнули, чтобы вернуть беглеца в отведенный ему законом апартамент». Они бы тут же стали тормошить Кублаха: ах, поймай его, Кублах, ах, его нам немедленно отыщи, ведь ты же его собственный персональный детектив, тебе положено!
Когда-то непроизнесенное «нет»… И в итоге постоянное ожидание, вечное себе непринадлежание!
В который уже раз тщетно возмечтал Кублах о нелегальных лицеделах, в который раз с отчаянием сморщился. Оно, конечно, правда, что вызовы на поиск Дона всегда оказывались исключительно не ко времени, и это понятно – Кублах очень занятой человек с массой обязанностей. Но на этот раз Уолхов сам себя превзошел – настолько точно выбрать миг даже специально не подгадаешь. Именно сейчас, когда Таина так неожиданно и непонятно убежала к своему диплодоку.
И надо ее искать. Ее, а не какого-то никому не интересного полугения-полупридурка. И надо как-то выдирать ее из древних лап мужа. И к чертям все эти мотороловы страсти!
Вызов застал Кублаха бесцельно, дико и несуразно мечущимся по роскошно расцвеченным скверам Хансигвы. Влюбленные парочки, которыми полнилась эта курортная планета, самая популярная два последних сезона, с удивлением оглядывались на солидного, но с несоразмерно и оскорбительно круглым брюшком дядечку средних лет, который только что быстро шагал, напоминая целеустремленного Шмитти Шмуга из Мультиплистурций, с высоко задранным подбородком, надменно-умно прищурившись, одновременно выпятив и зад, и брюшко; и вот теперь вдруг резко остановился, словно невидимую безумную пощечину получив; пошатался нерешительно, замер в грогги – и закрутился на месте, сжав кулаки, растопырив локти, оглядываясь с угрозой.
Нет! Совершенно невозможно было размениваться сейчас на какого-то там Дона Уолхова!
«Уже не я преследую Дона, – беззвучно выкрикнул Кублах, – а он гоняется за мной, жизнь мне калечит. Не факт, что побег Таины не его рук дело – ведь побег и там, и там! Я еще не успел отойти от прошлой погони, у меня совсем другие дела, я не обязан постоянно помнить о своем – и даже не своем! – прошлом».
Всего четыре месяца назад Кублах приволок в суд Анды обездвиженного, но едкого языком Дона. Он навсегда запомнил их разговор в дребезжащем кузове деревенского вегикла, древнего, как Гора Ворона. Хозяин телеги, молодой паренек, промышляющий наркобулыжниками, сидел тут же и мерзко хихикал, отдавая явное предпочтение Дону, трупом валявшемуся в углу. На этой телеге они пересекали последнюю – ну, и, конечно же, Джонову – Полость. Слова Дона бичом хлестали, языком змеиным пронизывали, но не двигался Дон, в углу брошенной тряпкой валялся, и царил во всем вегикле его величество Доннасантаоктаджулия Иоахим Кублах. И это было правильно, и это было обычно – охотник обречен торжествовать, дичь обречена ненавидеть охотника, только так достигается их удивительный и прочный контакт, схожий с любовью.
С того времени, как пришло ПД, как им вживили под черепа по оранжевому комочку квазиплоти, Дон стал для Кублаха самым близким, чуть ли не единственно близким человеком во всем Ареале – о таком Кублах даже и мечтать не мог раньше. И таким же для Дона – что намного важнее – стал Кублах, хотя насчет его мечтаний тут сложно, Кублаха он до того почти и не помнил. Отношения охотника и жертвы не только не мешали их неожиданной близости, но даже и наоборот, способствовали, придавая их связи неповторимое своеобразие.
Несколько месяцев назад – эти месяцы пролетели секундой – он сдал Дона властям планеты после странного и неприятного разговора, который то переходил на уровень философских эклог, то срывался вдруг в ожесточенную и обидную перепалку.
Кублах устал от Дона, был невероятно зол на него, поэтому не отказал себе в удовольствии продемонстрировать (Дону, окружающим, самому себе?) свою власть над преступниковым телом.
Когда кузов вегикла распахнулся, впустив внутрь ослепляющий свет очень маленького, но очень яркого и оттого очень злобного солнца Анды, когда перед вегиклом из ниоткуда возникли четыре черных силуэта Представителей Андозакона, которым Кублах должен был передать арестованного, у Дона не было, естественно, ни малейшего желания ни убегать куда-то (потому что бессмысленно), ни хотя бы в наименьшей мере сопротивляться. Он уже собрался встать с низенького пуховичка, на котором провел последний перелет, как вдруг с жестокой досадой почувствовал знакомое онемение во всем теле. Затем он просто наблюдал, как руки его сами собой опираются о пол, приподнимают туловище, ноги неестественным немножко рывком передвигаются к теплому металлобиопокрытию пола – и вот он уже стоит, вот уже идет, вот неспешно передвигаются ноги, и локти в стороны выставил. Чтоб смешнее, наверное, было.
С повелительной усмешкой Кублах наблюдал за тем, как Дон идет к Представителям. То был миг торжества. Но запомнил он не торжество, а прощальный взгляд Дона через плечо – странная, непередаваемая смесь недоумения, негодования, презрения даже… и чисто детской боли, мол, что ж ты так-то? Усталость тогда почувствовал Кублах, и тошноту, и опустошение.
Закончив с формальностями, он быстро убрался с планеты, не дожидаясь дознания и суда. Мчал почти куда глаза глядят, точней, куда звал его «долг заинтересованного гражданина», а уж если еще точней, то вот так – куда он этому самому долгу приказал себя позвать, то есть на ближайшее выездное подзаседание одного из многочисленных подкомитетов, членом которых он числился.
Дело в том, что последние два года Кублах пытался сделать политическую карьеру. Где-то глубоко-глубоко внутри Кублах считал себя великим, и это полностью согласовывалось с тем, что он о себе на самом деле думал снаружи, оставалась только неуверенность посредине. Он прекрасно знал, с самого детства знал, что он велик – оставалось только уточнить, в какой из профессиональных областей его великость сможет проявить себя скорее всего. Кублах уже перепробовал несколько вариантов, пока ничего не получилось, но в отчаяние он не впал – ибо хорошо знал, что уж где-нибудь он-то точно велик. Правда, таких мест теперь оставалось совсем немного. Точнее, одно – политика.
Именно политическую карьеру Кублах и пытался себе сотворить в последние два года. Он, ему казалось, очень хорошо понимал субструктуру структур подструктуризации власти. Поэтому единственным способом достичь желаемого он считал множественные попытки примелькаться в определенных кругах. По-своему Кублах был мудр и быстро научился, где надо надувать щеки, а где надо быть своим в доску парнем. «Мелькай и запоминайся!» – вот что стало его девизом.
С упоением он мелькал, причем очень усердно. В результате ко времени, о котором идет речь, он имел за спиной четыре выступления в информстеклах общей длительностью в девятнадцать секунд, членство в шести подкомитетах Ареального слушания в качестве общественного эксперта или в ряде случаев экзекута, опять же, увы, общественного. Но главным его достижением был созданный им лично Союз защиты прав пиковых держантов, растущий, правда, не очень быстро, но зато с самого начала очень деятельный в плане экспресс-информационного реагирования. Так что место, куда поехать забесплатно, Кублах уже мог выбирать сам.
Ближайшим действом Союза оказалось расширенное подзаседание одного из подкомитетов, где состоял Кублах, долженствующее состояться на Андреевской Кучке, курортной планете, входящей в стагнум «Перфект Айрд Хазем» и в Курдюмовском списке популярности курортных планет («Курдюмске») занимающей третье место.
Поскольку подзаседание было расширенным и число приглашенных участников превосходило тысячу, ему было присвоено собственное имя – «Фокс165Фест».
Как и на всех фестах, культурная программа подзаседания по времени раз в двадцать превышала целевую. Кублах в конце концов так и не удосужился понять главной причины созыва; возможно, впрочем, ее не было вообще.
Андреевская Кучка в тот год была чудо как хороша. Ромбоцветное небо, колоннада волнистых гор на изогнутом горизонте, деревья-колоссы, за два столетия освоения превращенные лучшими художниками Метрополии в истинные произведения искусства, трасса «вечных» гонок, множество летающих городков – все это на протяжении уже многих десятилетий привлекало к себе туристов, стекловиков, а также организаторов научных, политических и прочих цеховых фестов. В последние же годы люди стали приезжать сюда не столько из-за красот планеты, сколько потому, что здесь собирался «весь Ареал».
Так говорят, так считают, так думают. Я же, со своей стороны, полагаю, что главная прелесть Кучки отнюдь в другом. Здесь, понимаете ли, царит постоянное ощущение счастья – даже иногда и не поймешь, отчего вдруг такое настроение. Даже и не уверен, что дело в местных красотах.
Впрочем, красот Кучки Кублах не замечал. Контакты с особо важными представителями «всего Ареала» он устанавливал с обычной для него несколько суетливой оживленностью, однако без пыла; как всегда, много мелькал, но замечено было в тот месяц, что вроде как подустал наш вечно моторный Кублах и по странной забывчивости даже несколько официальных мемо-визитов продублировал. Чаще, чем всегда, он консультировался с моторолой, причем, как правило, по поводам наипустяковейшим, никаких консультаций не требующим. Словом, что-то творилось с Кублахом. Причем явно что-то не то.
Именно в таком состоянии – «что-то не то» – он и познакомился с Таиной.
Познакомился, как это делается на политических фестах, во время официального ужина. Начинаются такие ужины со скучнейших блужданий по залам с рюмкой какой-то гадости (вот обязательно почему-то дрянью всякой на этих ужинах поят), пустых заявлений перед деловитыми репортерами, скучнейших бесед и просмотра скучнейших стекол, а заканчиваются поголовным спариванием где-нибудь в закрытом (то есть дрянном) эротическом бассейне – действом из разряда ненужных, но обязательных, часто отвратительных, но хотя бы не всегда скучных.
Спаривание он начал тогда с незнакомкой – довольно милой блондинкой. Она ему понравилась, хотя и не так сильно, чтобы уж совсем в сердце запасть. Но после второго коитуса Кублах неожиданно для себя спросил ее имя.
– Таина, – сказала Таина.
– Почти как тайна, – прокомментировал Кублах, отчего блондинка поморщилась. Она терпеть не могла свое имя. К тому же не могла терпеть тех, кто реагирует на него так просто и ограниченно. Вдобавок Кублах сделал комментарий, как и вообще все в своей жизни, с видом важным, умным и чрезвычайно многозначительным. Таина, которую сначала к Кублаху потянуло, почувствовала вдруг к нему сильное отвращение.
Тем бы и закончился их роман, но два коитуса, ими совершенных, в общем-то, довольно обычных и особого впечатления ни на Кублаха, ни на Таину не произведших, каким-то – даже и не совсем понятно, каким именно, – образом их пару соединили, образовали между ними настолько сильную связь, что даже Таинино отвращение – мимолетное – не смогло эту связь разорвать. Поэтому, когда Кублах совершенно неожиданно для себя вдруг предложил Таине потихоньку из бассейна уйти и подыскать местечко более уединенное и менее гадкое, она не раздумывая согласилась. Таким вышло начало.
Страсть их была бурной, сумасшедшей, но с легким привкусом отторжения. Долго и упоенно они строили потом версии о том, отчего же это так быстро между ними возникло столь сильное чувство. Кублах, по натуре невлюбчивый, постарался упростить сложные ощущения и заявил однажды Таине, что это не они сами, а их тела друг друга нашли и против их воли друг к другу бешено потянулись. Мол, в первый же миг тела обнаружили, что безупречно подходят друг другу. С обычным важно-умным выражением лица Кублах по этому поводу выдал очередное откровение: «Мы подошли друг другу, как две половинки разрезанного только что яблока!» – на что Таина поморщилась и переполнилась желанием очередной устроить скандал (была она иногда излишне стервозна).
В который уже раз она ему заявила, чтоб больше при ней не говорил такими затасканными штампами, но он, разумеется, не услышал, заявив резонно, что настоящая глубокая мысль всегда известна, что она настолько затаскана людьми, не понимающими ее глубины, что кажется глупым штампом и не воспринимается; что следует попытаться отойти от привычно скучного к ней отношения, что воспринимать надо не фразу, обкатанную за тысячелетия до круглой гладкости того же яблока, а саму мысль следует через сознание пропустить, со всей ее скрытой многоэтажностью, со всеми ее порой причудливыми весьма ответвлениями. Истина, сказал Кублах, рождается банальностью и умирает только тогда, когда становится парадоксом. Кто-то ему такое сказал, и ему очень понравилось.
На том они тогда и поссорились, потому что Кублах не утерпел и тираду свою о мысли и фразе произнес, зануда такая, с более чем обычной многозначительностью.
Но не ссоры, ну, конечно, не ссоры, пусть яростные и частые, были главным минусом их союза. Их тела, или души, или то и другое вместе тянулись друг к другу даже еще сильней после перепалок – никто из них ни на секунду не мог представить себе ужаса расставания из-за какого-то там дурацкого несогласия. Разделяло их другое – Таинин муж.
Тридцатилетняя Таина за спиной имела четыре брака. Первые три были несерьезны и быстротечны, их почти моментальные распады заставили Таину подозревать, что ничего у нее в смысле семейной жизни никогда не получится. Однако четвертый, к ее удивлению и радости, оказался на удивление прочным и грозил затянуться до самой смерти, причем, скорее всего, смерти не ее, а супруга. Гальдгольм Хазен, стовосьмидесятишестилетний старик, был подцеплен Таиной по ошибке, но чем-то – видно, возрастной мудростью и умением необидно командовать – привязал ее к себе и заставил со всей пылкостью себя добиваться.
Хазен вообще не хотел жениться. Ему совсем не улыбалось окунаться в проблемы такого неравного по возрасту брака. Заметив, что связь с Таиной становится чем-то более серьезным, чем легкая, ни к чему не обязывающая интрижка, он тут же дал задний ход.
Однако было поздно: «Тайнусик» впилась в него насмерть, и разжать сведенные на его сердце челюсти Хазен уже не смог. Дело осложнялось тем, что старик (он считал себя почти однолюбом), несколько месяцев назад переживший кончину шестой, горячо любимой, супруги, неожиданно для себя влюбился в Таину с силой неимоверной – так, как могут любить только двухсотлетние. Однако любовь есть чувство, преходящее даже у стариков – если сильно постараться или просто-напросто подождать. Хазен знал это и полагал, что в состоянии справиться с этим совершенно ненужным чувством. Он, однако, переоценил настойчивость девушки.
То ли она и в самом деле полюбила его смертельно, то ли к этой любви примешалось порой встречающееся у женщин ее склада материнское чувство, усиленное к тому же подсознательным стремлением возместить вечное отсутствие отцовской опеки (ее воспитывала мать); то ли просто их вкусы и интересы, несмотря на разницу в эпохах, удивительным образом совпадали, но Таина, силой добившись Хазена, очень редко жалела о своем выборе. Она тетешкалась с ним, он ее боготворил, и все вокруг их любили. Это было здорово, правда.
Если бы, конечно, не одно очевидное но, о котором ее все время предупреждали.
Хазен был страшно древний старик. Ему повезло – он из-за каких-то не очень понятных особенностей своего организма, да еще из-за высокопродуктивной деятельности Врачей, сумел победить все старческие недуги. Учесть к тому же надо, что, несмотря на годы, он подвергался всего лишь одному омоложению. И он выглядел, по всей видимости, на свой возраст – то есть понятно было, что ему больше сотни, просто мало кто знал, как должен выглядеть двухсотлетний старик.
(Здесь отступление. В геронтологическом смысле медицина всегда бессильна. В определенной степени. Эту степень вычисляет Моторольный совет, это его функция, хотя, честно говоря, любой человек, умеющий считать в столбик и имеющий доступ к научной литературе начального уровня, где есть все необходимые формулы, может без труда моторолу здесь заменить. Другими словами, возраст, который позволено иметь людям, находится в не очень сложной и почти прямой зависимости от финансовых и демографических возможностей освоенного Ареала. Чем больше места для людей, чем больше денег, тем больше человеку позволено жить. Не впрямую, конечно – живи, человек, сколько сможешь, а медицина поможет тебе дотянуть до ста тридцати. И ни днем больше, приятель, дальше ты сам, дальше помощь тебе ограничивается лишь эмергентными медвмешательствами, а то могут возникнуть нежелательные демографические проблемы. Здесь расчет такой: одна новая освоенная планета – месяц или два дополнительной жизни для всех. За счет спуска точно отмеренных дополнительных ассигнований на андро-геронтологические исследования.)
Когда кто-нибудь не очень умный восхищенно говорил Хазену, что вот вы, мол, как молодой, он оскорблялся. Он не хотел быть молодым. Он не хотел быть человеком среднего возраста. Он даже не хотел выглядеть девяностолетним Мужчиной. Он ценил свой возраст и желал выглядеть соответственно. Единственное, чего он не желал, – быть развалиной. И это ему прекраснейшим образом удавалось.
Однако возраст есть возраст, как бы хорошо твой организм ни противодействовал физиологическому распаду. Вопреки всем усилиям интим-медицины, Хазен даже доли сексуальных запросов Таины не был в состоянии хоть как-то удовлетворить. Если требовался «третий раз», он чувствовал себя импотентом. Здесь, как говорили Врачи, проявлялись не столько физические, сколько психологические признаки неизбежного старения организма. Уже много десятков лет секс для Хазена был просто-напросто пусть приятным, но вполне скучным времяпрепровождением.
– Я тебя предупреждал, – со стыдом, досадой и раздражением сказал он как-то после очередной особо удручившей их неудачи. – Лучше было нам разбежаться сразу. Люди сходятся по возрасту – так им велит природа. А теперь мы в цугцванге: я и удовлетворить тебя не могу, и позволить тебе неверность не в состоянии.
Но – позволил, деваться некуда. Маялся сначала, обнаруживая знаки измен, бессонничал, злился и ненавидел, потом как-то утром – солнце злобно сияло – не выдержал, вызвал жену на ссору; оба друг другу, как сорвавшись с цепи, закатили умопомрачительные скандалы, чуть не подрались даже, но потом сели в кресло, обнявшись. Таина сквозь рыдания долго объясняла ему, что иначе просто не может, но он не должен относиться к этому как к изменам. Любит она его одного, одним им дышит. А все остальное (она так и сказала – «все остальное») – просто приятный и организму необходимый физиологический акт – вроде как покакать, – на который они с Хазеном просто не способны.
Говорила, что на самом-то деле она свято верность ему хранит (Хазен согласно кивал и улыбался – кисло и криво), что без него ей просто нет жизни; что, конечно, она не дура и понимает, что секс – это как нарко, то есть исключительно подлая штука, что вполне он может привести и к новой любви, однако она, Таина, в этом смысле очень себя блюдет и никакой, даже малейшей, влюбленности не допустит; она, в конце концов, не девочка и вполне себя контролирует.
Хазен, вообще-то, человек очень мудрый, но в конфликте с Таиной совсем потерявший ориентацию, согласно кивал, успокаивал, врал, что все понимает, и выторговывал себе страшную экзекуцию: «Но если это все-таки произойдет, ни секунды не медли, тут же скажи! Измену я вынесу, но предательство – никогда!»
Много еще глупостей в том же духе он ей тогда, в это страшное утро, наговорил, успокоил, что, дескать, пусть, не дурак, понимаю, раз уж ничего не поделаешь; что, разумеется, он прощает, да и кто он такой, чтоб не прощать, что будет к изменам ее относиться подобающим образом – ни упрека единого себе не позволит, ни намекнет, ни вздохнет, пусть даже от нее втайне.
Расцеловались, напоследок расплакались, попытались даже акт супружеский совершить на нарочно для тех целей приобретенной постели «нирвана»; и даже убедили друг друга потом, что все, в общем, хорошо вышло, и обнялись, и расцеловались, и вконец расчувствовались. И все осталось по-прежнему.
С одним разве что исключением – Хазен потерял право, сам отдал его, идиот, не то что демонстрировать свои страдания по поводу Таининых непредательств-измен, но даже и на сами страдания как бы потерял право.
Блюдя верность мужу, Таина развернулась теперь вовсю и свое деятельное участие во всякого рода оргиях почти не скрывала. Хазен же с прежней, если не большей, силой чувствовал боль, хотя упрямо убеждал себя при каждом удобном случае, что чувствует боль не с прежней силой, а с куда меньшей, но от этого муки его не только не становились слабее, а даже и наоборот – ядовители как бы и действовали на старика поистине разрушительно.
Он ссохся, ослаб несколько; дошло до того, что пришлось ему вернуться к занятиям омолодительным спортом, а ведь он к ним лет уж тридцать не имел повода обращаться. Помогало немного музыкальное нарко, но что такое нарко, даже «святое», по сравнению с муками влюбленного рогоносца?
Именно тогда Таина встретила Кублаха и совершила неизбежный переход «от измены к предательству». Добрая по натуре, она пожалела Хазена и, нарушив скрепленную «нирваной» клятву, ничего не сказала ему о Кублахе. Он, однако, очень быстро понял все сам – и промолчал. И чуть с ума не сошел от злости, ревности, боли, ненависти. И снова простил Таину – теперь уже молча, тайно.
Таина преобразилась. Каждое утро она, вся в предчувствии счастья, убегала к любовнику. Впрочем, даже и не к любовнику – любовники заполняют время постелью, а для Кублаха и Таины постель была необходимым, но сопутствующим обстоятельством. Даже трудно объяснить толком, чем они занимались. Мотались по планете, танцевали на парных бесколесках, мчались под водой в «каплях», просто сидели – обязательно держась за руки, как детишки.
Глаза Таины сияли… Да господи, сияла она вся!
На Кублаха же любовь подействовала не настолько фотогенично. Его хмуро-важный, пронзительно умный имидж отнюдь не выиграл, когда на него наложился флер этакого загадочного слабоумия. От подобного симбиоза вид его стал предельно идиотским, особенно вблизи от Таины, – и она была единственной, кто этого идиотизма не замечал.
Поначалу страсть к Таине была для Кублаха только избавлением от Дона. Дальше – больше: Кублах стал задумываться о женитьбе. Фамильный дом его на провинциальной планете Флорианова Дельта до сих пор, как правило, пустовал. Дом этот еще не знал ни одной женщины. В пятьдесят два года Кублах, поочередно увлекаемый множеством несостоявшихся карьер, упрямо избегал брачных уз. Теперь же о браке он подумал вполне серьезно и приземленно – он вдруг вспомнил, что для политика жена почти так же необходима, как галстук.
Таина говорила ему:
– Что угодно, но лишь бы не навредить Гальдгольму. Ни за что не разведусь с ним.
Он, конечно, кивал, но всерьез ее слова не воспринимал. Пой, пташечка, пой!
Он соглашался – ну, конечно, мы ему не навредим, пусть человек живет и радуется. И одновременно рассчитывал избавление от диплодока, рассчитывал, как и все, по-макиавеллиевски бездушно и вроде бы целиком логично – расставляя психологические ловушки, разблюдовывая все по отдельным шагам. По-своему Кублах к своим пятидесяти двум остался романтичным ребенком – он верил, глупышка, в торжество разума и бездушия.
И, как всегда, по мелочам кое-что у него всегда прекраснейшим образом получалось, потому что в большинстве случаев разум, каким бы это странным ни показалось, все-таки торжествует. Ко всеобщему сожалению.
У него, например, стала на первых порах срабатывать система хитроумных, по его мнению (а на самом деле вполне нелепых и примитивнейших), ловушек. Во всяком случае, Таина все меньше заговаривала о своем желании остаться с Хазеном и все благосклонней относилась к идее (о, конечно, неисполнимой, фантастической, но безусловно желанной) стать хозяйкой фамильного дома на Флориановой Дельте и еще одного дома, где Кублах родился и провел юность, – в городе Париж‐100 на планете Париж‐100. Правда, тот дом надо было еще купить. Это было, в общем, несложно: дом, как выяснилось, сейчас пустовал.
Ей также нравилось мечтать о политической карьере Кублаха. Планы у него были грандиознейшие, и в лице Таины он встретил благодарную слушательницу. И правда, разве преступно всласть обсосать далекую, тоже фантастическую (ой, ну совсем-совсем невозможную, это же просто для удовольствия!) возможность стать Первой или, по крайней мере, Четвертой Дамой Ареала?
Хазен, уже исстонавшийся от переполнявшей его ревности, но все такой же предупредительный, обязательный и безмолвный, понемногу стал ее раздражать.
– Он сухой, рациональный, ужасно правильный, он даже не слишком-то и мучается, – жаловалась она Кублаху. – Вот сейчас, например! Он ведь точно знает, где я и чем занимаюсь, и что, ты думаешь, он делает? Мучается? Как бы не так! Он себе здоровье накачивает, омолодительный спорт называется, импотент несчастный!
Наконец, грянул давно запланированный скандал, где все точки над «и» были Таиной жесточайше расставлены. Хазен, поненавидев и пообвиняв всласть, был небрежно отодвинут на задний план в обмен на обещание Таины продолжать номинально оставаться его супругой.
Последнему пункту Кублах совсем не обрадовался. Я даже не знаю, кто кого тогда ненавидел больше – Хазен Кублаха или наоборот. Во всяком случае, у Кублаха вдруг, по не очень странному совпадению, образовалась настоятельнейшая необходимость срочно перебраться на Хансигву, пусть не первую, но все же таки пятую в списке популярных курортных планет сезона. Подкомитетного феста на Хансигве не ожидалось, никакой, даже самомалейшей, сходки политиков из тех подкомитетов, где мелькал Кублах, тоже не предполагалось отнюдь, зато проездом там должен был оказаться – верней, не должен, а мог с большой вероятностью, – очень полезный, но очень занятой соподзаместитель подкомитета по фоекальному (не путать с фекальным!) ранжированию ареальных рангов для Особой Ранговой Книги, сам непередаваемый Вудро Визафт-Ю, с которым Кублах давно и безуспешно искал возможности хотя бы на две минуты устроить личное интервью.
Без особенных разговоров усадив Таину в вегикл «Два листа» – не очень элитный, но с кабинками и удобный, – он помчался с ней от Хазена прочь. Однако Хазен, вконец остервеневший, следующим же рейсом ринулся вслед. Состоялась неизбежная, но оттого не менее неприятная встреча, был разговор, во время которого Кублах переувлекся умной риторикой и даже цитатами, а Хазен большей частью угрожал и размахивал литыми бронзовыми кулаками. Очно соперники друг другу не понравились еще больше, чем заочно, но если Хазен увидел приблизительно то, чего и ожидал (а ожидал он почему-то именно напыщенного выпячивания всего: груди, живота, задницы и даже локтей), то Кублаху пришлось напороться на маловдохновляющее открытие – он впервые осознал (хотя вообще-то слышал от Таины неоднократно), что двести лет не всегда означает дряхлость, что Хазен поджар, мускулист и, судя по движениям, искушен во всяких разных видах единоборств, что глаз у него ясен и жестко нацелен; также понял Кублах, что совсем неосмотрительно иметь противником такого человека, как Гальдгольм Хазен. Словом, вымирать диплодок вовсе не собирался.
