Читать онлайн Соседи бесплатно

Соседи

Пролог

И снова тот же сон. Седая старуха качает пустую колыбель.

– Для кого я нянчу дитятю? – то ли поет, то ли плачет она. – Ни себе, ни мужу не оставлю, а чуди белоглазой отдам.

Волосы у нее цвета снега, лицо изрезано морщинами и темно, будто кора ясеня. Руки ослабели. Люлька выскальзывает из немощных пальцев.

– Кто в моем доме будет жить? Доброго гостя прогоню, соседа не пущу, а чуди белоглазой на печке постелю.

Спина старухи давно согнулась, босые ноги перепачканы сырой землей. Взгляд под набрякшими веками колкий и черный.

– За кого единственную доченьку отдам? Ни за купца заморского, ни за кузнеца поволжского не пойдет, а чудь белоглазую мужем назовет.

В пустой колыбели лежит только свитая из тряпиц куколка. Старуха прикладывает ее к морщинистой сухой груди, в которой давно не может быть молока, и воркует, как над младенцем.

– Кому мой единственный сынок служить станет? Ни князю, ни царю не поклонится, а чуди белоглазой верен будет.

Холодом веет от пола. Седой иней нарос на доски, плачет от сквозняка ставня. Старуха зябко переступает босыми ногами и поджимает грязные пальцы. Входная дверь скрипит под чужой рукой, как крышка гроба.

***

Фимка лежал на печи и ел крендельки. У него была особая манера: сначала слизать сахарную глазурь с зернышками мака, а потом доесть белый мякиш. Иногда он отламывал немного булки и бросал Трезору. Щенок подпрыгивал, ловя кусочки в воздухе, поскуливал от счастья и вилял хвостом. Фимка хохотал, глядя, как пес выписывает трюки, льнет брюхом к полу и строит умильные морды.

Наумка смотрел на это голодными глазами. Он сидел на лавке, обняв тощие колени, и облизывался.

– Наумка! – позвал Фимка. – Хочешь кренделек?

Некрасивый, большелобый мальчик поднял голову и растянул в улыбке щербатый рот.

– Можно? – спросил он с надеждой.

– А ты тоже попрыгай, как Трезорка! – Фимка расхохотался, валясь набок от смеха.

Он заметил, что глаза Наумки наполнились слезами, и развеселился еще больше.

– Нет, тебе нельзя наши крендельки есть! Тятька тебя за это выпорет, как пить дать. Он тебя еще не порол за то, что ты его ружжо брал?

– Не брал я ружья!

– А я скажу, что брал.

Наумка уже всхлипывал, жалко сморившись и вытирая нос кулаком. Фимкиного отца он боялся, и правильно! Тятька – человек крутой, всю деревню в кулаке держит. У него и земли много, и дом большой, и по десятку голов овец, лошадей и коров. А что Наумка? Сирота, безотцовщина, из жалости в чужом доме живет.

В печной трубе гудел ветер. Вьюга гуляла по деревне, выла на дворах и стучала в окна. Плохая, злая зима выдалась в этот год. На той неделе буран сорвал крышу с хлева. Телят, которых успели спасти, принесли в дом, к печке, а они все тряслись и ревели, звали мамку. Старая лошадь окоченела от мороза. Когда ее нашли, она уже заледенела, и несколько сильных мужиков не смогли сдвинуть с места каменную кобылью тушу. Тятька бранился на батраков, но все понимали, что никто, кроме природы, не виноват. А в воскресенье ветер ворвался в церковь во время службы и потушил все свечи. Старики заговорили, что пора сходить в лес.

Фимка думал об этом с дрожью. Из леса на другом берегу речки приходили белоглазые. Почти неотличимые от людей, они иногда забредали в деревню, стучали в дома и садились погреться к очагу. Отказать им было нельзя. Белоглазые могли помочь, а могли навредить, но чаще молчаливо наблюдали. Все они то ли были немые, то ли не знали языка. Раз в несколько лет белоглазые в качестве платы за мирное соседство уводили в лес ребенка. Брали только "ненужных" – такой был договор с людьми. В деревне всегда найдутся сироты, больные, убогие, лишние рты. Молодые бабы порой даже сами относили на опушку леса прижитых вне брака младенцев.

Странный шум прорвался сквозь рев ветра. Не то снег под сапогами заскрипел, не то человек закричал. Фимка теплее закутался в фуфайку, Наумка припал к щели между ставнями.

– Там баба белая ходит, – пожаловался он.

– Врешь.

– Во те крест!

Фимка навострил уши. Только вьюга плакала за окнами.

– Фимка, если белоглазые придут, скажи им, что я тебе нужен! Я тебе полезен буду.

– Да ты не умеешь ничего.

– А я выучусь! Буду полы мести, горшки мыть, валенки тебе греть.

На щеках у Наумки блестели мокрые дорожки, нижняя губа дрожала. Фимке стало неуютно. Он и сам не любил людей из леса, боялся их слепого белого взгляда. Что делать, если они сегодня постучат в их избу? Тятька, уходя, взял ружье и наказал сидеть дома, но уже давно не возвращался.

– Валеночки теплые будут, – Наумка заискивающе улыбнулся. – Я на рассвете встану, на печку их поставлю. Ты проснешься, гулять пойдешь, а они уже нагретые.

– Тихо ты! Потуши свет и лезь на печку. Может, не заметят.

Наумка кулаком вытер нос, задул свечку на столе и забрался к Фимке. Вдвоем, прижавшийся друг к другу, как телята в холодном хлеву, они стали ждать. Снег на крыльце поскрипывал. Откуда-то из деревни слышались голоса людей и конское ржание, но ветер сразу уносил звуки. Иногда полоска света из-под ставней становилась шире, словно кто-то пытался просунуть в окно пальцы. Наумка заскулил. Фимка зажал ему ладонью рот и содрогнулся: в темноте ему показалось, что рядом сидит не заплаканный мальчишка, а какой-то лесной зверь. Мокрый нос и теплые губы шевелились, как у зайца.

Тук-тук-тук, – задергалась ставня. Трезорка, во тьме похожий на многоногого мохнатого паука, припал на передние лапы, ощерился и зарычал.

"Ни за что не выйду, – решил Фимка. – Лучше здесь умру".

– Д… д… – сдавленно прошептал Наумка.

– Молчи!

– Ды… дым!

Теперь почувствовал и Фимка. Смутный запах пожара проник в избу.

– Красное! Красное! – долетели из деревни неясные крики.

Красное? Почему красное? Фимка подумал про алое огненное зарево, охватившее соседские хаты. Но кто же так зовет на помощь? Надо кричать: "Пожар! Горим!"

Фимка подергал плечами, не зная, на что должен решиться. Но вечный деревенский страх перед пожаром и разорением оказался сильнее, чем боязнь белоглазых людей. Он скатился с печки, накинул тятькин тулуп, всунул ноги в валенки и открыл дверь. Ветер ударил в лицо, обжигая щеки.

Двор был пуст, но истоптан шагами и запятнан алым. Сквозь распахнутые настежь ворота Фимка увидел коней и людей. По деревне метались сполохи огня и красные пятна. Горел поповский дом, занималась пламенем соседняя крыша. Расхристанные бабы без платков держали в руках свечки. Люди с красными знаменами ехали по улицам на лошадях, красные звезды горели у них на шапках. Алый цвет рвал ночь на куски.

– Красные пришли! – снова закричал кто-то в толпе.

Теперь Фимка понял. На ватных, нетвердых ногах он пошел по розовому следу. Сначала ему показалось, что здесь зарезали барана. Его курчавая черная шкура, присыпанная снегом, лежала в воротах, под ней растекалась темная кровь. Но это оказался тулуп, укрывающий мертвого человека. Фимка узнал тятьку по кудрявой бороде, опустился на колени и заплакал.

Наумка выскочил из дома босой, побежал прямо по хрусткому снегу и тоже припал к окровавленному тулупу. Они завыли вместе, одинаково осиротевшие. Один был родной сын, другой – приемыш, одного отец любил и баловал, другого кормил из жалости, но теперь они стали равны. Не осталось на свете человека, который, если придут белоглазые, мог бы сказать: "Это мое дитя. Не отдам".

Фимка очнулся от забытья, когда люди с красными звездами на шапках прошли мимо, поднялись на крыльцо и скрылись в избе. Один из них накрыл тятьку пустым зерновым мешком, чтобы не было видно тела, другой силой унес в дом посиневшего от холода Наумку. Тот плакал, вырывался и тянул руки к мертвому. Фимка пошел сам.

– Кто еще здесь живет? – спросил красный комиссар с перевязанной головой.

Он сидел на тятином месте, закинув на стол ноги в сапогах, и курил папиросу. Мерцающий огонек освещал осунувшееся лицо с хищными, как у ястреба, чертами. Снег на сапогах был розовый.

– Мы с Наумкой и тетка, – приблизившись, тихо ответил Фимка. – Батраки еще работать приходят.

– Батраки больше приходить не будут, – сказал комиссар, выпуская дым из ноздрей. – Успокой, пожалуйста, собаку.

Трезорка заливался лаем, припав грудью к полу, и весь дрожал. Фимка выволок упирающегося щенка на двор, где мешок и тятьку под ним уже присыпало свежим снегом, и захлопнул за собой дверь. Затем дрожащими руками поднес людям за столом крынку молока и душистый белый хлеб. Комиссар скупо улыбнулся.

Трезор скулил и царапался в дверь. За печкой, забившись в угол, горько рыдал Наумка.

"Дураки!" – подумал Фимка с досадой.

Он знал, что на новую власть, какая бы ни была, нельзя рычать и скалить зубы. А человек, который поднесет молоко и согреет на печке валенки, окажется нелишним.

Белоглазые никогда не придут за Фимкой, потому что он умеет быть нужным.

Глава 1. Чертово колесо

1 мая 1985 года. Город Горький

Праздничная суета кипела в парке, пеной поднималась над кронами деревьев, переливалась за ограду и выплескивалась в город. Пеной были красные шары в руках октябрят и мыльные пузыри, которые выдували малыши, сидя на плечах у родителей. Из репродукторов гремела торжественная музыка. Советские флаги хлопали на ветру и рвались в небо, как алые паруса корабля Грея, когда он прибыл за Ассоль.

