Читать онлайн Мир искусства Надежды Добычиной бесплатно
Мы старались найти всех правообладателей и получить разрешение на использование их материалов. Мы будем благодарны тем, кто сообщит нам о необходимости внести исправления в последующие издания этой книги.
© Музей современного искусства «Гараж», 2024
© Ольга Муромцева, текст, 2024
Благодарности
Моя безграничная благодарность Людмиле Муромцевой и Валерию Перхавко за поддержку, наставления и помощь с расшифровкой писем; Сереже и Паше Чистяковым за терпение и вдохновение; Ивете и Тамазу Манашеровым за всё – без них этой книги не было бы; Якову Бруку, Валерию Дудакову, Екатерине Евсеевой, Евгении Илюхиной, Михаилу Каменскому, Елене Лисиной и Александру Сапрыкину, Александру Локшину, Алексею Родионову, Олегу Птицыну, Анне Тугариновой; KGallery и лично Владимиру Березовскому, Ксении Березовской и Тамаре Кубанеишвили; сотрудникам Отдела рукописей РГБ; Антону Белову и Ольге Дубицкой.
Ольга Муромцева
Предисловие
Надежда Евсеевна Добычина была женщиной потрясающей силы воли, яркой и противоречивой, притягивавшей к себе внимание окружающих. Таким посвящают стихи, с них пишут портреты, их мемуарами могли бы зачитываться современники и потомки, о таких сплетничают и злословят. Портреты ее более или менее известны, несколько поэтических экспромтов современников хранит ее архив, а мемуары, за которые она бралась в поздние годы жизни, так и не были написаны. Зато ее имя периодически появлялось в воспоминаниях и дневниках современников, но в большинстве случаев вскользь и не с самыми лестными характеристиками [1].
Долгое время о Добычиной знали ничтожно мало, хотя среди советских коллекционеров были настоящие ее почитатели [2], а в исследованиях, публикациях писем и биографиях ее имя всплывало довольно часто в связи с тем или иным известным персонажем. Она была не просто свидетелем, а движущей силой тех событий, которые определяли культурное развитие страны в течение нескольких бурных десятилетий. Известная галеристка, хозяйка Художественного бюро, куратор, музейный сотрудник, друг и товарищ огромного числа художников, поэтов, писателей, деятелей культуры. Для перечисления наиболее громких имен из ее окружения не хватило бы и нескольких страниц. Казалось, она всегда была в эпицентре культурной жизни и выступала неким связующим звеном между художниками и публикой, авторами и заказчиками, между художественными группировками Москвы и Петербурга. Ее кипучая энергия и целеустремленность объединяли творцов разных направлений. Добычина продолжала свою профессиональную деятельность в период войн и революций, в дореволюционной и советской России, олицетворяя собой ту самую «дней связующую нить», которая так важна для понимания истории страны и истории искусства XX века. Жизнь Надежды Евсеевны пришлась на период радикальных перемен, и каждое событие отражалось в биографии, оставляя свой след и ставя ее перед постоянным выбором. Череда этих выборов определила жизненный путь Добычиной, который совпал со временем становления и развития искусства модернизма.
Имя Надежды Добычиной встречается в большинстве публикаций, посвященных авангарду начала века. Именно в ее Художественном бюро прошла скандально известная персональная выставка Натальи Гончаровой, на которой работы религиозной тематики были на несколько дней арестованы по санкции обер-прокурора Священного Синода, что, конечно, привлекло дополнительное внимание к экспозиции. Еще большую известность бюро получило впоследствии как место проведения «Последней футуристической выставки 0,10». В декабре 1915 года в комнатах квартиры Надежды Евсеевны, часть которой, собственно, и занимало бюро, публика впервые увидела «Черный квадрат» Малевича и услышала слово «супрематизм», ставшее со временем практически синонимом русских авангардистских поисков и открытий. Там же были показаны и контррельефы Владимира Татлина, определившие путь развития конструктивизма. Справедливости ради надо заметить, что выставка «0,10» была организована и профинансирована художниками Иваном Пуни и Ксенией Богуславской, а Добычина лишь предоставила для ее проведения помещение, что оказалось как нельзя кстати: левым художникам было крайне сложно найти экспозиционную площадку. И все же Добычину едва ли можно было причислить к радикальным кругам авангардистов или упрекнуть в любви к эпатажу и скандалу. Обе выставки были не более чем яркими эпизодами в череде не менее интересных событий и свершений, история которых до сих пор не была изучена в полной мере.
Сама Надежда Евсеевна понимала, что ей есть о чем поведать миру, и серьезно задумывалась о создании мемуаров. Мысль о значимости происходившего с ней пришла достаточно рано. Еще в юности в письме к своему жениху Петру Добычину она высказывала желание «написать свое детство, свою жизнь», тут же опасаясь неудачи и сомневаясь в своих способностях, в умении верно выразить мысль. Позднее она делала попытки проанализировать свой опыт, прошлое и настоящее. Как будто продолжая тот внутренний диалог, который начала раньше, Добычина предваряет одну из своих тетрадей для записей следующим утверждением:
«Я думаю, что мыслить и выражать свои мысли не есть привилегия талантов. <…> Каждый человек психологически индивидуален и не может быть двух одинаковых людей, ибо они не нужны были на земле, а каждый человек обязательно призван что-нибудь сделать на этом свете. Когда же говорят, что тот человек ничего не сделал, то это ложь, ибо должно считаться не только осязаемое, а и <…> мысли, данные одним человеком другому. Итак, все на земле живущие заговорите! И тогда мы посмотрим, услышим нечто такое, чего до сих пор не только не слышали, и тогда только можно будет, наверно, сказать, где талант истинный, без прикрас».
На следующих страницах, чувствуя необходимость найти самой себе и своему занятию оправдание, некоторое время спустя она продолжает:
«У меня всегда был такой творческий зуд, всегда хотелось хоть что-либо создать, воплотить хоть малюсенький образ, хоть часть себя показать одному-другому. Ведь вот я все как бы понимаю, а рассказать своими словами, передать хоть одну бы краску. Смогу ли? Попробовать разве, а? Ну о чем же?»
В этих фразах отражены противоречивые свойства ее характера: самоуверенность, самолюбование, убежденность в собственной значимости, творческое начало, желание самореализации и постоянные сомнения в себе, которые становились причиной нервных срывов и депрессий.
Архив Добычиной был продан в Отдел рукописей РГБ в 1960 году ее сыном Даниилом Петровичем. Туда входили тетради с личными записями Надежды Евсеевны и ее мужа Петра Петровича, их переписка друг с другом и с множеством других корреспондентов, а также некоторые документы (трудовые книжки, удостоверения, свидетельства, счета){1} [3]. Этот массив бумаг был бережно храним Петром Петровичем и частично Надеждой Евсеевной, а после смерти матери и отца разобран унаследовавшим обе части архива Даниилом Петровичем. Наиболее полно архив раскрывает события ранних лет (1900-е годы) и последних десятилетий жизни Н. Е. Добычиной. Переписка 1910–1930-х годов, конечно, сохранилась далеко не полностью, но переданный в библиотеку объем корреспонденции имеет огромную исследовательскую ценность и в течение десятилетий активно использовался историками и искусствоведами в работе над разными темами и персоналиями. С точки зрения воссоздания биографии и составления психологического портрета Надежды Евсеевны наибольший интерес представляют отрывки из начатых мемуаров и записи дневникового характера.