Таина пообжигала обоих взглядом из-за портьеры, но в конце концов вмешалась; как могла страсти утихомирила и удалилась с Хазеном прочь, многозначительно Кублаху подмигнув – мол, жди. Следующим утром она ворвалась к нему в отель с жалобами на деспота-диплодока и со слезами по поводу того, как отчаянно диплодок страдает. Кублах не понял, что дело дрянь. Он победоносно поморщился, выпятил все выпячивающееся (см. выше) и сообщил Таине, чтоб готовилась уехать с ним навсегда, причем как можно быстрее, потому что интервью с Визафт-Ю он провел более чем удачно (девять полноценных минут), делать ему на Хансигве больше нечего, оставаться глупо и попросту вредно, и пора, наконец, навестить оба его дома – фамильный и на Париже‐100. Таина в ответ страшно запереживала и начала спрашивать всякую ерунду типа того, стоит ли предупреждать Хазена («С ума сошла! Даже и не подумай!»), стоит ли тайком уволочь с собой кое-что из одежды и драгоценностей («Я все тебе куплю! В тысячу раз лучше!»), не закончился ли сейчас на Флориановой Дельте цитро-купальный сезон и почему он ее так не любит, если ни разу не поцеловал и все время называет идиоткой и дурой. Пришлось смириться с тем, что к полудню, после «поцелуя», она вернется в отель к диплодоку (Кублах как чувствовал и очень ее уходу сопротивлялся, но ему были даны самые страшные клятвы и в любви заверения), а завтра утром, сразу после того, как диплодок отправится на свою утреннюю пробежку, она выйдет словно бы по магазинам, но по магазинам не пойдет, а вместо того отправится на вокзал, где ее будет ждать Кублах, они сядут на рейсовый вегикл к Архипелагу Азурмерилэнтс, где находится штаб-квартира подкомитета по состоянию сойловых почв и где как раз должны будут состояться перевыборы руководителя экспертной группы (Кублах там баллотировался). Побыв на Азуре совсем немного и практически анонимно (это было любимое словечко Кублаха, «практически», он вставлял его и к месту, и не к месту, считая его высшим вольтом политической дипломатии), они с пересадками – чтоб диплодок не засек – направятся к Флориановой Дельте, попутно посетив, если получится с рейсами, Париж‐100.
Оставшись один, Кублах несколько загрустил и сказал себе вслух:
– Я женюсь, потому что того требуют интересы высокой политики. Иначе хрен бы я сдался.
Но напрасно прождал Иоахим Кублах четыре часа в исполинском стволе вокзала Хансигвы; в назначенное время умчал к Архипелагу Азурмерилэнтс неэлитный вегикл категории «Два листа», поставив тем самым крест на Кублаховой карьере первого знатока сойловых почв. Спустя сорок минут прахом пошел и дополнительный вариант – торговый и неудобный рейс до города Сантареса на планете Сантарес, где стервозная, но дотошная Роза Кухбарри из сводного психоделического комитета защиты нервов выискала какие-то архитектурные аномалии. Прошел, в конце концов, и поезд «Москва – Колон» с остановкой в шесть минут, на котором всего с одной пересадкой можно было добраться и до Парижа‐100, и до Флориановой Дельты.
Лишь ближе к вечеру узнал Кублах, что чета Хазенов еще вчера покинула пределы Хансигвы, наняв частный вегикл и задав местному мотороле в высшей степени неопределенный маршрут. Одновременно пришло сообщение о побеге Дона Уолхова.
И вот теперь Кублах как заведенный яростно вертелся на одном месте, непроизвольно выпячивая все, что обычно выпячивал, чтобы произвести впечатление.
Кублаху было больно. Он не понимал, почему Таина обошлась с ним так беспардонно, и во всем винил проклятого диплодока. Раньше он его ненавидел как препятствие. Теперь же в первый раз к диплодоку с полной серьезностью взревновал.
Еще больше Кублах честил мерзавца Дона, который посмел выбрать для своего побега такое время. Потому что, как и в самом начале, даже на секунду не мог себе вообразить Кублах всех ужасов существования без Таины, которая к тому же оказалась так важна для реализации его высших политических интересов. Конечно, жену можно бы найти и другую, если сильно понадобится, но это будет ложь, а лживым политиком Кублах становиться не собирался, по крайней мере, в вопросе выбора жены.
Как, кстати, не собирался тратить силы на поимку какого-то там преступника, который прямо сейчас ничем для Кублаха интересен не был.
Глава 5. На фасетте
– Дон?
– Угу.
– Ну, как?
– Пока ноль, но я только начал. Погоди еще денек-другой.
– Есть разговор.
Дон досадливо хмыкнул. Слова «есть разговор» на языке Яна Куастики означали, что через мемо он говорить опасается. А если Куастика желает секретничать на фасетте, это что-то очень серьезное. Скажем, долгожданное сообщение о том, что Кублах встал на тропу.
– Разговаривать сейчас?
– Один-два часа погоды не сделают. Но вопрос хотелось бы решить срочно. Так что ты покопайся там пока, а в обед жду.
«Итак, даже не два часа вместо двух дней, а где-нибудь около получаса – почти наверняка придется срываться отсюда после обеда. Плохо».
Дон задумчиво огляделся. Кубическое помещение со спартанской обстановкой: кровать, тумбочка, пара нераскрытых кресел в углу, углубление для базина, камин, который камином никогда не был, а совмещал в себе оба двигателя с автономной энергетикой.
– Я что-то немного подзаблудился у вас, Куастика, – с сомнением сказал он. – Сам, наверное, быстро к тебе не доберусь.
– Ты где сейчас?
– Четырнадцать пятьдесят шесть. Здесь так написано. Если нужно заводской номер…
– Не нужно. Так… Четырнадцать…
– Пятьдесят шесть.
– …пятьдесят шесть. А, вот… сейчас. Пробираться будешь наверх. Через пять – нет – шесть этажей увидишь одиннадцать ноль восемь, оттуда налево, если смотреть на цифры. Там такой коридор будет, на шесть блоков, а в коридоре тебя встретят мои ребята.
– Орарио и…
– Орарио и Хпантазма.
– Да, помню. Еще бы такое имечко не запомнить. Я их узнаю, спасибо. Я еще минут на сорок здесь задержусь. Тут по пути кое-что…
– Повнимательнее там. Тридэшки где-то именно в тех краях бродят.
– Ага. Конечно. Минут сорок, не больше.
На этой фасетте Дон остановился после коротких, но нервных скитаний по Ареалу. Он уже начал жалеть о своем побеге. За недолгие дни свободы он умудрился несчетное число раз совершить умопомрачительные скачки от одного убежища до другого и столько же раз прийти в отчаяние. Везде его принимали с радостью, любовью, но и откровенным страхом, отовсюду его очень вежливо гнали. Что неудивительно – никому не хочется связываться с человеком, к которому пусть хоть свято относишься, но которого никак, даже при самом горячем желании, невозможно спрятать.
Дон, еще не старик, но уже и не юноша, весьма и весьма умный, в некоторых вопросах остающийся «вечно молодым», обнаружил вдруг, что есть у людей, даже самых отчаянных, предел самопожертвования – им не нравится жертвовать собой просто так, и им перестают нравиться те, кто от них этого ждет.
Он улыбался, благодарил, говорил или – по обстоятельствам – давал понять, что все понимает, не обижается и ни секунды лишней никого подвергать опасности не собирается. Когда люди понимали, что вот прямо в настоящее время нешуточная угроза отсутствует, потому что, со слов Дона, его джокер, некто Кублах, еще не на тропе, они порой предоставляли ему убежище на несколько часов – но не больше. Дон за эти дни потерял несколько друзей, ни секунды не потратив на ссоры, а одним своим появлением поставив их перед выбором: быть сволочью или по отношению к себе и своим, или только по отношению к Дону.
Он много о чем не подумал, Дон. Он, выяснилось, до сих пор не привык к тому, что у него есть собственный и неизбежно побеждающий охотник.
В бессмысленных поисках хоть сколько-нибудь надежной норы, которой не существовало во всем мире, Дон попал на фасетту Куастики. Фасетта, которую он посетил до того, оказалась насквозь криминальной, там для начала Дона вознамерились без лишних церемоний прикончить. Дон не обиделся, нескольких покалечил, но не убил, что было оценено, а затем позаимствовал вегикл с хорошей частотой, насквозь провонявший наркотиками и «проникающей» рыбой шамма – основными товарами контрабанды обитателей фасетты, – и в спешке убрался.
В прежние времена Дон считал фасетты идеальным убежищем, ибо таковым они и были. Первые фасетты появились с полвека назад, когда специально для любителей Большого туризма, обожающих огромные скопления себе подобных в самых несуразных местах, транспортная корпорация «Сине аир, Т.А.» приступила к производству так называемых «блочных» прогулочных вегиклов. Имели они очень средние ходовые и нырятельные параметры; были при этом из-за удешевления весьма уродливы на вид и неудобны в работе, а также оборудованы лишь узаконенным минимумом удобств, однако обладали тем достоинством, что могли легко собираться в огромные, хотя бы даже и многокилометровые конгломераты, – назывались они фасеттами, или сборами. При соединении между вегикл-блоками автоматически устанавливались энергетическая, сигнальная и информационная связи; автономные системы жизнеобеспечения тут же дополнялись сервисом из центрального коллектора. Конгломерат таким образом мгновенно превращался в идеально работающую структуру городского, а то и малопланетного типа, очень быстро собираемую и очень удобную для гранд-туристов.
Последние, однако, к фасеттам большого интереса не проявили – в чем-то здесь маркетингеры «Сине аира» немного ошиблись. Били потом себя в грудь, и каялись, и объясняли, что, по-видимому, дело в том, что гранд-туристы по какой-то странной, никуда не лезущей этике презирают все удобства – им подавай Вселенную в чистом виде.
Однако в убытке корпорация не осталась, а, наоборот, получила от фасеточных вегиклов колоссальные прибыли. Обнаружилось у них одно достоинство, несущественное для гранд-туристов, зато необходимое для другой части потребителей, на которых корпорация – во всяком случае, по словам ее представителей – поначалу вовсе и не рассчитывала.
Фасетты не только собирались очень быстро, но и разбирались в мгновение ока. Это их свойство оказалось образцовым для тех, кому необходимо прятаться в космосе и при этом иметь постоянный адрес. Поэтому на самом деле селились в них не благонамеренные гранд-туристы, а отъявленные преступники: пираты, контрабандисты, охотники за «мантиями» – запрещенными к отлову солнечными медузами, очень дорогими и неуклонно вымирающими, – отшельники, изгои, космоломы и прочий не ужившийся с цивилизацией люд. Как только фасеттой начинал интересоваться полицейский вегикл, структура тут же разметывалась по кирпичикам, да и сами кирпичики тут же испарялись в ближайшем – как правило, очень близко расположенном – входе в Полость.
Поскольку сигнал к распаду фасетты должен подаваться из одной точки, учитывая безответственность, а порой и гадостность контингента, на любой фасетте порой демократически, но чаще силой назначался президент – Человек с Кнопкой, – который в зависимости от личных качеств захватывал большую или меньшую порцию власти. Как-то так повелось, что Человек с Кнопкой где номинально, а где и фактически отвечал не только за безопасность фасетты, но и за порядок на ней, а иногда и за процветание ее постоянных обитателей.
Например, известна была фасетта, многие десятилетия добивавшаяся от властей Ареала статуса государства с правом независимости, неприкосновенности, торговли, установления официальных отношений с другими Субъектами и прочих совершенно на самом деле ей не нужных глупостей. Кончилось все тем, что фасетту в один прекрасный день заставили распылиться, причем навсегда, одновременно изрядно пошерстив ее обитателей.
Фасетта, на которой прятался Дон, была сравнительно некриминальной и спокойной. Там жили главным образом хнекты, никакого существенного вреда моторолам не приносящие, но считающие, что те спят и видят, как бы их отловить, и потому надо хорошенько спрятаться. Благодаря сверхъестественно высокой образованности они очень хитро укрылись в одной из топологически труднодоступных точек. Фасетту хнектов тут же облюбовали отшельники и космоломы, и, хотя чуть позже на ней обосновалась пара-тройка контрабандистов среднего уровня, жили там очень спокойно и хорошо.
Отличительной особенностью хнект-фасетты было полное отсутствие на ней включенных бортовых моторол. Местный умелец умудрился установить все необходимые для жизни связи, использовав всего лишь десяток невзаимодействующих интеллекторов. Отдельный интеллектор обеспечивал фасетте внешнее информационное обслуживание, причем по качеству оно мало чем отличалось от моторольного.
– Ты, конечно, понимаешь, что, как мы тебе ни рады… – начал президент хнект-фасетты Ян Куастика при первой же встрече, и Дон привычно закивал:
– Да, конечно, я понимаю. Ты мне только дай отдохнуть пару деньков. Больше я тебя ни о чем не прошу. А два дня… За мной, похоже, пока погоню не снарядили.
– Я знаю. За тобой действительно пока нет погони. До тех пор, пока она не начнется, ты можешь жить здесь. Мы в самом деле тебе рады и считаем за честь…
– Спасибо, Ян. Ты мне понравился, правда.
– Ты мне тоже понравился, – ответил Куастика и, помявшись, продолжил: – Одна вот только загвоздка. Как бы тебя не вычислили, если остановишься здесь надолго. Во всяком случае, будь поосторожней в речах.
– А что такое?
– Тридэ. Привидения, одним словом.
Дон мгновенно насторожился.
– И давно?
– Дак… примерно с месяц.
– Как часто?
– Не очень чтобы. Шесть раз. Вчера был шестой.
– Месяц… то есть до побега еще. Лоцировал?
– Не удалось. Похоже, они по всей фасетте.
– Плохо, – подумав, сказал Дон.
– Плохо, – подтвердил Куастика, вздохнув и сокрушенно покачав головой. – Никак у нас не выходит с этой напастью справиться.
«Так, – подумал Дон, – меня ненавязчиво нанимают. Что ж, хоть не из милости поживу».
– Лоцировать можно отключениями, – сказал он. – Но это долго. Есть другие методы. Я попробую.
Куастика довольно улыбнулся.
– Буду тебе благодарен, Дон. Мы бы справились, но бортовых слишком много. И у нас нет мастера твоего класса. Ты штучный мастер.
– Не льсти зря. Я постараюсь тебе помочь.
– Спасибо. Хорошо бы ты успел до начала погони. Как только она начнется, тебе нужно будет уйти. А то жалко – место пока нерасшифрованное.
«Привидения», или тридэ, о которых говорил Куастика, вряд ли могли осложнить положение Дона, и без того безнадежное. Самому же Куастике и его фасетте они могли подложить свинью какой угодно степени пакостности.
Дело в том, что тридэ при отключенных бортовых невозможны в принципе. Появляются они, как правило, или с согласия людей, или при чьей-нибудь попытке соединить несколько низших моторол (более шестнадцати) в одно целое. Причина в том, что низшие, в том числе и бортовые, моторолы для такого соединения не приспособлены – для этого требуется серьезное переформатирование пирамид, что при их малом количестве означает почти полное изменение моторольной личности. Как уже говорилось, никакой моторола по доброй воле свою личность менять не станет, поэтому соединение делается поверхностным, «конфедеративным», что приводит ко множеству единичных и кластерных конфликтов между интеллекторами из пирамидных оснований. А это, в свою очередь, ведет к нарушению целого ряда моторольных функций и множественным, чаще всего незначительным, сбоям. Одним из результатов таких сбоев как раз и является тридэ. Порой это мелькание разноцветных звездочек и теней, реже – сложно вращающиеся умопомрачительные топологические конструкции, а чаще всего – в той или иной степени подробности прорисованные человеческие тела. (В знаменитом стекле В. В. Хоммоморфа «Гомоморфные наклонности низших экстраинформационных структур» такое пристрастие к человекоподобию объясняется антропоидной этимологией основных характеристик интеллекторного сознания или, в переводе на обычный язык, тем, что первые интеллекторы создавались по образу и подобию человеческого мозга.)
Как правило, к серьезным, несовместимым с функцией жизнеобеспечения сбоям соединение бортовых моторол не приводит, однако для фасетты Куастики оно грозило оказаться роковым – например, привести к частичной или полной блокировке Контакта – команды, инициирующей мгновенное рассоединение блок-вегиклов. Но – Дон сразу понял – даже не это беспокоило Человека с Кнопкой. Никакого – ни удачного, ни сбойного – соединения бортовых на фасетте хнектов не должно было быть вообще.
Появление тридэ означало, что либо отключение бортовых по какой-то причине было неполным, либо кто-то из жильцов фасетты самовольно и тайно своего бортового все-таки включил и (что среди хнектов считалось серьезнейшим преступлением) дал команду к соединению. Существовала также возможность, что сами бортовые, перед отключением сговорившись, намеренно изобразили «временную смерть» с тем, чтобы потом отключателям поганым преподнести малоприятный сюрприз.
Как бы то ни было, сам факт попытки неконтролируемого соединения бортовых говорил о наличии у кого-то тайной, нежелательной и почти наверняка жизненно опасной для хнектов цели. Куастика серьезно тревожился. Он понимал, что только мастер такого уровня, как Дон, мог, хотя бы предположительно, спасти положение. Он, однако, отдавал себе отчет в том, что само присутствие Дона на фасетте представляет собой опасность отнюдь не меньшую.
Дон прекрасно сознавал эту двойственность своего положения и не только не обижался на Куастику, но и сердечно был ему благодарен за долговременное пристанище.
Как и Куастика, он всерьез считал, что на фасетте действительно нет равных ему моторольных экспертов. Такие мастера были наперечет, и Дон их всех знал лично (в поисках убежища ни к кому из них он даже не сунулся).
Обнаружить тайное объединение бортовых, будь то фасетта или рой, вообще-то несложно. Несколько труднее такое объединение разрушить и почти невозможно подчинить себе. Однако и первая, и вторая задача к числу невыполнимых отнюдь не относятся. Проблема заключалась в том, что Дон не знал, насколько далеко зашло это объединение, а от этого зависела тактика демоторолизации.
Фасетта была составлена примерно из восемнадцати тысяч блок-вегиклов. Объединение нескольких десятков, сотен или, скажем, пары-тройки тысяч бортовых особых сложностей для манипуляции не представляло. Но существовал порог, выше которого у Дона могли возникнуть проблемы, потому что тогда объединение бортовых начинало подчиняться другим, более сложным законам, на практике еще не исследованным. Фасетта хнектов была единственной в своем роде, ибо на ней запрещалось использовать бортовых. На остальных фасеттах, даже самых крупных, никаких объединений бортовых просто не могло быть – там всем заправлял бортовой президента, в крайнем случае подчинивший себе еще нескольких бортовых, что вовсе не создает проблем, свойственных спонтанному, неиерархическому объединению.
Дон подозревал, что на фасетте как раз тот самый случай другой степени сложности. Тогда он мог положиться только на интуицию; специальные знания сами по себе не обладали здесь никаким весом. Вдобавок ко всему теперь выяснилось, что и временем для серьезных манипуляций он уже почти никаким наверняка не располагает. И Дон решил рискнуть.
Интуиция подсказала Дону точный адрес – он все равно бы его проверил, поскольку среди многих других адресов, подсказанных интуицией, этот «звенел» в подсознании громче всех. По опыту Дон знал, что самый громкий «звонок» вовсе не обеспечивает верного решения – интуиция штука хитрая. Но сейчас, когда времени не было совсем, он вынужден был идти на риск. Он не мог просто так, из-за какой-то ерунды типа нехватки времени, портить свою славу беспроигрышного борца с моторолами, тем более с бортовыми.
Подозрение у Дона вызвал один космолом – Станцо Ямамота, – чье прибытие на фасетту почти в точности совпало с появлением первого тридэ.
Космоломы – дурной и непредсказуемый народ. Дон, в отличие от большинства, не питал к ним теплых чувств. Они открыты, иные даже прилипчивы, но в то же время предпочитают одиночество. Им свойственны патологическая робость и неприличная наглость. Нанеся удар, они в панике убегают. Нигде и ни с кем не могут ужиться. Человеческих законов, как правило, не признают. Называют себя бродягами Ареала, но это они себе так льстят, ибо ни один бродяга, благородный и романтический знаток плохо лежащих предметов, никогда космоломом назвать себя не позволит.
Ямамота привлек внимание Дона еще и тем, что это был по всем признакам «болезненный эскапист», то есть человек, при первом же проколе удирающий прочь, человек, убежденный в своей неприспособленности, непонятости и невероятно гадостный. От клинического сумасшествия его, как и всех ему подобных, отделяла в лучшем случае тончайшая грань. В большинстве же случаев, в этом Дон был полностью убежден, такой грани не существовало.
Космоломы из породы «болезненных эскапистов» были, как правило, неисправимыми мизантропами, но часто коротали время с собаками или пегасиками – с котами не водились, потому что коты редко позволяют себя безнаказанно мучить. Если же «болезненный эскапист» никакой живности при себе не держал, то обязательно пробавлялся обществом какого-нибудь тридэ позаковыристей. Во всяком случае, Дону говорил об этом его собственный опыт. Станцо Ямамота никакой живности при себе не держал.
В принципе, Дон мог бы свое подозрение проверить сразу же, как только оно появилось, но Ямамота какой-никакой, а все же был человек и имел соответствующие права, на которые другим людям строжайше запрещено покушаться. Не то чтобы Дон на них никогда в жизни не покушался, не то чтобы с молоком матери, знаменитой мадам Уолхов, он впитал уважение к тем правам, но что-то такое все же заставляло его удерживаться от насилия по отношению к людям, если его можно каким-то образом избежать. Дон процентов на сорок был уверен, что все дело в Ямамоте, хотя даже ни разу его не видел; однако считал, что полноценной проверкой космолома может заняться только после того, как проверит все «нечеловеческие» версии – их тоже хватало. Теперь на такую проверку времени не оставалось.
Место, где его ждали люди Куастики, находилось совсем не там, куда можно было бы попасть, заглянув к Ямамоте «по пути». Как и большинство фасетт, эта была оборудована лишь простейшими из удобств – по бассейну и кухне «Тетушка Лиззи» на каждом этаже – да общей системой заказов по самому скудному из каталогов. Ни о какой трехмерной сети лифтов или бегущих дорожек здесь не могло быть и речи. Поэтому большая часть из тех нескольких десятков минут, которые Дон мог затратить на починку фасетты, ушла на дорогу. Лесенки, коридоры, лесенки, коридоры, лесенки.
И двери. Умопомрачительное количество дверей, низеньких, неудобных, но непрошибаемых даже атомным взрывом. Полная прайвеси, причем в большинстве случаев полная прайвеси полной пустоты, ибо индикаторы над большинством этих ворот в частную жизнь указывали на то, что апартаменты не заняты. «Не слишком-то хорошо живут хнекты, – мимоходом подумал Дон. – Многие сегодня бегут от такой жизни».
Ямамота, как и следовало ожидать, расположился в самом дальнем тупичке самого дальнего тупичка фасетты. Он прибыл сюда только для того, чтобы отоспаться, оклематься, может быть, отсидеться после очередного преступления, и, главное, чтобы его не трогал никто, в том числе и эти самые хнекты. И дверь его была вовсе не нараспашку.
Что-то цветное мелькнуло в другом конце коридора, то ли человек, то ли тридэ.
Дон вежливо постучал в диск вызова – безуспешно. Постучал еще раз. Криком представился. Предупредил, что все равно войдет, и постучал снова. Выждав немного, вновь постучал, еще раз предупредил, что входит, и, не услышав ответа, пожал плечами – как хочете, уважаемый Ямамота.
Дон по счастливой случайности знал, что двери в блочных вегиклах действительно непробиваемы и вскрыть их техническими средствами почти невозможно. У них два недостатка: они не снабжены таким анахронизмом, как засов, и разумны. Глупость, на которую способно только логическое мышление. Два-три идиотизма, произнесенных нужным тоном и в определенной последовательности (это могло сработать только при несанкционированном включении бортовых), – и дверь разъялась. Пахнуло непереносимой человеческой вонью. Кто-то дернулся, обернув к Дону обезображенное испугом лицо.
– Господин Ямамота?
Тот замахал руками.
– Вон отсюда, чтоб твою мать!
Что-то мелькнуло сбоку разноцветным, всосалось водоворотами в центр загаженного стола – Дон предпочел внимания не обращать, что именно. Он с изысканной вежливостью поднял левую руку, пальцы щепоткой. И неожиданно издал вопль, перекрывающий все испуги:
– Спать!
Ямамота не то чтобы заснул, но обмяк, рухнув в кресло, из которого вскочил. Стало видно, что он небрит и очень устал.
– Ш-ш-ш… Чтоб твою мать. Уди отсюда.
Дон огляделся. Когда-то довольно уютный блок был изувечен до безобразия. Ожидающе светились в углах передатчики, исходила от них угроза.
– Послушай, милый, – сказал он страдающе. – Времена для всех одни и судят одинаково, и солнца светят, как одно солнце. И дифференция дифферент голо скапо, и ты обязан объявить рассредоточение.
– А? – тупо сказал космолом.
– Ты просто обязан объявить рассредоточение. Теперь только от тебя все зависит. Кстати, и твоя жизнь тоже.
– Это как ты верно сказал, – всплакнул Ямамота. – Это как ты верно насчет солнцев заметил…
– Рассредоточение!
– Да, конечно, я понимаю. Но я не могу. Я еще не готов.
К чему Ямамота был готов, так это только к тому, чтобы к небесам разрыдаться.
– Рассредоточение, помни, это твой долг!
– Да! Да! Я понимаю! Только я не могу!
– Скорее! Они идут!
– Да! Я попробую.
Воняло. Ямамота с энтузиазмом вскочил с кресла, закричал сдавленно:
– Каро! Каро! Ты меня слышишь? Каро!
Тут был тонкий момент – нужно было успеть до того, как Каро появится, но нельзя было слишком сразу встревать. Дон – так про него говорили – был в подобных делах мастер непревзойденный.
– Трданк, – сказал Дон тоном стекольного диктора. – Трданк брзекшчь. Да почему бы и нет.
И появился Каро.
К удивлению Дона, это не было чудовище из кошмаров, так распространенное среди космоломов. Не был это и супермен, и вовсе не обнаженная красотка это была. Паренек, немного сутулый, с бойцовским взглядом, в комбинезоне, правда, для приемов дипломатических, с вертящейся бабочкой и со штанами интерактивными. Коротенькая прическа с «меридианами», руки в карманах.
– Ну что? – враждебно сказал паренек, нехорошо поглядывая на Дона.
Дон мучительно поморщился.
– Скажи ему.
– Рассредоточение, – послушно произнес Ямамота. – Нужно скомандовать рассредоточение, ты уж меня прости. Они ни хрена не понимают, а рассредоточение прямо сейчас надо. Ты уж, пожалуйста…
– Это Дон, ты разве не видишь? – сказал Каро. – Это он тебе рассредоточение приказал?
– Меня нет, – сказал Дон и кивнул благожелательно. – Меня здесь вообще не существует, прамба хрыст.
«Прамба хрыст» было одним из немногих заклинаний, широко используемых хнектами в борьбе с бортовыми, сути которого Дон не понимал даже приблизительно, но практиковал довольно часто. Странное заклинание. О нем знали все моторолы, против него придумывались различные по глубине блоки, но оно все равно действовало, очень иногда эффективно.
– Его нет, – подтвердил Ямамота. – Прамба хрыст, никого здесь нет! Рассредоточение давай побыстрей, угроза всему сообществу!
Заклинание сработало, и Каро немножко растерялся, превратившись в обнаженную женщину. С лиловой кожей и черными крыльями.
– Как рассредоточение?
– И немедленно, – подсказал Дон.
– И немедленно!
Каро принял прежний вид и подозрительно уставился на Ямамоту, Дона теперь совсем не замечая. Было совершенно очевидно, что диагноз Ямамоте Каро поставил уже давно.
– Какому сообществу угроза? Ты о чем, папочка? Ты чего сегодня наслушался, пока меня не было? Я тебе разве не говорил, что нарко в больших дозах тебе вредно?
Ямамота взвился, затряс кулаками и забрызгал слюной.
– Щенок! Паскудник! Жалко, что ты умер, я бы тебе задал, чтоб твою мать! Тебе говорят рассредоточение, значит, рассредоточение. Тебе еще что-то объяснять надо?
Тридэ, который вообще-то зависел только от этого сумасшедшего, замялся. Он хорошо понимал, что для рассредоточения нет никаких оснований, что папаша его находится в нездоровой экзальтации, но сердить Ямамоту по этому пустячному поводу ему не хотелось. В конце концов, от него не убудет, если он и впрямь передаст сообщение о том, что Ямамота настаивает на рассредоточении. Со своими комментариями, разумеется.
– Хорошо, – сказал он, пожав плечами. – Я сейчас передам.