6 "Б" класс школы №106 имени летчика-героя Чкалова стоял в очереди на аттракционы. Все были нарядные, только что с митинга. Девчонки сегодня надели белые фартуки и повязали огромные банты, мальчики нагладили рубашки. У каждого на шее алел пионерский галстук. Ребята галдели и толкались, наступали друг другу на ноги и капали подтаявшим мороженым на парадную форму. Воздух вокруг них звенел от смеха.

И только Алесь, обмирая, смотрел, как сокращается очередь на чертово колесо. Ему было так плохо, что вспотели ладони, а к горлу подкатила тошнота.

Во-первых, он боялся. Дул ветер, и при каждом его порыве металлические суставы аттракциона протяжно лязгали. Открытые кабинки далеко над землей выглядели крохотными и беззащитными. Казалось, они могут в любой момент сорваться и рухнуть вниз. Нет, Алеся не пугала высота сама по себе. В деревне он охотно лазал по деревьям и ходил нырять с обрыва. Он просто не доверял конструкции, которая выглядела, как металлический скелет, и скулила, будто побитая собака.

Но другие аттракционы в парке были еще хуже. Огромные качели-лодочки рывками взмывали в небо, словно пытались сбросить с себя ездоков. Маленькие металлические самолеты то подскакивали к облакам, то бухались на землю, как гигантские отбойные молотки. Чертово колесо хотя бы двигалось медленно. Не на детской карусели же кататься? Засмеют! Вовсе уйти не было возможности: узнав, что Алесь никогда не ходил в парк на аттракционы, однокашники потянули его с собой.

Была и еще одна причина поволноваться. На чертово колесо пускали за раз по четыре человека, потому что столько вмещалось в одну кабинку. Одноклассники заранее разбились на группы, пока ждали своей очереди. Все хотели кататься с друзьями. Алесь перевелся в 6 "Б" в марте, близких приятелей пока не завел, но неплохо общался со многими ребятами. Казалось, ему не хватает сущей мелочи, чтобы влиться в коллектив окончательно и найти товарищей на всю жизнь: какого-то смешного случая или общего дела.

Но сейчас все разделились на стайки, а без компании, кроме Алеся, остались только двое. Первым был Костя Платонов, тихий второгодник, который обычно в одиночестве сидел за последней партой, исследуя содержимое собственного носа. За это его, разумеется, дразнили Козявочником и грозились отлупить. Он не мог ничего ответить, только беспомощно моргал глазами из-под очков с толстыми стеклами. До драки никогда не доходило: бить смирного, жалкого Платошку считалось ниже достоинства мальчишек.

Без друзей осталась и Света Пакулева по прозвищу Пакля. Она слишком старалась всем понравиться, поэтому, по неписаному школьному закону, ее терпеть не могли. Она раздражала даже учителей, хотя всегда вызывалась помыть доску или принести мел. Девочек она вовсе доводила до скрипа зубов, когда с заискивающей улыбкой предлагала конфеты или дарила заколки. Если Пакля запиралась в школьном туалете, чтобы поплакать, никто никогда ее не утешал.

Платошка-Козявочник и Пакля! Хуже компании не придумаешь. Алесь отчаянно озирался, ища хоть кого-то, к кому мог бы присоединиться на чертовом колесе. Катание в одной кабинке со всеми презираемыми изгоями мгновенно закрепляет человека в статусе неудачника. Лучше уж умереть.

С тоской и завистью Алесь смотрел на хорошеньких девочек в белых гольфах и развязных мальчиков в пиджаках нараспашку, вслушивался в их разговоры, топтался рядом и улыбался, когда они смеялись. От шумной компании веяло теплом и весельем. В это время с другой стороны уже подбирались Пакля и Платошка. Отчаянием, одиночеством и могильным хладом тянуло от них.

– У Валюшки сегодня дома никого, – сказала Зыкина с хитрой улыбкой. – Я ананас порежу. Мне дядька привез.

– Тогда я кассеты принесу, – предложил Леня. Лучшая музыка всегда водилась у него.

– Ну уж нет! Ты опять только "Кино" ставить будешь.

Они уже обсуждали, к кому пойдут в гости после праздника. А Алеся не позвали! Как бы он хотел хоть одним глазком посмотреть на их веселье. Они будут слушать кассеты "Песняров" и Аллы Пугачевой и есть экзотический фрукт, который достал дядька Зыкиной. "Песняры" – это еще ладно, завывания про ненаглядную и Вологду-гду всегда казались Алесю глупыми. Но под песенку о Луи Втором девчонки обязательно станут танцевать. Еще и ананас этот! От одного только слова рот наполнялся слюной. Алесь никогда не пробовал ананасов. В Беларуси, где он прожил почти всю жизнь, росли только яблоки и груши.

После смерти отца его воспитывала бабка, древняя, как этот век. Когда ее не стало, мать вырвала Алеся из тихой деревушки на берегу реки и забрала в рабочий город Горький, зимой и летом окутанный хмурым туманом. Здесь пошли совсем другие пироги.

В деревне Алесь был маленьким мужичком, хозяином дома, взрослые здоровались с ним за руку, а дети охотно брали в компанию. Здесь же он стал колхозником, деревенщиной, дураком, свеклой. Одноклассники потешались над его говором и необычными словечками, над толстой рожей и выгоревшими до белизны волосами. Никого не восхищало, что он умеет водить трактор и чинить табуретки. А, главное, он здорово отставал по программе.

В малокомплектной деревенской школе половину предметов вела полуслепая старушка Раиса Петровна, ветеран труда. Вместо объяснения темы она частенько вслух читала любимые книги или разрешала поиграть в слова. Если она, утомившись, клевала носом, ребята тихонько выскальзывали из кабинета и разбегались по своим делам. В снежные и дождливые дни, когда дороги превращались в непролазное болото, в школу вовсе никто не ходил.

В новом классе Алесь сидел дурак дураком. Из-за того, что он столько пропустил, объяснения учителей звучали, как полная белиберда, а формулы, правила, исторические факты и биографии писателей мешались в голове, создавая уродливых кадавров. Раскольников путался с Распутиным, Тургеневы с Турбиными, а средневековые войны вовсе сливались в единый непонятный ком с поющими мушкетерами.

Алесь так боялся опозориться, что почти разучился говорить. Когда ему все же приходилось это делать, он удивлялся звуку собственного голоса.

"Если меня позовут сегодня на праздник, я буду им лучшим другом на всю жизнь!" – загадал он отчаянно.

Очередь на чертово колесо сокращалась. Алесь злобно зыркнул на злополучных изгоев, Пакулеву и Платонова, чтобы даже не думали подходить. Платошка все понимал и стоял в сторонке, перебирая грязными пальцами край пиджака. А вот Пакля, бедная, глупая Пакля, уже пробиралась через толпу к Алесю, сияя улыбкой, готовая ухватить его за руку и утянуть на дно.

И тут случилось чудо.

Подошла очередь кататься Валюшке и вредной Зыкиной. Работник уже проверял у них билеты. Рядом с девочками встали отличник Ленька и участник школьного ансамбля Даник Камалов.

– Нет, Камалов, – протянула Зыкина, ткнув мальчика в грудь указательным пальцем. – С тобой я кататься не буду.

– Почему? – спросил Даник с улыбкой, подняв черную бровь.

– Ты очень зло пошутил над Светой Пакулевой. Я с тобой теперь не разговариваю. В воспитательных целях.

Наверное, она имела в виду одну из нарисованных Камаловым чернильных карикатур. Уродливые человечки отмечали каждую парту, за которой он сидел. Он так шутил над всеми одноклассниками, не выделяя кого-то одного. Его картинки, безобидные и забавные, ребятам даже нравились. А Пакля на его карикатуре получилась симпатичнее, чем в жизни. С печальной улыбкой и единственной чернильной слезкой на щеке она кормила конфетами каких-то уродливых гарпий с клювами вместо ртов и змеиными хвостами.

Почему Зыкина, травившая Паклю яростнее других, решила вступиться за нее сейчас? Так или иначе, место в кабинке освободилось.

– Алеська, поехали с нами четвертым! – крикнула Валюша, помахав маленькой аккуратной ладонью.

Алеся уговаривать не пришлось. На ватных ногах, не веря в свое счастье, он присоединился к компании и плюхнулся на жесткое сидение аттракциона. Проходя мимо Камалова, он виновато улыбнулся и пожал плечами. Тот беспечно махнул рукой и отошел к киоску с мороженым.

По Данику никогда не понять было, что у него на душе. Черные цыганские глаза, твердые, как стекло, казались безразличными, только иногда на дне вспыхивали и гасли злые искры. Девчонки любили его за вьющиеся мелким бесом волосы и за то, что хорошо поет. Мальчики уважали, потому что он не боялся выйти один против нескольких, безжалостно дрался и никогда не плакал.

Кабинка медленно поднималась в воздух. Зыкина ела пломбир, кусая шарик мороженого крепкими белыми зубами. Ветер трепал две тонких косички, переплетенных лентами. Леня смотрел вниз, перегнувшись через железное ограждение. Гладкие светлые волосы аккуратно облепляли голову, как приклеенные. Валюшка, одной рукой придерживая розовый берет, задумчиво болтала ногами. Когда она погружалась в мысли, глаза у нее словно туманились. Симпатичная, курносенькая, похожая на Алису Селезневу из фильма, она нравилась всем, с кем хоть раз говорила.

Алесь сидел среди них смущенный, счастливый и благодарный.

– Как, ты говорил, у вас называют свеклу? – весело завела разговор Зыкина.

– Бурак, – тихо ответил Алесь, отчего-то стесняясь.

– Бу-рак, – повторила Валюшка, наморщив носик. – Какое слово смешное.

Они поднялись почти на самый верх чертова колеса. Полосатые крыши киосков с мороженым и кроны деревьев с набухающими почками остались далеко внизу. Отсюда люди казались крошечными, как дети, а красные шары в их руках выглядели не больше леденца. Ветер гудел в ушах и жег щеки. Алесь уставился на собственные колени и сильнее стиснул металлические поручни.

– Смотрите, отсюда Волгу видно! – махнула рукой Валюша.