О чем же могла писать Добычина, обращаясь к дневнику в неспокойные послереволюционные годы и в советское время, когда далеко не все можно и нужно было доверить бумаге? Важным ей казалось сохранить память о тех выдающихся людях, которые сыграли значительную роль в ее жизни: Александре Бенуа, Николае Кульбине, Игоре Грабаре. Также ей хотелось записать свои мысли об искусстве, о современных художниках и, наконец, обратиться к собственной жизни, вспомнить родителей, дом, детство. Дневник для Добычиной, как и для многих, – форма некой психологической терапии, поэтому возвращалась она к нему в сложные моменты вынужденного бездействия или болезни, в том числе и нервного характера, в периоды острого одиночества и неудовлетворенности собой. Редкие, но пространные записи поздних лет – это буквально прописанное доктором лечение, которое позволяло отвлечься от тягостных мыслей или уменьшить тревогу, обличив ее в слова. Конечно, по ее текстам заметно, что навыками профессионального писателя она не обладала. Ей свойственна частая смена стиля и тона повествования – от интимного, раскрывающего личные переживания, до публицистического, переходящего к официальным панегирикам. Она пробовала себя в разных жанрах, периодически останавливаясь и бросая начатое. Не получив академического образования, Надежда Евсеевна в своих письмах и записках нередко допускала стилистические и орфографические ошибки, за которые в юности ее ругал жених. В 1904 году Петр Добычин писал ей:
«Не беда еще в частной переписке со мной игнорирование знаков препинания, смешение форм неопределенного наклонения с формой 3-го лица единственного числа, отсутствие правильной синтаксической формы речи, не беда для меня, если ты термин “социалистический” употребляешь вместо “социальный” – я пойму, что ты хотела сказать; не беда, если на скорую руку написанное, без всякой – хотя бы бегло внимательной проверки, письмо не лишено пробелов, неточностей <…> кое-как иногда можно разобраться. Но все это не беда для меня (опять-таки не всегда, конечно), а не для тебя» [4].
При этом каждая из хаотичных дневниковых записей и переписка с Добычиным говорят больше о характере Надежды Евсеевны, чем мог бы рассказать том собранных, прошедших цензуру и отредактированных воспоминаний. С супругом Надежда была близка, но едва ли могла поделиться всеми чувствами. Она предельно откровенна только сама с собой. Дневнику Добычина полностью доверяла свои переживания, в том числе и детские травмы: «Если вспомнить детство я ни с кем не дружила так, чтобы пойти и все рассказать и случилось это только потому, что слишком рано подруга обманула, так на всю жизнь и осталось…»
Далеко не всегда у Надежды Евсеевны была возможность и желание рефлексировать и вспоминать, записывая свои мысли. Будучи натурой очень деятельной, волевой, временами властной, Добычина, при всей своей эмоциональности, не чувствовала никакой необходимости обращаться к дневнику в периоды, когда работа кипела, вокруг были друзья и поклонники, а бумага требовалась лишь для хозяйственных заметок, печати каталогов, выставления счетов, планирования экспозиций. Вероятно, у нее просто не хватало времени вести записи. Поэтому если в эпизодических дневниковых заметках Надежда Евсеевна нередко предстает незащищенной, уязвимой, сомневающейся, то ее переписка и факты биографии рисуют нам образ женщины целеустремленной, решительной, страстной. При этом и дневники, и письма – это ткань ее жизни, все нити которой переплетены и связаны, несмотря на видимую противоречивость и обрывочность многих высказываний. Опора на них позволяет выстроить историю, которую сама Надежда Евсеевна предполагала начать рассказывать по следующему плану:
«Рождение. Отец. Мать. Сестры. Двоюродный брат. Родственники родителей. Первый год учения и первая учительница. Компаньон Пимус и его семья. Его отъезд в Америку. Семья Бескин. Орловские знакомые. Первая учительница. Городское училище.
Яшка Дубровинский. Семен Дубровинский. Коля Колышкевич. Петр Добычин.
Петербург.
Экзамен при 6-й мужской гимназии, курсы Лесгафта. Поездка за границу. Замужество. Знакомство с Н. И. Кульбиным. Рождение сына. Н. Н. Евреинов. Знакомство с В. Г. Каратыгиным.
Художественное бюро (1911–1919)
Ал. Бенуа. Его семья. А. П. Нурок. М. Д. Добужинский. А. П. Остроумова. С. П. Яремич. Н. К. Рерих».
На этом составленный ею план обрывается…
Глава 1
Счастливое время детства и юности
Гинда-Нека Шиевна Фишман (в замужестве Надежда Евсеевна Добычина) родилась 28 октября 1884 года в городе Орел во флигеле дома, принадлежавшего Василию Устиновичу Устинову. Дом этот находился на несуществующей ныне Воздвиженской площади города [5]. Площадь считалась торговой и в базарные дни заполнялась возами с товарами: Добычина позже сравнивала вид прилавков с овощами, фруктами и всякой снедью с «Nature morte голландцев XVIII века». Она вспоминала об этом месте с большой теплотой, отмечая, однако, что город и его центр запомнились летом грязью, а зимой напоминали «белый саван». По праздникам площадь оживлялась, гудела и кипела красочной ярморочной жизнью с балаганами и каруселями. В остальное время ее доминантой оставался Крестовоздвиженский храм, окруженный тремя миниатюрными часовнями.
Церковь Воздвижения Креста Господня в Орле. Нач. ХХ века
Любопытно, что практически напротив православного храма в конце XIX века находился еврейский молельный дом, если верить данным карты города, напечатанной в известном орловском издательстве Шемаева [6]. По периметру площади был расположен ряд городских усадеб, от которых сегодня практически ничего не сохранилось. Тем ценнее оставленное Надеждой Евсеевной воспоминание о своем первом жилище:
«…флигель, соединенный с главным белым каменным домом одной площадкой. С этой площадки были к нам и главному дому черные хода. Квартира имела парадный [вход], но тоже со двора, при том оба входа шли по одной линии, между ними 5 или 6 окон. С площадки попадали в сени, а оттуда в большую теплую кухню с русской печью, за которой в узком закоулке спала прислуга. Из кухни проходная комната, оттуда две двери, налево небольшая комната – спальня сестер, несколько поодаль посредине центральной стены дверь в столовую. Эти три комнаты с одним окном. За столовой большая комната с тремя окнами – зала, из нее налево спальня родителей и вторая дверь в маленькую комнату, ведущую в парадную и прилегающую к ней таким образом, что, когда становишься в первой комнате и смотришь в дверь центральной стены, получалось впечатление анфилады, правда, небольшой, но очень уютной. Видимо, это детское впечатление и привело любовь к такому устройству квартир»{2} [7].
Марк Шагал. У дедушки. Лист из «Большого альбома». 1911–1912
Собрание Иветы и Тамаза Манашеровых
Много лет спустя, выбирая помещения для своего Художественного бюро, Добычина действительно останавливалась на подобных анфиладных планировках квартир, что как нельзя лучше подходило для устройства выставок и вечеров.