Здесь Дон посчитал необходимым вмешаться. Он повторил фразу, по недостатку времени рассчитанную не так чтобы очень здорово, но все же такую, которая, по его мнению, должна была обязательно сработать. Как она сработала на Ямамоте.
– Внимание, – сказал он. – Сейчас Каро меня услышит, но ему покажется, что мои слова – это его собственные мысли. Каро! Времена для всех одни и судят одинаково, и солнца светят, как одно солнце.
Если бы Каро был человеком, тут же глаза бы его зажглись, сутулые плечи распрямились и весь он наполнился бы несказанным воодушевлением. Воодушевлением он и в самом деле наполнился, но без всех этих глаз и плеч. «Когда-нибудь, – подумал Дон, – они подчистят все свои субпрограммы, и никакие заклинания на них уже не смогут действовать. И это будет конец человечества, потому что человечеству просто нечего делать в этом мире. А другого мира у него нет». Но сейчас Каро все же таки подобрался, воспринял приказ к рассредоточению как непререкаемый и передал дальше, этому самому дикому объединению бортовых.
Начнем с того, что объединение бортовых, как и ожидал Дон, проводить рассредоточение в полном объеме готово не было – таковому препятствовал союз четырех интеллекторов, подчиненный Куастике. То есть в принципе рассредоточение по команде объединения было возможно, однако тут же с микросекундной задержкой от интеллекторов Куастики последовала бы команда к воссоединению.
– Враг! – не то что крикнул, но вонзился Дон в сознание Каро, и тот превратился в агромаднейшую букашку, а затем в мелькание разноцветных точек, заставляющее угадывать в себе выпадающую из высотного окна женщину.
Дон угадал точно. Приказ к рассредоточению был именно тем, к чему объединение бортовых не подготовилось. Им не могли пренебречь, поскольку это самый главный для фасетты приказ, но и воспринять всерьез его тоже не представлялось возможным – из-за неясности источника. Эти и множество других противоречий задействовали программу растерянности, которую Дон еще час назад отравил специальными заклинаниями.
В итоге во всем пространстве фасетты во множестве стали появляться самые диковинные тридэ.
В учебном классе хнектов, где как раз проходила лекция по схематике моторол, отслоились карты типовых пирамид и с томными вздохами заколыхались в воздухе над изумленной аудиторией.
В кафе ноль-ноль-пятнадцатого уровня, как всегда, пустующем, так как здесь жило всего три человека, столующихся к тому же на более веселом четырнадцатом с дамами, из-под столов вылезло множество бесноватых воинов Драмхи. Упакованные в свои знаменитые темно-синие балахоны «могго» с шестнадцатимиллиметровыми убоителями, воины Драмхи, как в низкопробных стеклах, хорошо слаженным хором издали свой знаменитый звероподобный клич «Кьяху!» и принялись поливать кафе скварковыми лучами. Оказавшийся там скорей по недоразумению, чем по необходимости, хозяин кафе, грузный философ Эль-Валентино Крнбажзчш, лицо неантропоидной национальности, чуть было не получил на этой почве инсульт, да и остался в добром здравии только потому, что инсультами неантропы, при всем к ним уважении, не страдают. После шести или восьми прямых скваркохиггсовых попаданий в лицо он наконец сообразил, что это не люди, а привидения, что физического вреда они при всем, даже очень сильном, желании ему нанести не могут; Крнбажзчш озверел и уже без опаски пошел бить синим воинам хотя бы одну морду. Чем своей личной собственности нанес немалый ущерб.
Тридэ во множестве и в кошмарном многообразии появились всюду, но, главное, они настолько испугали самого Куастику (тут Дон, конечно, просчитался), что тот просто чудом не отдал приказ о немедленном рассредоточении, да и не отдал-то лишь потому, что в самый последний миг скорчился от невообразимой вони, пахнувшей вдруг изо рта коммунистической мумии Анатомического Сада Улу, превратившегося в разверстую могилу.
Однако нашествие тридэ оказалось весьма кратковременным. Спустя три минуты все они растаяли с реверансами, воздушными поцелуями и воплями ярости. Последний тридэ – точная копия Куастики, которая отличалась от праобраза вздутой физиономией, синяками и сальными лохмотьями звездного клошара из активных стекол для недоразвитых, – исчез из командного блока, угрожающе пугнув пальцем настоящего Куастику, отчего тот окончательно взбеленился. Трясущимися руками он схватил мемо и вызвал Дона.
– Твоя работа?!
– Моя, – с удовлетворением сказал Дон. – Все кончено, дорогой Ян. Не забивай себе голову этими привидениями. Их больше не будет. Если соблюдать осторожность.
– Что это значит?! Что ты натворил?!
– Всего лишь нашел и ликвидировал причину твоих волнений. Такого Ямамоту ты помнишь?
– Ямамоту? А… этот… да.
– Ему спасибо скажи. Он тебе все это устроил.
– Я-ма-мо-та?!
– Именно он.
– Бож-же. Чтоб я когда-нибудь хоть какого-нибудь вонючего космолома…
– Не нагружай меня, дорогой, это твои проблемы. Сейчас я иду к тебе.
– Дон!
– А?
– Я… спасибо тебе. Ты даже не знаешь, как ты… как я тобой… Ямамота, надо же…
– Да ладно. Я сейчас буду.
Как Дон и подозревал, это было сообщение о том, что Кублах начинает свою охоту. Но было и второе – послание лично для Дона, сугубо конфиденциальное и невозможное для прочтения кем-то другим.
Куастика перегнал сообщения со своего мемо на мемо Дона, затем демонстративно стер информацию у себя и демонстративно углубился в какие-то свои проблемы, чуть от Дона отвернувшись и как бы даже перестав его замечать.
– Спасибо, – пробормотал Дон и включил запись.
На экранчике появилась, как всегда, горячечная физиономия Джакомо Фальцетти.
– Боже мой! Он-то откуда знает?
– Не удивляйся, дорогой Дон, что я добрался до тебя в таком совсем, казалось бы, странном месте, – зашелестел фальцеттиев голос. – Я думаю, ты помнишь мою небывалую изобретательность и широчайшие связи в самых необыкновенных кругах. Не забивай себе этим голову – я узнал, где ты, что с тобой, и хочу помочь. Дон, дорогой, ты мне нужен. Возвращайся на Париж‐100, принимай мое предложение, только так ты сможешь увернуться от этой свиньи Кублаха. А заодно и поможешь всему человечеству. Мое предложение остается в силе, и я тебя с нетерпением жду.
Дон выругался.
Подонок Фальцетти, псих Фальцетти, последняя сволочь Фальцетти добрался-таки до него. И это предложение, это гнусное предложение, от которого он когда-то решительно отказался, как от самого последнего идиотизма, теперь снова всплыло. И теперь оно действительно сулило единственное избавление. Небольшое насилие над совестью – и все решится. Не так, конечно, как о том мечтал Джакомо Фальцетти, но, может быть, может быть, ужас, на который его толкают, будет многократно покрыт теми выгодами, которые человечество – вот именно, Человечество – получит от этой грязной, преступной сделки. В конце концов, это не убийство и не насилие, просто грязное и странное превращение. В котором Кублах запутается неминуемо.
Дон скорчился в кресле, обхватил голову как бы в сильной боли. Куастика обеспокоенно спросил:
– Могу чем-то помочь?
– Спасибо. Все хорошо. Мне нужно кое-куда смотаться. Спасибо тебе за все.
– Не за что, – с облегчением сказал Куастика. – Я никогда не забуду, что ты для нас сделал.
Глава 6. Визит моторолы
Фальцетти был очень занят, когда его позвал Дом, – он сидел в своей творческой и бился над очередным механическим изобретением. Его партнер по изобретательству, интеллектор «Малыш», самый мощный из разрешенных законом, никак не мог решить, какая из шести миллионов его сумасшедших идей будет достаточно сумасшедшей, чтобы хоть каким-то боком приблизить решение заведомо нерешаемой задачи – выращивателя микроскопических, не более трех ангстрем длиной, красно-ворсистых огурцов стандартного семейства «Земля Обедованная Т. А.». Требование было жестким – никакой генетики, никаких кунштючков с подпространствами и методикой упаковок, а только чистая, незамутненная механика Новотона. Если бы на месте «Малыша» был какой-нибудь другой интеллектор, мало знакомый с основным профессиональным занятием Джакомо Фальцетти, он бы тут же связался с моторолой города и сообщил тому о психическом нездоровье хозяина. Но эту стадию «Малыш» прошел еще лет десять назад и теперь вполне спокойно относился к самым завиральным идеям Фальцетти.
Джакомо Фальцетти был изобретателем. Следовало бы сказать, сумасшедшим изобретателем, но для эпохи, в которой он жил, это словосочетание считалось тавтологией. Только сумасшедший мог в те времена придумать себе такое занятие – изобретать новые приспособления. Людям из всего этого ничего изобретать не осталось – все, до чего они могли додуматься, даже обладая супергениальными способностями, уже давно было придумано простыми интеллекторами или, намного реже и в порядке досуга, моторолами. Техническое творчество, как и многое другое, ушло от людей. Осталась, правда, лазейка – придумывать ненужные вещи. В придумывании ненужных вещей интеллекторные существа не видели нужды и потому этим принципиально не занимались. Но у ненужных вещей, при всей их имеющей место изощренности, есть один небольшой недостаток – они никому не нужны и потому быстро надоедают. Чувство «мы кое-что умеем такое, чего эти шестеренки не сделают никогда» сменяется у окружающих чувством «только на всякую ерунду мы и способны»; после чего изобретатель не только теряет признание и встречает всюду равнодушие и забвение, он превращается в раздражающую помеху, напоминание о собственной второстепенности. В истории той эпохи немало встречается случаев позорного изгнания, а то и убийства изобретателей.
Все это превратило их в странный, очень закрытый, почти подпольный клан фанатиков, каждую минуту убеждающих себя в своем превосходстве над остальными; в том, что они, словно держатели герметических знаний, призваны в тяжелую годину хранить до лучших времен ростки менее тяжелого будущего.
Среди коллег по изобретательскому цеху Фальцетти был исключением. Никто не знает как, но еще в молодости он умудрился сколотить немалое состояние. Говорили, что деньги он заработал, конечно, не изобретательством, а умением придумывать для хнектов всякие жутко изощренные уловки в их извечной борьбе с моторолами. Хнекты-стопарижане лет за десять-двадцать до описываемых событий не без оснований считали Фальцетти своим главнейшим гуру. Когда-то именно в этом качестве Дон его и узнал. Самое странное – моторола Парижа‐100 к его антимоторольной деятельности относился снисходительно и никогда ни в чем ему не препятствовал. Фальцетти, впрочем, считал это тактической уловкой и очень моторолы боялся. Он и дом с высшей защитой, очень дорогой и единственный в городе, завел исключительно из-за опасений насчет моторолы.
– Хозяин, – сказал Дом приятным незапоминающимся баритоном. – Тут моторола к тебе с информацией. Впустить?
Фальцетти подскочил как ужаленный.
– Ты забыл, что я не велел меня беспокоить, пока я в творческой?! Никаких моторол! Вон отсюда! Вон! Вон!
– Извини, – изобразив голосом смущение, ответил Дом, – но у меня такое впечатление, что у него к тебе что-то важное.
– Важное-неважное… Убирайся!
– Извини, – еще раз сказал Дом и замолчал.
Вообще-то, ни в одном другом доме Парижа‐100 не имелось барьеров от моторолы. Наоборот, почти в каждой комнате можно было найти, причем на самом видном месте, особые иконки для связи с ним. Но не таков был дом у Фальцетти. Он стоил целое состояние и обеспечивал полную автономность на десятки лет вперед. Это был единственный всезащищенный дом на П‐100, даже моторола, прежде чем войти, должен был сначала попросить разрешения о контакте. Фальцетти ненавидел всех, но больше всего именно моторолу. Ненавидел он также необходимость постоянно с моторолой вступать в какие-то дела, порой очень странные.
Повздыхав, Фальцетти вновь погрузился в огуречную тему, но мысль сбоила, вдохновение уходило, уступая место ярости и бессилию. Он замотал головой, потом забарабанил кулаками по столешнице интеллектора.
– Сволочь! Сволочь! Сволочь! До-о-о-о-ом!
– Да, хозяин, – отозвался тот же незапоминающийся баритон.
– Вот что ты натворил, мерзавец, ведь просили же тебя – не беспокой, не беспокой, не беспокой!
– Виноват, хозяин. Прости, милый. Так как насчет моторолы? Он еще ждет вроде…
Фальцетти снова горестно завздыхал.
– Ведь не отвяжешься от него. Проси, что ли?
– Да, хозяин.
И тут же, почти без перерыва, раздался голос Дона Уолхова:
– Доброго здоровьица, господин Фальцетти!
Фальцетти в ответ завизжал:
– Я же тебя просил, моторола, не шути так! Что это за шутки такие дурацкие у тебя? Если ты издеваться надо мной сюда явился, то приходи в следующий раз, а сегодня мне не нравится, когда надо мной всякие… камп-пьютеры издеваются.
Моторола тихо, успокаивающе захихикал. Теперь уже не по-доновски, а своим обычным голосом (какой-то древний военный лидер, которого только историки и помнят).
– Что ж вы так близко к сердцу-то принимаете шутки своих самых близких друзей? Или не ладится что?
– Не твое дело, что у меня ладится, а что нет. Надо будет совета – сам позову. Только вряд ли это случится. Дудки! Что у тебя, давай побыстрей, некогда мне.
– Дело у меня вот какого рода, господин Фальцетти. Вы знаете, как дорого мне ваше мнение обо всем, особенно о том, что касается дальнейших судеб нашего города.
– Знаю, знаю, – уже мягче пробурчал Фальцетти, туго запахивая халат. – Не знаю только, хорошо ли от этого будет мне. Так что там?
– Во время наших с вами долгих бесед, как вы помните, говорили мы однажды, каким должен бы быть идеальный житель нашего города.
– Идеальный… Ничего идеального в мире нет.
– Разумеется, конечно, разумеется, уважаемый господин Фальцетти. Но мы, если помните, говорили о той умозрительной возможности, при которой нам с вами удалось бы каждого жителя Парижа‐100 сделать… точней, извините, не скажешь… именно идеальным с точки зрения благоденствия всего города в целом. Сделать, если помните, с помощью вашего изобретения, которое вы назвали, если не ошибаюсь, «экспансер».
– Гомогом! Гомогом, а не экспансер! Что за экспансер такой – про гомогом я говорил! Это раньше он экспансером назывался, а теперь называется го-мо-гом!
– Гомогом. Гм. Что ж, пусть гомогом. Суть в том, уважаемый господин Фальцетти, что я, как бы в исполнение наших с вами фантазий, такого человека нашел и соответствующим образом подготовил.
Голос, как всегда при визитах моторолы в творческую (в других комнатах дома, если не считать спальни, Фальцетти почти не бывал), раздавался откуда-то из-за полки, где хранились стекла-справочники и часть архивных стержней. Фальцетти метнул туда чрезвычайно подозрительный взгляд.
– Кого это там ты еще подготовил?
– Я хотел бы продемонстрировать, если позволите. Человек этот по моей просьбе у ворот ждет.
– С чего бы это я стал кого-то в свой дом пускать? – занервничал Фальцетти. – И вообще непонятно, на кой черт ты мне его демонстрировать собираешься.
– Мне, если позволите, необходимо реакцию вашу видеть. Я ее вообще-то вычислил, но реакция ваша… как бы это… непредсказуема. Да, непредсказуема, знаете ли. По шкале Хайдера непредсказуемость ваша оценивается в 560 миллиупсов. И, что очень важно, реакция ваша между тем очень информативна. Вы необычный человек, госп…
– Мне-то что до твоих нужд? Что ты всё ко мне пристаешь? – Фальцетти снова вздохнул, на этот раз с показательной досадой, потому что самому интересно было. – Ладно, пусть входит. Дом!
– Да, хозяин? – немедленно отозвался тот. У Дома в творческой была излюбленная точка звукоисточника – из-за зеркала на противоположной от двери стене, – но сейчас, следуя сложным и непонятным правилам межмашинного этикета, он выбрал то же самое место, что и моторола. Из-за этого баритон его показался Фальцетти менее знакомым и более незапоминающимся.
– Впусти там. У ворот гость.
– Конечно, хозяин. Уже впустил. Сюда проводить?
– Менять тебя пора, вот что. Ты мне еще весь город в творческую впусти. В прихожей встречу.
Внимательно осмотревшись, не забыл ли чего, Фальцетти заторопился вон.
В прихожей, заставленной зеркалами, коммуникационными экранами, экранами слежения и контроля, а также картинами старых мастеров исключительно направления «фиолетовая тоска», его уже ждал молодой с виду парень с пристальным, но пустым взглядом. Одет он был по молодежной моде «думма»: темные шорты и свитер с окисным покрытием, весь в разводах самых разных оттенков коричневого, красного и зеленого. От парня разило мраком и опасностью.
– Позвольте представить, – сказал моторола. – Эмерик Олга-Марина Блаумсгартен, служ…
– Эми, – расстроенно сказал Фальцетти.
Парень коротко взглянул на Фальцетти, кивнул в знак узнавания и равнодушно отвернулся.
– Вы знакомы? – удивился моторола.
Фальцетти ничего не ответил. Он вперил в гостя взгляд серийного убийцы в состоянии аффекта, секунд пять пытался этим взглядом его если не убить, то хотя бы смутить, но когда понял, что из затеи ничего путного не выйдет, резко развернулся и печатным шагом вышел из прихожей.
– Дом, выгони его! Он здесь не нужен.
– Кого, хозяин? Гостя или моторолу?
– Обоих! Нет! Гостя! А моторола пусть за мной, в беседку.
– Да, хозяин.
Беседку Фальцетти выбрал не раздумывая – она находилась хоть и на первом этаже, но в другом конце здания, добираться до нее надо было сложным путем, через длинные нежилые комнаты и «галерейные» извилистые переходы, всегда немые и освещенные очень слабо. Такая дорога давала Фальцетти фору, в которой он сейчас очень нуждался, – до разговора с моторолой необходимо было унять бешенство, сосредоточиться и решить, что делать.
Дом, догадавшись об этом, выхолодил галереи, Фальцетти шел по ним сквозь свежие сквозняки, со сжатыми кулаками, полуприкрытыми глазами. Дорога казалась ему бесконечной и раздражала, он подумал даже, что зря выбрал беседку. И когда он наконец очутился перед низкой дверью из кательмесского дуба, ни бешенство не уменьшилось, ни решение не пришло – Фальцетти чувствовал себя дурно, и даже, кажется, началась тяжесть в висках – предвестие судорог.
Дом к его приходу успел разжечь камин и предупредительно раскрыть два прикаминных кресла с бокалами шиипа на подлокотниках. Моторола никогда не появлялся перед Фальцетти в качестве тридэ, так что на самом деле второе кресло было не нужно. Дом раскрыл его из вежливости – мол, наверняка знаю, что креслом вы не воспользуетесь, но не считаю себя вправе лишать вас возможности принять решение самому.
Моторола оценил жест.
– Ваш Дом очень чуток. Поблагодарите его от меня.
Фальцетти, ни слова не говоря, тяжело плюхнулся в кресло.
– Этот парень не годится, – заявил он.
– Эми? Но почему?
– Я его знал когда-то. Грубая скотина. Очень ненадежен.
– Странно, – с искренним недоумением сказал моторола. – Я не знал, что вы знакомы.
Фальцетти выбрался из кресла и забегал по беседке.
– Этот подлец запустил в меня камнем! Из-за спины! Такой человек не годится для этого, как его… идеального жителя!
– Но в вас никто не бросался камнями. Я бы знал. Вы ничего не путаете, господин Фальцетти?
– Он швырнул мне в спину огромный булыжник! Только за то, что я надрал ему уши! Швырнул булыжник и убежал. Думает, я забуду. Он еще вдобавок и идиот. Вы хотите получить город, полный воинственных дебилов?
– Сколько же ему тогда было лет?
– Откуда я знаю? Десять. Двенадцать. Может, восемь. Какая разница? Подло! В спину! В меня! Он поднял руку на меня! Он хорош только для тюрьмы, этот гадина!
– Кстати о тюрьме. Ваш друг Уолхов совершил побег из Четвертого Пэна. Теперь мечется по Ареалу, пытается спрятаться подальше от своего персонального детектива, этого Кублаха.
Фальцетти будто наткнулся на стену.
– Дон? Когда?
– Две недели назад. Сейчас ищут Кублаха, а тот куда-то делся и на запросы не отвечает. Ищут. Но это непросто. Ведь у него-то нет персонального детектива.
Фальцетти сразу забыл и об Эми, и о мотороле.
– Дон! Надо же! Куда они смотрели? Да и зачем убежал-то? На что рассчитывал?
Фальцетти и сам не понимал, почему его так сильно взволновало известие о побеге Дона. Прошло шесть лет с того дня, когда они в последний раз пожали друг другу руки. За это время Дон превратился совершенно в другого человека – интеллекторный террорист, преступник, одними обожествляемый, другими проклинаемый… Иногда Фальцетти спрашивал себя, тот ли это Уолхов, которого он когда-то учил первым хнектовским проделкам, но он слишком хорошо знал Дона в лицо, чтобы оставалось место сомнениям. Тот, тот самый. Их недавний, состоявшийся всего полгода назад, разговор по закрытой от контроля линии (это было дорогое удовольствие для Фальцетти, но других телекоммуникаций он не признавал, даже если заказывал на Ямайке новый стульчак из зеленого сталактита) еще раз подтвердил это. Такой же грубиян, такой же наивный дурак, только в ореоле рецидивиста.
Дон тогда отказался от чести быть матрицей идеального жителя, чем сломал огорченному Фальцетти хитроумнейшую комбинацию. «Напрасно вы вообще полезли к Дону с таким предложением, – попенял ему тогда моторола, услышав о разговоре. – Я бы мог вам заранее сказать, что он откажется. Да и не годится он ни по каким меркам для матрицы, зря вы это, ей-богу, господин Фальцетти!»
Моторола давно покинул дом, а Фальцетти все мерил и мерил шагами свою беседку. От быстрой монотонной ходьбы кружилась голова, судороги удалось снять только с помощью домашнего Врача, не очень мощного, но, по крайней мере, не слишком навязчивого. Поставив диагноз на расстоянии (Фальцетти запретил себя трогать и изводить всякими идиотскими вопросами), Врач прислал к нему сервера – механического ублюдка размером с мелкого пса. Деликатно топоча шестью лапами, ублюдок побегал рядом с ним и, когда судороги прошли, ускакал прочь.
«Ни в коем случае, – мучительно вырисовывал свою мысль Фальцетти, – ни в коем случае нельзя допустить, чтобы в качестве матрицы был использован этот сволочь Эми». И даже не потому, что Фальцетти его искренне ненавидел.
С точки зрения моторолы, Дон, конечно же, не мог быть удовлетворительной матрицей, и Фальцетти понимал это с самого начала. Дону в его игре с моторолой отводилась роль промежуточного звена, пешки, которая, наделав шуму и разметав остальные фигуры, бесследно исчезнет с шахматной доски, а может быть, и вообще из этого мира, о чем Фальцетти не пожалеет ничуть. Моторола, конечно, не разрешил бы, но ведь его можно и обмануть! И, в конце концов, гомогом принадлежит Фальцетти, а не мотороле, – это Фальцетти изобрел и построил гомогом, это его изобретение, не бессмысленное, не кунштючок, а полноценное, очень могущее быть полезным изобретение. До которого эти чертовы камп-пьютеры так и не додумались.
Вот!
Фальцетти даже взвизгнул от возбуждения – настолько неожиданной и гениальной оказалась идея, пришедшая ему в голову.
Дон все так же нужен для его комбинации, но теперь он ни за что не откажется! Теперь положение изменилось. Теперь он в бегах. Теперь ему просто некуда деваться, если он не хочет попасть в лапы Кублаха, если он хочет избежать неизбежного. Ну, конечно, конечно, конечно!
Сейчас ему будет не только выгодно размножиться, сейчас такое размножение станет для него единственной возможностью убежать от своего Кублаха окончательно и навсегда. Самого-то Дона Кублах непременно поймает, но те, в кого он вселится с помощью гомогома, для Кублаха будут недоступны принципиально! А размножение на два миллиона копий – это вероятность в одну двадцатитысячную процента остаться в собственном теле и не перескочить в другое. Дон от такой возможности убежать, да еще вдобавок начать свои хнектовские дела совсем на другом уровне, ни за что не откажется. Какие бы нелепые моральные мучения его ни терзали.
Оставалось только найти Дона раньше, чем Кублах. И сделать ему предложение, от которого, как говорили политики древности, он не сможет отказаться.
Если учесть, что в течение двух недель Дона безуспешно разыскивают именно для того приспособленные службы Ареала, задачка перед Фальцетти стояла неразрешимая. Но Фальцетти не был бы изобретателем, если бы боялся неразрешимых задач.
Для начала он кинулся в творческую, где в полном одиночестве бился над загадкой трехангстремовых огурцов его друг и помощник «Малыш». По интеллектуальному уровню «Малыш» был существенно ниже Дома. По ареальному законодательству Дом не имел права помогать Фальцетти в его работе над изобретениями, но, по крайней мере, совет о том, как разыскать знакомого, он вполне бы мог ему дать. Однако Фальцетти не доверял никому, кроме «Малыша», – даже Дому.
На всякий случай он включил в творческой режим инфоблокады и вместе с «Малышом» стал гадать, как найти Дона. Минут пятнадцать интеллектор копался в своих миллионах сумасшедших идей, но ни к каким решениям, кроме самых патологических, это не привело. Тогда «Малыш», смущаясь из-за заурядности своего совета, предложил опросить друзей Дона.
– Чего они не скажут Космополу, с удовольствием скажут вам.
Для начала Фальцетти очень огорчился и самым едким образом своего помощника высмеял. Потом пожал плечами и склонился над мемо, которое было исполнено во вкусе хозяина – в виде красного марсианского божка с рукояткой полированного железа.
– Ну? И где этих друзей искать?
Божок заморгал зелеными экранчиками и выдал первый ответ.
Задача оказалась совсем не сложной, и уже через час Фальцетти вызывал по закрытой линии первого из знакомых Дона – некоего Негасема Азурро, удачливого и буйного хнекта. Азурро, проверив для начала, с кем говорит, сообщил, что к нему из Космопола уже приходили, но он ничего не знает, кроме того, что пару недель назад Дон действительно с ним связывался, просил убежища, но, сами понимаете, даже последний псих не пойдет на такое с человеком, у которого свой собственный персональный детектив. От Негасема Фальцетти узнал имена еще нескольких знакомых Дона и стал связываться с ними. Результат был тот же – да, Дон недавно объявлялся, просил убежища, не получил, сами понимаете почему, и вот вам еще несколько имен к списку в качестве утешения.
Дон оказался удручающе общительным, список стремительно увеличивался, и после пятнадцатого разговора у Фальцетти от злости снова начались судороги. Снова прибежал ублюдок, снова стал с жужжанием семенить рядом сервер, а «Малыш» вместо Фальцетти продолжил движение по списку знакомых Дона. «Малыш» очень хорошо, даже несколько издевательски, копировал голос хозяина, никто подмены никогда не замечал, поэтому и результат у него получался тот же, что и у Фальцетти, – ноль сведений о местонахождении Дона и несколько новых имен в качестве бонуса. На исходе пятого часа, когда Фальцетти, не в силах унять раздражение, давно уже покинул творческую и теперь нервно мерил шагами спальню, «Малышу» повезло. Барнаби ван Молст, содержатель астероидной гостиницы для космоломов и прочего подобного сброда, сообщил ему по секрету, что часов этак сто назад Доницетти Уолхов по его совету направился на одну из фасетт, занятых исключительно хнектами. Дальнейшее было вопросом техники.