– Ленька, покрути нас, – попросила Зыкина.

Кабина начинала кружиться вокруг своей оси, если вращать рычаг в полу. Спортсмен Ленька без усилий потянул за него. Девчонки радостно взвизгнули. Алесь, чувствуя, что мир окончательно потерял устойчивость, прикусил губу до боли и зажмурился. Сердце забилось так сильно, что его стук, наверное, услышали даже на земле.

– Ты что, высоты боишься? – обрадовалась Зыкина.

Алесь смог только помотать головой, не открывая зажмуренных глаз. Его тошнило.

– Пионер, а сам боишься на колесе кататься? – расходясь, спросила Зыкина. В ее голосе уже позвякивал смех.

– Дура, – одернул ее Леня. – У человека бывают инстинктивные страхи. Это не трусость.

Почувствовав, что мир перестал кружиться, Алесь осторожно приоткрыл один глаз. Кабинка уже миновала самую высокую точку колеса и теперь медленно ползла вниз. Зыкина сидела, надувшись, Ленька смотрел строго.

– Зачем ты купил билет? – спросил он с упреком. – А если бы ты в обморок упал и вниз свалился?

– Тут цепочка пристегнута, – буркнул Алесь, опуская глаза. Щеки пылали. Он чувствовал, что историю с колесом нескоро предадут забвению.

– Это очень безответственно, – продолжал отчитывать его Леня. – Просто глупо.

"Заткнись, заткнись!" – злобно и беспомощно думал Алесь, сжимая кулаки. Что он мог сделать, чтобы смыть позор? Выкинуть отличника и спортсмена из кабинки? Он даже не разобьется, теперь уже слишком низко.

– Лень, ну хватит ругаться, – попросила Валюшка. – Он и так красный, как свекла.

– Как бурак, – хихикнула Зыкина.

Чертово колесо сделало полный круг, кабинка опустилась. Девчонки легко спрыгнули на землю, Леня по очереди подал им руку. Алесь, не поднимая головы, отстегнул цепочку и сполз с сидения. Колени все еще немного дрожали.

– Ты тоже сегодня приходи в пять, – улыбнулась Валюша, тронув его за локоть. – Будем кассеты слушать.

– Я… да, конечно! – воспрянул Алесь. – Мне купить что-нибудь на стол?

– Свеклы, – ехидно сказала Зыкина. – Будут у нас ананасы и бураки.

– Ничего не надо. Ты лучше сейчас за мороженым сходи, – распорядилась Валюшка. – Не хочу в очереди стоять.

Ждать у киоска пришлось ужасно долго, а на четыре вафельных стаканчика пломбира ушли все карманные деньги. Даже на трамвай не осталось. Алесь понял, что домой придется идти пешком, но не расстроился. В его голове уже звучали первые ноты бойкой песенки про Луи Второго, а на языке было сладко от несъеденного пока ананаса.

Когда он, совершенно счастливый, бежал по парку, сжимая в замерзших пальцах ледяные вафельные стаканчики, Даник Камалов неожиданно преградил ему дорогу. Цыганский чуб свисал на лоб, темные глаза холодно блестели. Он единственный в 6 "Б" не носил красный галстук. Месяц назад его за какие-то грехи вышибли из пионеров, а значит, терять ему было нечего. Алесь инстинктивно отступил на шаг. Ему показалось, что Даник собирается драться. Может, он хочет отобрать мороженое?

– Они над тобой смеются, – жестко сказал Камалов, облизнув губы. – Не позволяй так с собой обращаться.

Он дружески хлопнул Алеся плечу и быстро пошел прочь. Школьный пиджак, наброшенный на одно плечо, развевался за ним, как помятое крыло большой угрюмой птицы.

Настроение безнадежно испортилось. Ни музыка из репродуктора, ни по-летнему припекающее солнышко, ни смех одноклассников не могли помочь. Шестиклассники еще немного погуляли по по майскому парку, а затем растеклись, кто куда. Алесь оказался среди десяти везунчиков, которых Валюшка позвала в гости, но не мог радоваться этому, как прежде. Слова Даника занозой засели в сердце. Теперь от каждой безобидной шутки однокашников ранка глубоко в душе начинала ныть и кровоточить.

Что, если его позвали смеха ради? Может, он никому здесь не нравится и обречен стать изгоем, как несчастные Пакля и Платошка?

У Валюшки по меркам рабочего города Горького были настоящие хоромы: трехкомнатная квартира с балконом. С потолка спускалась на цепочках хрустальная люстра, роскошная, как именинный торт. На тумбочке стоял хороший цветной телевизор с видиком, в трельяже виднелись крохотные симпатичные статуэтки: улыбчивый олимпийский мишка, важный Карлосон и заклинатель змей в чалме. Подобные фарфоровые игрушки обычно привозят в качестве сувенира детям или дарят на праздник подружкам. На стенах в рамках висели фотографии хозяев дома: белокурая молодящаяся мать, лысеющий отец и две дочки. Больше всего было снимков толстощекой маленькой девочки с закрученными баранками косичками. Видимо, любимицей родителей была младшая сестра Валюши.

Пока Ленька ставил кассету в магнитофон, Зыкина убежала на кухню резать ананас. Половником разливая компот по стаканам, Валюшка спросила:

– Кто куда поедет летом?

– Я в "Аврору" на первую смену, – сказал Вадик Ситницев по кличке Синица.

– Я тоже, – откликнулся веснушчатый Рябушкин.

– А я с папой на моря, – похвасталась отличница Галка.

Алесю снова стало неуютно. Он уже знал, что вместе с мамой и отчимом все лето проведет на даче, дергая морковь и подвязывая помидоры. Возможно, выкопает компостную яму. Тут гордиться нечем.

– Алеська, а ты? – Валюшка улыбнулась ему, передавая компот. В стакане плавали размокшие вишни.

– Да так, ничего особенного…

– В деревню поедешь, наверное?

– На дачу в "Краснополье", – неохотно сказал Алесь.

Он снова почувствовал на себе оценивающие взгляды. Глаза у Валюшки были темные, как вареные вишни, и затуманенные мыслями. Глаза остальных ребят смеялись. Синица уже открыл рот, чтобы пошутить.

– Я тоже там на все лето застрял, – сказал Ленька, поднимая голову от магнитофона. – Предки хотят, чтобы я помог им в археологической экспедиции к местным каменюкам.

Синица с глупым лицом захлопнул рот. Наверное, решил, что шутить про отличника и старосту класса будет себе дороже. Алесь благодарно посмотрел на Леню. Тот улыбнулся и сказал:

– Хорошо, что будет знакомое лицо.

С этого мига Алесь решил, что, если потребуется, отдаст за старосту жизнь.

– А ты сама не поедешь в "Краснополье", Валюш? – спросил Ленька.

– Ни за что! Я вообще просила родителей продать дачу, но матери жалко сад.

– Ну и зря ты, – осмелев, сказал Алесь. – Здорово же: лес, речка! Могли бы в гости друг к другу ходить…

Синица больно ткнул его локтем под ребра, Галка сделала страшные глаза. Валюшка поджала губы и отвернулась. Костяшки пальцев, сжимающие стакан с компотом, побелели. Может, она что-то сказала бы, но тут из кухни выпорхнула Зыкина с блюдом в руках.

– А вот и ананас, – пропела она.

Ребята стали разбирать полупрозрачные ломтики чего-то, похожего на сырую картошку. Алесь остался сидеть в углу дивана, беспомощно глядя на Валюшку, и только стискивал и разжимал кулаки на полных коленях. Но хозяйка квартиры больше на него не смотрела.

– Не обижайся, – тихо сказал Леня. – У нее там сестра пропала.

Вздрогнув, Алесь обвел взглядом комнату. Из рамок там и тут смотрела пятилетняя девочка с косичками, закрученными в баранки. На черно-белых снимках застыла ее широкая улыбка.

– А ты думал, почему на фотографиях ребенок, но игрушек нигде нет? – спросил мудрый староста.

Алесь понял, что действительно не видел в квартире ни брошенной на диван куклы, ни забытой в прихожей юлы.

– Что с ней случилось?

– Утонула, наверное. Там речка быстрая и холодная, даже у меня ноги сводит. Валя недоглядела.

Ананас оказался безвкусной дрянью. Зыкина сказала, что он просто еще не поспел, а на самом-то деле это пища богов. Зато девочки действительно стали танцевать, прямо на ковре, сбросив туфли, когда Леня поставил кассету Аллы Пугачевой. Валюшка чудесно плясала, прихватив юбки двумя пальчиками и высоко выбрасывая босые ноги. Больше она не заговаривала с Алесем, и он тоже не решался открыть при ней рот. В одиночестве он тихо давился компотом в углу. Когда он вышел в коридор, никто даже не обратил на это внимания.

Алесь пристально рассмотрел себя в пыльном зеркале, встроенном в трюмо. Круглое розовощекое лицо казалось отвратительным. Он ущипнул себя за подбородок и дернул светлую прядь выгоревших на солнце волос.

– Свинья, – прошипел он с чувством. – Тупой колхозник. Свекла.

Алесь поскреб щеку, будто пытаясь сорвать с себя уродливую маску. На лице остался розовый след от ногтей. Из зеркала смотрела хорошо откормленная трусливая хрюшка.

Глава 2. Коробка с котятами

Летом Ленька вместе с отцом делал зарядку каждое утро. В четыре руки они убирали из большой комнаты стол, затем расстилали гимнастические коврики и открывали окна, чтобы свежий воздух наполнил дачу. Иногда папа, если был в хорошем настроении, запускал проигрыватель и ставил пластинку Высоцкого. Он не любил кассетники и называл их бездушными. Под звуки "Утренней гимнастики" отец, босой, в трико и майке, поднимал гантели, приседал, махал руками и ногами в разные стороны. Когда он отжимался на кулаках, видно было, как перекатываются под загорелой кожей тугие канаты мускулов. Рядом Ленька отжимался от пола на ладонях.

Потом, умываясь ледяной водой, он пристально изучал собственные худые руки. Он так и эдак напрягал мышцы, щупал бицепс, сжимал кулаки. Если ему нравился результат, он потом целый день ходил довольный и шире держал плечи. Но до отца Леньке было еще очень далеко.