Гинда-Нека происходила из еврейской семьи, ни к наукам, ни к искусству никакого отношения не имеющей. Ее отец и мать родились в городе Влодава Седлецкой губернии. Сейчас это территория Польши, граничащая с Западной Белоруссией и Украиной. Шия Нухимович Фишман был призван на военную службу в возрасте 28 лет, уже будучи женатым, что казалось достаточно необычным для того времени. В царскую армию преимущественно набирали совсем юных еврейских мальчиков. Николай I подписал указ о распространении на евреев воинской повинности в 1827 году{3} [8]. Ежегодно еврейские общины должны были рекрутировать по десять здоровых 12-летних подростков с каждой тысячи своих сограждан. Эта норма была выше, чем у христиан, из числа которых в армию брали по семь рекрутов с тысячи человек раз в два года и только по достижении 18-летнего возраста. Военная служба для евреев уподоблялась некой «воспитательной мере» для подавления «фанатизма не поддающейся влиянию народности»[9]. Предполагалось, что в казарме еврейский солдат, оторванный от родной среды и принуждаемый командирами, волей-неволей откажется от прежнего образа жизни и в конце концов перейдет в христианство. С 28-летним Шией Фишманом подобного не произошло. Он не брал в рот ничего из солдатской пищи, кроме хлеба, воды и соли, «совершенно игнорируя любое наказание, не пропускал ни одной молитвы, несмотря ни на какие переходы». Со слов отца Добычина рассказывала, что его постоянно сажали в карцер за разные провинности, в том числе из-за того, что он отказывался что-либо делать в субботу, повторяя раз за разом: «Шабес». Ситуация усугублялась тем, что Фишман не знал ни одного слова по-русски, когда попал в армию, и до конца дней своих плохо изъяснялся на неродном ему языке. Его отправили служить в город Орел, куда на втором году отбывания воинской повинности к нему приехала супруга, только что потерявшая первого ребенка и пережившая пожар, в котором погибло все их скромное имущество. Фрейде Гейла всю жизнь считала свой брак мезальянсом. Когда ее выдавали замуж, она уже осталась сиротой и некому было позаботиться о ее интересах. Тем не менее, будучи верной женой и последовав за супругом, она смогла снять угол и подрабатывала мелкой торговлей, чтобы содержать их обоих. У супругов завязались контакты с местной еврейской диаспорой, которая подкармливала их кошерной едой и периодически давала Шие Фишману возможность заработка. Постепенно их положение улучшилось, и по окончании службы семья смогла открыть собственное дело. Сначала это был пошив мешков для зерна, а через какое-то время – небольшая суконная фабрика. По воспоминаниям Надежды Евсеевны, отец отличался добротой и щедростью к чужим людям, а также был человеком доверчивым, что подводило его в бизнесе. Обманывал его компаньон, некий Пимус, который запомнился маленькой Гинде как человек, приносивший беды в их семью и слезы матери.
Марк Шагал. Возле лавки. 1914–1915 (?)
ГМИИ им. А. С. Пушкина
Младшая из трех дочерей, Гинда-Нека росла болезненным ребенком, буквально боготворившим своего отца. Она восхищалась его внешним видом и характером, которые описала десятилетия спустя:
«Среднего роста, сутулый, я помню его уже с проседью, черные гладко лежащие волосы с пейсами, которые спускались прямо на каштановую вьющуюся бороду, причем я всегда у него спрашивала, почему волосы на голове прямые и мягкие, а в бороде вьющиеся и жесткие. <…> Прямой греческий нос, широко открытые зелено-карие глаз. Очень красивые брови и ресницы. Но что хорошо было в этом лице, это глаза и рот. Выражение скорбной, глубокой доброты, жалости в обычно спокойном состоянии. Безудержного разудалого огня веселья в большие еврейские праздники от одной-двух рюмок вина, сверкающие искры молний в гневе, но никогда я не видела жестокости в глазах его. Его любовь к животным была легендарна. Лучшие коровы были у нас. Кормление коров – священнодействие. Пища заготовлялась под его наблюдением или им самим. Как только корова проявляла апатию, левой рукой отец обнимал ее за шею, открывал ей рот и правой вкладывалась пища. <…> Я помню такой случай: заболела одновременно я и корова, около меня мать, отец около коровы и на мой болезно-обиженный вопрос, кто ему дороже, он с такой кротостью и любовью объяснял мне, что ведь корова пожаловаться не может, сказать не может, что от природы она создана так, что боль она чувствует и т. д., этого объяснения было достаточно, при чем говорил он очень мало, больше глазами поразительной выразительности».
Маленькая Гинда-Нека не была обделена вниманием во время болезней. Одну из самых опасных и затяжных она перенесла в возрасте 5 лет, когда подряд заразилась скарлатиной и дифтерией. Физическая слабость и болезненность, преследовавшие ее всю взрослую жизнь, видимо, были последствиями осложнений от этих детских инфекций. Когда девочка тяжело болела, мать не отходила от ее кровати, доводя себя до истощения и обмороков. От иного общения Гинда-Нека была изолирована, сестры могли лишь заглядывать в замочную скважину ее комнаты. В остальное время ближайшим ей человеком, «воспитательницей и питомицей», была средняя сестра Соня, которой часто поручалось присматривать за Гиндой-Некой. Будучи на семь лет старше, Соня имела уже свой круг друзей и свои интересы, но постоянно вынуждена была отказываться от них ради младшей сестры; за такие жертвы той, конечно, доставалось. Еще одним спутником детства была подруга, внучка владельца дома; с ней они проводили много времени на приусадебном участке, засаженном кустами малины и плодовыми деревьями.
Марк Шагал. Сестра заплетает бант Марьясе. Лист из «Большого альбома». 1911–1912
Собрание Иветы и Тамаза Манашеровых
Из-за болезней Гинда-Нека получала домашнее образование. К ней регулярно приходила учительница, привившая ей любовь к чтению и игре на пианино. Позднее недолгое время она посещала реальное училище. Одна из подруг Добычиной, Рая Киссин, писала ей в 1910 году с большой нежностью:
«Часто, сидя в лесу или на берегу реки, я вся, вся, всем своим существом, всеми мыслями переношусь в далекое прошлое, в счастливое время детства и юности, и всегда встаешь передо мной ты, ты, моя милая, моя славная Надя! То ты помогаешь мне, когда я хожу в училище, то занимаешься со мной музыкой, то читаешь что-нибудь интересное и вызываешь любовь ко всему изящному и красивому – то ласкаешь и утешаешь в тяжелые ужасные минуты после смерти отца» [10].
Жизнь семьи Фишман шла согласно еврейскому традиционному укладу, при этом со стороны отца, Шии Нухимовича, это было не просто внешнее следование традиции, а глубокая и искренняя вера. Добычина вспоминала, как во время одной из ее болезней отец, услышав от врача, что девочка может не дожить до утра, провел в ее комнате целую ночь в молитве, ни разу не взглянув на ребенка. Вошедший утром в комнату доктор увидел, что состояние больной улучшилось, и обратился к Шии Фишману со словами: «Что, твой Бог сильнее наших знаний?» Другой яркий случай произошел, когда Гинда-Нека была уже старше. В городе начался пожар, горели ближайшие кварталы, к дому, где они жили, примыкали деревянные склады, в которых хранился легко воспламеняющийся товар отца. Когда Гинда-Нека с матерью прибежали из гостей и вся семья в панике металась, собирая ценные вещи в доме, отец стоял посреди двора с запрокинутой к небу головой в ермолке и молился. Приехавшие пожарные хотели заливать склады водой, чтобы предотвратить распространение на них огня, но он не дал, сказав: «Будет гореть, значит, чужое». Поразительно, что тогда все осталось цело. Такая религиозность, конечно, влияла на атмосферу в доме. В одной из поздних дневниковых записей Добычина, проходя через тяжелый жизненный период, пыталась осознать себя и свою жизнь, оттолкнувшись от образов прошлого, впрочем, быстро переходя к эмоциям дня настоящего:
«Переоценка детства, которое мною было ограждено болезненной неискренностью и при первом строгом анализе это оказалось царство мистицизма, боязни, всяких лишений, вечная болезненность, отсутствие планомерного воспитания – все было под запретом страшного бога, наказаний. Наказания также поспешно менялись на страстную ласку. Все это урывками, всем было некогда. Все любили друг друга, но никто не вникал в переживания другого, а на ход “пихали” друг друга в уже веками сложившуюся сухую злую беспощадную догму. У всех вечно озабоченные лица. Всякий детский громкий смех в лучшем случае вызывал недоуменный взгляд… А вечные драмы у мамы с отцом из-за денег. Вечное папино “раздавание” из состояния мамы, когда ночью приходилось ей красть этот рубль на завтрашнюю кормежку детей. Утренние сцены по этому поводу. Лгун ребенок – лучше мертвый. Каким страшным методом, каким жутким калечением это сказалось хотя бы на мне. Ведь иногда… мне хочется соврать, а разве я не вру? Вру! Но единственно, что можно сказать – никогда во имя материальных благ! Но и то это происходит потому, что нет у меня твердой линии понимания благ» [11].