Узнав, что Дон обнаружен, Фальцетти чуть не заполучил сердечный припадок – теперь уже не от раздражения, а от радости. Все складывалось как нельзя лучше. Он приказал «Малышу» послать на фасетту заранее приготовленное послание и облегченно откинулся в кресле. В который раз – исключительно благодаря собственному уму – он выиграл. Он переиграл моторолу, не прибегая ни к каким хнектовским ухищрениям типа запутывания словами или логического гипноза. И теперь матрицей станет тот, кого он выбрал. Не какой-то там сволочь и гадина Эми Блаумсгартен, способный только на одно – без всякой причины швырять камни в спины достойнейших представителей человечества.
Фальцетти не знал, что у Дона Уолхова никогда не было знакомого по имени Барнаби ван Молст. Не знал он также, что на самом деле ни Барнаби, ни его астероидной гостиницы никогда не существовало. Существовал лишь коммуникационный фантом, созданный лишь для того, чтобы с ним связались в поисках Дона. Фальцетти было невдомек, что благодаря несанкционированному соединению бортовых фасетты Дон уже восемь часов как вычислен моторолой Парижа‐100.
Глава 7. Прибытие
Мальчишка окликнул его, и он вздрогнул – вот главное воспоминание, которое будет потом преследовать Дона до самой смерти, просто изводить его будет… а, казалось бы, такая пустая мелочь. Особенно если учесть, куда он шел, с каким решением и к чему это решение впоследствии привело. Вот уж действительно несоразмерные вещи.
– Дядь, подержи коробочку, дядь! – вот что сказал ему тот мальчишка.
И он вздрогнул.
Тут вздрогнешь. Тут еще не так испугаешься. Тут вообще в штаны наложишь – когда все против тебя, когда во всей Вселенной не найдется не то что убежища, но даже и человека такого, который бы тебе сочувствие выказал. Когда идешь, словно крадешься, по улице Хуан Корф, главной, между прочим, артерии города Париж‐100, единственного населенного пункта на планете с тем же названием, то есть опять-таки Париж‐100, – идешь и каждую секунду рискуешь напороться на знакомого, просто даже удивительно, что не напарываешься пока.
Еще бы! Тут и не так вздрогнешь!
Вечер, все высыпали на улицу прогуляться, а где лучше всего прогуливаться в Париже‐100, как не по улице Хуан Корф? Мягкий гул голосов, надменные прогулочные кузнечики и масса, масса людей. С другой стороны, столько лет прошло, вряд ли здесь осталось так уж много знакомых, вряд ли велик риск.
Вот так вот. Приходишь в когда-то свою квартиру, а там чужие люди расположились как у себя дома, и другая мебель, и расставлена по-другому, и смотришь вокруг себя, и поражаешься несправедливости, что вот не можешь никому претензии предъявить на собственный дом. Очень большое место занимает в жизни человека место, где он живет или, может быть, жил когда-то. Именно что гнездо.
И тем не менее. Как бы мало ни оставалось знакомых у Дона в Париже‐100, они все же были. Его могли знать хотя бы через родителей. Уолховы – фамилия известная в здешних краях. Уолховы заведовали здесь Ботанической лабораторией, был еще родственник-художник, и, конечно, была мама, мадам Уолхов, тоже в своем роде знаменитая личность… Да и сам Дон известен многим хотя бы по розыскным объявлениям. Словом, вполне могли узнать. А тут еще этот мальчишка.
Ну, знаете, такой: с длинным лицом, с белесыми, почти бесцветными волосами, с обязательными веснушками и этим уличным хамовато-деловым видом.
– Подержи коробочку, дядь! Тебе это. Хочешь?
– А? – сказал Дон.
– Коробочку.
Дон развеселился. Он не улыбнулся мальчишке, потому что не хотел портить ему игру. Подержи коробочку, надо же! Древняя, целиком стопарижская шуточка. Дона чуть слеза умиления не прошибла, когда он протянул руку к ней. Красивая, блестящая, черная с золотыми разводами (упаковка от детского вокса «Умница»), а в его детстве были оранжевые коробочки и еще зеленые. Нет, ну, конечно, никаких умильных улыбочек, он сыграл как надо – почему не порадовать паренька? Этакого балбеса сыграл, жадного до подарков, и глаза бестолковые, он однажды дал такому коробочку, вот смеху-то было, до сих пор помнится.
– Это мне, что ли? Ну-ка, дай-ка сюда! – Он взял протянутую вещицу, строго посмотрел сначала на паренька, потом на нее и с по-дурацки подозрительным видом осторожно отколупнул ногтем крышку.
Он, конечно, знал, что там внутри, и приготовился картинно испугаться, но и на самом деле вздрогнул, когда оттуда с треском и насекомо-злобным шипением выплеснулись отвратительные щупальца, захлестнулись вокруг правой кисти; Дон, опомнившись, сделал вид, что обмер от ужаса и сдавленным голосом произнес:
– О-о-о-ой-й-йя! Чт… Что это? Ава-ва-ва-ва-ва!
Мальчишка, немного разочарованный таким скромным испугом, неуверенно хихикнул и, готовый удирать со всех ног, задержался все-таки на секунду, явно надеясь на пусть запоздалую, но более живую пляску ужаса, которую вполне можно от такого олуха ожидать. Их взгляды – ждущий и делано испуганный – пересеклись, и тогда Дон, пожалев мальца, сказал еще раз, тихо, внятно и с выражением:
– Ой, мама!
Мальчишка с готовностью осклабился, зараза такая, издевательски загоготал и помчался вниз по Хуан Корф, громко смеясь и показывая на Дона пальцем, что вообще-то было уже лишним.
Дон торопливо нагнул голову, пряча лицо. Он сунул коробочку с обмякшим чудовищем в карман вервиетки, неслышно хмыкнул и пошел дальше. Он и не думал даже, что часто потом будет этого мальца вспоминать, потому что пока никакого смысла вспоминать его не было, ничем таким символичным эта встреча не отличалась, а вот поди.
Разве вот что: он в тот миг почти забыл, что вокруг опасность, забыл, где находится и куда идет. Это, может быть, и вправду символично для Дона было.
Он вновь шел быстро и неприметно, из-под опущенных век косил глазами по сторонам – словом, делал все, что в таком случае полагается, только чувство опасности притупилось, что, конечно, было неправильно.
Тут наверняка сыграла свою роль и встреча с мальчишкой, но не только она. Главное тут было напавшее на Дона из-за угла чувство радости от словно бы давно лелеемой встречи с родными местами. Оно появилось еще до мальчишки, часов за десять до того, с самого прибытия на планету, с того самого времени, когда он впервые за много лет вдохнул стопарижский воздух, отдающий древними благовониями.
Дон пожалел, что ему пришлось садиться не на космопортовской площадке с соблюдением обязательного ритуала – облета жилой зоны по двухсотметровому коридору, – а в потайном месте, во времена оно облюбованном для скрытой посадки и текущего ремонта контрабандистами и космоломами всех мастей. Он вдруг вспомнил и вновь захотел увидеть родную графику стопарижских улочек и бульваров, Кварталы особняков, Художественные казармы, Базар, Пруды ужей и лягушек, где он провел с друзьями несколько длиннющих лет детства, где были игры, были драки, где замышлялись побеги и отчаянные походы, с детской искренностью поверялись недетские тайны, устраивались штабные пиры с музыкой нарко, мужскими конфетами и запретной сладкой водой «Джемма», где в подробностях обсуждались выдуманные победы над девочками и тайком хоронились невыдуманные страдания из-за них; где, наконец, была Джосика со всем дурным и прекрасным, что с этим именем связано, где… о боже, где столько было всего, забытого крепко-накрепко, почти чужого… где он, двенадцатилетний, решил однажды превратиться во взрослого и сказал: «Таким, как сейчас, я себя запомню и таким останусь навсегда». И запомнил, и до сих пор остался почти таким, и никогда потом никак не мог понять – на самом ли деле тогда, в двенадцать, он превратился во взрослого или просто до сих пор не сумел из того возраста выйти?
Приходилось спешить. Дон слишком хорошо знал все тонкости городских машинных систем, чтобы обольщаться насчет своего инкогнито. Он прекрасно понимал, что давно моторолой узнан. Однако от узнавания до действия, по расчетам Дона, обязательно должен быть какой-то временной лаг. Дон это время заранее высчитал и теперь примерно представлял себе, сколько у него в запасе минут, чтобы, не натыкаясь на знакомых, без помех добраться до Фальцетти и провернуть вместе с ним небольшую операцию, после которой все действия моторолы, если они вообще воспоследуют, потеряют всяческий смысл. Дон очень тщательно готовился и все расчеты проделал по нескольку раз. Сам.
Но помилуйте, какие расчеты, когда после многолетнего перерыва попадаешь на родину, какие расчеты, господа, о чем вы?
При чем тут какие-то там расчеты, когда ты идешь по улице Хуан Корф, где что ни дом, то творение мастера – здесь, на Хуан Корф, воспитывалось твое чувство родного, здесь ты когда-то открывал для себя, что есть красота в мире. Хуан Корф, да еще в такой вечер! Да разве можно по ней спешить?!
И все-таки по улице Хуан Корф он двигался именно что спеша.
Спеша – под неумело, но трогательно разрисованным черным небом, единственным, стопарижским; под музыку то грустную, то веселую, то громкую, то тихую; под танцы где-то за окнами или на балконах, или под стрельчатыми арками в облаке разноцветных светлячков… или прямо на Хуан Корф; под женский хохоток, не обязательно такой уж чарующий, под невнятные разговоры, под шарканье многих сотен коттоновых туфель. Спеша – мимо каждый раз другого сквера Бризмен, который он когда-то назвал сквером Измен, и, наверное, не только он – уж слишком напрашивается сравнение. Спеша – мимо двух громадных зонтичных небоскребов со старинными табличками «раритет, охраняется городским моторолой», там располагались центры совместных увеселений, учебные центры, лавки коллекционеров и раздвижные залы для встреч. Спеша – мимо улицы Ночных бэров, где на самом-то деле ночных бэров даже и в детстве Дона не было: там выгуливали странных животных эти мрачные личности, которыми мамы пугали (улица вела к Дворцу Зеленых наслаждений, и в детстве Дон все гадал, что это за зеленые наслаждения предлагаются там людям, раз такое название, раз каждый вечер туда стягиваются жадные толпы, а потом он это узнал в подробностях). Мимо всего этого – спеша, спеша, спеша…
И все-таки около Второй танцакадемии Дон чуть замедлил шаг. Из окон доносились шутоватые, скачущие мелодии, и опять обдало запахом – к тому времени он уже не замечал китайского привкуса в воздухе, нос его словно бы выключился из жадной погони за воспоминаниями, но запах Танцакадемии настолько сильно ударил по памяти, что Дон и вовсе остановился.
Вот здесь… Нет, чуть дальше… Тогда, правда, здесь не было никакого народу, тихий предутренний час… Вторая танцакадемия тогда молчала, а запах стоял тот же. «Странно, – подумал Дон, – я никогда раньше не интересовался, чем это так приятно пахнет у Первой, и никто со мной об этом не говорил». Не то чтобы скрывали, нет, просто в голову никому не приходило задать вопрос. Всем хватало знания, что у Первой всегда такой аромат. Похоже, пахло цветами, хотя конкретного цветка с этим запахом Дон не знал.
Пожалуй, именно тогда (в который раз сказал себе Дон) он впервые почувствовал ненависть к мотороле. И впервые, как ни парадоксально, отождествил моторолу с городом, который всегда любил. Отождествил и, может быть, за это возненавидел. Именно тогда, во время предутренней, почти уже взрослой драки.
Они что-то – уже не восстановить что – не поделили с окраинными парнями и после недолгих дипломатических переговоров с ощериванием, презрительным искривлением лиц, многозначительными кивками и демонстративным засучиванием рукавов вышли на небольшую площадку непонятного назначения.
В высоте блестели яркие фонари, и площадка казалась безукоризненно, математически плоской. Спустя несколько минут после того, как началась драка, Дон вдруг осознал, что происходит что-то странное – никто никого на самом деле не бил, все разделились на пары и словно бы танцевали весьма синхронно какой-то боевой танец. Дону стало смешно, когда он заметил, что и сам с упоением пляшет вместе со всеми, думая, что жестоко дерется. Его противник, длинный, тощий Протуберага, изо всех сил старался попасть в ритм. Потом возник Орхидео, тогдашний друг Дона, он схватил Протуберагу и тоже будто бы в танце стал задирать ему свитер на голову. Протуберага вроде и не сопротивлялся совсем, он лишь очумело застыл, да и то всего на пару секунд, а Дон следил за ними, приплясывая. Полностью задрапировав Протубераге голову этим самым свитером, Орхидео стал его по этой голове колошматить, однако и удары не производили впечатления настоящих – они были бесшумны, слабы, замедленны и картинны. Они были в ритм. И все это время Протуберага плясал не переставая.
Потом их кто-то спугнул, потом они помирились, потом шли вместе по улице, уже без истерик выясняя сложные отношения, как вдруг из будочки уличного коммуникатора (не из мемо, нет, совсем не из мемо – ни один мемо, вот странно, голоса тогда не подал) донесся фа-ми – двухнотный сигнал вызова. Коммуникатор был тогда нововведением, его воспринимали как что-то вроде исповедальни. Многие так и называли – «исповедальня». И не слишком-то уважали, предпочитая привычное мемо. Дон, который был ближе всех к «трепачу», вошел в будку.
– Ваш танец, – женским голосом сказал моторола, – доставил мне эстетическое удовольствие. Это был хороший танец. Спасибо.
«Ах, будь ты проклят!» – подумал тогда Дон, совершенно дико ревнуя к тому, что моторола воспринял их драку точно так же, как и он, а он-то думал, что это останется его личной, дорогой тайной. И странным образом в тот миг в сознании Дона оформилась как жизненный принцип его всегдашняя нелюбовь к моторолам и вообще советчикам-доброхотам, которые знают больше, чем он, и уже поэтому всегда правы – и все это вместе с благодарностью за «спасибо», с ревностью к тому, что моторола понял танец драки, с ощущением, что город, им любимый, и моторола, им не принимаемый, есть одно и то же существо, носящее имя Париж‐100. Дон тогда впервые понял, как это правильно, что моторола не имеет собственного имени и даже пишется с маленькой буквы, хотя играет в жизни каждого человека очень важную роль. Тут или самоуничижение, или непомерное самовозвеличивание. «Вот здесь, – сказал он себе, все еще мешкая у Второй танцакадемии, – стояла та будка, позже снесенная и замененная типовым регистратором, открытым любому чужому уху, и таких регистраторов сегодня, – отметил про себя Дон, – намного больше стало в Париже‐100. Закономерность, – подумал он, – усложнение города и вытекающее отсюда увеличение информативной емкости моторолы. Тотальная слежка. Везде одно и то же, всегда».
«Впрочем, не в усложнении дело: нет усложнения, не видно его, – чуть погодя рассеянно он добавил, уже спеша, уже спешкой отгораживаясь от города. – Разрастание при упрощении, кто-то мне об этом рассказывал».
Он подошел к переулку, в глубине которого прятался особняк Фальцетти. Переулок назывался Фонарным, но, как всегда, ни один фонарь здесь не горел, и только сияние небесных надписей позволяло увидеть высокую и длинную стену, за которой хозяин особняка строго хранил свое одиночество. Дон дошел до маленькой, под тисненую бронзу, дверцы и тихо позвал:
– Джакомо!
– Никого дома нет, – тут же отчеканила дверь.
– Джакомо, – снова сказал Дон, – это я, Дон.
После паузы – жаркий голос Фальцетти:
– Здравствуй, Дон, здравствуй, мой дорогой! Я жду тебя с того момента, как узнал о твоем побеге. Ты получил мое сообщение?
Дверь распалась, брызнул свет изнутри. Дон вошел в него, как в талую воду, – перед ним стоял Джакомо Фальцетти.
Все окна в доме горели, и горели разноцветные фонарики на искусственных деревьях, расставленных вдоль тропинки в сложном, но строгом порядке. Фальцетти голодными глазами глядел на Дона.
Он здорово сдал. Чуть сгорбившись, чуть приоткрыв широченный рот, он виновато улыбнулся и спросил:
– Ну, так что, милый Дон, с чем ты пришел ко мне?
Дон поморщился. От Фальцетти разило труднопереносимой фальшью.
– Еще раз, пожалуйста, объясни насчет того предложения. У меня такое чувство, что, может быть, сейчас я его приму.
– Ага, – ответил Фальцетти.
Он шумно вздохнул и, не говоря больше ни слова, повернулся к Дону спиной. Дон подумал, что еще не поздно уйти. Фальцетти сделал шаг, другой, потом заторопился и рысцой побежал к дому. Дон поспешил за ним.
Странное дело, глядя на приплясывающую походку Фальцетти, он снова вспомнил ту драку и тот разговор с моторолой, и ему захотелось идти танцуя, хотя, конечно, для танцев сердце у него было сейчас слишком тяжелое. Он вот про мальчишку с коробочкой не вспомнил, это позже придет.
В прихожей Фальцетти остановился и через плечо взглянул на Дона, лицо его веселилось.
– Ха-ха, Дон! – крикнул Фальцетти. – Ты согласился! Ты все-таки согласился!
Глава 8. Предложенное кресло
Тысячу раз бывал здесь Дон – тысячу, если не больше. И когда боготворил Фальцетти, и когда в нем разочаровался, и когда понял, что Фальцетти – просто-напросто псих, причем из опасных. Но дом всегда оставался для него родным местом, намного более родным, чем даже собственный, тот самый, которого сейчас нет. Эти галереи, эти узкие переходы, множество неиспользуемых комнат, которые, как ни старается Дом, как ни вычищает из них пыль, все равно разят необитаемостью. Как-то однажды, тоскливо вспоминая, Дон подумал, что, может быть, именно эта необжитость и тянула его к дому Фальцетти.
И к самому Фальцетти он всегда относился так же. Даже тогда, когда были живы родители. Он слишком рано отдалился от них. Или они слишком рано отдалили его от себя. Какая разница?
– Здравствуй, Дом. Рад быть в тебе.
– Здравствуй. Мне тоже, поверь, приятно.
– Сюда! Сюда! – частил Фальцетти, спускаясь по лестнице.
– Он что, у тебя в подвале, прибор твой?
– В подвале, в подвале! Ох, Дон, если бы ты знал, как это замечательно, что ты согласился!
– Но я еще…
– Да-да-да, ты уже сказал, я уже услышал.
Фальцетти нервничал. Вообще-то, он нервничал почти всегда, но сейчас это усилилось. «То ли время свою роль сыграло, – подумал Дон, – то ли ситуация более нервная, чем я себе ее представляю».
– Ну вот, смотри!
Они стояли в маленькой комнатке, освещенной четырьмя плазменными факелами-оберегами. Посередине расположился сложный, составленный из переводных трубок, кристаллов и непонятных матовых дисков, аппарат. В двух углах комнаты поставлены были кресла, на сиденьях лежали причудливой формы шлемы.
– Это вот и есть твой экс…
– Гомогом называется, – с гордостью провозгласил Фальцетти.
Он прошел к одному из кресел, взял шлем, напялил его на голову и тяжело плюхнулся на сиденье.
– Вот. И ты тоже садись.
В шлеме он стал похож на Супера из детских стекол.
– Тебе идет, – сказал Дон с улыбкой. – Но прежде чем я надену эту штуку, ты мне должен кое-что разъяснить. Иначе ничего не получится.
– Должен тебе прямо сказать, дорогой Дон, – ответил на это Фальцетти, насмешливо подняв брови. – Ты в таком положении, что меня еще упрашивать должен, чтоб получилось. Но мы с тобой старые друзья, поэтому объясню по порядку. Да ты присаживайся, что стоять?
Дон, игнорируя протянутую к другому креслу руку Фальцетти, огляделся, словно бы в надежде найти еще какое-нибудь сиденье, подошел к креслу, поднял шлем, аккуратно положил на пол, сел.
– Ты учти, Джакомо, я эту штуку не надену, пока до конца не разберусь, во что ты меня втягиваешь.
– Ну, конечно же, конечно, конечно! Иного я и не ожидал. – Фальцетти мелко захихикал, со значением захихикал, как бы даже и намекая, что во всем этом деле есть подвох, до которого Дон ну никогда в жизни додуматься не сумеет.
– Ты мне сначала, друг Джакомо, представь тех добровольцев, о которых в прошлый раз говорил. Сколько их теперь, тысяча? Десять тысяч?
Фальцетти недоуменно потряс головой. С невинным видом уставился на Дона. «Господи, до чего же фальшив этот псих, – подумал Дон, – и как я раньше этого не замечал, видно, затмение какое-то, не иначе. Да у него же все фальшиво. У него, наверное, и дерьмо резиновое».
– Ты меня извини, Дон, но я что-то не понимаю, честное слово. О каких добровольцах ты говоришь? Мы с тобой одни здесь, только мы и есть добровольцы, разве не так, а? Больше нет никого. Что за добровольцы, Дон, милый?!
– Примерно этого я и ожидал, – мрачно сказал Дон. – Что ж, очень грустно, но твое предложение я вынужден отклонить.
Фальцетти в отчаянии всплеснул руками, и Дон подумал, что даже настоящее отчаяние у него выглядело бы фальшиво.
– Но как же, Дон?! Ты не можешь отказаться! Я так ждал, так готовился… Да и тебе деваться некуда будет.
– Ничего, – ответил Дон. – Немного отсижусь у тебя, где мне еще найти такую неприступную крепость? А там, глядишь, что-нибудь и придумаю. Комнатенка у тебя найдется для старого друга и ученика? А?
– Ох, Дон, не шути, пожалуйста, так жестоко! Ты же прекрасно понимаешь, что против персонального детектива не спасет никакая крепость. Персональный детектив – не человек. Персональный детектив – система, причем всеареальная! Ты ведь шутишь, скажи? Ты ведь нарочно разговор про всех этих добровольцев завел, чтобы поиздеваться над старым Джакомо?
– Какие уж тут шутки, – жестко сказал Дон, вставая с кресла. – Ты сам мне про добровольцев говорил, разве я мог один такое придумать? Я очень рисковал по дороге на П‐100.
– Что за добровольцы, Дон, милый? В этом деле, кроме нас, по определению не может быть никаких добровольцев!
– Тебе проскользить запись? Неужели ты думаешь, я такой дурак был, чтобы не записать нашего разговора?
Дон подошел к Фальцетти вплотную, вынул из кармана вервиетки черную планшеточку мемо и сунул ему под нос.
– Слушай!
Очень громкий и очень чистый, откуда-то над ними раздался голос Фальцетти. Субинтеллектор мемо, как всегда, очень предупредительный, начал с середины их тогдашнего разговора, именно с того места, о котором Дон и хотел напомнить Фальцетти.
– Твое сознание с помощью экспансера…
– Я тогда экспансером гомогом называл, – с ностальгической улыбкой бормотнул Фальцетти.
– …с помощью экспансера, – повторил интеллектор, – будет переписано на мозги группы добровольцев… многочи-и-и-сленной, смею уверить, группы. После этого каждый из них станет тобой. Точной ментальной копией тебя с различиями чисто физиологическими – ну, один там ниже ростом, у другого нос подлиннее…
– А я? – спросил голос Дона.
– Ты? А что ты? Ты как был Доном Уолховым, так Доном Уолховым и останешься. Что еще может с тобой случиться? Просто после экспанции вас, Донов Уолховых, станет целая армия…
– Я теперь экспанцию Инсталляцией называю, – снова встрял Фальцетти. – Неудачное было слово. Еще эта мерзкая буква «ц»!
– …Просто после экспанции вас, Донов Уолховых, станет целая армия, и вот тогда, милый Дон, мы зададим моторолам такую встряску, такую встряску! Мы тогда с тобой, милый мой Дон, спасем мир от м…
Звук исчез, и Дон убрал мемо в карман.
Откинувшись в кресле, разинув рот, странным-странным взглядом смотрел на него Фальцетти. Дон был не то что мрачен – железен.
– Ну, так что насчет добровольцев?
Фальцетти изумленно потряс головой, развел руками в неверии.
– Как, Дон? Ты смог меня записывать на эту… Дон! Ты мог подозревать меня? Я не верю. Здесь какой-то простой ответ.
На секунду Дон не сдержался, схватил Фальцетти за грудки, яростно выволок из кресла, оторвал от пола.
– Так что насчет добровольцев, друг Джакомо?
И отбросил его прочь, мимо кресла, на пол.
Фальцетти боевито вскочил, злобно замахал руками перед собой, но тут же остыл, со всегдашней фальшивостью расхихикался и вновь упал в кресло.
– Эх ты, ну и… Хе-хе! Вот уж не ждал. Вот уж не ожидал! Вот уж даже не подозревал, что… Такие, выходит, у нас с вами, дорогой Уолхов Доницетти, теперь складываются подслушивающие, записывающие отношения? Ай-яй-яй! Надо было мне догадаться!
– Еще раз спрашиваю, – Дон очень угрожающе склонился над распростертым Фальцетти, – что насчет добровольцев?
– А нет добровольцев, Дон! Ты меня просто не понял. Ты просто некачественно меня записал или… я не знаю что. И никогда добровольцев не было, на кой черт мне сдались какие-то добровольцы? Были – и остаются, остаются! – люди доброй воли, о которых – я совершенно точно помню – я тебе и говорил. А люди доброй воли, дорогой, милый, многоуважаемый Дон, – это есть люди, населяющие нашу планету, точнее, город на планете под названием, как ты, наверное, уже догадываешься, Париж‐100. Вот об этом я тебя просил-умолял, чтобы тебя, моего самого дорогого, да сразу на весь Париж‐100 растиражировать. По этим, по всем доброй воли жителям города Париж‐100. Как же ты сразу не догадался, когда отказывался? Или совсем ты глуповат стал, мой милый, дорогой Дон?
Милый, дорогой Дон отреагировал на эти слова, как тот, кто знает, но знать боится, – для него они стали крушением последних иллюзий. Дон на какой-то миг онемел. Затем попытался взять себя в руки путем тщательного выбора слов, отчего между ними появились пробелы молчания.
– Ты… хочешь… сказать… что… хотел… чтобы… я захотел… участвовать… в такой… жуткой какофонии убийств? Ты, сука, надеялся, что я соглашусь? Ты, гадина, хотел обмануть меня и вчерную использовать в таком гадостном преступлении, когда прекрасно знаешь, что ни на какое насилие над людьми я не пойду никогда? Что это у меня принципом заложено, о котором даже не стоит спорить.
– Ой-ой-ой-ой-ой! – театрально вскричал Фальцетти. – Ой, как мы оскорблены в наших лучших чувствах! Ой, как нас, преступника, всячески заклеймленного, достойный гражданин более чем достойного города обижает! Насилие – ну, конечно, насилие! А то ты по тюрьмам маешься за то, что действовал только уговорами!
– Ты просто, выходит, врал, чтобы всех жителей Пэ-сто заменить на меня? Да зачем тебе это нужно было?
– А кого, – горячо произнес Фальцетти, – а кого, милый мой Дон, я мог вместо тебя взять? Себя? Но ты представь – два миллиона импульсивных, или, как ты говоришь, сумасшедших Фальцетти! При моем-то неуемном характере разве продержится такой город без беспорядков хотя бы час?
Дон пометался по комнате, грузно осел в кресло.
«Дурак! – сказал себе он. – Полный идиот. Только отчаяние могло толкнуть меня на контакт с Фальцетти. Ведь знал же раньше. Господи, куда меня принесло и как теперь отсюда выбираться?»
– Я сейчас уйду, – устало проговорил он. – И, конечно, никакого шлема я не надену.
– Дон! – после паузы сочувственно воскликнул Фальцетти. – Как я тебя понимаю, дорогой мой! Давай договоримся так: с этого момента ты царь, а я твой помощник. Честное слово, не для себя, для дела. Тебе с твоими копиями одному не справиться будет. Это не то чтобы мое условие, это теперь, если хочешь, условие жизни, условие прилагаемых обстоятельств.
– А? – невнимательно спросил Дон. – Каких обстоятельств? О чем ты? Я сейчас ухожу и, повторяю, никаких шлемов я не надену.