Мама в это время обычно готовила завтрак. Она жарила сырники на шипящей чугунной сковороде и варила для отца кофе. Растворимую бурду он терпеть не мог, как и суп-концентрат из пакетика и мороженые микояновские котлеты. Даже зимой мать в любую погоду ездила на рынок, чтобы купить приличное мясо, а Ленька покорно отстаивал очереди в овощных магазинах.

– Порядок, как и беспорядок, начинается с малого, – любил говорить отец. – Если человеку все равно, что есть, ему скоро станет наплевать, где жить и как работать. А там недалеко до того, чтобы совсем потерять человеческий облик.

Иногда он добавлял: "Посмотрите на…" Тут обычно следовало перечисление людей, которых папа считал безнадежными неудачниками: растратившие талант ни за грош коллеги, спившиеся академики, патлатые музыканты в переходах и продажные женщины.

Так что в доме Тереховых царил порядок. На холодильнике висел график дня и перечень обязанностей для каждого в семье. Поездки загород и выходы в театр папа маркером отмечал на настенном календаре. Планы никогда не нарушались, даже если кто-то приболел или устал. В учебные дни Ленька вставал в шесть по будильнику, в выходные поднимался не позже восьми. Если ему случалось долго валяться в кровати утром или допоздна засидеться с книгой при свете настольной лампы, отец заглядывал к нему и выразительно постукивал пальцем по наручным часам.

– Леонид!

Это строгое "Леонид" заменяло окрики и замечания. Ленька не смел ослушаться. С больной головой он вылезал из теплой постели на зарядку и гасил свет на самом интересном месте, когда Дантес сбегал из тюрьмы в мешке.

Ленька всерьез поспорил с отцом только однажды, и виноват в этом оказался кассетный магнитофон. Папа был ретроград. Он покупал виниловые пластинки в картонных конвертах с черно-белым Магомаевым и еще молодой Майей Кристаллинской. Он даже сам умел чистить и чинить старомодный проигрыватель. Когда отец слушал музыку, прерываемую иногда скрипом иглы, лицо у него смягчалось, а складки на лбу разглаживались. Увидев, что сын потратил на магнитофон все, что заработал в колхозе, он был разочарован.

– Первые серьезные деньги стоило потратить умнее. Можно купить лыжи, поехать на экскурсию, сделать подарок матери. А что выбрал ты? Дорогой магнитофон ради дешевого авторитета среди ровесников?

Леня, несчастный, с пылающими щеками, слушал укоризненные слова отца. Роскошный ярко-желтый "Романтик-306" с лямкой, чтобы удобнее было носить на плече, жался к рукам, как бродячий пес.

– Ну, ладно, – примирительно сказал отец. – Уверен, его еще можно сдать обратно.

Но Ленька не вернул магнитофон в магазин, а поставил на письменный стол вместо глобуса и даже завел полочку под кассеты. Первой оказалась запись группы "Кино". Ее подарил Даник Камалов, и кассета стала печальным надгробным памятником их распавшейся дружбы.

Их приятельство завязалось в первом классе и продлилось без малого шесть лет. На первой в жизни торжественной линейке Ленька случайно отдавил Данику ногу, а Даник в ответ огрел Леньку по голове портфелем. Они подрались прямо в строю, и классной пришлось растащить их, ухватив за воротники. Их обоих тогда в наказание не взяли на праздничный концерт, а вместо этого заперли в классе. Камалов даже не расстроился, только ухмылялся, шмыгая разбитым носом, и подбрасывал на ладони значок, который сорвал с пиджака врага. Ленька, наоборот, разревелся от обиды – сейчас вспомнить стыдно! Но с тех пор они стали неразлучны.

Даник все время что-то придумывал. Самые веселые и самые опасные игры затевал именно он. У Леньки до сих пор лицо расплывалось в дурацкой улыбке при воспоминании, как они зимой катались с горки в чугунной ванне или взлетали на тарзанке над оврагом, дно которого было усеяно битым кирпичом и бутылками. Самое веселье начиналось летом, когда Камалов мог неделями гостить у друга на даче. Тогда они рыбачили и плавали на глубину, пекли картошку в костре и рассказывали страшные истории.

Маленький, щуплый Даник, когда его сажали ужинать в гостях, с жадностью запихивал в себя две порции котлет. Жмурился от удовольствия, когда к чаю на стол ставили вазочку с шоколадными конфетами. В тридцатиградусный мороз он бегал по снегу в резиновых сапогах, а потом долго грел у батареи красные, распухшие ступни, поскуливая и морщась.

Тереховы охотно принимали у себя друзей сына. Ленька же видел мать Даника всего лишь несколько раз. В памяти осталась неопрятная женщина в одном халате и капроновых чулках, которая сидела за кухонным столом и курила, держа сигарету между указательным и средним пальцем. Посмотрев на мальчиков из-под тяжелых век, она сложила губы трубочкой, выпустила в воздух клубы дыма и закинула ногу на ногу. Она вся, а особенно ее ноги, похожие на тонкие паучьи лапы, показались Лене настолько отвратительными, что он брезгливо вздрогнул. Женщина заметила это и хрипло расхохоталась.

Но все это было неважно! Главное, что у Леньки появился самый лучший в мире друг, который научил его свистеть и показывать карточные фокусы. Это Даника к двенадцати годам стали тяготить ужины в гостях.

Он сидел за столом, насупившись, сердито размешивал чай и не ел ничего, кроме бутербродов. Ленька, смущаясь, густо намазывал хлеб маслом, резал докторскую колбасу огромными ломтями и врал, что ему так больше нравится. Камалов, и раньше обидчивый, все сильнее погружался в мрачную задумчивость. С горячей, остервенелой злостью он стыдился заштопанного пальто и дырявых ботинок. Осенью они вместе поработали в колхозе, Ленька накопил на магнитофон, а Даник купил всего лишь пару кассет. Остальное он потратил на крепкую обувь и несколько белых рубашек, которые отглаживал до крахмальной жесткости. Больше он никогда не появлялся на уроках, одетый кое-как.

Какое-то время музыка еще объединяла друзей. После школы они иногда собирались послушать кассеты. Но со временем Даник перестал заходить к Леньке. В классе ребята коротко кивали друг другу при встрече, изредка могли сверить ответы на задачу или поменяться вкладышами из жвачек, но по-человечески больше не говорили.

Когда Даник перестал появляться в доме Тереховых, Ленька почувствовал, что родители вздохнули с облегчением, и ему сделалось особенно больно.

– В этом году твой друг не приедет на дачи в гости? – спросил отец, скатывая гимнастический коврик после зарядки.

– Нет.

– Хм. Рано или поздно это должно было случиться.

Ленька ничего не сказал, полотенцем вытирая взмокшую шею. Он не стал спрашивать, что папа имеет в виду. В голове вспылили воспоминания о суставчатых паучьих ногах Даниковой матери. Она была непохожа на человека, которого родители могли бы позвать на чай.

– Не переживай, Леонид. На дачах полно ребят, с которыми можно завязать дружбу.

– Ага!

Это была ложь. Не считая Алеся, единственным ровесником Леньки в "Краснополье" был юродивый Герка. Он жил с кривой бабкой Акулиной и из-за душевной болезни в свои четырнадцать даже не ходил в школу.

Ленька предпочел бы поехать на пару смен в лагерь, но в этом году родители захотели, чтобы он приобщился в семейной профессии. Это тоже звучало неплохо! Он ведь сам много раз просился с папой на раскопки древнего капища в Сибири или карельских дольменов. Тем более, проводить отпуск вместе стало у Тереховых традицией. Они дружная семья.

На кухне уже ждали сырники под клетчатой салфеткой и гудело радио. Мама слушала литературную передачу, прихлебывая крепкий кофе. Она не стала приглушать звук, поэтому разговор про дачу и друзей затих сам собой, и Леня был этому рад. Он скорее запихнул в себя несколько кусков, не жуя.

Отец отхлебнул кофе, поморщился от горечи и поскреб чайной ложкой в пустой сахарнице. Песок закончился еще вчера. Чтобы не перекрикивать радио, папа молча постучал пальцем по списку продуктов на холодильнике.

– Я схожу, – сразу вызвался Ленька.

Погода за окном стояла прекрасная. Начинался июнь. Сирень, как невеста, оделась в белое, кусты шиповника раскрыли бутоны. Леня натянул кеды на босые ноги, взял авоську и выбежал во двор.

"Краснополье" раскинулось в низине на берегу реки Чернавы. Отдельные домики заползли и на другой ее берег, будто поселок, как клубника, пустил отростки. Хотя никто никогда не чертил границ и не ставил заборов, местные твердо знали, что поселок делится на две неравных половины: на "дачников" и старую "деревню". "Дачники" завелись здесь недавно, вместе с коммунистической властью и колхозом. "Деревня" была всегда.

Обитатели новой половины «Краснополья» приезжали на выходные и в отпуска, веселые, крикливые и шумные. Они не плавали на глубину и не заходили далеко в лес, растили на огородах кудрявую петрушку и неизменные кустики картошки. Их легко было заметить. Мужики трудились на грядках, сняв майки и подставив солнцу красные горячие спины. Женщины водили толстых розовых карапузов на пляж и звонко ругались, если кто-то из детей терял панамку или сыпал песок на полотенце. Молодежь копалась в воняющих мазутом мотоциклах и гоняла потом по крутым дорогам между холмов.

Совсем из другого теста были деревенские. Маленькие темнолицые старики и старушки, казалось, питались одними молитвами и светом божьим и почти не оставляли за собой следов. Неслышно было, как они ходят в своих домах, только иногда мелькал огонек свечи в окнах или слышался стук топора со двора. Они хорошо знали лес, реку и другой берег, никогда не плутали в чаще и приносили полные лукошки горькой калины. Тихие, незаметные, они держались с дачниками настороженно, если не сказать враждебно. Говорили они тихо, пришептывали, пересыпали речь поговорками.

Размахивая авоськой, Леня бодро шагал по дороге, поднимая кедами тучи пыли. На деревне еще лежал сырой утренний туман. Коровы уже проснулись, из хлевов доносилось басовитое мычание. Собаки гремели цепями, когда Ленька проходил мимо, просовывали морды под заборы и в щели между досками, скалили зубы и рычали. Одна особенно вредная шавка дотянулась до его ноги и щелкнула клыками у самой щиколотки. Леня шлепнул ее пустой авоськой по носу. Он не любил злых деревенских псов и слегка побаивался их.

Маленький, вросший в землю, как гриб, продуктовый ларек работал без расписания. Он открывался, когда толстая, густо завитая Лариска решала, что напилась чая и пора бы постоять за прилавком. Она была здесь единоличной хозяйкой. Уходя куда-то, она просто вешала записку.

Такая картонка висела на дверях и сейчас. Леня хотел было идти обратно, но тут заметил на крыльце большую коробку из-под груш.

– Мя! – донесся из нее слабый писк.

Картонный бортик зашевелился. Ленька подошел ближе и сел на корточки. Внутри коробки на клетчатом одеяльце копошились три новорожденных котенка. У них еще не открылись глаза. Слабыми розовыми лапками они царапали стенки и слепо тыкались в одеяло в поисках мамки. Леня протянул палец. Рыжий котенок с примятым хохолком на голове тут же потянулся к нему и ткнулся в руку теплым розовым ртом. Его трехцветная сестричка отчаянно запищала и тоже поползла к человеческой ладони. Крохотный серый малыш остался сидеть в углу, уткнувшись в одеяло мордочкой.

– Подкинули вас, да? – сочувственно спросил Ленька. – Ненужные?

Он тронул кончиком пальца серого котенка, проверяя, живой ли он. Кроха тихо запищал, цепляясь лапками за одеяло. Будь мама-кошка рядом, она пришла бы на мяуканье, но ее нигде не было видно. Наверное, окотилась домашняя Мурка одного из дачников, и хозяин не придумал ничего лучше, чем подбросить приплод к магазину.

– Уроды, – тихо и зло сказал Леня.

Какое-то время жалость боролась в нем с брезгливостью и страхом навредить. Новорожденные котята были похожи на крысят и выглядели хрупкими, как детские игрушки. Наконец, Ленька решился. Он стащил с себя футболку, накрыл ей котят сверху, чтобы не замерзли, и поднял коробку, обхватив обеими руками. Утренний ветер холодил спину, кожа тут же покрылась мурашками.

С коробкой в руках, озябший, он обошел несколько ближайших дач и деревенских изб. Зойка Рябая продала ему козье молоко в стеклянной полулитровой банке, а бабка Кулебяка рассказала, как выхаживать новорожденных котят. Леня решил, что о сереньком будет заботиться больше всего и, может быть, оставит его себе, когда раздаст остальных. Серенького было жальче. Он пищал почти неслышно и не мог ползать от слабости. Надорванное ухо кровоточило.

Входя в дом, Леня уже не помнил, какие тревоги беспокоили его час назад. Теперь его мысли мяукали.

– Мам, пап! – крикнул он из прихожей. – Вы только не пугайтесь!

Леня протопал на кухню, прижимая к груди коробку. Широкая улыбка против воли сияла на лице. Родители, сидя в плетеных креслах, все еще завтракали под уютное тарахтение радио. На плите закипал эмалированный чайник, приятно пахло травами.

– Почему ты в обуви? – сухо спросил отец. – Мы не ходим в уличной обуви дома.

– У меня тут новые жильцы!

– Это я вижу. Я спросил, почему ты в обуви, Леонид. У нас есть правила.

Отец встал с кресла, подошел к холодильнику и постучал по своду дачных правил, пришпиленных на веселенький магнит с ежиком. Мать выключила радио и подняла на Леню холодные глаза. Она редко смотрела ему в лицо, даже когда они говорили, и под этим взглядом ему стало непривычно и неуютно. Нехорошее предчувствие заворочалось на душе. Чуткий к чужому настроению, Леня ощущал недовольство родителей острее, чем запах озона перед грозой.

– Отнеси их туда, откуда взял, ладно? – сказала мама и отхлебнула немного кофе.

– Я их просто выкормлю, пока они глаза не откроют. Они мелкие совсем. Я их потом раздам!

Ленька стянул с коробки футболку, чтобы показать котят родителям. Смотрите же, они правда крохи! Заискивая, он снизу вверх посмотрел в твердое лицо отца.

– И речи не идет, Леонид. Тема закрыта. Ты купил сахар?

Морщины на папином лице застыли, как складки горной породы. В моменты ссор Лене казалось, что на отце бездушная маска из папье-маше, которая вот-вот треснет.

– Я молока им купил, – слабо шевеля губами, сказал Ленька.

– Ах, молока? Прекрасно, деньги-то не твои. Давай, трать чужое.

Голос отца не изменился, только на гладко выбритой щеке дернулся мускул. Маска треснула. Он взял из рук сына авоську, достал банку молока и с размаха швырнул ее в кафельную стену. Ленька дернулся и до боли прикусил губу. Осколки брызнули во все стороны. Молоко заляпало раковину, плиту и обеденную скатерть. Отвратительная белая лужа растекалась по полу. Леня машинально попытался стереть молоко со стола мятой футболкой, которую до сих пор держал в руках.

– Еще и одежду изгваздал, – сказала мать. И снова сделала глоток холодного кофе.

На плите засвистел чайник. Отец выключил газ, вытер полотенцем красные ладони, хлопнул себя по бокам и произнес:

– В общем, Леонид, переодевайся и возвращай маленьких жильцов обратно. Мы тут семейным советом против перенаселения нашей дачи.

Его голос звучал неестественно, улыбка была напряженной. От его нарочито-шутливого тона Лене стало жутковато. Он ненавидел доводить папу до такого состояния. Тот словно переставал быть собой и становился пугающим незнакомцем, от которого хотелось скрыться подальше. Отец начал насвистывать, разливая кипяток по кружкам. На виске у него билась синяя жилка. Со стола, капая на пол, стекало молоко.

– Хорошо, пап. Я быстренько.

Леня не помнил, во что переоделся. С коробкой, которая вдруг стала неподъемно тяжелой, он вернулся к ларьку, но не смог оставить котят на прежнем месте. Одно дело, если бы он не брал их вовсе. Но в том, чтобы взять, а потом бросить, ему виделось что-то особенно ужасное. Слепо побродив по "Краснополью", Леня вышел на берег и сел в траву, обняв коробку. Внутри плакали котята.

От ветра по темной ленте реки бежала рябь. Чернава, быстрая, холодная, уносила с собой ивовые листья и обломки камыша. Купаться здесь было зябко даже в жаркую погоду. Зато в ледяной воде обитало много рыбы, а в камышах жили серые уточки. Чернава была достаточно широка и глубока, чтобы по ней могли проплыть не только моторные лодки рыбаков, но и пароходы. Смельчаки с хорошими легкими перебирались на другой берег вплавь, но Ленька не рисковал.

С темным, непонятным до конца ему самому чувством он смотрел на воду. Казалось, в нем просыпается новое существо, холодное и равнодушное, а настоящий Леня спит или заперт глубоко внутри. Если отец и мать иногда становятся другими людьми, непохожими на самих себя, почему такого не может происходить и с ним? Может, они все – семья оборотней?

Леня посмотрел внутрь коробки. Серый котенок почти перестал шевелиться. Рыжий и трехцветный прижались друг к другу, греясь худыми телами.

Они умрут от голода. Их некому кормить по часам, как нужно. Они все равно умрут, и это будет еще хуже…

– Привет! – раздался над ухом веселый голос. От него хотелось отмахнуться, как от комара.

Леня медленно обернулся. Рядом, по колено в траве, стоял Алесь, улыбаясь, как кретин. Его круглое лицо, мягкие губы, дурацкая стрижка под горшок казались сейчас отвратительными. Лене отчего-то захотелось его ударить, хотя новенький ни разу не сделал ему ничего плохого.

– Ого, котята! – Алесь через плечо заглянул в коробку. – У вас кошка родила?

– У нас нет кошки.

Леня сжал кулаки с такой силой, что ногти впились в ладонь. Обычно он относился к Алесю снисходительно и слегка покровительственно, но дружески. С тех пор, как у него не стало лучшего друга, Леня тосковал по товариществу и пытался завести приятелей среди одноклассников. Хотелось, как в книгах про мушкетеров, чтобы один за всех и все за одного. Но Синица оказался тупым, как пробка, Пашка-Ябеда ябедничал, Толик-Жадина не делился наклейками, и никто из них не слушал "Кино". Алесь был ничем не хуже других, тем более, на дачах все равно не нашлось подходящих товарищей, кроме него.

Но темное, злое чувство, которое родилось внутри Лени при виде растекающегося по кухне молока и укрепилось на берегу речки, искало выхода.

– Я подумал, может, в лес сходим? – Алесь плюхнулся на траву рядом. – Земляники наберем, у меня лукошко есть.

Ленька посмотрел прямо в его открытое, беззащитное лицо, не чувствуя и тени жалости.

– Чего ты ко мне пристал? Не надо. За мной. Таскаться.

Он выплевывал каждое слово, словно комок горькой слизи. Еще минута, и он толкнул бы Алеся в реку. Но тот сочувственно посмотрел на копошащихся в коробке котят и спросил:

– Родители не разрешили оставить?

Леня молча кивнул. В горле у него скреблось.

– Кто-то подкинул к ларьку, – выдавил он. – Я хотел их сам выкормить, но отец не позволил.

– Вот свинья!

– Ты так про моего отца говорить не смей!

– Да я не про твоего папу, – у Алеся покраснели шея и уши. – Я про того, кто коробку подбросил.

С одинаковой печалью мальчики смотрели на реку. Ленька сорвал былинку и откусил клейкий, сладкий стебелек. Темная злость в душе прокисла, оставив вместо гнева глухую тоску.

– Слушай, давай отнесем их в деревню, – предложил Алесь. – Может, кто-то из бабушек их возьмет?

Леня дернул плечом. Деревенские ему не нравились. Но дачники почти не держали живности, кроме злых и крикливых собак на цепях. Молоко и яйца они покупали у местных бабушек. Оно и понятно: кто покормит кур и выведет пастись коз, если хозяева почти все время торчат в городе. Часто дачники, уезжая осенью, бросали котов. Те, как сироты, прибивались к деревенским домам и обиженным мявом просили подаяния. Сердобольные старушки брали чужих Барсиков, Рыжиков и Мурок.

– Ладно, пошли! – Ленька первым поднялся с земли. – Я слышал, у бабки Акулины кошка окотилась.

Он упруго зашагал в сторону деревенской половины.

«Краснополье» было разным. Дачи типовой советской постройки казались похожи, как выставленные рядками ульи. Любая деталь, выбивающаяся из общей картины, здесь привлекала внимание. Кто-то поставил каменный забор вместо сетки-рабицы? У кого-то к дому сбоку приросла веранда? На чьем-то дворе размечают землю под беседку? Все это сразу становилось поводом для соседских пересудов, впрочем, довольно беззлобных. Иногда дачники ругались из-за того, что один забрал у другого метр земли или сбросил на чужую территорию строительный песок.

Совсем другой была старая деревня. Дома здесь стояли разномастные, черные, разбросанные кое-как, будто кто-то собрал их в горсть и рассыпал по бережку Чернавы. Многие избы пустовали. Деревня медленно умирала, брошенные дома уходили под землю, словно стремились к своим хозяевам. А иногда и не понять было, живет в доме человек или нет. Вроде бы, скрипит порожек и мелькает ночью огонек в окнах, но дверь распахнута и черна, как голодный рот.

Бабка Акулина прореживала редиску в огороде. Старуха была слепа на один глаз и, несмотря на жару, куталась в пуховый платок, как тряпичная куколка. Герка гулял в палисаднике. Внешне он выглядел совершенно нормальным. Золотисто-рыжий, с тонкой цыплячьей шеей и кротким выражением на ангельском лице, он гулял по поселку, как здоровый, купался и собирал в лесу малину.

– Здрасьте! – крикнул Ленька, вытянув шею. Алесь робко остановился за его плечом.

– Чегой-то вам?

Старуха отворила калитку. Маленькие черные глаза-пуговки смотрели настороженно. Она все боялась, что Герку кто-то обидит из-за его болезни и готова была защищать его, как коршун своего единственного птенца.

Ленька молча показал коробку с котятами.

– Вот ведь городские-то, а? – бабка Акулина покачала головой. – Миску молока животинке поставить жалко. Убудет с них что ли? Ну, пойдем, пойдем.

Ворча и причитая, она проводила мальчишек в чистый, аккуратный домик с белеными стенами. С потолка свисали связки сухих трав. У печки в деревянном ящике, выстланном соломой, спала толстая черно-белая кошка с приплодом. Ленька протянул руку в коробку, но побоялся дотронуться до пушистых живых комочков. Он помнил страшные мысли, посетившие его на берегу реки, и теперь стыдился смотреть на котят. Алесь умело переложил их на солому в ящик. У серого вдруг прорезался голос, он требовательно запищал, водя слепой мордочкой.

– Кошка их примет? – спросил Алесь.

– Как Бог решит, – бабка Акулина перекрестилась.

Ленька, внук сталиниста и правнук красного комиссара, скептически поморщился. Некоторое время они втроем постояли около спящей кошки. Ребята собрались уходить.

– Котятки – это хорошо, – сказала старуха на прощание. – Звери все чуют.

Она посмотрела в окно, щуря слепой глаз. Герка все еще топтался в палисаднике, как несмышленый теленок на выпасе. Вдали чернел лес.

Визит на деревенскую половину произвел на Алеся впечатление. Всю обратную дорогу он пришибленно молчал и только иногда почесывал комариный укус на щеке. Леньке тоже было неловко. Он чувствовал вину и за свою злость, и за то, что выглядел слабым.

– Ты извини меня, – наконец, сказал он через силу. – Я на тебя сорвался. Нехорошо.

– Ничего, – Алесь просиял улыбкой. – Странные они, да?

– Кто? Герка с бабкой?

– Да все.

Алесь неопределенно махнул рукой, обводя все «Краснополье» разом. У ларька ребята попрощались.

Когда Леня вошел в дом, родители снова играли в игру, будто все в порядке. Мама читала на веранде, обложившись подушками. Отец на кухне жарил мясо. Иногда он как хороший хозяин брал часть готовки на себя. В воздухе пахло маринадом. Чтобы не скучать у плиты, папа запустил проигрыватель, и теперь на всю дачу гремел Магомаев.

Леня проскользнул к себе, закрыл дверь и тоже поставил музыку. Потом сделал громче, чтобы не слышать даже своих мыслей, лег прямо в одежде на заправленную кровать и уставился в потолок. Голова сделалась пуста, как выставленный в музее рыцарский шлем.

Через какое-то время в дверь настойчиво забарабанили. Леня открыл. На пороге стоял отец.

– Убавь музыку, – сказал он. – У нас так не принято. И не запирайся, ты же помнишь наши правила.

Папа указал на очередной список, украшающий Ленькину дверь, и выразительно постучал по нему пальцем.

Глава 3. Шуба и театр

Даник выступал для первых зрителей с тех пор, как научился говорить. На Новый год, когда все жители этажа собирались на кухне, мамаша подхватывала его под мышки и ставила на табуреточку. Ко всеобщему умилению, курчавый малыш с нерусский разрезом глаз наизусть рассказывал стишки про елочку, деда Мороза и дедушку Ленина. Соседи по коммуналке, веселые и размякшие от шампанского, хлопали в ладоши и совали Данику в карманы конфеты.

Потом, в начальной школе, способного мальчишку приметила учительница пения. Она была молоденькая, славная, еще не успела возненавидеть работу и детей, поэтому, конечно, продержалась недолго. На ее уроках не было скучных палочек и крючков, вместо этого ребята слушали бобины на катушечным магнитофоне, разучивали песенки и хором вопили: "В траве сидел кузнечик" под аккомпанемент пианино.

Именно тогда Даника стали пихать во все школьные концерты. Босой, в косоворотке, он лихо отплясывал трепака или задорно пел что-нибудь народное. Скучающая публика в школьном зале оживала, когда он выходил на сцену, замирала и уже не могла отвести взгляд, пока крошечный кудрявый артист не убегал за кулисы.

В конце третьего класса учительница пения, платочком промокая глаза, под громогласный рев детей сообщила, что увольняется, а уже осенью четвероклашек встретила Шуба.

Она не то чтобы часто носила шубы и вообще предпочитала мехам скромное пальто. Ее так прозвали за сходство с портретом Шуберта, который так удачно висел над доской. Она была вылитый Франц Петер – те же щеки и ямочка на подбородке, тот же суровый взгляд и надменная улыбка. В школе поговаривали, что картину писали именно с нее, чтобы запечатлеть Шубу в ее владениях, но, наверное, врали. У Шуберта все-таки есть и бакенбарды!

Дети ее побаивались и недолюбливали. Она вела всего лишь музыку, которая считалась необязательным предметом, но драла по три шкуры. Особенно доставалось ее собственному классу. Шуба все грозилась, что сделает из них людей, потрясала маленьким кулаком. "Вот так я вас держать буду! Вот так!"

Больше в кабинете музыки не пели, не слушали бобины и не смеялись. Теперь каждый урок они под диктовку записывали биографии известных композиторов и получали двойки, если отвлекались или зевали. Даник надолго забыл, что значит любить музыку.

– Камалов картавит! – вынесла вердикт Шуба. – Ему нельзя доверять серьезный номер. Да и какой из него русский молодец? Смешно же.

К тому времени стало ясно видно, что из полукровки с раскосыми глазами растет цыганенок, а не Иван-Царевич.

Шуба преувеличивала. Даник выговаривал букву "р", но она получалась мягкая, раскатистая, как бегущий по скалам ручеек. Но к заслуженному педагогу прислушались. Больше Камалову не доверяли сольные номера: отныне его ставили только в хор или вообще давали грубую физическую работу. Он таскал декорации с места на место и раздвигал занавес для других артистов. Зрители, которых некому было разбудить, в сонном оцепенении смотрели концерт и в конце вяло хлопали, как сомнамбулы.

Даник не особенно расстроился, просто внес Шубу в список людей, которых ненавидел. Таких к его тринадцати годам набралось достаточно. Взять, например, толстого красногубого шофера, который дважды в неделю приходил к мамаше ночевать. Он смотрел на Даника, как на какого-то вонючего клопа, если заставал его дома.

– Мурочка, просил же этого убрать! – бубнил шофер, надув губы, как большой ребенок.

А мамаша суетилась вокруг него, наливала суп, давала в руку черный хлеб. Даника от этой картины сразу начинало тошнить.

Даник, наверное, сошел бы с ума, наложил на себя руки или кого-то убил. Но, к счастью, у него было Искусство.

Оно вошло в его жизнь год назад, как бесцеремонный, жестокий начальник, и сразу заставило Даника служить себе. Искусство оказалось непохоже на неуклюжие танцы и народные песенки на школьных концертах. Оно было одновременно жадное и щедрое, злое и милосердное. Как огонь, оно пожирало не только свободное время, но даже мысли и чувства, чтобы разгореться сильнее. В его пламя можно бросить все, но нельзя, кажется, отдать достаточно, как не получается накормить костер.

А началось все с актерских проб, в которых Даник даже не должен был участвовать. Режиссер городского театра набирал по школам ребят в молодежную труппу. Десятиклассницы по очереди читали монолог Татьяны, парни декламировали отрывки из Горького, а длинноволосый дядька смотрел на них из темноты актового зала и изредка хлопал сухими, как дощечки, ладонями. Он, хотя был совсем взрослый, носил модные вареные джинсы и свитер с высоким горлом. С лица режиссера не сходило доброжелательное выражение, он хвалил каждого, но почему-то никого не брал. Звали его Станислав Генрихович.

Даник крутился здесь же, потому что на своем горбу таскал стулья для вечернего концерта. В какой-то момент старшекласснику, читавшему "Ревизора", потребовался партнер по эпизоду.

Тогда Шуба вручила Камалову пьесу и подтолкнула к сцене. Он видел текст впервые, а половину Гоголевских шуток еще не мог понять. Конечно, он частенько запинался. Они едва дошли до середины, когда Станислав Генрихович вдруг рассердился, вскочил с кресла и замахал руками.