Неизвестная, Гинда-Нека Фишман (Н. Е. Добычина) и Рая Киссин. Конец 1890-х
Отдел рукописей РГБ
Отец был очень строг в вопросах морали. Однажды по ошибке, уличив Гинду-Неку во лжи, он жестоко выпорол ребенка. Чтобы девочка осталась дома и не капризничала, мать дала ей выдуманное поручение следить за помощницей по дому, о чем Гинда-Нека не преминула сообщить женщине, когда та пришла. Это спровоцировало скандал, и разъяренный отец набросился на младшую дочь, обвиняя ее в наговоре. Для Шии Нухимовича было важно доверие к людям, работавшим на него, и хорошее к ним отношение. Вмешательство Сони спасло девочку, но, как она сама потом писала, «обида была слишком велика и осталась на всю жизнь».
Подобные переживания детства, безусловно, формируют характер и отношение к жизненным ценностям. С одной стороны, большую роль в этом играл пример отца, который отличался честностью, добротой и бездумной щедростью к чужим людям: давал в долг, не ожидая возврата денег, и часто проигрывал в карты. С другой стороны, она вспоминала, что отец был крайне скуп по отношению к себе и своим близким, а мать жила в постоянном страхе потерять нажитое, особенно имея на руках трех дочерей на выданье, для которых нужно было приданое. Возможно, этот страх привел к начавшейся у матери нервной болезни, что делало обстановку в доме еще более напряженной. Если к матери Надежда Евсеевна испытывала сочувствие и жалость, то отец вызывал у взрослеющей дочери более сложную гамму чувств. «Странные были отношения между нами, – вспоминала она, – мы обожали друг друга и спокойно не могли говорить друг с другом». С самого юного возраста Гинда-Нека училась проявлять упорство и добиваться своего, вступая в конфронтацию с упрямым Шией Нухимовичем.
Когда девочки выросли, финансовое положение семьи оказалось не столь прочным из-за ряда авантюр отца. Самым правильным решением было бы удачное замужество, как произошло со старшей дочерью Любой, являвшейся, по словам Добычиной, «кумиром всей семьи». Много десятилетий спустя Надежда Евсеевна вспоминала день свадьбы, торжественность которого поразила ее маленькой девочкой:
«Летний августовский вечер, двор, усыпанный хрустящим желтым песком, с лестницы второго этажа спускаются люди со свечами и идут благословлять молодых, стоящих во дворе под шатром. Какие-то благообразные евреи с красивыми лицами, окладистыми бородами, с длинными закрученными пейсами, в меховых бобровых шапках с бархатными верхами. Женщины в темных туалетах наглухо застегнутых – не помню ни одного декольтированного платья. И моя сестра в белом атласном платье, в белой фате производила впечатление ангела…» [12].
Отец благоволил мужу Любы, Якову Граевскому. Он происходил из образованной еврейской семьи, отличался религиозностью, при этом был предприимчив. Однажды Яков купил механизм для расчесывания пеньки и поставил его в сарае при доме. Тогда же он застраховал все имущество, и буквально через несколько дней случился пожар. Несмотря на любовь и доверие к зятю, вспыльчивый Шия Фишман метал гром и молнии, хотя, как выяснилось, злого умысла Якова в произошедшем не было: в жаркий июньский день во время расчески пеньки вылетела искра и воспламенились опилки. После этого происшествия благосостояние главы семьи ухудшилось, и частично все жили на средства от созданной Яковом и носившей его имя фабрики – «Паровой фабрики Хлопка льняного, Ваты и Бичевы». В юности Гинда-Нека нередко писала письма на бумаге с фирменным знаком именно этого предприятия.
Марк Шагал. Ритуальная уборка. Раввин. 1914
Частное собрание
Из ярких и приятных воспоминаний детства остались религиозные праздники, которые всегда широко отмечались в семье. К самому значительному из них, Песаху, приготовления начинались сразу после Пурима: мыли бочки, делали свекольный сок и изюмное вино, и, наконец, наступало время главного:
«Самая отдаленная комната вымывалась буквально вся, оттуда выносилось все, и когда мама говорила: “готово!”, комната запиралась, и мы уже знали, что завтра в 5 утра отец и мать уйдут “в подряд” печь мацу. Раз и мне пришлось быть в этом “подряде” и, собственно, для меня совершенно непонятно, откуда взялась версия о крови русского ребенка. Папа и мама стоят при том, как замешивают тесто, вода, мука, соль, довольно крупное тесто разрезают на небольшие кругляшки и раздают тут же стоящим русским и еврейским женщинам на раскатку скалкой круглых лепешек (гордость хозяйки тонких как папиросная бумага), после этого таким круглым резцом проводят по тесту с двух сторон и получается лепешка правильно прорешетчатая. Все делается на глазах у всех. Может быть, в еврейских местечках, где много еврейской бедноты, естественно дают заработать еврею и там не бывает русских?» [13]
Марк Шагал. Повозки. Ок. 1908
ГМИИ им. А. С. Пушкина
К празднику все мылось и убиралось, девочкам шили новые платья и покупали обувь. Родители надевали на себя все лучшее и вместе с детьми и гостями садились за праздничный стол, на котором были расставлены разные необычные яства: зеленый лук, натертый хрен, толченые орехи. Гинда-Нека знала, что они символизировали «опресноки, которые евреи ели, проходя через пустыню». Застолье продолжалось бульоном и фаршированной рыбой. По субботам стол также отличался разнообразием. Вся еда, разумеется, готовилась заранее. Семья строго следовала всем религиозным обычаям. Им не пришлось жить в черте оседлости, как положено было большей части еврейского населения Российской империи, так как отец Гинды-Неки отбыл рекрутскую повинность. Несмотря на всю традиционность их уклада, Добычина с детства росла в достаточно открытой среде, видела быт всего городского населения и в распахнутые окна своей комнаты слышала мелодичный звон колоколов упоминавшегося выше Крестовоздвиженского храма, приводивший ее в восхищение. Никогда не забывая о своем происхождении, Надежда Евсеевна научилась чувствовать себя вполне комфортно в любой обстановке, отличной от той, в которой провела ранние годы своей жизни.