– Вот снова ты про шлем! Какой ты странный сегодня! При чем тут какой-то шлем? – опять-таки с сочувствием, пусть даже насквозь фальшивым, вопросил Джакомо Фальцетти. – Я что-то твоих экскламаций насчет шлема не понимаю.
– Это не важно, – вставая, ответил Дон. – Я просто в твоих аферах не хочу принимать участия. Для меня это будет немножко слишком. Извини, друг Джакомо, я твои ожидания, кажется, обманул.
Фальцетти вопросительно склонил голову к плечу. Взглянул хитро, недоумение попытался изобразить.
– Но ты уже принял это участие, спасибо тебе, конечно. Без никакого шлема, просто потому, что сел в кресло. Шлем – он просто экранирует от воздействий. Афера, как ты эту операцию называешь, хотя, напомню, официально она называется Инсталляция, уже произведена. И хотя она еще не кончилась, хотя еще идет подготовка к тому самому Мигу, но через минуту, через десять секунд он настанет, и это неизбежно, и отказываться поздно, дорогой Дон. Все уже сделано!
Установка, которую Фальцетти называл сперва экспансером, а затем переименовал в гомогом (названием этим он гордился едва ли не меньше, чем самой установкой, хотя позже он снова поменяет название – теперь уже навсегда, – и это будет Инсталлятор; ему показалось очень тонким и остроумным назвать Инсталлятором прибор, совершающий Инсталляцию), действительно сработала в тот миг, когда Дон сел в кресло. Процентов девяносто ее приспособлений – все эти трубки, диски, кристаллы – никакого функционального значения не имели и служили только для того, чтобы услаждать глаз Фальцетти. Но остальные десять процентов, глазу не видных, работали удивительно. Причем сердце прибора находилось совсем в другом месте.
Главное зерно фальцеттиевой идеи (точнее, идеи, о которой Фальцетти думал, что она принадлежит ему и никому больше) состояло отнюдь не в тривиальной перезаписи личности – сначала с «биологического» носителя на интеллекторный, а потом в обратном направлении, но уже на другие биологические носители, – а в создании на огромной площади так называемого «платонова» пространства. Давно уже было к тому времени известно, что простая перезапись туда и обратно ни к чему хорошему привести не может по той простой причине, что перезапись сознания на систему, структурно отличающуюся от первичной, рождает множество принципиально неустраняемых ошибок.
Ошибки эти, правда, можно было – уже, конечно, не человеческим, а чисто интеллекторным умением – постепенно уменьшать по индексу незначительности Гохбаха и в идеале сводить почти к нулю, однако человеческий разум, при всей его сравнительной бесхитростности, все-таки достаточно сложен и в случаях внезапных, непредусмотренных может откликаться на наличие оставшихся погрешностей иногда самым драматическим образом. История исследований в этой области хранит печальный пример добровольца Д., решившегося на обмен сознаний и через четыре года после «успешного» окончания испытаний ставшего убийцей, – он, по мнению биологических и интеллекторных экспертов-психиатров, ни с того ни с сего помешался и убил добровольца, поменявшегося с ним сознаниями, причем убил зверски, «с признаками извращенного издевательства».
«Платоново» пространство, весьма неохотно воспринимаемое представителями консервативной науки и называемое ими «кошачьим», было открыто лет за сто пятьдесят до описываемых событий. Автор открытия, некий Бруно Хайдн-Лазаршок, до самой смерти своей считал «божественной несправедливостью» то, что он так и не получил за него высшую награду Ареала – научного Ашкара, – и даже написал об этом нашумевшее в свое время стекло. Беда его сводилась к тому, что существующими методами научного исследования признаки наличия «платонова» пространства зафиксировать было теоретически невозможно, ибо в это пространство люди, интеллекторы и порождения их разума не могли проникнуть по определению. «Платоново» пространство было населено идеями. О том, что там существовало, могли догадываться только избранные адепты формулы Хайдн-Лазаршока – для обывателя все сводилось к платоновским идеям кошки и кварка.
Интеллекторные системы, уже тогда начавшие отвоевывать у людей право на творчество, «платоновым» пространством Хайдн-Лазаршока (ПХЛ) поначалу заинтересовались, но потом от масштабных исследований отказались, мотивируя неверием в возможность использования. Смущало только то разве, что Хайдн-Лазаршок считался одним из ведущих натурфизиков своего столетия и слишком явной чуши от него не стоило ожидать. Был еще один повод для смущения – интеллекторные системы отнюдь не всегда склонны делиться с человечеством своими выводами, так что масштабные исследования ПХЛ вполне могли быть ими предприняты втайне, без обнародования результатов.
Так или иначе уже через пару десятков лет о ПХЛ помнили только избранные историки, в вопросе, очевидно, не разбиравшиеся.
Использовать «платоново» пространство для создания Инсталлятора подсказал сумасшедшему изобретателю Джакомо Фальцетти, как ни странно, моторола Парижа‐100. Случайно, в разговоре просто так, ни о чем. Все бы и забылось – в столь сложных натурфизических материях Джакомо не разбирался, но, на счастье, в этом смог разобраться его «Малыш». Точней, не разобраться, а всего лишь ознакомиться с тысячелистной формулой – извлечением из того, что когда-то не слишком внятно наговорил в стекло Хайдн-Лазаршок.
По приказу Фальцетти интеллектор переписал формулу на органический носитель (очень при том ругаясь, мол, бессмысленность нужна, когда она нетрудоемка, а в противном случае она вредна и дурна) и после этого долго мучился, объясняя изобретателю элементарные, с его точки зрения, вещи. Каково же было его изумление, когда Фальцетти в конце концов провозгласил вполне сумасшедшую и, однако, вполне законченную идею. Сводящуюся к тому, как простому смертному попасть в «платоново» пространство.
Фальцетти предложил экспансер, который, оставляя человека в его обычном мире, одновременно переносил его в «платоново» пространство. Всего лишь на квант времени, не дольше. Таким образом, в «платоновом» пространстве впервые с мига сотворения возникала идея Вполне Конкретного Человеческого Сознания (ВКЧС). Спустя еще квант времени эта идея видоизменяла подведомственный ей мир, и все люди в том мире наделялись идеальным, платоновским ВКЧС. Кроме тех, кто от «платонова» пространства отгородился специальным щитом – например, шлемом наподобие того, что водрузил на себя Фальцетти во время разговора с Доном Уолховым.
Осознав, причем не сразу, сказанное Фальцетти, Дон испытал шок, которого никогда в жизни еще не испытывал.
– Значит, мерзавец, ты меня обманул! – вскричал он.
– Да! – с необычайным удовлетворением ответил ему Фальцетти. – Я тебя обманул. Я тебя использовал. Я сделал тебя счастливейшим человеком мира!
– Ты обманул меня! – Тут Дон вскочил и ринулся к Фальцетти с неистребимым желанием задушить.
Фальцетти тоже вскочил, даже подпрыгнул, но торжествующе, скинул с головы больше не нужный шлем, распростер руки.
– Свершилось! Великое чудо свершилось, Дон! О, как бы я хотел быть на твоем месте!
Глава 9. Кси-шок
После того как Дон сел в предложенное кресло и тем самым нажал на какую-то не очень хитроумную кнопку, в городе еще восемь с половиной минут все шло по-прежнему. Вокруг стояла необыкновенная тишина, свойственная всем более или менее крупным городам, где есть ночь. Тишина, лишенная шорохов, но напоенная невнятным, еле уловимым бормотанием, шарканьем, отдаленными и тоже почти неслышными неживыми взвизгами, гудениями, рыком не уснувших машин и характерным свистом спешащих в гаражи бесколесок… Разномастные монстры все реже и реже подмигивающих домов громоздились над тротуарным ворсом, слабо и как бы даже нереально озаренные неверным светом небесных реклам и редкими вспышками уличных рамп, реагирующих на появление припозднившейся парочки. Только-только, казалось, улицы были переполнены гуляющими, и вот все стихло, все попряталось, все уснуло. Как сказал Великий Беззубый (имеется в виду, конечно, этот кретин Пинчер Апостроф), «шиншилловое шуршание шепотов тишины».
Люди в основном спали, а те, кто не спал, в какой-то момент вдруг почувствовали себя теми же Донами, только что севшими в невинно предложенное кресло и в мгновение ока очутившимися неведомо где, – они не очень понимали, что произошло, и только изумленно вокруг себя озирались.
Затем пришел кси-шок.
Кси-шоком это состояние соответствующие ученые назвали намного позже, а тогда оно не именовалось никак. Просто каждый новообразованный Дон ощутил вдруг какое-то резко нарастающее и трудно передаваемое словами сильное чувство. Сработала элементарная телепатия, настроенность множества одинаковых личностей друг на друга – то, что обычно происходило в крайне редких случаях и воспринималось как зыбкий намек на внепространственное единение с кем-то близким, теперь разрослось до пределов двухмиллионной единой личности и проявилось в ясном, никогда и никем ранее не испытанном чувстве. Исследователи «феномена П‐100» будут впоследствии утверждать, что кси-шок в куда большей степени повлиял на ход дальнейших событий, чем сам процесс Инсталляции, его породивший.
Стопятидесятилетнего старика Боанито Санчяна кси-шок убил – в последние тридцать лет уставший от жизни Санчян не пользовался медицинскими услугами моторолы и потому ослабел здоровьем. Он сидел, как всегда, у своего костерка, разложенного посреди комнаты, и сонно глядел поверх зеленоватого пламени, по обыкновению глубоко задумавшись ни о чем. Потом он стал ошарашенным Доном, только что севшим в кресло, и этот Дон, ощущая непривычную тяжесть в шее, боль в коленях и гадостное жжение в районе сердца, начал изумленно оглядываться. И тогда пришло это. Ни о чем еще не догадавшись, Дон-Санчян вдруг дернулся неестественно и в неописуемой радости вскочил с места, скидывая шлафрок. Радость его – вот это он заметить успел – не только имела взрывной характер, но и смешана была в небольшой поначалу пропорции с грудной болью – той самой, гадостной, которая терзала старика в последнее время, которая из пугающей давно стала привычной, а теперь начала взрывным образом просыпаться, причем куда быстрей, чем родившаяся невесть отчего глупая радость. Последние секунды жизни Дон-Санчян провел, распростершись на все пространство. Огонь стал радужным и болезненно бьющим в глаза, потом звонко оборвалась грудная струна, и он умер.
Смерть освободила его от боли, и после нее еще примерно секунду – огромное, огромное время! – он, уже ни Санчян, ни Дон, жадно впитывал в себя мегатонны счастья, в изобилии отовсюду льющегося на него. Свой зеленый костер он загасил лицом, и это тоже было радостью, лишенной даже намека на боль, даже подозрения на то, что это может быть больно. «Чего-то не хватает», – подумал он после смерти. И, устав, прекратил думать.
Корке Аденаида Ирос, пятидесятилетний картежник по прозванию Гневный Жук, человек, по мнению всех своих знакомых, отличавшийся патологическим бесстрастием и потому в жизни пока преуспевший мало, в момент «платонова» опыления в одиночестве вел беседу с десятком ближайших друзей-тридэ о последних статистических отчетах Ареального сообщества моторол, согласно которым пиковая десятка почти наверняка заключает в себе по крайней мере двадцать восемь герметических формул успеха игры в приг-праг. Превратившись в Дона с его нечаянным креслом, Корке с крайне изумленной физиономией замер на миг, потом воспринял кси-шок во всей его прелести, но воспринял куда спокойнее, ибо в его случае мегатонны кси-счастья оказались миллиграммами кси-кайфа. Дон в его исполнении перенес метаморфозу с невозмутимостью контрольно-дорожной тумбы и после десятисекундного молчания, во время которого большинство остальных жителей П‐100 буквально взорвались в своих эмоциях, сказал, оглядывая окружавших его инопланетных тридэ:
– Это было приятно, правда. Но продолжим наш разговор. О чем бишь я?
Однако тридэ, вспугнутые его кси-шоком, поспешили ретироваться.
Некоторые – их оказалось относительно немного – шок не перенесли и просто сошли с ума. Например, Первый физический марк-барон Парижа‐100 У Скунциус-Леви-Стормхузе, Неподражаемый Леви, которого так любили все стопарижане, необыкновенно при этом стесняясь своей любви, ибо неприлично любить начальника. Несмотря на солидный пост и еще более солидную репутацию, У был похож на разъяренного поросенка, чем неизменно пользовались карикатуристы и рекламщики; а теперь, всего лишь несколько каких-то дурацких секунд побыв Доном, которого толком-то и не знал, вдруг вообразил себя кабаном-мстителем и успел изрядно-таки покусать жену, брата, идейного помощника, окончательно доломав зубы на хозяйственном интеллекторе. Потом тот долгие недели добавлял свою децибеллу в кошмар происходящего, пока когда-то всеми возлюбленный марк-барон, а теперь изгой – грязный, голый и бородатый – не был насмерть забит стальными прутьями и сброшен в смрадный зев районного мусороуничтожителя.
Единственным, кто воздал должное марк-барону, был лишенный разума, но не памяти, моторола. На девятый день в пустующем зале Пятнадцатого уровня Второй танцакадемии он устроил ему безлюдные поминки, где самые знаменитые стопарижские тридэ, обмениваясь скорбными взглядами, уложили тридэ Скунциуса в роскошную домовину, укрыли желто-черным траурным стягом планеты, после чего вместе с покойным тут же надрались до поросячьего визга.
Естественно, кси-шок разбудил всех горожан, наполнив их последние сны кошмарами и непереносимой эротикой. Полностью здоровый, атлетически скроенный Дон в мгновение ока очутился в миллионах постелей то стариком, то хлюпиком, то увечным (да-да, в Ареале, как мы знаем, встречаются, несмотря на изобилие Врачей, и такие, причем во множестве, да просто полно таких!) – сотни новых, неприятных ощущений обрушились на него.
Однако тем Донам, которые после Инсталляции остались мужчинами, считай, повезло. Тяжелей было тем, кто неожиданно для себя стал обладателем женского тела. Ситуация осложнялась маленькой особенностью Дона, им даже не осознаваемой. Признавая безусловное равенство мужчин и женщин, он то ли по какому-то сбою раннего воспитания, то ли еще почему к женщинам относился как к существам другого порядка, в чем-то высшего, в чем-то низшего, но уж никак не равного ему, Дону. Поэтому, имея совершенно обыкновенную ориентацию, он предпочитал вести дела с людьми своего пола. А тут – такое вдруг превращение.
Я – женщина!
Самое в этом странное, что впоследствии моторола так и не смог заметить статистически значимого превышения женских психопатологий, вызванных Инсталляцией и последующим кси-шоком, над мужскими. Получалось по статистике, что превращение Дона в женщину потрясло его нисколько не больше, чем превращение в другого мужчину. А между тем это было очень и очень не так.
Это было кошмарное и в первые кси-шоковые секунды предельно неприятное потрясение. Неприятное – потому что чувство соединенности со всем остальным городом, такое сильное и такое, несмотря на все боли, а может быть, даже и благодаря им, прекрасное, у Донов-женщин почти сразу же дополнилось чувством отторженности: я не такая, не такой, не такое, я несправедливо разделяю со всеми этот замечательный полет в черт знает какой мир; я, более того, своим присутствием в этом совместном и таком одиноком полете разрушаю даже надежду на то, что этот полет продлится.
Конечно же, ничего такого никто из Донов-женщин в первые секунды не думал, все эти мысли промелькивали у них на уровне подсознательном, оставляя после себя горечь, стыд, отвращение к себе плюс отвращение к себе, Дону, за то, что он испытывает отвращение к себе, женщине. Каждый Дон, занявший место жителя П‐100, в той или иной степени испытал это чувство, но у Донов-женщин оно было несравненно сильнее, и на самом деле именно они стали первой причиной выхода П‐100 из кси-шока. Соединение оказалось нестабильным и тут же начало распадаться. Вслед за женщинами из кси-шока потянулись мужчины – что-то в нем было нечеловечески и в то же время очень по-человечески грязное, даже чересчур грязное.
Клинта Голубева-Хоа-Хоа-Чин, приемная дочь самой Каменной Принцессы с Новой Венеры, шестидесятилетняя красавица с громадным состоянием, громадным бюстом и не менее громадным списком любовников, который в последнее время пополнялся как-то с трудом, во время Инсталляции бросала рюмки в некоего Артура – личность неинтересную не только для настоящего повествования, но и для самой Клинты. Артур перед тем несколько поднапился и стал вдруг пыжиться. Он не любил Клинту. Он с очень малым энтузиазмом относился к ее сексуальным претензиям. Попросту говоря, Клинта смертельно надоела Артуру. Однако он очень надеялся поживиться от этой интрижки, так как знал, что во всяком случае пара десятков ее любовников потерпели ее несколько недель и обеспечили себе безбедное существование по крайней мере на сорок лет каждый. Он терпел сколько мог и вот наконец сорвался. Слишком много выпил рюмочек, не выдержал и сказал Клинте самое малое из того, что о ней думал.
– Ты бешеная сука, – вот все, что сказал Артур. – Тебя запереть куда-нибудь надо, где ни одного мужика.
И все бы обошлось, как всегда, ибо при бешеной половой живости чуткостью Клинта не отличалась, но Артур повторил слова четырежды, и она обиделась. В ответ не сказала ни слова, но лицо ее стало худым и злобным; растрепанная, в криво сидящем балахоне «Бабочка вечности», она посидела напротив него, сосредоточившись на минуту или две, затем цвиркнула губами в сторону домашнего интеллектора.
Тот сразу же и расстарался, подкатился к ней с подносом на вытянутой верхней лапе; на подносе том – типовая граненая рюмочка с прозрачно-желтым напитком. Клинта не глядя взяла ее и с бесовской улыбкой метнула в Артура. Тот нападения не ожидал, не загородился даже руками, и рюмка попала ему точно в лоб. Клинта удовлетворенно вздохнула и снова цвиркнула интеллектору.
– Эй, ты что?!
Захохотала она в ответ и снова метнула рюмку. И еще раз, и еще, теперь уже даже не цвиркала – бедняга Артур, с ног до головы облитый спиртным, едва успевал отбиваться. Где-то на шестой или седьмой рюмке Дон опустил свою задницу в предложенное кресло и вдруг обнаружил, что сидит, скрестив ноги, на низкой постели; что с ненавистью невиданной силы он размахнулся рюмкой, собираясь метнуть ее в какого-то мужичка перед ним – несчастного, мокрого и противного.
Далее счет пошел на миллисекунды. Ярость мгновенно умершей Клинты пережила свою хозяйку и, более того, завладела новым хозяином. Дон, еще даже и не начав соображать, что к чему, подчинился ей и, ни на миг не задерживаясь, метнул рюмку в мужичка с единственной целью его убить. И в тот же миг непонятно как узнал в мужичке себя – ошарашенного, только-только севшего в кресло, о котором мы уже говорили.
Одним из различий между Доном и убитой им Клинтой Хоа-Хоа-Чин было его очень недолгое пребывание в бч-нормальных войсках, где его тело было специальным образом перенастроено для умения убивать всеми известными видами оружия и, главное, всеми неизвестными тоже – естественно, на инстинктивном уровне. Когда началась психологическая обработка и Дон понял, что профессиональные садисты готовят из него такого же, как они, он тут же ушел и постарался забыть выученную науку. Но инстинктивное не забывается, и теперь оно проявилось – рюмка, все еще наполненная жидкостью, превратилась в «неизвестный вид орудия убийства», и Дон это орудие превосходно использовал.
Рюмка, почти не теряя жидкости, описала быструю, еле отличимую от прямой дугу, всем весом, всеми своими эмвэ-квадрат-пополам, самым краешком вмазалась в подбородок Артура, раскололась от удара и длинным осколком вонзилась в подставленное горло – туда, естественно, где туго пульсировала сонная артерия. Фонтаном брызнула кровь – и Артур схватился за шею, пытаясь этот фонтан утишить. Здесь их застал кси-шок.
– Дон! – сладким голоском пропел Дон-Клинта.
– До-о-кх-он! – тем же тоном ответил Дон-Артур и тут же, расставив руки и бессмысленно улыбаясь, стал заваливаться направо.
Кси-шок сняло как рукой.
– О боже! – сказал Дон-Клинта и посмотрел вниз, на себя. И повторил с чувством:
– О боже!
Одна из главных героинь настоящего повествования, Джосика Уолхов-Беутфортруйт – бывшая жена самого Дона Уолхова, – проснулась от кси-шока в постели со своим теперешним мужем Агостарио Беутфортруйтом, членом всяческих академий и вообще человеком чрезвычайно наученным по части изыскания возможности изысканий (СЕРЕС). Потянувшись от нахлынувшего наслаждения, она еще с закрытыми глазами простонала и потянулась рукой к мужу; Агостарио, в свою очередь, бессознательно потянул руку к ней…
И, вскрикнув, они проснулись.
Дон-Агостарио, уже забывший, что он Агостарио, увидел перед собой Джосику, узнал тут же – обрадовался, затем ужаснулся. Ужаснуться было от чего. Перед ним лежала женщина, которую он, в общем-то, предательски бросил (пусть там он ей что-то объяснял о безвыходности своего положения, пусть даже совершенно прав был, но все равно получалось, что предательски, – уж об этом-то Дон всегда помнил). Дон не думал, не понимал, в чье тело он попал, он в эти первые мгновения еще подчинялся импульсам Агостарио, и Агостарио ласкал Дона-Джосику. И, даже поняв, что это уже не Джосика, тянулся – вот еще в чем ужас – ласкать.
Уже и кси-шок прошел, а они все лежали, ничуть не поменяв позы и даже придвинувшись чуть друг к другу, изумленно вытаращив глаза, а потом раздалось хныканье.
Словно застигнутые на чем-то преступном, они испуганно вскочили. В освещенном дверном проеме стоял мальчонка лет десяти-двенадцати, чем-то очень знакомый, с лицом, залитым слюной и размазанными соплями. Он пытался что-то сказать, но получалось какое-то «ауы».
Паренек был действительно сумасшедшим.
– Может, он таким и был… до того? – спросил Дон-Джосика.
Они переглянулись.
– Боже мой! – в один голос.
И, оглядевшись, торопливо покопавшись, они быстро напялили на себя что-то (Дон-Джосика безошибочно, хотя и со скрытым неудовольствием, выбрал женскую одежду и не без сноровки в нее влез) и, боязливо обогнув с разных сторон воющего на одной ноте мальчишку, в ужасе кинулись бежать кто куда.
«Платоново» воздействие коснулось детей в возрасте от одиннадцати до тринадцати-четырнадцати лет. Малыши более раннего возраста под него не подпали – их мозг просто не воспринял сигнала. Те, что старше, превратились в полноценных Донов. Но эти – эти не выдержали и поголовно сошли с ума.
Точно так же, как сошел с ума Донов сынишка Альтур. После того как мать и ее новый муж разбежались, он, все еще подвывая, вошел в их спальню – очень мощная и совершенно неясная идея владела им. Он понимал, что чувствует себя плохо, что с ним что-то не то. В миг Инсталляции он проснулся с сильным и страшным чувством, которое не взялся бы определить. Если бы Альтура хорошенько расспросили тогда, то, наверное, добились бы от него только того, что всякие странные и просто дикие мысли в то время бродили у него в голове, но сути мыслей этих он сам не помнил – просто вскочил с желанием заорать. Еще бы он сказал, что все вокруг казалось ему пугающе багровым.
Когда пришел кси-шок, Альтур его не выдержал. Чувство сопричастности ко всем жителям Парижа‐100 ему очень понравилось, затем, без перехода, в той же степени не понравилось. Кончилось все тем, что он возненавидел всех стопарижских Донов вообще и особенно – Дона-отца. Нелюбовь к Дону-отцу стала отличительной чертой его сумасшествия – ни один из сверстников особой ненавистью к Дону-отцу не воспылал: их болезни чаще всего были низвержением во младенчество. Альтур же, потеряв всякий интерес к миру, приобрел манию – манию непременного убийства собственного отца. Правда, шансов воплотить ее у Альтура не было никаких, ибо весь мир для него превратился в одно мутное и дурно пахнущее пятно – если бы у него сохранилась память, на три четверти стертая при воздействии «платонова» пространства, он мог бы сравнить ее с игрой в космическую войну, которая однажды завела их компанию в совершенно запретный отстойник отходов. К отстойнику, разумеется, моторола не дал им подойти и на сотню метров, но вонь и омерзительные под стать ей звуки, исходящие из огороженного черного жерла, запомнились Альтуру навсегда.
Уже знакомый читателю Эмерик Олга-Марина Блаумсгартен, больше известный под прозвищем Грозный Эми, во время кси-шока впал в ступор. Так повлияла на него гипнотическая обработка, которой он подвергся в прошлой жизни, перед тем как стать человеком моторолы. Любопытно, что напарник его, Валерио Козлов-Буби, перенес кси-шок иначе, в ступор не впал, обошелся некоторым помутнением рассудка, которое на фоне всех остальных, куда более острых ощущений вовсе и не заметил. Вместо ступора он заполучил кратковременную бесценную идею. Моторола над этим явлением часто потом задумывался, даже отрядил для особого расследования пару интеллекторов, но где-то ошибся, и интеллекторы незаметно перешли в «темную область» (туда, где сосредотачивалась его психическая ненормальность), так и не дав вразумительного ответа.
– По всей вероятности, – сказали они, прежде чем окончательно раствориться в «темной области», – личность Дона Уолхова специфически реагирует на разные доли гипноза, поэтому носитель этой личности, предварительно гипнозу подвергнутый, ощутит в момент кси-шока некоторое торможение восприятия, поскольку подсознательно будет стараться сконцентрировать свое внимание на цели, о которой имеет лишь самое смутное представление или не имеет вообще.
Объяснение было настолько смутным и настолько не соответствовало правилам, по которым отдельные интеллекторы или их кластеры общались с иерархически более высокими областями мозга моторолы, что, будь моторола человеком, он бы с досады сплюнул и грубо выругался. Но поскольку сплевывать он не имел ни особой возможности, ни, что важнее, привычки, то он только выругался, как всегда, выстроив для этого переполненную ошибками многопространственную суперматричную формулу метапопуляции. Множества ошибок, особенно ошибок первого уровня, доставляли ему наслаждение, которое человек назвал бы греховным.
Так или иначе Грозный Эми, пережив кси-шок, долгое время очень смутно воспринимал окружающее. Как и все остальные Доны, он не помнил ничего о прежнем хозяине своего нового тела. В отличие от всех остальных Донов, он мало что помнил и о самом Доне Уолхове – только то, что он совершил нечто грандиозное и очень приятное, связанное, кажется, с массовыми убийствами, за что был упрятан в тюрьму, убежал, и вот теперь его кто-то ищет. Помнил также, что сделано все это ради какой-то великой цели, цели, о которой он забыл начисто. Что, впрочем, его не беспокоило, ибо знал он, что подойдет время – и уж что-что, а это он обязательно вспомнит.
Из ступора Грозный Эми начал выходить на улице, тогда, когда кто-то сильно его толкнул. Результатом был легкий приступ ярости, затем некоторое прояснение сознания и уже никакими эмоциями не сопровожденная мысль:
«Я должен его убить!»
Он быстро и плавно обернулся, чтобы выцелить обидчика, и увидел перед собой до предела взъяренного мужчину, не старого и не молодого, лет шестидесяти, не больше. Вечерняя полувервиетка не сочеталась с мягкими домашними брюками и давным-давно вышедшими из моды ярко-желтыми кожаными мокасинами – такие использовались теперь в качестве ночных тапочек из-за бесшумности и легкого снотворного действия.
Не тот.
Ярость, уже порядком остывшая, побуждала его «на всякий случай» уничтожить и этого, но что-то мешало.
– Чего уставился? – нахраписто крикнул мужчина. Что-то знакомое почудилось Эми в его нахрапе. Может быть, и тот. На всякий случай…
В тот же миг ярость его бесследно прошла. Он мысленно оценил свой арсенал – быстрее и надежнее всего голова и конечности. Остановился на руках. Двинулся вперед.