– Хватит этого кошмара! – закричал он на Даника. – Ну разве ты не видишь, что здесь совсем другой характер? Хлестаков должен быть дурак, фитюлька, никакущий человек!

– Да мне пьесу только что в руки дали! – заорал Даник в ответ от испуга. Он всегда начинал злиться и кричать, если боялся. Ему показалось, он рассердил уважаемого гостя, потому что плохо сыграл.

На самом деле, на репетициях Станислав Генрихович частенько повышал голос, вскакивал, начинал нервно расхаживать по залу. У него это происходило не со зла, а от полноты чувств. Юных актеров он частенько доводил придирками и ворчанием до слез, а потом злился на себя и ходил мрачный.

Из всей шестой школы он пригласил в свою труппу только пятиклассника Камалова.

С тех пор у Даника началась другая жизнь. Пять, шесть, а то и семь вечеров в неделю он проводил на репетициях в старом, торжественном здании городского театра. Ему не доверяли пока серьезных ролей в спектаклях. Он был то мальчик-полотер, то официант, то бедный сиротка с измазанным сажей лицом.

В свободные минуты, пока ехал на трамвае домой поздней ночью или улучал момент в школе, Даник глотал одну за другой знаменитые пьесы. Шевеля губами, он продирался сквозь незнакомые имена и тяжелый пока слог Шекспира. Искусство захватывало его, смывало волной и накрывало с головой. Он был уже не мальчишка-школьник, а Макбет и Банко одновременно, он предавал сам себя и умирал от собственной руки. Его преследовал дух отца, как Гамлета, и мучила совесть, словно горбуна Ричарда Третьего. Как в горячечном бреду, проживая одну жизнь за другой, он забывал о косых взглядах в школе. И даже то, что красногубый шофер скоро станет жить с ними под одной крышей, казалось переносимым.

Летом театр ставил "Гавроша". Уже в июне начинались гастроли по городам на берегах Волги, которые должны были закончиться аж во Владимире. Художники в спешке заканчивали декорации, поэтому в репетиционном зале стоял тяжелый запах красок и ацетона. Реквизит упаковывали по картонным коробкам, обмотав газетной бумагой, чтобы не исцарапать в дороге.

Молодые актеры ходили взвинченные, мало спали и переругивались друг с другом по пустякам. Опытная часть труппы смотрела на это, снисходительно посмеиваясь. Станислав Генрихович, воодушевленный и необыкновенно нервный, все чаще во время репетиций всплескивал руками, вскакивал и начинал расхаживать по зрительного залу, сшибая кресла. Он уже довел двух девочек из театрального до слез, а пожилой звуковик пообещал уволиться к осени.

Даник тоже заразился этой тревожной, радостной суетой. Он и правда ходил, словно больной, с лихорадочно горящими глазами и чахоточно-бледным лицом. Наверное, у него даже поднялась температура: лоб и щеки наощупь были горячими, как сковородка. Иногда Даник брызгал себе в лицо ледяной водой, чтобы хоть немного охладить раскаленное лицо. Но огонь Искусства продолжал жечь его изнутри, заставлял без отдыха репетировать свои реплики и гнал в театр с рассветом. Однажды Камалов обнаружил, что рассказывает свой монолог уборщице за неимением других слушателей.

Для него это были первые гастроли в жизни. Самый младший в труппе, он до последнего не верил, что его возьмут. Конечно, роль была крохотная. Даник пробовался на Гавроша, а ему отдали играть безымянного мальчика, которого застрелят в третьем акте. В начале он будет продавать газеты и громко кричать: "Свежая пресса!" Потом два раза мелькнет среди товарищей Гавроша. И, наконец, испустит дух, чтобы зритель пустил слезу над юной жертвой.

Даник серьезно подошел к роли. Он довел соседей по коммуналке до нервного тика, когда на разные голоса кричал: "Свежая пресса!" Когда он ложился спать, свернувшись в клубок на раскладном кресле, перед его глазами вставала вся жизнь маленького беспризорника, который в дождь и мороз должен продавать газеты равнодушным прохожим. Даник так часто воображал смерть, что скоро и самого себя чувствовал обреченным.

На планерке Станислав Генрихович объявил:

– Следующая репетиция – генеральная. Можете собирать чемоданы.

Все захлопали, а девочки еще и радостно запищали. Только звуковик нервно закурил, выпуская дым из-под щетки усов.

– Несовершеннолетние должны получить письменное разрешение родителей и рекомендательное письмо с места учебы, – добавил худрук.

Кроме Даника, несовершеннолетними были всего лишь несколько студентов театрального училища. У них проблем с гастролями возникнуть не могло. Наоборот, такие поездки шли в зачет практики.

Опустив глаза, Даник нервно ощипывал бахрому на ветхом пальтишке с заплатами на локтях – костюм маленького газетчика удался на славу. Ему стало тревожно. Он не сомневался, что мамаша будет только рада избавиться от него на месяц или два. А вот какую характеристику напишет школа?

И действительно, мать охотно подписала разрешение. Она долго, пристально смотрела стеклянными глазами то на сына, то на лист бумаги на столе, и, казалось, слышно было, как скрипят шестеренки в ее голове.

– Ты играешь в театре? – спросила она, наконец.

Не заметить, что Даник готовится к пьесе, живя с ним в одной коммуналке, было практически невозможно, но мамаше это удалось. Она отчего-то развеселилась.

– А я-то думаю, чего ты ходишь одетый, как беспризорник, – подмигнула она. – Перед соседями уже стыдно.

– Я и есть беспризорник в пьесе, – раздраженно закатил глаза Даник. – А когда я весь второй класс в дырявых калошах ходил, тебе, значит, не стыдно было?

– Ты еще времена царя Гороха вспомни. Злопамятный же ты.

Мамаша засмеялась и потянулась, чтобы взъерошить Данику кудрявые волосы, но он отшатнулся и демонстративно клацнул зубами около ее ладони.

– Ну, поезжай, – согласилась мать с облегчением.

Она не спросила ни с кем сын поедет, ни где будет жить, ни как доберется. Данику стало обидно. Он, конечно, и не ждал слезный прощаний, но хоть спросить, на какие шиши он купит билет, мать могла бы. Наверное, если он вовсе не вернется, а останется, как Гаврош, беспризорничать, мамаша и не заметит.

Осталось получить характеристику от директора. В каникулы в школе было тихо и пусто, если не считать трудовых отрядов, которые приходили поливать клумбы, и несчастных второгодников. Дожди размыли квадраты классиков во дворе, в коридорах гулко разносились шаги. Даник решил сразу идти к директору. Тот был нормальный дядька, по праздникам играл на гитаре и разрешал бродячим собакам спать под крышей на крыльце школы. Он обязательно написал бы рекомендательное письмо.

Но, к сожалению, в гулких пустынных коридорах Даника поймала Шуба.

– Куда это ты идешь, Камалов? Ты, кажется, закончил без двоек.

Даник рассказал, внутренне подобравшись. Он всегда безошибочно различал взрослых, которые не желают ему ничего хорошего. А Шуба была еще и мелочно-мстительна.

– Гастроли, значит? – уточнила она. – Очень жаль, Камалов, но никак не выйдет. Ты ведь не пионер.

– Причем здесь пионеры?! – взревел Даник. – Я же не на картошку в колхоз еду! Я играть буду!

– Ну, ну, не кипятись. Хорошее рекомендательное письмо можно дать только пионеру, а ты? – Шуба развела полными руками. – Я ведь тебя предупреждала, Камалов. Как говорится, если ты плюнешь в коллектив, коллектив утрется, а вот если коллектив плюнет в тебя…

Она покачала головой, цокая языком. На солидном Шубертовском лице появилось мстительное выражение. Даник вдруг понял, что доказывать что-либо уже нет смысла. Она так говорит не потому, что сама верит, и не потому, что хочет наставить ученика на путь истинный. Нет, Шуба всего лишь наслаждается властью над маленьким, бесправным учеником Камаловым. Не пионером даже! И она никогда, ни за что не подпишет ему характеристику и не позволит это сделать директору. Ляжет у дверей если не костьми, так всей своей массивной тюленьей тушей, и не выпустит. Не положено ездить на гастроли раньше, чем на картошку! Нечего тут из грязи нос высовывать! На тебе по голове, чтобы сидел смирно и не гундел!

Поэтому Даник вырвал плечо из цепких пальцев Шубы и быстро зашагал прочь, не оборачиваясь.

Целый день он мотался по солнечному Горькому и жалел себя долго, со вкусом. Наверное, будь он постарше, довел бы себя до боли в сердце. Но Даник был полностью здоровым, крепким сопляком, поэтому у него всего лишь заболела голова от усиленных мыслей.

“Мать считает, что я уезжаю с театром. В театр я позвоню и скажу, что в школе не отпустили, – решил он, наконец, устав от бесполезных метаний – А сам я могу быть, где угодно”.

И сразу стало как-то легче и спокойнее, словно с рук и ног упали кандалы. Даник стоял на высоком берегу Оки, свободный, никому ничем не обязанный и никому не нужный, словно бывший каторжник Жан Вальжан из романа «Отверженные». Внизу неторопливо проходил небольшой двухпалубный прогулочный теплоход, направляясь к Стрелке – месту, где река Ока встречается с Волгой и дальше огромные реки несут свои воды вместе, рука об руку – к Чебоксарам, Казани, Саратову, Сталинграду…

Хорошо бы построить плот и отправиться на все лето в путешествие по реке, словно Гек Фин и Джим по водам Миссисипи, удить рыбу и лишь на ночь причаливать к берегу. И позвать с собой только самых надежных товарищей…

И подумав об этом, Даник вспомнил другую реку, холодную и быструю, на берегу которой он когда-то жег костры и пек картошку на углях, и рядом был верный, надежный товарищ Ленька, с которым можно говорить почти о чем угодно, не боясь, что он станет смеяться. Теперь оставшемуся в полном одиночестве Данику мучительно захотелось, чтобы все стало по-прежнему.

А ведь Ленька сейчас в «Краснополье». Добраться туда нетрудно: даже если безбилетника выставят из автобуса на полдороги, можно доехать с попутным грузовиком-молоковозом. И нет, он, Даник, не собирается навязываться или униженно просить помощи! Он просто соскучился, так почему бы не съездить в гости к старому другу?

Глава 4. Пояс Лирниссы

Сначала все складывалось как нельзя лучше. Рано утром Даник доехал на трамвае до конечной, где городские многоэтажки уступали территорию утопающем в зелени разномастным домикам садовых товариществ. Там перебрался через железнодорожную насыпь и срезал путь через частный сектор. Однажды ему пришлось даже перейти по шатким досточкам ручей, рискуя единственными приличными брюками. Наконец, Даник вышел к одинокой автобусной остановке.

От одуряющего запаха цветущей черемухи кружилась голова. Остановку украшало мозаичное панно: женщина в косынке протягивала огромный сноп сена, а над ее плечом улыбающийся тракторист занимался сельхозработами. Остановка была старая, и кто-то уже успел испортить картину, выколупав колхознице и трактористу глаза. По-прежнему улыбаясь, они смотрели на прохожих пустыми белыми провалами. Данику почему-то стало жутко, и тогда он, привыкший на страх отвечать дерзостью, деланно засмеялся, помусолил химический карандаш и, встав ногами на скамейку остановки, дорисовал колхознице огромные уши, а трактористу – роскошные, словно у композитора Шуберта, бакенбарды. От художеств его отвлекло неприятное ощущение, что кто-то смотрит в спину. Даник испуганно обернулся – и сам устыдился мимолетного страха – остановка была пуста.

Подъехал автобус – желтый, потрепанный ЛиАЗ, ветеран дорог. За рулем сидел загорелый крепкий дядька в тельняшке с синей татуировкой на плече. На наколке – вертолет над горными вершинами. Водила добродушно сделал вид что верит прилично одетому пацану, «забывшему проездной в школьной форме». Пассажиров было немного: молодая семья, с неугомонным, капризным ребенком, старушка, несмотря на почти летнюю жару замотанная до самых глаз в юбки и платки, и сутулящийся, словно скособоченный, мужик в брезентовой куртке. Он за руку поздоровался с водителем, весь при этом неловко перекосившись, кивнул женщине в платках и уселся через проход от Даника. Стало видно, что у мужика нет левой руки – рукав куртки был подвернут у локтя и заколот огромной булавкой.

Смотреть на калеку было неприятно, и Даник уставился в окно. Автобус тронулся. Навстречу побежали лесополосы, делившие огромные, до горизонта свежевспаханные поля на правильные квадраты, дорожные знаки, проселочные дороги, группа девушек на велосипедах, которым автобус, обгоняя, весело побибикал.

Пастораль за окном, словно сошедшая с разворота учебника «Родной речи», быстро наскучила Данику, и он коротал время, рассматривая пассажиров. Оказалось, он ошибся, приняв женщину в платках за старуху. Когда та сдвинула закрывающие лицо бесформенные тряпки, Даник увидел спокойное, правильное лицо с прямым носом и маленьким нервным ртом – женщина была даже младше мамаши. Вот она запустила руки в корзину и в ее узловатых пальцах появился лист бумаги, из которого женщина начала быстро и ловко складывать бумажного журавлика.

Капризная девочка на руках у дачников потянула руки к платку женщины, дернула. Женщина строго посмотрела на ребенка и, нахмурившись, пригрозила:

– Вот будешь проказить, тебя чудь белоглазая заберет!

Ее шутливая угроза прозвучала столь серьезно, что ребенок, оторопело моргнув, скорчил обиженное лицо и разревелся – но не капризно, а испуганно, прижимаясь к матери. Та что-то буркнула под нос, но скандала затевать не решилась.

– Ну ладно, ладно, не слушай тетку Тамару! – примирительно усмехнулась женщина странной кривой усмешкой, дернув только одним уголком губ – Чай, у тебя и папа есть, и мама есть, они, чай, тебя не отдадут. На вот тебе чудо-птицу, защитника!

Она протянула ребенку бумажного журавля.

– А родителям накажи так, – продолжала странная женщина по имени Тамара, – как придет чудь, как начнет в окна да двери скрестись, да спрашивать голосами заунывными: есть кто в доме ненужный? Так отвечайте – никого для вас, чужаков, нет, все в доме нужные. Так и уйдет чудь восвояси, нет у нее власти, забирать против воли родителей! А то ведь бывает так: рассердится глупая мать на ребенка, да и скажет в сердцах: пропади ты пропадом, век тебя не видеть! А чудь только того и ждет, под окнами подслушивает. Пикнуть малютка не успеет, унесут его с собой, а на место куклу положат заколдованную. Мать ее за своего ребенка примет, не понимая, что куклу соломенную нянькает.

Данику стало грустно и неуютно от такой сказки, холодок пробежал по спине. Он слишком часто слышал подобные слова от родной мамаши, поэтому фыркнул нарочито громко, словно ни к кому не обращаясь:

– Бабкины сказки!

В автобусе стало вдруг тихо. Однорукий мужик откашлялся в кулак и искоса посмотрел на разболтавшуюся женщину.

– Конечно-конечно, малой! – сразу как-то съежилась Тамара, быстро пряча лицо под складками платка. – Заболталась я, сама не понимаю, чего несу. Из ума выжила. Не серчай на тетку Тамару.

Не ожидавший такого Даник смутился и, отвернувшись, буркнул, что ни на кого не сердится.

– А и ладно! – улыбнулася Тамара своей странной улыбкой – Жить в обидах, что со львом во рвинах. Возьми и ты защитника на добрую память!

Даник не умел принимать неожиданные подарки, но отказываться было еще глупее, поэтому он смущенно пробормотал благодарности, когда женщина извлекла из корзины и вложила ему в руки неумело, но старательно вырезанную из дерева деревянную фигурку – коня с роскошной гривой и хвостом, сделанными из мочала. Глаза коня, нарисованные углем, косились на Даника с самым залихватским видом.

***

Леня видел в кошмарах, что тонет, столько, сколько себя помнил. В родах он наглотался околоплодных вод, поэтому появился на свет синий и совсем не дышал. Тогда ли возник этот инстинктивный, необъяснимый ему самому страх перед глубиной? Или, может быть, позже, когда он нахлебался воды в возрасте лет трех или четырех?

Это стало одним из первых его воспоминаний. Оно было обрывчатым, нечетким и малосвязным, как вся та странная, похожая на сон жизнь, когда Ленька ходил в ясли, носил колготы и не мог выговорить свое имя. Он купался в ванной с любимыми игрушками: пластиковым пароходом, резиновой лягушкой и рыбиной с полым, гулким животом. Рыбина и сейчас сохранилась – валяется в кладовке, заброшенная в коробки с прочим хламом. Как вышло, что его оставили одного, не выключив воду? Может, маме срочно позвонили с работы или в дверь постучала соседка? Ленька помнил, как гудели трубы и шумел кран.

Дальше воспоминания сменялись быстро, как в монтажной склейке. Вот ванная набралась ему до горла. Он пытается встать, чтобы не нахлебаться пены, но скользит и падает. Вода захлестывает его с головой, бьет в ноздри и уши, давит на глаза, заполняет рот. Леня кричит, не слыша себя. Легкие неприятно наполняются жидкостью, их сотней иголочек что-то колет изнутри. Он слепо бьется в ванной, как рыбина, и не может нащупать твердую поверхность. Руки скользят. Пальцы не раз и не два срываются с бортика. В этот момент он маленький, жалкий и слабый. Он – котенок, которого топят в ведре.

Хоть в лексиконе Леньки не было тогда слов "смерть" и "погибнуть", он, кроха, осознавал, что это именно то, что с ним происходит. Он помнил черный ужас от того, что вот-вот перестанет существовать.

Следующий кадр склейки – и вот отец трясет его в воздухе, держа за лодыжки, чтобы вода вылилась из легких. Клетчатая папина рубашка и смятый галстук прыгают вверх-вниз перед Ленькиным носом. Дышать больно, все внутри горит. Отец издает страшный, полный горя крик. Так может выть только зверь, на глазах у которого умирает его единственный детеныш. Леня, наконец, кашляет, выплевывая воду, и тоже пускается в рев. Какое-то время они плачут вместе, прижавшись друг к другу на мокром кафельном полу.

В тот день, когда Леньке предстояло вместе с отцом поехать на место будущего раскопа, он видел во сне, что тонет. Он поднялся с постели вялый и недовольный, клевал носом во время зарядки и почти ничего не съел на завтрак. Вода, приходящая в кошмарах, всегда была для него дурной приметой.

– Леонид, что с твоим настроением? – шутливо возмутился отец. – Будем его поднимать немедленно!

Раскоп должен был начаться через неделю среди серых унылых каменюк, которые местные называли Поясом Лирниссы. Деревенские бегали туда пешком прямо через васильковый луг, но папа взял машину: туда можно было добраться и дорогой, если сделать небольшой крюк. Было по-грозовому жарко, и мама решила остаться дома.

– Я на эти камни насмотрелась, когда маленькая была, – сказала она. – Да и неправильно к ним на “Волге” ездить. Не по традиции.

– Зато удобно, – отрезал отец, загружая в багажник сумку с обедом на двоих и чаем в термосе.

Белая "Волга", подскакивая на ухабах и плюясь щебенкой из-под колес, выехала за ворота. Папа вел осторожно, чтобы не передавить случайно куриц, которых здесь бродило с избытком. Бабушки отпускали их погулять под присмотром голенастых, злых, крикливых петухов. Стало слышно, как за заборами загремели цепями сторожевые псы.

Родительский дом, двухэтажный, из красного кирпича, стоял на границе двух миров: с одной стороны были дачи, с другой – старая деревня. Черные, угрюмые хаты соседей неодобрительно косились на нового, крепкого соседа.

Дом Тереховых стоял на "деревенской" половине "Краснополья", но считался дачей, потому что от прежней избы и прежних хозяев ничего не осталось. Леня смутно помнил побеленную избу, крышей почти уходящую в землю, и печурку с изразцами, у которой бабушка обычно и сидела, прижавшись костлявым старушечьим плечом к горячему боку. Ей постоянно было холодно из-за того, что она много болела в юности. Наголодавшись и намерзшись на всю жизнь во время войны, она не могла наесться и согреться за всю жизнь.

Читать далее