Глава 2
Его высокоблагородие Петр Петрович
Гинда-Нека познакомилась с Петром Добычиным в октябре 1900 года. Обстоятельства этого знакомства нам известны благодаря дневниковой записи, сделанной Добычиной, вероятно, в 1918 году. В трудный для себя период, затронувший и личные отношения, она намеренно обращается к описанию первой встречи с мужем:
«Осень. Главная улица провинциального города. Воскресный день. Вся учащаяся молодежь гуляет бесконечное число раз вверх и вниз по главной улице. Легкая стрельба глазами между гимназистками и гимназистами, реалистами и кадетами. Грязь под ногами, несколько прохладно, небольшой ветер, легкий дождик – очень неприятный временами… Среди “табуна” мое внимание привлекает небольшой, толстенький, беленький с небольшими, но поразительно добрыми – чистыми глазами. Возможно, мое внимание привлек именно он, ибо сопровождавший меня молодой человек остановился с ним переговорить о свидании: 23 октября на благотворительном вечере».
Конечно, Гинда-Надя{4} пошла на этот вечер, где молодые люди наконец заговорили друг с другом: по ее воспоминаниям, они вели легкую остроумную беседу ни о чем, стремясь показать себя в лучшем свете. «Очень хитро это в природе устроено – глазами пишут самые сильные страницы своей жизни, языком болтают всякий вздор», – так Добычина прокомментировала этот эпизод в своем дневнике.
Марк Шагал. Зеленые любовники. Сер. 1910-х
Частное собрание
Ее будущий супруг сохранил все письма и любовные записочки, полученные от невесты в первые годы их связи. Самая ранняя из них написана накануне 16-летия девушки: это было приглашение прийти к ней в день ее рождения 28 октября. Уже в этих первых строках чувствуется разрыв в социальном статусе, который долгое время препятствовал воссоединению влюбленных. Конверт адресован «Его высокоблагородию Петру Петровичу». Отец Петра, занимавший должность начальника Канцелярии Орловской губернии, получил дворянство по службе. Рано осиротевший Петр Добычин (отец умер за несколько месяцев до его рождения, а мать ушла из жизни, когда мальчику было всего 7 лет) воспитывался родственниками и в 1899 году перебрался к старшему брату Вадиму в Орел, где поступил в 7-й класс гимназии. Гинда-Нека кокетливо замечала, что «ни хоро́м, ни лакеев» у них нет, а рождение свое она не справляет, «кто заходит из знакомых, тот и приходит». Вполне вероятно, первые встречи Гинды-Неки и Петра проходили под видом уроков, которые гимназист давал юной девушке у нее дома. Довольно быстро и бурно развивавшийся роман приходилось скрывать прежде всего от родных Гинды-Неки, которая опасалась, что кто-то заметит их держащимися за руки или узнает о ее обращении к Петру на «ты».
Гинда-Нека Фишман (Н. Е. Добычина). 1902
Отдел рукописей РГБ
Петр Добычин. Конец 1910-х (?)
Отдел рукописей РГБ
Письма, бережно сохраненные Добычиным, очень откровенны. Гинда писала о том, как скучает в разлуке и мечтает быть вместе. В то же время она уже демонстрировала те качества, благодаря которым сформируется через десятилетие «добычинский круг» поклонников и почитателей, с некоторыми из них у нее завяжутся более близкие отношения. В одном из писем 1901 года, обращаясь к жениху, Гинда-Нека признавалась:
«Ты знаешь ведь мои привычки, я люблю поговорить со многими, пошутить, но конечное и главное это остаться с тобой наедине, поделиться впечатлениями, даже, если хочется, понежничать, но, Петя, ведь право невозможно не нежничать с человеком, которого любишь, как-то невольно рука гладит волосы, губы соприкасаются с губами любимого человека» [14].
В этих строках одновременно и страстность, и кокетство, и некая рассудочность, удивительная для ее юного возраста. Молодые люди понимали, что скоро им предстоит разлука не только на праздники, в которые Петр уезжал с братом к дяде и тете в Новгород-Северский. Добычин планировал поступать в университет в Москве или Петербурге, и Гинда-Нека писала, что единственный ее шанс воссоединиться с ним – это также поступить в какое-то учебное заведение. Как свидетельствует ее переписка с орловским поклонником Николаем Колышкевичем, мечты о продолжении учебы и поездке в Петербург зародились у Нади еще до знакомства с Петром [15]. В первый год их романа с Добычиным в ней окончательно созрела решимость оставить родной город и привычную жизнь и последовать за женихом, чтобы учиться и работать рядом с ним. В ее ситуации сделать это было не так просто. Необходимо было заручиться хоть какой-то поддержкой семьи, уговорить отца отнести на подпись письмо о благонадежности, а главное – быть принятой в то или иное учебное заведение.
По циркуляру о приеме евреев в средние и высшие учебные заведения, принятому в 1887 году, число учеников из еврейских семей в местностях, входящих в черту постоянной оседлости, должно было составлять 10 %, в других местностях – 5 %, а в Санкт-Петербурге и Москве – всего 3 % от всех учащихся. В последующие годы эти нормы в некоторых случаях нарушались, например в провинциальных высших учебных заведениях, испытывавших недобор студентов. Однако в столицах доступ к образованию для детей и молодежи еврейской национальности и иудейского вероисповедания был значительно затруднен, и Гинда-Нека не могла не знать об этом. В семнадцать лет ее уверенность в успешности своих начинаний была не столько признаком силы характера, сколько проявлением юношеского безрассудства. Однако твердости и упорства будущей Добычиной было не занимать, свидетельством чего являются ее подписи в конце пространных писем к Петру от 1901 года: «Твоя любящая уважающая тебя очень настоящая невеста и будущая жена Надя». Кроме того, желанию оставить родной дом способствовали непрекращающиеся семейные конфликты и удушающая атмосфера. Надя сетовала на необходимость соблюдения принятых норм и устоев еврейской семьи и, нарушая их, украдкой писала письма в шабат. Ей не нравились расспросы близких, заметивших ее романтические отношения, или возмущение матери, увидевшей, что она носит на шее часы на цепочке, принадлежавшие, видимо, Петру. Весь 1901 год прошел в ссорах с матерью и попытках убедить отца, что она способна самостоятельно прожить в столице на сумму, не превышавшую 50 рублей в месяц. Отец то соглашался, то шел на попятную, но и дочь проявляла незаурядный талант переговорщика, который пригодился ей в будущем. Она убеждала его подписать необходимые бумаги, чтобы послать их в учебное заведение, которое может еще и ответить отказом, а кроме того, по ее словам, не следовало беспокоиться о деньгах, ведь «если Бог помогает на кашу, он уже помогает и на масло».