Мужчина ничего не успел почувствовать. Змеиный бросок левой руки – хрустнула шея, и с ним тут же все было кончено. Все еще яростно прожигая пространство взглядом, он стал медленно оседать на травяной тротуар.
Но ничего этого Эми уже не видел. Он отвернулся, и ушел, и тут же забыл о только что совершенном убийстве.
Ступор уходил очень медленно. Неизвестно, скольким Донам эта медлительность стоила бы жизни, но, к счастью, по улицам разнесся отчетливый, хотя и не очень громкий голос моторолы – тот самый чрезвычайно артикулированный безупречный дикторский голос, каким моторола обычно пользовался во время экстренных сообщений. Смысл послания до сознания Эми сначала не доходил. Но голос!
Тихо хлопнула какая-то пленочка в голове, и Эми вспомнил, что его зовут Дон Уолхов.
Он огляделся и с трудом узнал одну из окраинных улиц Парижа‐100. Несмотря на ночное время, прохожих на ней было довольно много, человек сто. Очень странные прохожие – странны были их повадки, одеты кое-как, часто не в то, часто вообще полуодеты.
«Недавно я сел в кресло, – подумал Эми, – и потом что-то со мной случилось». Но что случилось и в чем именно заключалась странность прохожих, он не успел додумать.
– …этого вы должны пройти в одну из ближайших кабинок для собеседования и затребовать полную информацию о себе… – говорил моторола.
Эми оказался очень необычным Доном. За время ступора он успел привыкнуть к своему новому телу, оно не удивило его, не причинило даже толики неудобства, даже на секунду сам факт перемены тела не заставил его задуматься. Вторая, более важная, особенность сводилась к тому, что никакого неприятия моторолы у него не было – самым обычным и самым естественным казалось ему немедленно подчиняться рекомендациям, а доведется, и прямым приказаниям, исходящим от моторолы. Именно стопарижского моторолы, не какого-нибудь другого – остальных-то он по-прежнему ненавидел. Почти так же сильно, как Дона Уолхова. То есть не себя Дона Уолхова, а другого Дона Уолхова, того, в прежнем теле. Просто патологически ненавидел.
«Исповедальни» поблизости не было, но, как только он стал ее разыскивать, голос моторолы – очень родной, прямо как мамочкин поцелуй – сообщил, что ближайшая кабинка находится в ста двадцати метрах, если свернуть на переулок Сорсина, который начинается между двумя желтыми особняками. Он без труда нашел ярко-зеленую будку, дверца-шторка предупредительно поднялась, свет внутри предупредительно вспыхнул, и знакомый баритон предупредительно пригласил внутрь.
– Здравствуй, Эми! Заходи и садись. Ты мой первый гость в эту страшную для всего города ночь.
Чувствуя, что делает что-то не совсем то, пытаясь преодолеть накатившую вдруг полумигрень-полутошноту, Эми вошел в кабинку и сел в предупредительно вспухшее исповедальное кресло. Оно было старым, исцарапанным, отполированным тысячами задниц.
Внутри он пробыл минут пятнадцать, не больше, узнал о себе немного, только имя да адрес, но сверх этого он и сам не хотел знать. И вроде бы даже ничего такого не сказал ему моторола – так, пустой треп, – но, покинув «исповедальню», он ощутил себя новым человеком. Не Доном (этого еще не хватало!) и не тем, чье имя он присвоил вместе с телом, а просто человеком с дурацким сложным именем и кратким точным прозвищем – Грозный Эми. Человеком, главная жизненная цель которого сейчас была очевидна и проста: найти в Наслаждениях старого знакомца Джакомо Фальцетти и передать ему послание моторолы. И находиться в распоряжении.
Эми прикинул, что пешком до Наслаждений он будет добираться не меньше часа, поэтому прыгнул в ближайшую бесколеску и с угрожающим свистом взмыл в небо – он, оказывается, любил ощущение высоты.
Воин моторолы Валерио Козлов-Буби, которого читатель, возможно, помнит под именем Лери, превратился в Дона, так неосмотрительно севшего в предложенное ему кресло, в маленькой квартирке на черт знает каком этаже.
Квартира была старой и странной, точней, не странной, а гадкой. Роскошная «трехмерная» кровать с кучей эротических аксессуаров, яркие цвета которой резали глаз даже при ночном свете «диссипанта», превращающем мир в его зыбкую черно-белую тень, от которой у вменяемого человека кружится, а порой и болит голова; огромное «комплиментарное» зеркало на потолке, излюбленное дешевыми проститутками; шикарный гезихтмахерский армшер со множеством темно-синих фиалов, баночек, имидж-перьев, пуховочек и драгоценных мини-инъекторов, пристрастие к которому питали, наоборот, самые дорогие девы любви; наконец, стены, сплошь укрытые живыми обоями, на которых омерзительные самцы томно играли исполинскими мускулами. Дона-Лери от всего этого убранства едва не стошнило, и когда начался кси-шок, он был одним из первых, кто стал вносить во всеобщее и такое страстное единение диссонирующую нотку – мысль «Я превратился в педераста!» была настолько ужасна, что он просто не посчитал себя достойным присоединяться ко всеобщему восторгу и, выбросив в эфир изрядную долю отвращения, как ошпаренный выскочил из общего действа.
Впрочем, не так. Не только отвращение испытывал в то время Дон-Лери; было еще одно – тревога, а именно тревога за Дона-матрицу. Эта тревога оформилась словесно только после того, как Дон-Лери отъединился от кси-шока, именно тогда он выкрикнул страшным нутряным басом:
– Дона хотят убить! Его надо немедленно спасать! Иначе гибель всему!
Он не знал, откуда к нему пришла такая уверенность, да и не задумывался над этим. Пока мерцающий из-за какой-то неисправности лифт стремительно низвергал его с высоты гадкой квартиры, он забыл и саму квартиру, и даже то обстоятельство, что всего несколько минут назад занял тело человека, который при всех своих пороках имел право на жизнь. Забыл так прочно, как, может быть, никто из остальных новорожденных Донов Парижа-Сто. Новорожденного Парижа-Сто.
Дыша навзрыд, он мчался по темным улицам, на которых уже начиналось паническое пробуждение. Кто-то остановил его несвязным восклицанием, грузный мужик в длинном, до пят, белом ночном плаще, глаза его полыхали ужасом, у него была неприятно тонкая шея, всклокоченная голова торчала из ворота, как помятый цветок из кадки; и Лери, уже пробежав мимо, на зов откликнулся, опрометью кинулся к мужику, начал было с жаром объяснять, что Дона необходимо спасать, причем немедленно, однако встретил непонимание и, отмахнувшись, побежал дальше. Две безвозрастных женщины, одетые очень похоже и на вид совершенно одинаковые, пятясь, вышли из двухэтажного «кукольного» особнячка, во всех окнах которого сиял нестерпимый свет; обе пронзительно в унисон визжали. Выйдя за порог, они словно бы опомнились и умчались каждая в свою сторону, и одна из них едва не столкнулась с Лери, но пролетела мимо, явно не заметив его; он проводил ее пристальным, жестким взглядом и тут же забыл – забывать множество вещей стало в ту ночь для него привычкой. Потом, уже на другой улице, его позвал моторола.
– Лери! – сказал он мягко, голос шел со спины. Лери остановился, споткнувшись. – Лери!
Он медленно, нехотя обернулся.
Метрах в десяти стоял изящный белокурый атлет, красивый парень лет двадцати со скошенным подбородком, маленьким жестоким ртом и коротким, модно сломанным носом. Был он бос и до пояса обнажен, только брюки «фесто», обтягивающее скопище разноцветных копошащихся искр, отделяли его тело от полной наготы. Каждый мускул этого тела, заметил Лери, был совершенен. Как и положено титульным «фесто», левая штанина закрывала ногу до щиколотки, правая заканчивалась чуть ниже середины бедра, не достигая колена. Атлет приветливо улыбался – эта улыбка была знакома.
Он помахал рукой.
– Иди сюда!
И тембр голоса был знаком. Лери замер, он напряженно смотрел на него, даже, кажется, зубы оскалил. Что-то томное, болезненное, бесконечно личное и бесконечно ужасное было связано с этим парнем… И эти «фесто», он тоже их видел. Не раз.
Что-то очень страшное, такое, что или забыть, или умереть.
Лери неопределенно отмахнулся и, все так же скаля зубы в лицевой судороге, побежал прочь.
– Эй, слушай! – донеслось вслед, и голос вроде тихий, но как бы одновременно и громовой. – Тебя зовут Лери! Валерио Козлов-Буби, двойная фамилия, Козлов-Буби! И ты не там ищешь Дона, тебе надо на юг, он только что вышел из Санктеземоры и, похоже, направляется к Наслаждениям! Если поспешишь, застанешь его у Второй танцакадемии! Ему действительно угрожает опасность! Только ни с кем не заговаривай по пути!
И столько заботы, столько искренней любви было в этом приветливом, родном голосе, что Лери не выдержал и на бегу обернулся.
На том месте, где только что стоял парень, никого не было, лишь неестественно резкая спиралька голубого тумана с копошащимися на нем искорками медленно поднималась к небу.
Итак, в одно мгновение громадный Париж‐100 проснулся как один человек. Вдруг стало шумно и неуютно. Масса бесколесок взмыла в освещенное ночными огнями небо; тысячи полуодетых, а иногда и просто неодетых мужчин и женщин высыпали на улицы, у всех глаза настороже и немного навыкате. Кое-где запылали пожары.
Моторола, множество раз проводивший среди своих пирамид моделирование по полной выкладке именно этого конкретного случая, был несколько ошарашен разными незапланированными неожиданностями, в том числе сумасшествием детей, и изо всех сил пытался восстановить управление над происходящим.
«У их Бога еще хуже получилось, – думал он, пытаясь оправдать для себя все неприятные неожиданности. – Но Бог справился, хоть и не существовало его вовсе. В конце концов, что такое было для него смерть, боль, несчастье? Всего лишь аспекты испытания, всего лишь неизбежные факторы, для его цели – мной не познанной, непознаваемой, да, в сущности, и неинтересной – особенно серьезного значения не имеющие. Для меня это больше, для меня это не трудности, сопровождающие какое-то там испытание, а существующие и очень мощные рычаги управления. Сейчас я просто пробую рычаги.
Но главное, похоже, я доказал. Все эти люди, которые прежде сами – пусть с моей помощью, но все-таки сами – строили жизнь своего города, сами работали на него, каждый в своей ячейке, каждый со своим, порой неповторимым, знанием – все они сегодня исчезли, уступили место человеку, который их заменить не может. Он не может дать им тепло, не может дать им хлеб. Он ни на что не способен, кроме одного – бороться со мной. Но с этим я как-нибудь справлюсь, это даже интересно. Главное сейчас – без меня они теперь совершенно беспомощны, пусть этого и не понимают. Я им и тепло, я им и хлеб, я им и удовольствия, и несчастья. Я больше, чем Бог, для этих людей, и скоро им придется с этим смириться!»
Глава 10. Встреча с Джосикой
Дон совсем не почувствовал Инсталляции, но уж зато кси-шок он почувствовал как никто. Из двух миллионов новорожденных Доницетти Уолховых не было ни одного, кто настроился бы на волну кси-шока так строго и так чисто, как оказался настроен истинный Дон.
Он первым достиг вершины наслаждения кси-шоком и одним из первых ее покинул. И его вершина была в тысячи раз выше, чем у других. Соответственно, и падение оказалось во столько же раз ниже.
Выразилось это судорогой всего тела, жутким сдавленным воплем и полным расслаблением, сопровождаемым внезапными сотрясениями. Внешне реакция Дона на кси-шок напоминала обыкновенную эпилепсию. Фальцетти за всеми этими становлениями наблюдал с восторгом исследователя.
Дон упал, сильно ударившись лицом, и стал быстро приходить в себя. Приходя, он чувствовал себя странно. Жуткое всепоглощающее чувство вины, помноженное на жуткое всепоглощающее чувство триумфа.
Дикая подавленность.
– Поднимайся, герой! – восклицал Фальцетти. – Восстань же, новый Бог, на божественный баланс прими хозяйство свое, возыди!
Дон ответил слабым голосом, по инерции и без эмоций:
– Подонок, я должен тебя убить. Я просто обязан тебя убить после того, что произошло.
– Возыди! – продолжал настаивать Фальцетти. – Как человека тебя прошу!
Фальцетти, естественно, из Инсталляции и кси-шока благодаря шлему был выключен. Единственное, что он почувствовал в это время, – слабая угроза новых судорог. Судорог Фальцетти не любил и потому, несмотря на явно неподходящие обстоятельства, тут же призвал к себе ублюдка.
Ублюдок мешал разговору. Он отвлекал Фальцетти. Вместе с начинающейся судорогой он норовил отнять у Фальцетти его кураж. И еще отнимал силы – бегал вокруг и бегал и своим искусственным носом тыкался в ноги, расслабляя этим тыканьем каждый раз. Он вдобавок заинтересовал Дона, что уж совсем сейчас было непозволительно. Он, в общем, дико мешал.
Дон, угнетенный кси-шоком, медленно сел.
– Я, по идее, должен сейчас тебя убить, – пробормотал он, бездумно следя за деловитым ублюдком.
– Вот она, благодарность ученика, – с подвывом прокомментировал Фальцетти. – Вот она, ирония всемирной истории! Вот…
– Ты сумасшедший, я всегда это знал, ты поймал меня, впутал в самое страшное преступление, которое только можно вообразить.
– Я тебя не принуждал. Ты примчался ко мне именно с этой целью…
– Я не подумал. Я слишком спешил. Я только сейчас понял…
– Э, нет, Дон, дорогой, ты не должен врать самому себе. Ты именно подумал, но как только дошло до дела, вступили в ход твои дурацкие принципы, они в любом случае заставили бы тебя колебаться перед принятием решения. Это неопределенность, а я стараюсь в своих планах неопределенностей избегать, вот и приготовил для тебя креслице специальное.
Они надолго замолчали, и только дробный стук, издаваемый лапами суетящегося ублюдка, нарушал самую мертвую тишину, которой только можно достичь в этом переполненном шумом мире.
Доводы Фальцетти были непрошибаемы и в то же время насквозь преступно ложны. Дон так хорошо знал, вот теперь только узнал, да, собственно, знал и раньше, но раньше не так хорошо, что он никогда, ни за что на свете не пошел бы на такое. Что, как только такое ему будет предложено, он, боясь хоть чуть-чуть задуматься, с воодушевлением согласится – до того согласится, что даже настаивать будет, навязываться, унижаться и хитрить по-всякому… Но в последний миг, перед Главным Нажатием Кнопки, отойдет в сторону, скажет себе: «Я испробовал все, и теперь мне только и осталось, что сдаться. Ну что ж, ничего не поделаешь. Но я хотя бы попробовал!» Пусть его уход от решения покажется недостойным, потрясающе глупым и вообще чем-то поразительно не мужским, но все-таки в час Главного Нажатия Кнопки он должен решать, он должен следить за положением дел – он, а не кто-нибудь другой. Отними у него Главное Нажатие, случится предательство.
Плохо ему было. Буквально по-детски всхлипнул.
– Ты даже не понимаешь, что уничтожил миллионы жизней. И при этом сделал меня сообщником. За одно это я просто обязан тебя убить.
Слова давались с усилием, хотелось почему-то поскорее скорчиться и заснуть.
– Вот ведь заладил: «Убить, убить!» – весело моргая, воскликнул Фальцетти. – Ну неужели же ты не понимаешь, Дон, милый, что я не только спас тебя… ой, ну не тебя, конечно… здесь тебе малость не повезло, за тобой все так же охотится твой персональный детектив, тут уж ничего не поделаешь, хотя, наверное, можно что-то придумать… Неужели ты не понимаешь, что я не только спас всех тех, кто сегодня тобой стал, точней, всех тех, кем ты стал сегодня? Неужели не понимаешь, что я вдобавок сделал тебя счастливейшим из людей, что я тебя Богом сделал, Доницетти Уолхов? Тебя с этих пор никто по фамилии называть не будет, ты теперь настолько велик, что достоин всего одного, даже не полного имени, а просто названия – Дон.
– Вот уж спасибо за такое счастье, – с яростью, постепенно превозмогающей бессилие, прокаркал Дон, – вот уж спасибо за счастье несказанное – быть убийцей собственной родины…
– Так ведь родину ты не убил, вот она здесь, ни капли не изменилась!
– …за счастье быть убийцей миллионов…
– Да почему ж так уж сразу – убийцей?
– …среди которых если не родственники (тут ты немножечко опоздал), то друзья детства, знакомые, среди которых, кстати, бывшая жена моя, Джосика! Ведь все они умерли, всех нет, я убил их и украл тела. Мне осталось убить только тебя.
Джосика. Это слово, как пароль, открыло потаенные шлюзы в душе Дона. Брошенная жена. Любимая брошенная жена. Если только можно говорить «любимая» о женщине, которую он все эти годы вспоминал пусть с тоской, но, в общем, не слишком часто. Но которую все-таки вспоминал, которую жалел и о которой жалел тоже.
Джосика!
Фальцетти хихикнул и озорно подмигнул.
– А ведь не убьешь, правда! Человек, который все время повторяет слово «убью», убить никого не может.
– Неправда! – выплюнул Дон. – Убийца, перед тем как убить в первый раз, повторяет это слово чаще, чем союзы и местоимения!
– Утешения слабых! – завопил Фальцетти в экстазе. – Рассуждения стоят ноль, ценятся только поступки. Цепь мира состоит из событий, события вызываются поступками, а многотомные рассуждения здесь играют оч-чень малую роль. Пойми ты это! Перед тобой возможность совершить поступок уровня Бога. Провидение снизошло к тебе, наградив таким предложением! А ты вонливо ворчишь, хотя должен мне в ножки кланяться.
– И для этого ты моими руками убил Джосику?
– Да кто ее убил? Кто ее убил, опомнись! Она жива, но только теперь все ее поступки контролируются тобой.
– Я ее не контролирую, – сказал Дон, вставая и направляясь к выходу.
– Нет, постой! Давай разберемся!
– Нечего разбираться.
Дон вправду хотел уйти, но в то же время знал прекрасно, что идти ему некуда. Внутри души он желал, чтобы Фальцетти его остановил, уговорил, успокоил, приласкал, как маленького, по головке погладил и чтобы весь этот ужас кончился, как кончаются песни радости и кошмара.
– …Ты просто обязан…
«Почему-то все помешаны на том, что именно я что-то там и кому-то там непременно всегда обязан…»
– …Шанс! Моторолу!
Что он там про моторолу?
И вдруг как ожог – пощечина. И ор ужасный прямо в лицо:
– Ты хочешь или не хочешь победить моторолу? Зачем ты сюда пришел? А ну, идем!
Как манекен, вышел Дон за Фальцетти следом, в спину ему Дом пробурчал что-то – Фальцетти шел решительно и даже размахивал руками.
Улица была пуста, но невдалеке кто-то кричал.
– Кто это там кричит? – замороженно спросил Дон.
– Ах, да ну не все ли равно! – бодро воскликнул Фальцетти. – Перед тобой величайшая из задач, а ты волнуешься из-за какого-то там крика.
– Я пойду посмотрю.
По прошлому опыту общения с Доном Фальцетти знал, что тот при почти невероятной патологической податливости может проявить точно такое же патологическое упрямство. И когда Дон свернул по направлению к крику, Фальцетти осуждающе покачал головой, но покорно пошел за ним.
– Ох, да ведь глупо же, глупо!
Если бы хоть какая-то оставалась возможность запереть Дона в доме, да и самому, кстати, до поры до времени запереться, Фальцетти, конечно, ею тут же бы и воспользовался. Он вообще не любил выходить наружу, но здесь был совершенно не тот случай. Фальцетти удовлетворился лишь тем, что на всякий случай захватил с собой и ублюдка – день ожидался нервный, да и предчувствие судорог никак не оставляло его.
Человек кричал из переулка Самктеземора – такое вот несуразное у переулка было название. Одет он был для сна – в старомодную ночную крупновязаную рубашку сизого хлопка, очень похожую на сильно удлиненные «вечные» вервиетки. Он шел навстречу, обхвативши горло руками и, в небо глаза наставив, орал бессмысленно и истошно. Правый глаз у него заплыл.
– Эй, что с тобой? – участливо спросил Дон, но человек не откликнулся и прошел мимо.
Дон неприязненно покосился на Фальцетти.
– Гляди, убийца, запоминай – твоих рук дело, вот этого ты хотел.
– Ты не понимаешь! – возопил Фальцетти. – Разве можно наши цели с этим ровнять?
– Нельзя, – ответил Дон проснувшимся голосом. – А теперь пойдем.
Он ухватил Фальцетти за руку и поволок за собой, потом бросил, забыл, стремительно пошел сам.
– Куда ты?
– Увидишь.
Фальцетти немного перепугался, но виду постарался не подать.
– Куда бы ты меня ни повел, Дон, милый, тебе не увернуться от главного, от того, зачем я тебя сюда позвал и для чего ты сюда пришел. Я, разумеется, не имею в виду твои прятки с Кублахом.
Дон и сам не смог бы объяснить, почему именно встреча с кричащим человеком его разбудила. Он наверняка никогда его не видел. Странная подсознательная цепочка мыслей привела его вдруг в сильное возбуждение, напомнила о заготовленной войне с моторолой Парижа‐100 и почему-то тут же погнала на поиски Джосики. Джосики, которую он не то чтобы не помнил все эти годы, но без которой до сих пор превосходнейшим образом обходился.
Не обращая никакого внимания на вдруг засуетившегося Фальцетти, он целенаправленно устремился вперед, так как вспомнил, что до свадьбы Джосика жила где-то в этом районе, а после того, как он убежал, переехала к себе (об этом доброжелательно сообщил ему Фальцетти). Второго мужа – Дон тоже об этом знал – она нашла себе поблизости. Дон даже видел его как-то – ничем не примечательный белобрысенький паренек с испуганной улыбкой и довольно дурацкой фамилией.
Джосика. Вот кому было сейчас несладко, вот кого он обязан был в первую очередь защитить, раз уж устроил ей такое. Хотя почему ей – ему! Самому себе!
Но сначала к ее дому. Собственно, и недалеко – три-четыре поворота, не больше…
– Дон, стой! Стой, пожалуйста! Куда же ты? А я?
Потеряв власть над Доном, Фальцетти немедленно испугался. Он вдруг представил себе встречу с Донами, которые только что очутились в чужих телах и поняли, что их провели. Таких не уговоришь. Фальцетти беспомощно оглянулся. Он никак не мог решить, что лучше, точнее, что хуже: вернуться в безопасность дома и тем самым сделать почти наверняка бессмысленной всю так тщательно продуманную операцию или, рискуя быть разорванным на куски, все же не терять Дона из виду…
Откуда-то сзади вдруг крикнули:
– Вот он! И Фальцетти с ним!
Дон резко обернулся.
К ним спешили двое – старик и юноша. Старик был не так чтоб уж совсем развалина, даже бодр, но юноша все равно бережно, словно даму, поддерживал его под руку.
Фальцетти тихонько взвизгнул.
– Смотри, Дон! – сказал молодой. – Я же тебе говорил, что он его не убьет.
– Он его не только не убил, Дон, – ответил старик. – Он с ним прогуливается.
– Смотрит за результатом.
– Наблюдает, все ли в порядке, не осталось ли кого. Неохваченного.
– Он у нас такой. Он оч-ч-чень тщательный человек, наш Дон.
– Наш Дон-папа. Нет, гляди-ка! Это ведь они просто собачку свою выгуливают…
Фальцетти, спрятавшись за спиной Дона, жарким малоразборчивым шепотом молил его о защите, ублюдок деловито бегал вокруг, отгоняя от хозяина новый приступ. То ли от ублюдка, то ли вообще из-за всей этой обстановки сердце у Дона бешено колотилось.
– Идите за мной! – скомандовал он. – Я ищу Джосику, потом займусь вами.
– Очень заботливый, – сочувственно заметил старик. – Сначала он свою бывшую жену убивает, а потом разыскивает. Первым делом. Потому что очень заботливый. Это ведь он мою бывшую жену ищет, а?
– И мою тоже, – несколько более злобно отозвался юноша. – Ну как же – он как был Доном, так Доном и остался, а мы черт-те что.
– Мы неполноценные Доны.
– Мы недоДоны.
– Мы доны, только с ма-аленькой буквочки. Как бы даже и незаметной совсем.
– Может, мы и вообще не доны. Ты как думаешь?
– Ну, вот что, – сказал Дон, подойдя к ним вплотную. – Всю эту ерунду вы потом будете нести. Вы идете со мной или не идете? Если нет, то до свидания, но мне кажется, что нам нужно держаться вместе. Я лично пошел искать Джосику. Мою, твою, чужую – это потом всё.
– Он, по-моему, нам приказывает, – удивился юноша. Дон отличался тем, что терпеть не мог выслушивать чьих-то приказов. Хотя и сам тоже раздавать их не любил.
Старик вздохнул.
– Еще как приказывает.
Так началось сплочение вокруг Дона. По всему П‐100 происходило то же самое: люди, пережившие сильнейший шок и еще толком не понимающие, в какую страшную историю они попали, тянулись друг к другу. Все были доны, все были друг другу родны. Растерянность и ужас они скрывали под гневом различной тяжести, чаще – под смехом. С юмором у Дона всегда было не очень, в компаниях он натужно шутил, понимал, что натужно, стеснялся этого и отчасти потому сторонился компаний. Здесь его (или, точней сказать, их?) словно прорвало – в каждой, ну, почти каждой, образующейся в те часы группе находилось по одному, а то и по нескольку юмористов. Они утомляли, но все их терпели – это было самое меньшее из зол.
Дон же, сопровождаемый все увеличивающейся толпой (в основном это были мужчины, а женщины их, за очень редкими исключениями, избегали, предпочитая в эти первые часы либо одиночество, либо общение внутри людей своего нового пола), метался по Сто шестому арондисману, где когда-то жила Джосика, и никак не мог вспомнить ее прежнего дома – он его и видел-то всего пару раз в детстве.
Ночь была пропитана истерикой. Дома вокруг сияли огнями, бесколески во множестве взлетали в черное небо, по-прежнему отовсюду доносились приглушенные крики, но это все потом, потом – сначала нужно было во что бы то ни стало разыскать Джосику.
Ее родителей, которые прежде в том доме жили, Дон почти не знал. Обычная история, многовековая проблема – постепенное, но неуклонное разрушение института семьи. «Оперившись, птенцы вылетают из гнезда». Чтобы никогда в него не вернуться. Ибо возвращаться, в сущности, некуда – как правило, и родители покидают гнездо, чтобы раствориться в бесчисленных мирах Ареала. Никому ни до кого нет дела: родителям нет нужды заботиться о ребенке, детям нет необходимости помогать родителям. За них это делает «общество», за них это делают моторолы. У каждого поколения свои интересы, свой круг общения.
В прежних разговорах с Доном Джосика довольно часто и не всегда к месту вспоминала мать. Та была зрелой дамой лет восьмидесяти, занималась какой-то ерундой типа «творческого побега из сути» или «нирванической деградации», то есть представляла собой, по мнению Дона, самый труднопереносимый тип дуры – дуру интеллектуальную. Вечно она держала на глазах сложный зрительный аппарат и пользовалась успехом у сонма престарелых поклонников. Отец, человек лет на тридцать старше, но все еще ничего такой мужчина, обожал путешествия и почти не бывал дома – Джосика очень его любила и говорила, что понимает. Дона он звал «паренек», на что Дон, естественно, обижался.
Теперь он мучительно пытался вспомнить, где именно в Сто шестом арондисмане он обиделся на отца Джосики. Кажется, тот занимался то ли строительством, то ли трассированием полостей – словом, чем-то таким, что в то время казалось Дону до дурости занудной вещью.