Надежда Добычина с сестрой Соней и ее дочерьми в окружении молодых людей. Орел. Сер. 1900-х
Частное собрание
Родители могли быть против отношений Гинды-Неки с Петром Добычиным не только в связи с национальным и религиозным вопросом, который, конечно, стоял на первом месте. Еще одним поводом для беспокойства стали бы его политические убеждения, если бы они были о них осведомлены. В письмах 1901–1902 годов Добычина вскользь упоминала о том, что Петр ходил на сходки, писала, что она не против, но волнуется, прежде всего, за его здоровье. В первые годы XX века Орел был городом достаточно реакционным и консервативным. Подобными настроениями местного населения пользовалось правительство, ссылая туда представителей революционных партий из столицы. Старший брат Петра – Вадим Добычин – именно таким образом оказался в Орле после ареста в Москве за печать нелегальной литературы, в то время как еще один его брат – Николай – был сослан в Елец. Конечно, ссыльные становились источником распространения марксистских идей среди местных молодых людей. В 1894 году в Орле был образован кружок, объединявший учащуюся молодежь. Первоначально деятельность кружка не выходила за рамки собраний, на которые приходили ссыльные, находившиеся под надзором полиции, представители городской интеллигенции и интересовавшиеся марксизмом гимназисты. Революционер Борис Перес характеризовал подобные встречи кружка следующим образом: «Вечеринки эти всегда включали в свой порядок дня какой-нибудь доклад по экономическим вопросам, затем немного пива, пения и немного разговоров общих и группами» [16]. Однако вскоре участников «вечеринок» перестало удовлетворять подобное времяпрепровождение, и они перешли к действиям – пропаганде среди рабочих. В начале 1898 года молодые орловцы пытались встать во главе рабочего движения на Брянском рельсопрокатном заводе. Это не сошло им с рук, началось расследование, которое закончилось арестами и судом в 1901 году. Надя и Петр общались с представителями орловской молодежи, участвовавшими в агитации и осужденными за нее. Среди близких друзей был Яков Дубровинский, младший брат ссыльного революционера и корреспондента «Искры» Иосифа Дубровинского. Надя принимала ухаживания Якова, также среди ее поклонников числились его брат Семен и их друг Николай Колышкевич. В конце 1901 года Яков был арестован. Дальнейшая его судьба – подпольная борьба, ссылки, участие в Гражданской войне – сделали из него героя революции, в честь которого в советское время называли улицы в городах. Петр Добычин не был столь вовлечен в освободительное движение, однако хранил у себя запрещенную литературу, в том числе «Искру». Случайным образом ранец с книгами и газетами был обнаружен в саду дома, где он жил в Орле. Петра отстранили от занятий в гимназии, но благодаря заступничеству предводителя местного дворянства ему было разрешено держать экзамены на получение аттестата, в котором за поведение была выставлена оценка «четыре», что являлось препятствием к поступлению в университет. Более того, по обвинению в хранении нелегальной литературы Петр все же отсидел несколько недель в орловской тюрьме. Все эти события пришлись на самое начало романа Петра и Нади. Конечно, молодой человек делился с ней своими идеями и интересами. Тема студенческого движения начала звучать лейтмотивом многочисленных посланий Нади жениху из Санкт-Петербурга, куда ей наконец удалось уехать в январе 1902 года. В тот период Петр жил у своих родственников в Новгороде-Северском и искал возможность поступить в университет, а Надя пыталась устроиться в столице.
Джованни Батиста Пиранези. Руины зала Золотого дома Нерона, называемого Храм мира. Открытка. Ок. 1910
ГМИИ им. А. С. Пушкина
Стремление Гинды-Неки покинуть родительский дом в шестнадцатилетнем возрасте было связано одновременно со страхом потерять жениха и быть насильно выданной замуж за другого. В это время на ее глазах разворачивалась аналогичная драма в жизни ее сестры Сони, которая вскоре сдалась на уговоры и стала женой нелюбимого человека. Гинда-Нека практически бежала в Санкт-Петербург в сопровождении друга, студента Технологического института Николая Колышкевича, который обещал приглядывать за ней и помогать во всем. Официально объявленной целью поездки стала сдача экстерном экзамена на аттестат гимназии. Свидетельство о получении гимназического образования позволило бы девушке искать работу учительницы, пытаться поступить на какую-то другую службу или продолжить учебу. В письмах своему жениху она твердо заявляла, что мечтает об их свадьбе, но предлагала не торопиться заводить детей, так как хотела учиться и работать. В Орле, не окончив гимназию, Гинда-Нека могла подрабатывать за прилавком винной лавки у знакомых, о чем упоминала в одном из писем. Разумеется, аттестат открыл бы ей более широкие возможности. В скором времени выяснилось, что в государственной гимназии еврейкам не разрешено держать экзамен, а в частной требовалось за месяц подать прошение, чтобы получить разрешение сдавать все предметы, кроме иностранных языков, которых Надя тогда не знала.
В этот свой первый приезд Надя упорно искала возможности осуществить задуманное, однако не меньше ее занимали различные стороны столичного быта. Ее письма к Петру полны ярких впечатлений, здесь «все ей ново», а поэтому случались незапланированные траты: приобретено, вероятно, первое художественное произведение в ее жизни – изображение некой «картины» Пиранези, про которую ей рассказывал жених. Чтобы поддержать здоровье, Надя пила молоко «на 10 копеек в день», ходила к врачам, что тоже стоило недешево. Но главное – Надя очень быстро погрузилась в интересовавшую и влекущую ее бурную жизнь радикально настроенной молодежи, о чем регулярно отчитывалась жениху. В письме от 20 января 1901 года она рассказывала:
«В Тех. инст. [Технологическом институте] сегодня выборы, каждый курс должен выбирать себе старосту, но студенты не хотят допустить выборов, ибо на обязанности старост лежат довольно некрасивые дела, как подсматривать нет ли чужого народа, т. е. студентов других курсов, на выборах и собраниях своего курса, т. е. шпионить, еще быть на посылках у начальства к студентам и наоборот, так как вышло положение такое, если студенту что понадобится к начальству, он должен обратиться к старшине, а последний уже идет к начальству. Ну вот потому то и галдеж. Студенты очевидно в повышенном настроении. Вышло предостережение, где говорится, что если студенты 1-го курса будут волноваться, то они исключаются из своего учебного заведения, и вновь могут поступить в августе, на правах вновь поступающих, студенты же остальных курсов будут оставлены на второй год. Как мне хочется, чтобы ты здесь отучился, ты прямо преобразился бы. Такой жизнью веет здесь, а там тухлятина».
События, свидетелем которых оказалась Надя, были продолжением студенческих волнений, начавшихся в 1899 году в связи с недовольством учащихся университетским режимом. Поводом для протеста послужил правительственный запрет на традиционные студенческие празднования в честь дня основания Петербургского университета – 8 февраля. Градоначальник и министры посчитали, что студенческие гуляния и совместные с профессурой чаепития ведут к беспорядкам и должны быть предотвращены. Именно такое решение в итоге привело к беспорядкам и столкновению с полицией 8 февраля, после которых студенты Петербургского университета решили объявить «обструкцию» своему учебному заведению, отказаться от посещения лекций и «закрыть» его. Вскоре волнения перекинулись и на ругие высшие учебные заведения. В феврале 1899 года была создана официальная комиссия во главе с военным министром П. С. Ванновским, который в марте 1901-го стал министром народного просвещения после убийства его предшественника бывшим студентом Московского университета. В подготовленном к маю докладе императору Ванновский сделал выводы о виновности как студентов, так и ректора и профессоров в февральских беспорядках и предлагал внести изменения в университетский устав 1884 года и легализовать деятельность различных студенческих организаций неполитического характера. Однако параллельно с этим готовились и репрессивные меры. Еще в июле 1899 года были приняты Временные Правила о воинской повинности воспитанников высших учебных заведений, виновных в учинении беспорядков. Подобные нововведения выглядели своего рода попыткой возвращения к временам Николая I, но эпоха наступила иная, и отправка студентов на военную службу послужила лишь возбудителем протестов не только в студенческой среде, но и в других слоях населения [17].
В 1901 году в Петербурге студенческие выступления усилились в связи с исключением «за беспорядки» из Киевского университета 183 студентов-обструкционистов. Солидарность с киевскими товарищами проявили сначала учащиеся Петербургского университета, а потом и других высших учебных заведений, включая Технологический институт, где учился Николай Колышкевич. Надя очень эмоционально воспринимала происходящее:
«…сегодня ночью арестовали 14 тех. [технологов – студентов Технологического института] разных курсов, но вероятно, этим дело не ограничится. 10 сходка у тех. Но что будет? Также резня, зверские усмирения! Да что же это такое! Неужели только произвол и насилие! Так вот каков девиз монархии. Знаешь, в груди что-то могучее сейчас живет, что рвется прямо наружу… Но я уверена, что правительство возьмет верх: 1. Лучшие силы переарестуют; 2. Войско всегда к их услугам; 3. Часть населения на стороне правительства… и опять получится резня… отсюда убитые, раненые. Неужели протест нельзя выразить как-нибудь иначе? <…> мне все кажется, что протест больно дорого обходится для “общества” и лучшие силы умирают, умирают молодыми, еще не много сделавши на своем веку… Вот кажется, сама бы пошла бы вперед, но только чтобы моя смерть стоила 10 лучших их сил» [18].