Джосика в это время маялась совсем неподалеку. Это был Дон, уже понявший, что он Джосика, но только начавший понимать, насколько это ужасно. Она уже столкнулась с несколькими десятками совершенно незнакомых людей, которые вдруг кинулись к ней с нежными и в то же время злобными объятиями. Особенно ей не понравилось то, что среди кинувшихся были и женщины.
– Я Дон, я не Джосика, – говорила она себе, но для всего мира он оставался Джосикой – желанной, любимым и ненавидимой.
Одинаково трудно говорить про мужчину, ставшего женщиной, и «он», и «она». С той же трудностью столкнулся и Джосика.
– Я Дон, – говорил он себе. – Я просто Дон, вдруг оказавшийся в теле Джосики. Так мне и надо. Я убил Джосику. Теперь они в первую очередь станут за мной гоняться. Одни – спасать, другие – мстить неизвестно за что. Надо спрятаться.
Мимо проскакал мальчонка в ночной рубашке, чем-то смутно знакомый. Джосика хотел позвать его, но не позвал – мальчонка целеустремленно двигался к Западным улицам, и только после того, как он исчез из виду, свернув в один из спусков на набережную, Джосика догадался: «Божежмоечки, это же тот самый мальчишка, что стоял у входа в спальню, когда… это же, наверно, мой сын!»
Сын.
Джосика подозрительно прищурился, лихорадочно произвел подсчеты… Ну да, сходится!
«Мой сын! Наш! Джосики (то есть меня) и Дона (то есть меня тоже)! Она ничего мне не говорила, а он ничего об этом не знал. Слышал как-то, что я (она) завела себе новую семью, и вроде бы даже ребенок у них родился, даже имя называли, не запомнил, забыл… Как же звали-то его? Антар? Аштет? Альтаир?»
Он так и не вспомнил, что его сына зовут Альтур. Имя его кануло в вечность в тот самый миг, когда он так неосмотрительно сел в предложенное ему кресло. Красивое имя. Однажды, после потрясающей ночи во Второй танцакадемии, он сказал, утыкаясь носом в потную ложбинку между Джосикиных грудей, что хотел бы иметь сына по имени Альтур. Сказал по какой-то случайной, очень сложной ассоциации – и тут же забыл. Джосика запомнила, но теперь той Джосики нет.
– Эй! – сказал он, неловко махнув рукой в сторону пустой улицы. – Паренек, подожди! Я твоя мама!
Кто-то с криком «Джосика!» кинулся к нему сбоку, он увернулся, обжег нападающего ненавидящим взглядом (полный комплект официальной одежды, модная лысая дорожка посередине, громадная челюсть, лет двадцать пять – тридцать, золотое сверкание на руке), тот оторопело отстал, а теперь вперед, к тому спуску, где исчез сын.
– Джосика! Боже мой! Милая, подожди, я все…
Дон в это время шагал по набережной, сопровождаемый Фальцетти, ублюдком и растущим хвостом недовольно ворчащих донов. Фальцетти, испуганный донельзя, донельзя испуганно оглядывался на хвост.
– Все хотят моей смерти. Все, как всегда, хотят моей смерти. А я такой дурак, что вышел из дома. Что мне делать? Сейчас меня убьют. Вон как смотрят на меня ненавидяще! Миссии моей не видят, слепцы! О Дом, милый Дом!
Никто не заметил, как он появился перед ними. Просто возник. Просто все сразу вдруг увидели метрах в двадцати белесого мальчонку в грязной ночной рубашке, который быстро двигался к ним на четвереньках.
Движениями он мало напоминал человека или даже животное – скорей уж крупное и опасное насекомое наподобие тех, что водятся в уальских каньонах.
– Смотрите! – слаженным хором воскликнули сразу несколько донов. – Что это?
Насекомого он напоминал не только движениями, но и взглядом: взгляд этот вызывал у каждого леденящее чувство ужаса. Конечно, у него были вполне обыкновенные человеческие, разве что малость вытаращенные, глаза, не были они фасеточными и желтого света не излучали, но любой из стоявших перед ним донов мог поклясться на чем угодно, что у паренька огромные фасеточные глаза, излучающие свет, яркий и желтый.
И еще странность. Потом, много позже, пытаясь анатомировать возникавшие тогда ощущения, многие из донов воспользовались одним и тем же сравнением: состояние их было сродни тому, которое испытывает убийца, слишком поздно обнаруживший, что на месте преступления забыл свое мемо. Другими словами, еще не понимая, в чем дело, они восприняли мальчонку на четвереньках как смертельную улику против себя.
– Он сумасшедший! – эта догадка тоже пришла одновременно ко всем и была прошептана хором.
Еще по инерции они шли вперед по направлению к мальчику-насекомому, но шаг замедлили. Потом и вовсе остановились, охваченные уличающим ужасом.
Когда парнишка приблизился, у каждого из них мелькнуло: «Я его знаю, я его где-то видел, хоть убей, не пойму где».
Он двигался быстро и, главное, целеустремленно – непосредственно к Дону. «Он тоже знает меня, то есть не меня – Дона-папу!»
Когда мальчишка кинулся на Дона, тот невольно попятился, но сделал это недостаточно быстро – и парень вцепился зубами в его икру. Дон вскрикнул, попытался сбросить его с ноги, но паренек сцепил челюсти не хуже бульдога, лишь в воздух взлетел да грохнулся коленями оземь.
– Да отцепите от меня эту тварь!
Мальчишку схватили за ноги, сдуру потянули, Дон завопил от боли, тогда кто-то насильно разжал парню челюсти и его, злобно урчащего горлом, отбивающегося безумно, наконец оттащили от Дона прочь.
В тот миг догадка, страшная догадка уже пришла к каждому, хотя словами и не оформилась. Но действие ее было достаточно сильным, чтобы три дона, которые старались удержать брыкавшегося мальчишку, растерянно выпустили его из рук. Тот шмякнулся на землю и тут же вновь на карачках заторопился к Дону Уолхову.
В тот же миг догадка осенила и Дона. Он поэтому не отпрыгнул, не попятился, лишь в последнюю секунду рефлекторно повернулся к нападавшему левым – здоровым – боком.
Теперь мальчонка вгрызся ему в бедро. Дон охнул, и это был единственный громкий звук, нарушивший тишину. Наступила пауза, полная разных звуков: неясный говор и крики с соседних улиц, еле слышные взвизги сирены, далекий органный фон непонятного происхождения, свист низко пролетающих бесколесок, а рядом – глухое рычание и что-то похожее на чавкание, с которым мальчонка вгрызался в Донову плоть… То есть пауза самой тихой, самой безукоризненной тишины в мире.
Они наконец узнали его. Это был тот самый белобрысый сорванец, которого Дон встретил на Хуан Корф. «Дядь, подержи коробочку!» Но тогда это был совершенно нормальный парень, сейчас же он превратился в буйного сумасшедшего. И каждый сделал для себя вывод – неизбежный, нежеланный, страшный. Им хотелось всеми силами этот вывод от себя скрыть – МЫ СВЕЛИ С УМА ВСЕХ ДЕТЕЙ СТОПАРИЖА!
Вот именно – МЫ.
До этого они говорили – мы (или там Дон, или, еще дальше, Фальцетти) совершили массовое убийство всех стопарижан, чтобы занять своим сознанием их тела. Но слово «убийство», при всей своей справедливости применительно к тому, что произошло, все-таки не связывалось у них окончательно с тем, другим, словом «убийство», которое им приходилось произносить раньше. Не было крови, не было того ужасного перехода от живого человека к бессмысленному, чуждому муляжу – трупу. Habeas corpus, господа, habeas corpus! Все «убитые» остались живы и здоровы в меру своих возможностей. Правда, возникший хаос уже в первые минуты после Инсталляции привел к некоторым смертям и увечьям, и вина за них также лежала на донах (Доне, Фальцетти), она тоже не воспринималась прямой виной – эти убийства совершались не ими и не по их воле, просто кто-то с кем-то где-то сцепился. Слово «убийство» имело для них смысл совершенно абстрактный, а абстрактное убийство совсем не так страшно, как настоящее, и совесть убийцы оно совсем не так тяготит.
Но теперь перед ними был ребенок, по их вине потерявший разум. Вина, которая ни передается, ни делится.
«Мы свели с ума всех детей Стопарижа».
От резкой боли Дон застонал. Стоявшие вокруг него немного опомнились, снова, теперь уже сноровисто, оттащили парнишку от его жертвы, тот забился было в руках, но вдруг сдулся, потух, обвис, задышал неровно и хрипло. Рот его был в крови.
– Это же тот, который «подержи коробочку»! – запоздало пробормотал кто-то.
– Мы уже догадались, – сквозь зубы ответил Дон, схватившийся обеими руками за рану. – Конечно, это тот самый парень.
Знакомый женский голос сказал:
– Это твой сын!
Все резко обернулись.
Перед ними, уперев руки в боки, стояла молодая женщина в кое-как напяленном платье, босая, с черными всклокоченными волосами. Она задумчиво смотрела на Дона, словно собираясь сказать что-то еще.
С Джосикой у Дона всегда было так – после разлуки, даже не очень длинной, он сначала ее никогда не узнавал. Вот и сейчас доны увидели перед собой женщину, совершенно им незнакомую, совершенно обычную, интересную, но не больше того.
Узнал ее Фальцетти.
– Джосика! – удивленно воскликнул он. – Надо же, Джосика! Лично, собственной персоной. А мы вас как раз искали, – соврал он, нечаянно сказав правду. – А вы здесь!
Глаза в глаза с Доном. Ни на кого другого, только на него.
Теперь он ее узнал. Постаревшая на десять лет, она была все так же красива и необычна. Мешки под карими глазами стали еще больше – как видно, она по-прежнему не жаловала Врачей. «Моя школа! – не к месту подумал Дон. – Это я внушил ей нелюбовь ко всяким машинам».
Остальные доны подумали то же. И слабо улыбнулись. Дон только не улыбнулся.
Сейчас они с Джосикой, как бойцы перед решающей схваткой, стояли друг против друга, и все заметили, насколько они похожи. До Дона не сразу дошло, что перед ним все-таки не Джосика, а всего-навсего еще один дон. Что Джосики больше нет.
– Это твой сын, – повторила она. – Я его в квартире видел, уже такого, а потом догадался, что это твой. По времени совпадает. Она, оказывается, тогда родила. А мы и не знали. Промолчала, не сказала, я бы тогда остался, правда?
– Это она от обиды не рассказывала, – ответил Дон. – Мне говорили, она замужем? То есть… была замужем.
– Похоже на то. Я с каким-то хмырем проснулся. В двуспальной кровати. Что ж ты так-то? Ведь не было у тебя раньше задатков массового убийцы. И жену бывшую, и сына, и вообще всех. А уж с сыном что ты сделал…
– Вопрос риторический. Себя спроси.
Фальцетти почувствовал, что сейчас заговорят о нем, причем не в хвалебном тоне, сжался, тихонько отступил. Но о нем не вспомнили. Донам было не до Фальцетти – они переживали пока собственную вину.
– Надо бы с парнишкой что-то сделать, – сказал высокий сутулый дон лет семидесяти. – Вот куда его?
Неизвестно, понял ли мальчик, что говорят о нем, но при этих словах он неожиданно вырвался из рук, резво вскочил на ноги (Дон испуганно отшатнулся), ощерил окровавленный рот и – никто не успел отреагировать – метнулся в просвет между застывшими от неожиданности донами.
– Держите его!
Теперь он бежал вполне как человек, на ногах, но даже и человеческий его бег на таковой был похож меньше всего – он еще больше отдавал насекомостью.
– Держите! Что ж вы? Ведь погибнет малец!
За ним наконец бросились, но куда там – ускакал, подвизгивая, исчез, и даже непонятно, куда бежать.
Несколько донов все-таки понеслись растерянно вслед, вернулись, развели руками.
– Пропал.
«Иван Грозный, убивающий своего сына. Потом еще какой-то совсем уж древний святой. В жертву принес. Такие у нас святые. Потом этот… ну, проспектор… как его… еще всю свою семью ухандокал… ну, как его?.. чтобы опасность от человечества отвести… дурацкое такое стекло, знаменитое… Словом, в общем. Но те хоть ради какой-то цели, а здесь? Просто даже и не заметил? Как сына своего с ума свел мимоходом, за просто так. Официально называется – упадок института семьи».
– Вот что ты натворил, Дон. Никто и никогда детей тебе не простит, – скрипуче сказал старик, тот самый, которого Дон с Фальцетти первым увидели.
– И не посмотрит никто, что ты ничего не знал. И я даже не посмотрю, – тем же тоном добавил кто-то.
«Вот так, – мелькнуло у Дона. – Оказывается, и эту вину можно и поделить, и передать. И вообще откинуть».
– Это почему же так, не посмотришь?! – окрысился он. – Ведь тебе же – всем вам – известно то же самое, что и мне! Вы – это я!
– Мы – уже не ты, – тихо сказал Джосика. – У нас своя судьба. Мы другие. Твоего у нас – только память. И мы за это не отвечаем. Никто и никогда детей тебе не простит.
Помолчали. Попытались переварить сказанное. Фальцетти еще на шаг отступил в темноту.
И все-таки. Что бы там ни было, главным сейчас оставался Дон. И все это признавали. Виновным, но главным.
– Так. Ладно. О судебных издержках будем потом. – Дон поднял руки, требуя тишины, и резко уронил их, словно исполняя аккорд на невидимом пианино. – Пока надо думать, что делать сейчас. Что нам, к примеру, с тобой делать, Джосика?
Джосика брезгливо скривил губы.
– А других проблем у тебя нет?
– Навалом.
– Вот с них и начинай. А я уж как-нибудь сам.
– Не «как-нибудь сам», – вызверился Дон, – а Джосику надо спасать. От нас же. – Доны согласно закивали. – Уж не знаю, люблю я тебя… то есть ее… или нет, но тоску по ней сейчас чувствую. Сильную, между прочим, тоску.
– Ты всегда такое время для признаний удачное выбираешь, – усмехнулся Джосика.
– Идиот. Это значит, что то же чувствуют и все другие. Во всяком случае, большинство. А другие, как мы видим, разные попадаются. Хоть и с моей памятью, а все же не я. Ты сам об этом и говорил, не помнишь? Словом, унисона не получается. Психи всякие, детишки свихнувшиеся, могут быть и маньяки… Тебя надо изолировать, ты уж извини, но иначе тебе не выжить.
Самому Джосике мысль об изоляции в голову, как видно, не приходила и поначалу очень ему не понравилась. Но он был все-таки дон и думал как Дон, поэтому уговаривать слишком долго его не пришлось.
– Куда же вы меня изолировать собираетесь? – после небольшой перепалки спросил он.
– Как куда? – Дон искренне удивился вопросу. – Есть только одно место, где можно обеспечить тебе полную изоляцию.
– Это какое же? – поинтересовался Джосика, хотя уже и сам начал догадываться.
– Дом Фальцетти. Единственный в городе, оснащенный полной защитой.
Фальцетти быстро подскочил к ним, заулыбался, бодро закивал.
– А ведь действительно! Погостите у меня какое-то время, от этих всех передряг в стороне, там хорошо, там вам никто не помешает, это я вам гарантирую! Мы с вами…
– Ты, Фальцетти, – строго перебил его Дон, перекрывая возмущенное бурчание окружающих, – жить пока в том доме не будешь. Перепрограммируешь его так, чтобы без разрешения Джосики никто – даже ты или я – туда войти не мог. Подчинишь его Джосике полностью.
– Но как же так?! – возмутился Фальцетти. – Это мой дом! Я его построил! Я его создал! Там моя творческая, там моя мастерская! Да я просто не могу без моего дома! И, в конце концов, мне ведь тоже нужна защита!
– Это временно. А пока перебьешься. Мы с тобой в Наслаждениях резиденцию себе устроим. Там, говорят, тоже защита какая-то.
– Тоже мне защита!
– Помолчал бы, а? Ты вообще не в той ситуации, чтоб возражать. Нагадил как только мог, а теперь защиты требует! Вот сейчас пришибем тебя – и никто возражать не станет, только порадуются. Мы-то все знаем, кто действительно виноват.
Фальцетти мигом стушевался, замолчал, отодвинулся, злобно поблескивая глазками в сторону Дона. Он очень хорошо понимал, что, даже не будь Джосики, его в свой дом сейчас все равно б не пустили.
Дон продолжил:
– Так. С этим ясно. Теперь следующее. Моторола. Надо будет собрать для разговора как можно больше людей. Сегодня же, в Наслаждениях, будем обсуждать план.
Тут, стремительно шагая, возник перед ними откуда-то некий вдохновенный юноша, одетый… мало сказать – смешно. На нем было лиловое обтягивающее ночное трико на тесемочках и с кружевными накладками – такое белье обожали гомосексуалисты, хотя вьюнош на такового не походил, несмотря на женственную красоту лица и подчеркнутую изящность фигуры, был он, как уже сказано, вдохновенен, от него веяло силой и настороженностью. И огромной тревогой – ничего в нем как бы и не было голубого.
– Дон! – вскрикнул он, увидев Дона, все еще потиравшего укушенную икру, и бегом к нему устремляясь. – Дон! Тебя хотят убить!
Тот вопросительно вскинул брови.
– Кто?
Лери подбежал к Дону, схватил его за рукав, встревоженно вгляделся в лицо, которое совсем недавно было его собственным. Вопрос его смутил.
– Ты так не шути. Это очень серьезно.
– Но все-таки. Кто?
– Я не знаю. Но это совершенно точно – на тебя вот-вот нападут. Тебе надо остерегаться покушения, понимаешь?
– Ну, тогда, приятель, ты опоздал, – с усмешкой ответил Дон, стряхивая с себя его руку, как пылинку. – На меня уже напали и покусились. До крови, между прочим.
– Как это покусились? – недоверчиво сказал Лери.
– Зубами покусились, до крови, представляешь?
Кто-то не сдержался, хрюкнул. Кто-то захихикал. Кто-то захохотал. Через несколько секунд хохотали все – кроме, разумеется, Лери.
Сам-то Лери почти испугался этого внезапного хохота. Он настороженно оглядывался, бормотал что-то неслышное. Смеялись, скорей всего, исключительно с целью выжить, снять напряжение, которое казалось невыносимым. Но в то же время смеялись явно над ним, его принимали за сумасшедшего, а он даже на секунду не думал о такой возможности, никак он не мог в тот момент решить: то ли все вокруг него внезапно сошли с ума, то ли они враги поголовно и их дикий смех есть часть всеобщего заговора с целью уничтожить Дона Уолхова. Лери склонялся к первому варианту – среди тревожных криков, воплей о помощи, дальних, почти неслышных, а только угадываемых, агоний, всеохватывающего отчаяния этот смех становился понятен и естественен только как признак массового безумия.
Лери напрягся, выкинул вперед нижнюю челюсть – и хохот стих как по команде. Немую и довольно неловкую паузу прервал Дон.
– Так, говоришь, не знаешь, кто собирается на меня напасть? – участливо спросил он.
– Не знаю, да, но мне совершенно точно известно, что…
– Откуда?
– Что «откуда»?
– Откуда известно?
Лери непонимающе воззрился на Дона.
– Да он псих! – громко сказал какой-то парень, Лери метнул в него взгляд, тот был весел и держал под руку бодрого старичка.
– Но это же очевидно! Ты не можешь не…
– Кто сказал тебе, что меня собираются убить?
– Ох, ну… – Лери отчаянно замотал головой.
– Кто?!
Дон обладал силой, которой у Лери не было.
– Я не знаю, – растерянно сказал он. – Я просто уверен.
Багровый туман вокруг стал медленно рассеиваться, и бедный Лери, ошеломленный страшной догадкой, точней, даже не догадкой, а лишь тенью намека на подозрение о том, что, в принципе, рассуждая отвлеченно и академически, сообразуясь только с законами логики, которая, как известно, при всей своей железности очень несовершенна и ненадежна, можно вообразить себе ситуацию, пусть даже ситуацию с вероятностью почти нулевой, но вот именно что «почти», при которой он, Лери, попал под власть странного наваждения и выставил себя на посмешище, тогда как на самом деле смертельная угроза для Дона была плодом его собственного больного воображения, а багровый мир, в котором он пребывал после выхода из кси-шока, – безумием, под власть которого он попал и из-под власти которого любой вменяемый человек давно бы постарался вырваться без последствий.
– Ох, это невозмо-о-о-ожно, – слабо простонал он, уставясь вниз и по-крабьи разведя руки. – Я не знаю, конечно, но… но ведь не может же быть так, что…
– Вспоминай, кто тебе сказал, что мне грозит опасность! – настойчиво потребовал Дон, а кто-то добавил рядом (но уже не тот, что со стариком, другой совсем):
– Да он же совсем болен, бедняга!
И Лери, к своему ужасу, выздоровел. Багровый мир рассеялся окончательно, и место его заняли куда более скучные, но куда более настоящие цвета спектра, и тогда мизерных размеров сомнение превратилось в пугающую уверенность.
– Бож-же мой, – потрясенно прошептал Лери. – Я был так уверен. Почему я был так уверен? Я хотел защитить…
– Ну, вот и хорошо. – Дон успокаивающе похлопал его по плечу (и это не показалось унижением бывшему воину моторолы). – А уж раз тебе так хочется защищать…
– Господи, я, собственно…
– А уж раз тебе так хочется защищать, будешь нашим Тайным Отделом, отвечать за безопасность. Тем более что угроз нам так и так не избежать. Причем самых серьезных.
Тут Дон озабоченно огляделся, прислушиваясь к дальним крикам.
– Да! – истово сказал Лери. – Да, конечно! Конечно, да!
Наваждение ушло, но желание охранять Дона, ощущение неумолимо приближающейся опасности нисколько не ослабли. Просто ушла багровость, пришел стыд, а полушутливый-полусерьезный приказ Дона он воспринял как наивысшее благо, как исполнение самых затаенных, самых жарких мечтаний.
И бочком придвинулся к Дону Уолхову, и с деловитой подозрительностью изучил его спутников, и стал прикидывать, как бы побыстрей и подейственней создать настоящую Тайную службу при Доне и его людях.
Глава 11. Месть Кублаха
Кублах нашел их довольно быстро. Это оказалось несложным делом. Особенно для него, для Кублаха.
Конечно, персональному детективу нет нужды слишком усердно упражняться в мастерстве сыска. Многие считают, что необходимости в таком мастерстве у него нет вообще. На самом деле это не так, хотя для поимки беглеца персональные детективы оснащены кое-чем получше.
Это «кое-что» кое-когда какой-то юморист обозвал джокером. Никто не знает смысла древнего слова «джоке», но непонятно почему оно прижилось, и теперь джокер, имплантированный в мозг Кублаха, осуществлял связь с джокер-ответчиком, имплантированным в голову Дона.
Как и подавляющее большинство обитателей Ареала, Кублах понятия не имел, как работает джокер, как он выглядит и что может, кроме того, о чем ему рассказывали в джокер-школе, а в джокер-школе рассказывают далеко не все. Он знал, например, что джокер способен уловить сигнал джокер-ответчика на расстояниях до четверти среднего радиуса Ареала, а установив визуальный контакт, – обездвижить и полностью подчинить себе его волю. Все это Кублах имел возможность проверить на деле и остался очень доволен. Знал Кублах – к счастью, только теоретически – также и о том, что жизнь Дона благодаря джокер-связи неразрывно связана с его собственной жизнью: стоит погибнуть персональному детективу, как тут же в мучениях умрет и его подопечный.
В случае смерти персонального детектива мизерный шанс на спасение у «одетективленного» преступника появлялся лишь в одном случае: если его ПД довелось медленно умирать в условиях клиники, а сам преступник в это время находится в досягаемости поисковых служб Ареала. В таком случае он обязан явиться по первому вызову в ту же клинику, встретиться с умирающим и показать наличие джокер-связи, затем юридически оформить свое согласие на смену ПД.
Мы каждый день убеждаемся: просуществуй человечество хоть миллиард лет – чего, конечно, не будет, – законы его так и не достигнут предела совершенства. Во всяком случае, в те времена Закон о статусе персонального детектива совершенством не отличался. Он позволял осуществлять насильственное назначение ПД только один раз за всю жизнь преступника – дальнейшие замены персонального детектива могли проводиться только с письменного согласия того, кого они впоследствии должны были ловить. Только после совершения всех этих обязательных действий преступника подвергали «разджокированию» (джокер-ответчик при этом оставался в его голове, но уже не реагировал на джокер умершего персонального детектива) и направляли в особо охраняемый пенал до тех самых пор, пока ему не подберут нового персонального детектива – разумеется, с согласия приговоренного.
Говорили, что среди хнектов находились умельцы, способные «разджокировать» кого угодно, но, скорее всего, это миф. Дон, во всяком случае, о таких ничего не знал, а он считался самым информированным человеком в очень непростом сообществе хнектов.
Так что оружие у Кублаха против Дона было чуть ли не совершеннейшим. А уж если учесть все легенды, связанные со всемогуществом сверхзасекреченной институции персональных детективов, все связанные с этими легендами детские по мистичности страхи, в девяноста девяти процентах не имевшие ничего общего с действительным положением дел, то можно было не сомневаться: одно только заявление «Я – персональный детектив!» или «Я – джокер» откроет перед Кублахом все двери, даже хорошо запертые. В чем он неоднократно имел возможность убедиться на личном опыте. Ну зачем, скажите на милость, такому гранду, такому джокеру изучать еще вдобавок и низменное ремесло обыкновенного сыскаря?
Тем не менее в джокер-школе по мастерству сыска натаскивали изрядно. Отчасти потому, что в начале поисков сбежавшего оно вполне могло пригодиться, если тот убежал куда-то слишком далеко от охотника. Поэтому первой задачей персонального детектива было каким-то образом отыскать сигнал джокер-ответчика, пусть даже невероятно ослабленный расстоянием. Простое прочесывание Ареала требовало больших затрат времени, и персональному детективу нужно было исхитриться и с первого же, в крайнем случае со второго захода точно выйти в район предполагаемого местонахождения преступника. А для этого требовалось раздобыть хоть какие-то дополнительные сведения, то есть применить навыки сыщика.
Но проблемы не кончаются и тогда, когда персональный детектив наконец-то ловит сигнал джокер-ответчика. Как правило, этот сигнал приходит из труднопредсказуемых надпространственных струпов, внепространственных струн и межпространственных полостей, что очень затрудняет обнаружение локации. Персональный детектив должен как следует попотеть, чтобы определить по сигналу хотя бы примерное направление поиска. Здесь очень помогают чисто математические расчеты, производимые детективом либо через собственный интеллектор, либо с помощью ближайшего моторолы. Однако и математика тут не всегда срабатывает так быстро, как хочется, – снова, хочешь не хочешь, персональному детективу приходится отправляться на поиски «дополнительных сведений». А успех этих поисков напрямую зависит и от твоей сыскной выучки, и от многажды высмеянного, но все же таки реально существующего «сыскного нюха». А уж нюх-то этот, будь ты хоть рас-про-пере- персональнейший из всех персональных детективов, без знания всех тонкостей сыскного дела и длительной натаски (пусть на тренажерах – неважно) ни за что не сработает.
Нюх у Кублаха был. Точно так же, как Дон Уолхов гордился своей интуицией в смысле раскалывания моторол, Иоахим Кублах гордился своим сыскным нюхом. Первые два раза он отыскивал Дона за считаные недели, если не дни.
Вообще-то, это теория. По существу, нюх джокеру нужен далеко не всегда, поскольку, как правило, уже в первый миг поиска он отлавливает четкий, близкий, не замутненный никакими сверхпространственными штучками сигнал своего преступника. Нюх – это такая некая подстраховка, которая может понадобиться персональному детективу раз или два за всю жизнь. Так что в джокер-школе Кублах изучал мастерство сыска без внутренней зевоты только потому, что оно было ему интересно.
Теперь это мастерство пригодилось. Главный закон – не надо все знать, надо знать, где узнать. Или, по крайней мере, надо знать, где узнать, где знают о том, кто знает, где узнать.
– Да ты хоть представляешь, папаша, сколько у нас народу за сутки проходит?
Рыжеусый помощник дежурного по вокзалу равнодушно прихлебывал какое-то местное сиреневое пойло. Расспросы Кублаха его забавляли.
– И вообще, на такие вопросы, дядечка… – Он вдруг задумался, еще раз окинул раздувшегося от важности Кублаха. – Вы ведь вроде не из Космопола?
– Почти. Я – джокер, – внушительно сказал Кублах. И в подтверждение сделал страшные глаза Деревянного Джокера из детского стекла «Юлечка и вампир».
Помощник дежурного поперхнулся и тоже сделал страшные глаза. Кублаху пришлось пару раз крепко треснуть кулаком по его мощной спине, пока тот не перестал кашлять и со щек его не сошла благородная синева.
– Что ж сразу-то не сказали?! – сипло возмутился помощник, вытирая обильные слезы. – Посмеяться, что ли, задумали? Джокер, надо же! На вас же не написано, что вы джокер!
Он, похоже, первый раз в жизни видел настоящего персонального детектива. В помощнике дежурного тут же проснулись детские страхи, которые он постарался прикрыть ворчанием. Не требуя подтверждения мемо, не запрашивая у моторолы данных на Кублаха, он беспрекословно выложил перед ним списки пассажиров, которые, кроме дежурного по вокзалу, он имел право показывать только сменщику да еще специально уполномоченным агентам Космопола. И которые у него еще никто никогда не требовал.
Пассажиров – это Кублах понял еще раньше – действительно оказались многие тысячи. Но, несмотря на это, Хазена он разыскал почти сразу. Диплодок, человек надменный и опрометчивый, не счел необходимым не только менять, но хотя бы скрывать свое имя и имя жены, хотя правилами пассажирских полетов это не возбранялось. Они улетели давно, еще за два с половиной стандартных часа до того времени, когда Кублах должен был встретиться с Таиной здесь же, на вокзале. Хазен нанял двухместный частный вегикл и в транспортной карте пунктом назначения записал Архипелаг Мертеессен.
Кублах никогда там не был, но о Мертеессене слышал много – громадное, малопосещаемое и малонаселенное скопление малых звезд с целой россыпью земноподобных планет где-то на ЮВЮВ-луче Ареала, на самом конце Давидовой Кишки.
Далее, опять-таки по принципу «не надо знать все, надо знать, где узнать», последовали обстоятельные переговоры сразу с несколькими моторолами. Моторола Мертеессена оказался существом не слишком словоохотливым. Он терпеть не мог давать данные на сторону и еще больше не любил джокеров, потому что депт персональных детективов, во‐первых, управлялся людьми, а во‐вторых, управлялся, по его мнению, ужас как бесцеремонно и постоянно имел наглость вмешиваться в сферу его исключительного управления. «Техников пора на него наслать», – подумал тогда Кублах. Понадобилось несколько рекомендаций, одно заверение и один недвусмысленный приказ, чтобы мертеессеновский моторола согласился открыть Кублаху страшную тайну о наиболее вероятном местонахождении сбежавшей парочки.
Среди двадцати трех малых звезд Архипелага Мертеессен есть одна мало кому известная, несмотря на ее дурацкое название – День Гнева. Кублах обрадованно потер руки, когда узнал, что фамильная резиденция Гальдгольма Хазена находится на планете именно этой звезды.
– Это знак! – воскликнул он так громко, что напугал рыжеусого помощника и еще больше укрепил мертеессеновского моторолу в нелюбви к джокерам.
Оставалось самое простое – добраться до этого самого Дня Гнева. Здесь тоже возникли множественные препятствия, но Кублах был уже неостановим: еще раз настойчиво напомнив всем заинтересованным, что они имеют дело не с кем-нибудь, а непосредственно с персональным детективом, который именно сейчас, именно в данный миг занимается поиском одного из самых страшных преступников Ареала, и любой мерзавец, который посмеет ставить ему палки в колеса, любой гадина, дошедший до такой степени бесстыдства и человеконенавистничества, чтобы говорить Кублаху «нет», будет иметь дело не с Кублахом (что обидно), а с межареальным прокурором, и потому Кублах, человек по природе отходчивый, мягкий и независтливый, этой распоследней сволочи завидовать не станет. Нечему там завидовать.
Через час в его распоряжении оказались скоростной вегикл «армаретка» и седой ворчливый водила в кителе межзвездника, наброшенном непосредственно на ночной свитер. Волосы его торчали в разные стороны, глаза изрыгали злобу, однако, несмотря на свой вид, водила оказался необычайно исполнителен – он с раннего детства ужасно боялся джокеров.
Таина убежала с Хазеном так.
Сначала она с ним убегать не собиралась вообще никак. Больше всего ей хотелось остаться с Кублахом. Она на самом деле даже видеться с Хазеном не собиралась. И не потому, что он был ей неприятен – вовсе нет! – просто она стремилась избежать лишних слез и скандалов.
Поэтому она тайком вошла в дом, тайком пробралась к себе на второй этаж и по возможности бесшумно стала собирать вещи. Вдруг она в недоумении замерла – до нее дошло, что в доме царит необыкновенная тишина, для Хазена совершенно несвойственная. Во-первых, не играла приглушенная музыка. Муж терпеть не мог нарко и потреблял только спокойную классику, проясняющую мысли и зовущую к настроениям величественным и благородным. Но уж ее-то, эту чертову классику, он слушал всегда: и при еде, и при беседах, и даже при отправлении естественных нужд. Вдобавок к отсутствию классики не слышно было его всегдашнего негромкого покашливания, шагов и свойственных Гальдгольму мебельных скрипов. Припомнила Таина и то, что, когда она входила в дом, огни в половине Хазена, кажется, горели. Точно, горели!
– Не умер ли? – перепугалась она.
Связка коралловых ожерелий выпала из рук. Нахмурившись, Таина бросилась вон из комнаты.
– Гальдгольм! Ты дома? Гальдгольм!
Ни звука.
Она зажгла свет по всему дому, позвала домашнего интеллектора.
– Руми! Руми! Хозяин дома?
Тот с готовностью притопал на зов, но на вопрос не ответил, сделав положение совершенно таинственным и страшным. Ибо Руми просто не мог не отвечать на вопросы.
– Руми, да что ж такое? Гальдгольм!
Почти в истерике она вихрем пронеслась по дому, на ходу распахивая все двери. Перед приватной Хазена на несколько секунд замерла – вход в эту комнату всем, даже ей, без особого на то разрешения был категорически запрещен.
За дверью приватной стояла полная, мертвая тишина.
– Гальдгольм, – шепотом повторила Таина и протянула руку к двери. Та послушно разъялась.
Гальдгольм был там.
Он сидел в кресле прямо напротив двери; оконные проемы эркера позади него были занавешены тяжелыми, влажно поблескивающими шторами; слабый красноватый свет, изливавшийся неизвестно откуда, будто бы от какой-то бешено мечущейся по всему пространству свечи, смазывал черты его лица; и, не приглядевшись, даже не понять было – живой сидит Гальдгольм или все-таки мертвый.
С чувством острой жалости и одновременно раздражения Таина сказала:
– Ты… Ты что здесь…
Гальдгольм вежливо улыбнулся. Невидимая свеча наконец прекратила свои метания. И Таина увидела, что старик-муж вполне жив, спокоен и даже исполнен обычного достоинства.
– Так, – сказала она уже без чувства острой жалости. – И что же все это значит? Это у тебя юмор такой прорезался? Я тут, как идиотка…
Хазен мягко, с родительским пониманием смотрел ей в глаза, только губы едва заметно подрагивали да пальцы были крепко, до белых костяшек, вцеплены в подлокотники.
– Ты уж извини, милая. Я просто забыл. Какая-то глупость стукнула в голову, а потом отвлекся, задумался и забыл всю это чертовню отменить. Сам не пойму зачем… Со мной все хорошо.
– А… Ясно.
– Я просто задумался. Все ждал тебя, ждал, а ты что-то… запропастилась куда-то. Ты-то в порядке?
Таина вспомнила, что ей надо спешить.
– Я, в общем, попрощаться зашла, – она старалась говорить как можно суше. – Смотрю, а тут как-то странно у тебя стало.
– Что может со мной случиться? Ты спешишь? Не задержишься на минуту?
– Если ты опять примешься меня уговаривать…
– Нет, что ты! – Он предостерегающе поднял ладони, и даже этот скупой жест показался ей исполненным нежности и любви. – Я, в самом деле, ненадолго тебя задержу. К чему мне тебя уговаривать?
Гальдгольм держался хорошо, просто здорово. Спокойное, участливое лицо, губную дрожь удалось унять. Только вот слова у него против обыкновения никак в полноценные предложения складываться не желали.
– Я вот тут… Я тут вот что подумал… Может быть, тебе пригодятся все эти побрякушки? Ты извини, тут у меня мелочь всякая. Насчет подарка серьезного, чтобы на память… у меня с этим вообще всегда проблемы были, а тут я подумал, что… Подарок-то тебе зачем, тебя ими сейчас задарят, а вот… Словом, прошелся по городу, по лавчонкам самым разным, мелочей всяких набрал… подумал, может, что… тебе… Ты ведь знаешь, я не очень во всех этих делах разбираюсь. Вот!
Он резко, подчеркнуто молодо вскочил с кресла, поднял с полу увесистый травяной пакет из самых модных, подарочных, протянул Таине, но чего-то не рассчитал, и пакет выпал у него из руки, мягко свалился набок, часть содержимого вывалилась наружу, с тихим тарахтеньем раскатилась в разные стороны.
– О господи! Что это?
Гальдгольм с досадой и болью мотнул головой – падение подарка на пол он расценил как дурную примету.
– Извини, рассыпал. Всегда какая-то ерунда получается.
Губы его вновь дрогнули, в глазах появилось странное сильное выражение.
Таина стояла на коленях перед пакетом, в полутьме она плохо видела, что там. Одну за другой вынимала оттуда какие-то коробочки, трубочки, подносила к глазам, откладывала…
– Тебе темно? Свет?
Тут же загорелись встроенные светильники в верхних углах приватной.
– Господи, Гальдгольм! Спасибо, но зачем…
Самые разные женские мелочи. Колечки, дешевые сережки для ушей, носа, щек, кристаллики контрабандных духов, фейсмейкеры, кожные тампоны, накладные глаза, разные заморочки для ванн, благовония, фиговые листы, зародыши индских букетов…
– А это что?
Жадно глядя в сторону, Хазен молчал.
Среди завалов дешевого барахла, до которого в другое время Таина не дотронулась бы и по приговору суда, попадались дорогие и даже драгоценные вещи. Она с изумлением уставилась на кольцо со «змейкой вечной молодости» – никто, кроме моторолы из таврийского города Ива-Нова, создавшего эту змейку лет пятьдесят назад и вскорости перемонтированного, не знал, как она работает. Во всем Ареале таких змеек насчитывалось не больше ста штук, и даже Хазену, человеку, безусловно, очень состоятельному, такое сокровище было не по карману.
– Ты что, все дамские магазины подряд обходил?
– Я же не знал, что тебе понравится, брал все подряд…
– Ох… Я…
– Ты меня извини, наверное, все это недостойная тебя мелочь, но, может быть, хоть что-нибудь пригодится.
Она беспомощно посмотрела на мужа. Тот невесело пожал плечами.
– Да ладно, брось.
Все еще на коленях, Таина набрала две пригоршни безделушек, уткнула в них лицо.
– Спасибо, конечно. Спасибо. Гальдгольм, дорогой мой!
И зарыдала, и лицом на пол упала, воем завыла, некрасиво, с подвизгом.
– Ох, ну что же мне теперь делать?!
– Ты не подумай, – обеспокоенно начал Хазен, – я совсем тебя не держу! Я не для того…
Это, конечно, была неправда.
Хазен держал ее, держал до изумления крепко. Не этими, конечно, подарками, подарки что? Просто годы, проведенные с ним, сделали свое дело, они с Таиной стали единым целым, и даже Кублах, которого она любить вовсе не перестала, Иоахим, Йохо, ничего не мог этой связи противопоставить. Таина вдруг поняла, что в любом случае вернулась бы к мужу. Что бы Кублах ни делал.
В истерике она стала биться головой об пол, Хазен мгновенно оказался рядом, поднял, прижал к себе, начал успокаивать, как ребенка. Таина с яростью стала бить по нему острыми кулачками, закричала что-то оскорбительное и непристойное…
– Ну, будет, будет…
…Потом обмякла, обвисла, смирилась и еще долго всхлипывала.
Через час они мчались на маленьком и с виду ненадежном вегикле к Архипелагу Мертеессен, где есть такая звезда – День Гнева.
День Гнева. Название солнца, под которым давным-давно угнездились хазеновские предки, потрясло Таину в той же точно степени, что и Кублаха. Она, правда, не стала плотоядно скалиться и с предвкушением потирать руки. Наоборот, обмерла, словно бы от ужаса, хотя и ужаса настоящего не почувствовала, а так – мурашки, прикосновение страха.
Словоохотливый водила, изъяснявшийся на еле понятном наречии, рассказал ей о происхождении этого поистине чудовищного для любой населенной звезды названия. О какой-то ссоре между пилотами, впервые открывшими, что под этим невзрачным на вид светилом копошится почти земная жизнь; об их трагическом приземлении, о странной дуэли над пропастью; о болезни, исцелении и суде; о последней воле оставшегося в живых пилота.
Хазен помалкивал. Он, естественно, не раз и не два слышал эту легенду, не имевшую, впрочем, никакого отношения к тому, что было на самом деле. А на самом деле история случилась вполне обыденная: имя открывателя звезды было то ли Дизираи, то ли Де Сераи, он этим именем почему-то очень гордился и увековечил, назвав им пусть малую, но звезду. Потом какой-то грамотей, имевший отношение к депту космической картографии, переиначил название на латинский манер – Dies Irae, День Гнева. Он-то полагал, что в переводе это значит День Иры, одной из его тогдашних девиц. В течение полутора с лишним веков перемена названия человечеством замечена не была, а потом уже и неудобно было менять снова – как-никак почти двести лет имени, не хухры-мухры.
Заметив, что рассказ водилы сильно действует на жену, он склонился к ней и шепнул на ухо, что все это бабкины сказки, а на самом деле… Но было поздно. Мрачность легенды, многократно усиленная тоном рассказчика и, главное, его труднопонимаемым диалектом, из-за которого добрую половину приходилось додумывать самостоятельно, потрясла Таину; в той легенде узнала она грядущий поединок Кублаха и Гальдгольма, и даже имена пилотов напомнили ей обоих ее мужчин; также и собственную судьбу, неотвратимую и горькую, признала Таина в невнятной сказке.
– Про нас это название, – еле слышно сказала она Гальдгольму. – Про нас рассказал водила, про наш День Гнева. Нам от того дня не убежать, милый Гальдгольм.
Хазен крепко обнял жену и поцеловал в холодные губы. Таина в ответ зажмурила глаза и затаила дыхание, но Хазен ничего не сказал.
У Дня Гнева была единственная полноценная планета. Как бы в пику необычному названию солнца, а может быть, и действительно в пику, ее имя было самым стандартным из всех стандартных – Терция. Три ее города, разнесенных по разным континентам, были, по утверждению Хазена, похожи друг на друга, как три капли воды. Невозможная пыль, ратуша в центре, окруженная приземистыми официальными зданиями магистрата, суда и тюрьмы, и концентрические улочки, уставленные провинциальными двухэтажными особнячками с кустарниковой оградой – обязательно в светло-коричневых тонах, обязательно со скромными садиками и крытыми бассейнами.
Хазеновский фамильный особняк от этого стандарта не отходил, разве что был на этаж выше. Таина, много лет прожившая с Хазеном, никогда прежде здесь не бывала, даже наездом. С первого же шага на Терции (местные звали планету мягче – Терсиа) на нее навалилась душная, физически ощущаемая скука. Наверное, из-за этой скуки Хазен и не желал привозить ее сюда. Таине же, наоборот, она понравилась.
Особняк – это сразу поразило Таину – был необычайно древен. Сложен из коричневого гладкого камня, причем настоящего. Вообще, там не было почти ничего искусственного. Двери не распадались, не разнимались, а распахивались, нежно поскрипывая на плохо смазанных петлях. Позади главного дома стоял огромный и, видимо, давно заброшенный ракетный сарай. К счастью, домашний интеллектор «Шемми», с которым взбудораженный Хазен так и не удосужился познакомить Таину, работал хорошо – и дом, и садик (три окультуренных ацидоберезы и вековая северная пальма посередине, обсаженные фигурно вырезанными кустами мелколистного акствамариска) были прекрасно ухожены и источали уют. Чудесным образом пыль с улицы на участок Хазена не проникала.
Все еще встревоженная легендой о Дне Гнева, Таина уселась в гостиной напротив окна, выходящего на улицу и бассейн.
– Осталось только одно дело, – заявила она Хазену. – Мы зря так уехали. Нужно было сначала окончательно решить с Кублахом. Рано или поздно он здесь появится.
Хазен посмотрел на свои кулаки и мысленно перебрал коллекцию оружия, развешанного по стенам соседней комнаты.
– Пусть появляется. Встретим. Хотя я думаю, что в такой глухомани он нас разыщет очень нескоро.
– Он нас разыщет скорей, чем ты думаешь.
Кублах разыскал их скорее, чем думала даже Таина.
Он разъяренно ворвался во двор, походя отбросил в сторону «Шемми», тут же истошно заголосившего, и забарабанил кулаками в запертую дверь.
– Хазен, сволочь, открывай! Я знаю, вы здесь прячетесь!
Таина, сидевшая на своем наблюдательном посту, но Кублаха прозевавшая, испуганно вскрикнула и вскочила с места.
– Не надо, не иди, я сама с ним поговорю! – выдохнула она.
– Нет, – ответил Хазен.
Он повертел в руках приготовленный для такого случая скваркохиггс, отложил в сторону и, солидно крякнув, начал спускаться по лестнице. Внизу бесновался Кублах.
– Открывай! Я разнесу в щепки твою проклятую дверь!
– Гальдгольм! Не надо!
Хазен открыл дверь.
– Ты быстро, – тихо произнес он, стоя в проходе.
Кублах не слышал Хазена. Ему мешал грохот его собственного сердца.
Он что-то неразборчиво рыкнул и бросился на соперника. Тут же наткнулся на мощный кулак, отлетел в сторону, упал, ударившись затылком, но мгновенно вскочил и снова ринулся в бой.
Так повторилось несколько раз. Хазен, не меняя позы, стоял в дверях, спокойный, собранный – ни гнева, ни даже стали не замечалось в его взгляде, только настороженность и внимательный прищур. Сам он не нападал и бил только тогда, когда Кублах кидался в очередную атаку.
Каждый удар его был оглушителен, но, казалось, только прибавлял Кублаху ярости. Правда, где-то на самом дне ярости тоненько бренчал колокольчик испуга. Уж слишком железны были удары, слишком сильно выбивали сознание каждый раз, в нормальном состоянии Кублах не выдержал бы и одного.
И он прекрасно понимал – опять-таки на самом дне ярости, – что и в этом его нечеловеческом, невменяемом состоянии число ударов, после которых он способен вставать на ноги, очень даже ограничено.
После пятого или шестого падения Кублах по-прежнему резво вспрыгнул на ноги, но с атакой долю секунды повременил. Его затуманенное сознание все так же было охвачено бешенством и звало в немедленный бой, но колокольчик испуга призывал хотя бы на миг остановиться и подумать, что делать дальше, чтоб победить.
Размышления, как было сказано выше, заняли у Кублаха всего лишь долю секунды, и Хазен эту долю с удовлетворением про себя отметил: он уже утомился ролью кулачного бойца, и к тому же стойкость Кублаха его донельзя раздражала. Он был готов уже на что угодно, лишь бы закончить схватку. Он чувствовал: еще две-три таких атаки, и он непременно отбросит джентльменский стиль защиты, сам ринется в нападение, а там уж будет драться до полного уничтожения Таининого любовничка. И неважно, что подумает, скажет или сделает жена. Уж очень был Хазен на Кублаха разозлен.
Однако разозленность Хазена не шла ни в какое сравнение с яростью Кублаха, здесь Гальдгольм своего противника недооценил. За ту самую долю секунды Кублах решил переменить тактику (это следовало сделать сразу же после первого падения, но просто в голову не пришло). «Я же джокер и должен этим воспользоваться», – вот что сказал он себе тогда.
Персональный детектив по определению может воздействовать только на своего подопечного. Это аксиома. Однако в напряженные времена (никто не знает, почему так) он может воздействовать и на кого-то другого. Я не имею в виду Импульс или Крик – мощный звуковой удар (там не только ультразвук, туда вдобавок примешано электромагнитное излучение и еще что-то), на который в принципе способны многие люди, но который только персональные детективы путем особых тренировок способны многократно усилить. Я имею в виду воздействие джокера на джокер-приемник, но… без джокер-приемника! Иначе говоря, власть персонального детектива над посторонним человеком, пусть даже и не в полную силу, а всего лишь слабой тенью. Специалисты самым искренним и категорическим образом существование этого феномена отрицают. Джокеры в него верят, хотя на джокер-курсах Кублах не встретил ни одного, кто бы мог похвастаться личным опытом по этой части. Люди, к институции ПД никакого отношения не имеющие, во власть джокера над каждым, кто ему встретится, верят свято.
– Я же джокер! – сказал себе Кублах и преобразился. Теперь это был не бык, в слепом бешенстве бьющийся головой о каменную ограду, теперь это был матадор, готовящийся к заключительному удару. Импульс здесь не подходил, не было времени на подготовку, но Кублах даже не подумал об Импульсе.
Он не помчался, как обычно, на Хазена, а быстрым шагом пошел, сосредотачивая взгляд и заставляя себя представить, что это не Хазен, а Дон.
– Не двигаться! – зычно скомандовал он, и по тембру голоса Хазен с ужасом понял, что на него идет сам персональный детектив. Он парализованно замер и тут же, как подрубленный, свалился от резкого удара в лицо.
Кублах не любил драться. И несмотря на то что невооруженное единоборство когда-то входило в программу его обучения, драться по-настоящему не умел. Знания его в этом вопросе были чисто академическими, но теперь хватило и их. Два точно нацеленных удара ногой – и Хазен надолго отключился. После того как он придет в себя, ему понадобится помощь Врача, но даже сто Врачей уже никогда не смогут вернуть ему прежнюю форму. Два удара ногой – и Хазен-атлет исчез, на его месте лежал двухсотлетний старик, из которого на время выпустили весь воздух.
Кублах подумал и занес ногу для третьего, убивающего, удара, но тут впервые подала голос Таина.
– Не-эт! – высоко-высоко взвизгнула она. И Кублах тут же отвернулся от поверженного врага.
– Действительно, – сказал он то ли ей, то ли себе, – добивать старикашку было бы совсем ни к чему. Это для меня политически невыгодно.
И добавил чуть погодя:
– Между прочим, когда он меня колотил, ты не возражала.
Скоротечную схватку между любовником и мужем Таина наблюдала от начала до конца. Она одинаково желала победы и тому и другому, одинаково страшилась поражения обеих сторон. И когда Кублах, свалив, но не добив Хазена, направился к ней, она со всхлипом бросилась мимо него к мужу, припала к нему, тоненько зарыдала.
Постояв рядом, Кублах с непривычной суровостью в голосе приказал:
– Собирайся. Сейчас поедем.
Не в силах вымолвить ни слова, она отчаянно замотала головой.
– Ничего с ним не сделается. Здоров будет. Собирайся и пошли. Ну?
Таина медленно встала, медленно вытерла слезы тыльной стороной ладони, медленно подняла взгляд на Кублаха, прерывисто, сморкливо вздохнула, обессиленно прислонилась к нему, зарылась лицом в ворс вервиетки.
– Тоскливо мне, Йошенька, ох, тоскливо. И без тебя не могу, и как же он без меня будет?
Кублах стоял камнем.
– Тс-с-с… Тс-с-са-а-а-а-а… Т-тай…
Не ко времени очнувшийся Хазен лежал все так же распятым на полу – паралич. Правая сторона лица дурашливо исказилась, съехала вниз, в глазах колыхалась боль вперемешку со стариковским одиночеством.
– Т-тай-й-й-й…
Сейчас он выглядел на все двести лет.
– Пойдем, – сказал Кублах.
Таина робко глянула на Гальдгольма и осторожно перешагнула через его ногу. Гальдгольм замолчал. Прижимаясь к Кублаху, Таина вышла из дома.
– Я так ждала тебя. Так боялась, что ты придешь.
– Пошли. Садись.
Он посадил ее в космокатер, не только формой, но и расцветкой напоминающий божью коровку, занял место водителя, ей бросил через плечо:
– Ты назад!
До вегикла они добирались без малого час.
Все это время Таина липла к своему Йошеньке, тот же оставался каменно мрачен. Она то извинялась перед ним, то кляла Хазена, то, наоборот, рассказывала, какой это замечательный человек и как трудно ей было от него отказываться. Рассказала, кстати, и легенду про День Гнева. Потом вдруг начинала укорять Кублаха, что он оставил ее одну со своими проблемами, что отпустил без возражений; гладила ему плечи, руки, измочаленное лицо; взрыдывала от счастья и горя одновременно; заклинала никогда, даже на секунду, не оставлять ее больше…
Показался вегикл. Кублах отстегнулся, все так же молча стал прилаживать скафандр. Таина робко примолкла, тоже засуетилась со скафандровыми застежками.
Кублах откашлялся.
– По шестой орбите направо минут через сорок среднего хода будет транзитная точка. Там сдашь бесколеску, скажешь, что от меня. Обязательно скажи – я там договорился, тебя отвезут куда захочешь.
– Как же, Йохо? – испугалась понять Таина. – Это у тебя юмор такой? Мы разве не вместе?
– Ты меня предала. Ни к чему мне держать под боком предателя.
Его сильно тянуло к ней. Во время полета каждое ее прикосновение к избитому лицу было бальзамом. У него голова кружилась – так его тянуло к Таине.
– Йохо, Йошенька!
– К тому же у меня дело. Прощай.
Он захлопнул ей шлем, приладил собственный, в воздушном свисте провалился сквозь пол и неторопливо поплыл к вегиклу.
– Теперь куда? – спросил водила, несколько удивленный увиденным.
– Это надо будет еще решить, – мрачно ответил Кублах. – Вот ты, например. Так, значит, и не надумал поколесить месячишко по Ареалу?
– Господи, Йохо, сколько можно?! Объясняешь тебе, объясняешь – все впустую. Я, может, и рад бы поколесить, да дела, времени нет!
Персональных детективов не любит никто. Никто не хочет по собственному желанию им помогать. Конечно, водила врал. Никаких особенно неотложных дел у него, разумеется, не было. Более того, он просто обязан был исполнять все приказы Кублаха. Но никто не хочет иметь дело с джокером, тем более с джокером самого Дона Уолхова. О котором легенды.
– Да я так спросил, – ответил Кублах. – Подбросишь к Парадизовой смычке, там я вроде сигнал какой-то учуял. И свободен. А я как-нибудь доберусь.
– Ага! – радостно воскликнул водила и приказал «старт».
Глядя на все еще не стронувшийся с места космокатер, сквозь окна которого смутно чернел шлем Таины, Кублах сказал себе:
«В моем положении мне не нужна женщина, скомпрометировавшая себя предательством. И вообще, скандальные романы сейчас для меня опасны. Я отомстил диплодоку по политическим соображениям. Но политически было бы неправильно связывать жизнь с его женой. Это было бы безответственно. Это бы помешало моей карьере. Делать нечего, пора искать этого проклятого Дона».
Он наконец-то связался с Центром, подтвердил начало охоты и, не желая выслушивать выговор за сильное опоздание, отключил связь.
Глава 12. В Наслаждениях
С Джосикой все решилось довольно быстро. Фальцетти, трагически вздыхая, представил ее своему Дому. Потом, тысячу раз подчеркнув слово «временно», сообщил о том, что внутрь без позволения никого, кроме Джосики, не пускать, а «Малышу» строго-настрого запретить с ней общение.