Видимо, общественно-политические вопросы и экономические проблемы часто обсуждались в кругу, куда попала юная Надя, оказавшись в Петербурге. Она начала активно интересоваться соответствующей литературой, читала критические статьи Чернышевского за 1854–1861 годы из «Современника», статьи по политической экономии Туган-Барановского, напечатанные в журнале «Мир Божий», и «Политическую экономию» Богданова. Конечно, затрагивая эти темы в письмах жениху, который также советовал ей подобное чтение, она как будто пыталась вырасти в его глазах. С другой стороны, очевидно, что социально-политическая проблематика ее интересовала больше, чем те предметы, что необходимо было готовить к экзаменам на аттестат гимназии.
В Петербурге Надя посещала театры. Особенное впечатление на нее произвела пьеса С. А. Найдёнова «Дети Ванюшина». Ей казалось, что показанная со сцены история большой, но разобщенной семьи купца и удушающая атмосфера его дома похожи на ее собственную жизнь, к которой она совсем не хотела возвращаться. Однако в первый ее приезд именно студенческие волнения и арест Николая за участие в них вынудили Надю уехать в Орел. Кроме того, финансовой поддержки, получаемой ею от жениха, едва хватало на жизнь в столице. В апреле будущая галеристка Добычина собралась назад, чтобы успеть к Песаху ради матери, для которой «праздник не будет праздником» без дочери.
Следующие месяцы жизни дома стали для Нади очень напряженными. Родители и старшая сестра не могли принять и поддержать ее выбор. Записавшийся в октябре 1902 года в университет города Юрьев Петр едва ли имел достаточно средств, чтобы обеспечить их совместную жизнь. Требовалось настоящее упорство и уверенность в себе, чтобы осенью вновь попытать счастье в Петербурге. В октябре Добычиной удалось сдать экзамены на аттестат зрелости в 6-й мужской гимназии и подать документы на биологическое отделение курсов Лесгафта, как она и планировала. Высшие женские курсы Лесгафта и им подобные были единственным вариантом получения аналога высшего образования для женщин до 1896 года, когда девушки были допущены к обучению в университетах. При содействии Петра Францевича Лесгафта, выдающегося ученого, в 1882 году при женской гимназии М. Н. Стоюниной были открыты двухгодичные Курсы воспитательниц и руководительниц физического образования, на которые принимали девушек, окончивших средние учебные заведения. С 1896 года курсы обрели статус автономного учебного учреждения, а с 1898 года было получено разрешение на трехгодичный срок обучения. Более того, вольнослушательницей могла стать практически любая желающая, не требовался даже аттестат о получении среднего образования. Курсы Лесгафта давали возможность изучать естественные науки не только девушкам русской национальности, но и еврейкам, чем многие воспользовались. При наличии разрешения на пребывание в столице девушки могли подавать документы для посещения занятий, что и сделала Добычина.
«Дорогой Пусика! Наконец получилось разрешение и я завтра выезжаю в 10 ч. веч. Итак пиши в Киев на адрес Вадима…» Письмо Нади Фишман Петру Добычину с отметкой тюремной цензуры. 1903
Отдел рукописей РГБ
Про ее жизнь в Петербурге в 1903 году нам известно крайне мало. По всей видимости, получив свидетельство о сдаче экзаменов, Надя начала посещать лекции и довольно быстро втянулась в сообщество молодых, радикально настроенных «лесгафтовок», с которыми поддерживала дружеские отношения в последующие годы. Петр Добычин в этот период также находился в столице и, вероятно, принимал участие в деятельности революционных организаций. В апреле разразилась катастрофа: Надя и ее жених были арестованы по обвинению в пропаганде среди кронштадтских моряков и помещены в Дом предварительного заключения. Скорее всего, Надя сама не понимала, что тогда произошло. В письме Добычину в тюрьму она писала, что его няне в Орле новость сообщили, но он должен сам ей все объяснить, «ибо я ровно, кроме того, что ты сидишь – ничего ей сообщить не могу». Она не возражала против политической активности Петра, а он, единожды попав под надзор, уже находился в поле зрения петербургских жандармов. Что же касается ее собственной вовлеченности в общественно-политическую борьбу: одним из косвенных свидетельств этого являются несколько писем от соучениц Нади по курсам Лесгафта, в которых те выражают сочувствие ее положению и упоминают ее подруг по несчастью, также арестованных в это время. Надя провела в заключении 18 дней. Сидевшая вместе с ней девушка в записке к уже «выпорхнувшей» на волю Наде писала, что та оставила о себе «добрую память» и тюремная фельдшерица очень тепло отзывалась о ней, правда, ругая за курение (эта дурная привычка сохранилась у Добычиной до конца жизни). Несмотря на сложные отношения в семье, Фрейде Гейла Фишман поспешила из Орла на помощь болезненной и физически слабой дочери, у которой в тюрьме резко обострилось заболевание легких. При содействии Орловского землячества Гинду-Неку удалось освободить, но она отказывалась ехать домой, пока ее жених находился в заключении, и собирала ему передачки с чаем, конфетами, шоколадом, зубным порошком и другими вещами. В начале лета 1903 года Надя все-таки отправилась через Орел в Киев, где о ней должен был позаботиться брат Петра Вадим, вероятно ощущавший свою долю ответственности за девушку. Предварительно она получила разрешение на пребывание на станции Боярки Киевской губернии. Летние месяцы, проведенные на даче под Киевом, помогли Наде немного восстановить силы, хотя о полном выздоровлении речи пока не шло:
«Была у доктора, прибавилось за все время, т. е. за 27 дней, 9 1/2 ф., прибавка очень значительная, но на легкие влияния не оказала и необходимо ехать в Крым, ну, конечно, это неосуществимо, а потому приходится пожалеть о том, что раньше так мало внимания обращалось на мое здоровье. Так как врач очень серьезно говорил о моих легких и сердце, то я написала об этом родственникам. Вообще мое положение не из завидных. Приближается осень… хочется, безумно хочется хоть теперь пожить вовсю. Скоро нужно будет подумать о переезде отсюда, но куда ехать? Мне бы было нужно остаться в Киеве продолжать лечение, но на что проживать? Поехать в Орел? Право, без содрогания не могу вспомнить», – писала она Петру, все еще сидевшему в тюрьме [19].
«Дорогой Пуся! Завтра в 2 ч. дня выезжаю на дачу. Мне как-то совестно, что Вадиму придется много за мной ухаживать…» Письмо Нади Фишман Петру Добычину. 1903
Отдел рукописей РГБ
Врачи ставили Наде диагноз «чахотка», но «чахотка излечимая», как уточняла она. Лечение состояло в покое и отдыхе, полупостельном режиме, хорошем питании, жизни на свежем воздухе и желательно переезде в место с подходящим для нее климатом. Как и в Петербурге, Добычиной предписывалось пить молоко и беречь себя. Она проводила много времени на веранде дачи, стоявшей посреди соснового леса. Считалось, что сосновый воздух оказывает целительное воздействие на чахоточных больных. Термин «чахотка» появился в русском медицинском обиходе в XVIII веке как калька с древнегреческого слова phthisis – увядание, иссушение: этим словом туберкулез описывали Гиппократ и Гален. Как раз последний рекомендовал в качестве лечения свежий воздух, морские прогулки и молоко. В середине XIX века больным в России также советовали минеральные воды и кумыс, о котором Добычина упоминает в письмах. До открытия в 1882 году туберкулезной палочки Робертом Кохом это заболевание считалось незаразным, но в конце XIX века были разработаны гигиенические меры по борьбе с чахоткой, и больных старались изолировать. В связи с этим Наде в период обострения болезни было бы крайне непросто жить вместе с родными или общаться с орловскими знакомыми. Месяцы изоляции на даче под Киевом были ей необходимы.
Марк Шагал. Поцелуй. 1911
Собрание Иветы и Тамаза Манашеровых
В 1903 году Наде исполнилось 19 лет. В этом юном возрасте она уже многое пережила и, кажется, после ареста, угрожавшей ее жизни тяжелой болезни и частично обретенной самостоятельности стала совершенно другим человеком, нежели была при знакомстве с Петром. В ее письмах жениху, освободившемуся в конце августа из заключения в «Крестах», начала звучать уже совсем иная тональность. Она настаивала, чтобы Петр получил высшее образование, чтобы наконец «встать на ноги», отказывалась приезжать к нему в Киев (куда он отправился после освобождения), пока их ситуация как-то не решится, утверждала, что категорически не желает «на чьи бы то ни было деньги жить», а хочет «сама зарабатывать, понимаешь сама, вот и все». Надя торопила Петра с поступлением в высшее учебное заведение еще и по той причине, что «женатого в университет не примут», а будучи на втором курсе, он уже смог бы хлопотать о разрешении на женитьбу. Другой угрозой, нависшей над женихом, была опасность военной службы, о чем Надя постоянно думала, вспоминая печальный опыт своего отца, а также страшась очередной разлуки. Интересно, что именно в это время в их переписке появляются упоминания участников революционного движения, с которыми Петр и Надя были связаны в Орле. Это А. Н. Рейнгардт, известный орловский адвокат и член правления комитета народных чтений (в письме Добычина называла его своим «патроном»), и заведующий сельскохозяйственным отделом губернской земской управы, высланный из Петербурга эсер И. А. Цодиков [20]. Оба принадлежали к верхушке еврейской интеллигенции города. Антиправительственные настроения были широко распространены среди образованных евреев Российской империи, ощущавших на себе дополнительное давление и притеснения. Сближение Петра и Нади на этом фоне кажется уже не просто юношеской влюбленностью, а союзом людей сходных общественно-политических взглядов.
В сентябре 1904 года Надя нашла возможность вернуться в Петербург и продолжить обучение на курсах Лесгафта. Она подала прошение о зачислении ее сразу на второй курс, планируя параллельно сдать девять экзаменов за первый год обучения, пропущенных из-за ареста. Надя должна была слушать лекции, ходить на фехтование и гимнастику, делать практические работы по анатомии, гистологии и физиологии, брать уроки по алгебре, тригонометрии и аналитической математике. Вся серьезность, с которой она относилась к образованию, распространялась и на дела жениха, уже потерявшего «бесцельно четыре года». «Университет необходим как достижение материального обеспечения, без этого не прожить», – увещевала Петра Надя. В Киевский университет его не приняли как «лицо, опороченное в политическом отношении», остававшаяся надежда на продолжение обучения в университете города Юрьев (Тарту) также растаяла в воздухе.
В Петербурге Добычина возобновила свои контакты с членами марксистских организаций и революционных кружков, о чем писала вскользь, но основное, что занимало ее кроме учебы, – это возможность заключения брака с Петром. Она исповедовала иудейскую веру, Добычин – православие, официальный союз между ними был возможен только в случае перехода одного из них в религию другого. Если шестнадцатилетняя влюбленная Надя витала в облаках и не так много думала о вещах практических, то, повзрослев, она осознала некую безвыходность их положения и при этом не желала отказываться от своей мечты о совместной жизни, когда им не надо будет прятаться и стыдиться. Более прагматично смотрящий на вещи Петр в одном из писем 1903 года указывал ей, что для заключения брака «надо, как тебе известно, креститься и потом обвенчаться в церкви. Фактически, вероятно, этого можно избежать, но формально ты уже будешь считаться христианкой». Надя, в свою очередь, обсуждала возможность перехода Петра в иудейскую веру:
«Впрочем, не знаю, может мне это тоже нужно. Имя Авраам – это обязательно, другого выбрать нельзя. Авраам был русским, сделался евреем, а отсюда все русские, переходящие в еврейскую религию, называются Авраамами».
Молодым людям пришлось ждать еще год, пока решение, приемлемое для обоих, не было найдено. В апреле 1905 года высочайшим повелением императора Николая II был опубликован манифест «Об укреплении начал веротерпимости», запрещавший преследование, дискриминацию и ограничение в гражданских правах по религиозному признаку исповедующих христианство подданных. Одна из четырнадцати статей манифеста позволяла «каждому достигшему совершеннолетия лицу переходить, без испрошения на то разрешения административной власти, из одной христианской религии, или христианского вероучения в другое, а из нехристианства и язычества в христианство и во всякое другое нехристианское или языческое вероучение».
Воспользовавшись этим, Петр Добычин перешел из православия в лютеранство, которое допускало брак с иудеями. Этот шаг, конечно, негативным образом повлиял на отношения Петра с его родственниками, однако позволил молодым людям наконец официально воссоединиться.
Счастливому событию предшествовала долгая разлука, когда Петр находился в Киеве и пробовал себя в литературе и публицистике, а Надя, упорно отказываясь приезжать к нему, жила в Орле и Петербурге, вновь охваченном осенью 1904 года протестным движением. В октябре в Москве проходили демонстрации и «процессии с флагами и протестами против войны» с Японией, начавшейся 27 января. Студенческие волнения и стычки с полицией продолжались в октябре и ноябре в Петербурге. Одним из поводов послужило самоубийство студента Технологического института И. М. Малышева, находившегося с июля в одиночном заключении. Быстро распространившийся слух, что молодой человек повесился из-за «дурного обращения», взбудоражил молодежь, превратившую похороны в манифестацию. Надя была избрана представительницей курсов Лесгафта на этом траурном мероприятии, на нее были возложены хлопоты по заказу цветов и венка. Все происходившее она воспринимала близко к сердцу, сочувствуя семье молодого человека.
Надя Фишман. Кёнигсберг, 1905
Отдел рукописей РГБ
28 октября руководимая Петербургским комитетом РСДРП «Объединенная социал-демократическая организация» предложила студентам начать «сходочную кампанию». Интересно, что именно на курсах Лесгафта, где училась Добычина, в сходках приняло участие большинство студентов, тогда как остальные высшие учебные заведения не отличались подобным единством. Судя по письмам Нади и Петра, они не видели большого смысла в демонстрациях, однако активно обсуждали вопросы доступного народного образования как единственно верного пути к переменам. Надя восторженно восприняла идею создания Фонда народного просвещения, о формировании которого писала петербургская газета «Русь». К инициативе присоединились другие прогрессивные издания, среди поддержавших ее было много представителей либеральной интеллигенции и профессуры (в частности, сам профессор Лесгафт), видевшие именно в недоступности образования причину бед российского общества. Члены революционных партий к этой идее отнеслись скептически. Добычина описала спор радикально настроенных курсисток с профессором Лесгафтом, а также свой собственный разговор с ним: