Читать онлайн Воспоминания военного министра бесплатно
От издательства
Генерал В.А. Сухомлинов – одна из самых противоречивых фигур в истории России. Боевой офицер, участник Русско-турецкой войны, награжденный за храбрость орденом Святого Георгия и золотым оружием, ближайший помощник знаменитого военного теоретика генерала М.И. Драгомирова, Сухомлинов сделал блестящую военную карьеру. В начале XX века В.А. Сухомлинов – командующий Киевским военным округом, в 1908 году он возглавляет Генштаб, а вскоре, в 1909 году, занимает пост военного министра.
При этом трудно было не заметить, что Сухомлинова отличало определенное легкомыслие. Это проявлялось и в личной жизни (будучи вдовцом, генерал отбил чужую жену, причем обстоятельства ее развода с мужем были столь скандальны, что многих шокировали), и в служебных делах, что оказалось гораздо опаснее для армии.
Генерал Брусилов так отзывался о Сухомлинове: «…считаю его человеком, несомненно, умным, быстро соображающим и распорядительным, но ума поверхностного и легкомысленного. Главный же его недостаток состоял в том, что он был, что называется, очковтиратель и, не углубляясь в дело, довольствовался поверхностным успехом своих действий и распоряжений. Будучи человеком очень ловким, он, чуждый придворной среде, изворачивался, чтобы удержаться, и лавировал для сохранения собственного благополучия».
Строго оценивал военного министра и французский посол М. Палеолог: «Шестьдесят шесть лет от роду; под башмаком у довольно красивой жены, которая на тридцать два года моложе его; умный, ловкий, хитрый; рабски почтительный перед императором; друг Распутина; окруженный негодяями, которые служат ему посредниками для его интриг и уловок; утративший привычку к работе и сберегающий все свои силы для супружеских утех».
Но, по мнению самого Сухомлинова, он никогда и ни в чем не был виноват и даже не ошибался. Просто злые люди плели интриги и оговаривали генерала, чтобы выдвинуться самим. Особенно показателен в этом отношении конфликт военного министра и министра финансов (с 1911 года также и премьер-министра) В.Н. Коковцова. Предпринимая все возможное, чтобы не допустить финансового кризиса в России, ослабленной тяжелой Русско-японской войной и революционными событиями 1905—1907 годов, Коковцов все же с большим трудом выкраивал средства для модернизации армии. Но деньги исчезали в недрах Военного министерства, как в черной дыре, Сухомлинов забывал о выделенных кредитах и требовал все новых и новых, утверждая, что Коковцов денег армии не дает и хочет добиться ее развала…
Из сумм, ассигнованных военному ведомству на закупку вооружения, до 40% оказывались неизрасходованными. «Если министр не ворует денег – это еще не достижение, – говорил Коковцов накануне войны. – Потратить их вовремя и с умом – вот искусство».
Увы, обаятельному интригану Сухомлинову удалось добиться отставки своего врага Коковцова в начале 1914 года… А хороший, опытный финансист в годы тяжелых испытаний стране был бы очень нужен.
Незадолго до начала Первой мировой войны, 27 февраля 1914 года, в газете «Биржевые ведомости» появилась статья с громким названием «Россия хочет мира, но готова к войне». Автор сохранил анонимность. Но, как это обычно бывает, всем сразу стало известно, что автор публикации – военный министр Сухомлинов. Статья была проникнута шапкозакидательскими настроениями.
«…Россия, по воле своего верховного вождя поднявшая боевую мощь армии, не думает о войне, но готова ко всяким случайностям. С гордостью мы можем сказать, что для России прошли времена угроз извне. России не страшны никакие окрики. Русское общественное мнение, с благоразумным спокойствием отнесшееся к поднятому за последние дни за границей воинственному шуму, было право: у нас нет причин волноваться. Россия готова! …Всем известно, что на случай войны наш план носил обыкновенно оборонительный характер. За границей, однако, и теперь знают, что идея обороны отложена и русская армия будет активной.
Русская полевая артиллерия снабжена прекрасными орудиями, не только не уступающими образцовым французским и немецким орудиям, но во многих отношениях их превосходящими. Осадная артиллерия сорганизована иначе, чем прежде, и имеется при каждой крупной боевой единице. Уроки прошлого не прошли даром. В будущих боях русской артиллерии никогда не придется жаловаться на недостаток снарядов. Артиллерия снабжена и большим комплектом, и обеспечена правильно организованным подвозом снарядов. Техника военного инженерного дела за последнее время сильно развилась, и кто же не знает, что военно-автомобильная часть поставлена в России весьма высоко. Военный телеграф стал достоянием всех родов оружия. У самой маленькой части есть телефонная связь. Русская армия в изобилии снабжена прожекторами. Офицеры и солдаты показали себя мастерами в железнодорожном деле и могут обойтись без обычного железнодорожного персонала. Не забыто и воздухоплавание. В русской армии, как и в большинстве европейских, наибольшее значение придается аэропланам… Тип аэропланов еще окончательно не решен, но кто же не знает о великолепных результатах аппаратов Сикорского, этих воздушных дредноутов русской армии! Это именно дредноуты, а не маленькие разведчики.
Русская армия – мы имеем право на это надеяться – явится, если бы обстоятельства к этому привели, не только громадной, но и хорошо обученной, хорошо вооруженной, снабженной всем, что дала новая техника военного дела. Русская армия, бывшая всегда победоносной, воевавшая обыкновенно на чужой территории, совершенно забудет понятие „оборона“, которое так упорно прививали ей в течение предпоследнего периода нашей государственной жизни. Русская армия… является первой в мире и по количественному составу кавалерии, и с пополненной материальной частью. …Россия в полном единении со своим верховным вождем хочет мира, но она готова…»
Эту статью часто вспоминали после начала войны, когда в армии начались серьезные проблемы, и прежде всего то, что стали называть снарядным голодом… В обществе не без оснований связывали эти проблемы с именем военного министра Сухомлинова.
О «снарядном голоде» с болью рассказал в своих мемуарах Деникин: «Эта весна 1915 года останется у меня навсегда в памяти. Тяжелые кровопролитные бои, ни патронов, ни снарядов. Сражение под Перемышлем в середине мая. Одиннадцать дней жесточайшего боя Железной дивизии… Одиннадцать дней страшного гула немецкой тяжелой артиллерии, буквально срывавшей целые ряды окопов вместе с защитниками их… И молчание моих батарей… Мы не могли отвечать, нечем было. Даже патронов на ружья было выдано самое ограниченное количество. Полки, измотанные до последней степени, отбивали одну атаку за другой… штыками или, в крайнем случае, стрельбой в упор. Я видел, как редели ряды моих стрелков, и испытывал отчаяние и сознание нелепой беспомощности. Два полка были почти уничтожены одним огнем… И когда после трехдневного молчания нашей шестидюймовой батареи ей подвезли пятьдесят снарядов, об этом сообщено было по телефону всем полкам, всем ротам, и все стрелки вздохнули с облегчением».
В июне 1915 года Сухомлинов был снят с должности военного министра. Вскоре было начато расследование его деятельности. В 1916 году были обнаружены счета на имя Сухомлинова на сотни тысяч рублей в разных банках. Объяснить происхождение средств генерал не смог. Похоже, со словами «Если министр не ворует денег – это еще не достижение» Коковцов поторопился.
Сухомлинов был заключен под стражу в Петропавловскую крепость. Расследование его дела шло долго и обстоятельно. Прогремела Февральская революция, власть в России поменялась, но Сухомлинов продолжал оставаться для общества врагом… Процесс по его делу начался только в сентябре 1917 года. Кроме всего прочего, бывшему военному министру инкриминировали работу на разведку Германии. По этому пункту возникали обоснованные сомнения, но по прочим эпизодам Сухомлинова приговорили к бессрочной каторге…
Однако власть вскоре снова поменялась, поменялось и отношение к Сухомлинову, как к «жертве царского режима». Ему смягчили тюремные условия, а в честь праздника 1 мая 1918 года бывший военный министр попал под амнистию, как пожилой, достигший 70-летия человек. Это позволило ему выйти на свободу, уехать в эмиграцию и написать там мемуары о своей жизни и скандальном судебном процессе. Бывший военный министр стоял на своем: ни в чем не виноват, оклеветан врагами… Но для полноты исторической картины всегда интересно ознакомиться с мнением всех сторон спорного дела, в том числе и воспоминания Сухомлинова содержат немало занимательного.
Воспоминания военного министра
Часть первая
Детство и юность. Начало военной службы
Глава I
Начало пути
Родился я 4 (16) августа 1848 года в городе Тельши Ковенской губернии, вблизи прусской границы. Отец мой происходил из украинской фамилии Сухомлин, которая при переселении в Симбирскую губернию в восемнадцатом столетии превратилась в Сухомлиновых. Отец начал свою службу в лейб-пехотном Бородинском полку, но затем перешел на гражданскую службу и стал начальником уезда. В Тельшах он женился на дочери переселившегося в Литву белорусского дворянина Лунского и жил там со своими тремя детьми (из которых я был старший) сносно, беззаботно и миролюбиво среди русских офицеров, немецких и польских дворян, литовских крестьян и евреев.
Позже, в 1860 году, отец был начальником Белостокского уезда.
В десятилетнем возрасте мне посчастливилось совершить большое путешествие: в 1858 году я сопровождал мою матушку в путешествии за границу, в Германию, где ей должны были оказать медицинскую помощь.
Из Берлина отправились мы в Эмс1, а оттуда на несколько месяцев на Женевское озеро. Эта поездка глубоко врезалась в мою память: в Берлине я любовался прекрасными лошадьми, каких до того еще не видел; солдатами с их марсиальной2 выправкой; на Женевском озере – грандиозными горами, зеленовато-голубой водой и такими художественными строениями, как Шильонский замок. Он даже воодушевил меня на рискованную попытку зарисовать эту чудную картину.
После возвращения из-за границы меня и брата стали готовить к поступлению в кадетский корпус. В 1861 году мы оба прибыли в Вильно и были приняты в Александровский кадетский корпус. Зиму кадеты проводили в большом каменном здании в предместье Антоколь. Классные помещения, тронный зал и церковь находились в деревянных пристройках. На лето корпус переходил в лагерь, устроенный на живописном берегу реки Вилии, в нескольких верстах от города.
Нам хотелось устроить любительский спектакль. Это желание удалось осуществить, и мы пригласили на представление наших родственников и знакомых. В одном из актов пьесы «Бедность не порок» на мою долю выпала роль девицы, и бывшему на спектакле генерал-губернатору Назимову я был представлен в модном тогда кринолине.
Половина воспитанников были католики, но мы жили с ними вполне миролюбиво. В общем, содержали нас хорошо, кормили с избытком, хотя нередко легкий, но сытный завтрак состоял из куска черного хлеба, который в громадных корзинах приносили нам в комнаты.
При такой спартанской пище неудивительно, что многие из нас были настоящими лакомками, гонявшимися за лучшими кусками, в особенности те, которые свой хлеб отдавали голодным товарищам в обмен на предстоявшую раздачу конфет.
Из-за этого всегда возникало беспокойство, когда в известные праздничные дни полагавшиеся пакетики со сладостями запаздывали или вовсе не появлялись. В один из таких праздников мы тщетно ожидали за столом эти полагавшиеся пакетики. Когда тем не менее подан был сигнал «вставать на молитву», никто из нас не поднялся, молитва пропета не была и ни один из кадет столовую не покинул.
Когда озадаченный дежурный офицер попытался проявить энергию, его забросали хлебными корками. Все ревели: «Конфет!» Вызванный в столовую командир батальона Ольдерогге не мог восстановить порядка, его постигла та же участь, что и дежурного. Лишь с появлением директора Баумгартена, который пользовался у нас большим уважением, все успокоились.
Дело это не имело никаких дальнейших последствий; такой благожелательный человек, как наш директор, отнес его к глупой юношеской проделке, а не воинскому преступлению. Мы вышли на этот раз сухими из воды.
Хуже для нас разрешилось дело в другом случае. Понять его можно, только приняв во внимание нервное состояние, господствовавшее в 1863 году не только в Вильно. В Польше вспыхнуло восстание, а в Литве – лишь беспорядки. Для их подавления в Вильно были присланы гвардейские части. Несколько рот лейб-гвардии Финляндского полка были помещены в наших корпусных зданиях.
Однажды, в свободное от занятий время, когда кадеты играли или просто гуляли на воздухе, появился командир полка генерал Ганецкий – маленький человек, восседавший на необычайно большом коне. Несколько кадет, увлеченных игрой, не заметили его и не приветствовали генерала.
Вообразив, что это был умышленный афронт со стороны кадет, генерал потерял самообладание и разразился руганью, к которой мы не привыкли и которая возбудила в нас смех, да и сама фигура начальника представлялась нам в высокой степени комичной. В то время как генерал неистовствовал на дворе, то наезжая на одиночных кадет, то осаживая коня, во всех окнах корпусного здания вследствие поднявшегося шума показались кадеты и устроили невероятный вой. Смущенный донельзя генерал круто повернул коня и поскакал к генерал-губернатору. Последний не замедлил явиться лично и учинить нам разнос…
Мальчишество изображено было мятежом, и в таком смысле об этом было донесено в Петербург. Через несколько дней нам пришлось выступать на вокзал под конвоем казаков для рассылки по другим кадетским корпусам. Таким образом Виленский корпус был расформирован.
* * *
В 1866 году, согласно моему желанию, я был переведен в Николаевское кавалерийское училище.
Уже одно наименование этого заведения указывает на то, что в нем преобладало кавалерийское образование. Оно не было настолько односторонним, чтобы препятствовать развитию кругозора юнкера для усовершенствования знаний в различных областях. Это военно-учебное заведение дало русской армии немало деятельных генералов, а лично для меня – нескольких выдающихся сотрудников из различных областей деятельности. Большинство же, конечно, осталось в рядах конницы.
Глава II
Мое военное образование
Наконец я действительно корнет! После восьми лет обучения в закрытых учебных заведениях, постоянного надзора и постоянной опеки я стал сам себе господин! Только тот, кто сам переживал внезапный скачок из военных учеников в офицеры, может понять те чувства, которые меня обуревали, когда я в 1867 году, в возрасте едва лишь девятнадцати лет, в роли корнета лейб-гвардии уланского его величества полка, очутился в Варшаве. Описать мое настроение того времени я не в силах. Голова кружилась! Все казалось мне в розовом свете. Вследствие привычки жить все время по установленному расписанию я на первых порах не знал, как распорядиться своим временем.
Нас было всего десять корнетов, прибывших в полк одновременно: восемь из Николаевского кавалерийского училища и двое из Пажеского корпуса. В офицерском составе полка мы застали очень много немецких фамилий: трех баронов Оффенбергов, барона Притвица, Сюнерберга, Берга, Дерфельдена, Бадера, Багговута, Фейхтнера, Авенариуса и других. Один из немногих православных, который был истинно русским, и тот имел несчастие носить фамилию Штуцер. Этот Штуцер, как ни странно, кроме русского, никакого другого языка не знал.
В то время положение корнета в эскадроне не соответствовало тому, чтобы молодые офицеры имели возможность совершенствоваться и своей службой приносить пользу. Вся служебная работа в совокупности выполнялась эскадронным командиром и вахмистром, вместе с унтер-офицерами, но довольно часто даже одним вахмистром, как, например, в нашем эскадроне. Нас, молодых офицеров, оба они считали балластом. Только когда эскадрон выступал в строевом порядке, мы появлялись на своих местах, предназначенных нам по строевому уставу.
Точно так же и Варшава как гарнизон не очень соответствовала тому, чтобы молодые офицеры относились с особым усердием к работе. Город был очаровательный. Жизнь его скоро втянула нас в свое русло. Она протекала на виду, целиком на улице: элегантное общество появлялось всегда и везде в праздничном настроении. Несмотря на то что город по его величине нельзя и сравнивать с Петербургом, в Варшаве жизнь пульсировала несравненно больше, и жилось легче на берегу Вислы, нежели на берегах Невы. Ко всему этому присоединялось еще одно важное обстоятельство: жизнь была чрезвычайно дешевой.
В офицерском собрании, находившемся вблизи чудного парка в Лазенках с его прекрасными верховыми и колесными дорогами, жилось нам прекрасно. Все, что требовалось для нашего обихода, доставлялось еврейскими торговцами, быстро взявшими нас под свою опеку и сравнительной дешевизной в отношении магазинных цен устранявшими всякую другую конкуренцию. О нашем обмундировании заботился полковой портной, он же приискивал квартиры для офицеров и обучал нашу прислугу как в своих интересах, так и не без удобств для нас: денщики сообщали ему о состоянии нашего обмундирования – что надо починить, что построить заново. Он зарабатывал на этом несколько рублей в месяц, а мы были всегда безупречно одеты, не имея надобности ломать голову соображениями, что и как по этой части предпринимать. Низкие цены давали нам возможность посещать разные увеселительные заведения, преимущественно Императорский театр и балет. Для меня лично большим козырем было то обстоятельство, что я, как воспитанник Александровского Виленского кадетского корпуса, говорил по-польски, поэтому быстро освоился в Варшаве не только с речью, но и с письмом.
В варшавском обществе, в центре которого стоял генерал-губернатор граф Берг, уланы пользовались большим уважением. Полк держал себя безупречно, поэтому мы, молодые офицеры, были желаемые гости везде, где только ценили молодых воспитанных людей.
* * *
Когда я теперь на чужбине вспоминаю превосходные поручичьи годы, оглядываясь более чем на полстолетия назад, и сам себе задаю вопрос: как мы в Варшаве относились к мировым историческим событиям 1870—1871 годов, объединению германского народа в новом Германском государстве, должен сознаться, что мы, молодежь, в полку вообще не задумывались над этим. Газет мы не читали, а говорить о политике в собрании считалось дурным тоном. Все наши помыслы и стремления сосредоточивались на жизни в обществе, соответствующей нашей службе в шефском полку царствующего государя. Мысли, зарождавшиеся в Варшаве, уносились в Петербург, ко двору, к петербургскому обществу, от которого мы, собственно, были откомандированы.
Мы легко примирились с этим, когда убедились, что никогда не найдем в Варшаве родного очага. Лишь немногие из нашего офицерского состава примкнули к семейной жизни польского общества. Официально мы находились в России, а в действительности – на чужбине. Ни одна из сторон не шла друг другу навстречу, и та и другая держали себя корректно, но кинжал за пазухой в местных семьях нами всегда чувствовался. Такая обстановка, при сознании большой ответственности в условиях официального нашего положения, для некоторых из наших молодых офицеров заранее служила поводом не бороться с желанием как можно скорее покинуть Варшаву.
* * *
В [военной] академии было два основных курса и один дополнительный. Оба первых включали теоретические и практические занятия, тогда как в дополнительном курсе никаких лекций не было.
Первый курс я стал проходить с осени 1871 года. Переходный экзамен, с 2,5-месячным перерывом для практических занятий, состоялся в 1872 году.
Этот первый экзамен мне пришлось сдавать при особенно неблагоприятных условиях. После того как я вечером, перед предпоследним экзаменом по артиллерии, всю ночь проработал при керосиновой лампе, сильно нагревшей мне голову, я проснулся утром с легкой головной болью и мне трудно было смотреть на свет. Тем не менее я надел мундир, защитил глаза синими очками и отправился на экзамен.
По артиллерии я получил очень интересный билет и усердно покрыл всю доску чертежами и цифрами. Генерал Эгерштрем внимательно просмотрел мою работу и больше никаких вопросов мне не задавал. Я увидел, что он мне поставил оценку 12, но затем я потерял сознание. В беспамятстве меня доставили домой. Доктор констатировал воспаление мозговых оболочек. В течение нескольких недель лежал я тяжелобольным, но благодаря неутомимому уходу моей матери и сестры поправился раньше, нежели надеялся.
* * *
Третий учебный год, так называемый дополнительный курс, был сплошным экзаменом.
На первую военно-историческую тему мне досталась «Английская экспедиция в Абиссинию в 1867 году». Так как большая часть лучших источников была на английском языке, то мне принесло большую пользу посещение лекций английского языка во время прохождения двух первых курсов. Из области военной администрации мне пришлось разработать тему: «Сравнение организаций продовольственных транспортов в армиях: русской, германской, австрийской и французской». При разработке этого вопроса обнаружилось, что полковник Газенкампф в своих курсовых записках об обозных колоннах германской армии пришел к неблагоприятному заключению для этой последней, что не отвечало действительному положению дела. Так как мои выводы были совершенно иными, то предстоял диспут. Оппонентами были профессора Лобко и Газенкампф, а кроме того, присутствовал и начальник академии генерал Леонтьев.
В моем докладе я ни словом не упомянул о курсовых записках. Когда Газенкампф спросил, каким путем у меня получился такой вывод, я взял лежавший на столе германский регламент и выписал на доску соответствующие цифры. Начальник академии объявил вопрос исчерпанным.
В противоположность первым двум темам, для которых письменно требовались лишь программа-конспект и устный доклад, третью, стратегическую, тему полагалось обстоятельно разработать письменно и затем доложить устно. Мне достался вопрос о вторжении нашей конницы в Германию для разрушения железных дорог. В основание принято было исходное положение, самое неблагоприятное для России в политическом отношении. Войсковые условия наши были таковы, что, в то время как германская армия заканчивала свою мобилизацию на шестой день, нашей армии, чтобы развернуть ее, требовалось времени приблизительно в десять раз больше. Вследствие этого для такого выдвинутого вперед театра войны, как Варшавский военный округ, создавалась серьезная обстановка: одновременным наступлением из Восточной Пруссии и Галиции весь этот район, со всем тем, что в Привислинском крае находилось, мог быть отрезан. Обезопасить округ от такой возможности системой крепостного строительства было немыслимо, так как на это требовались такие расходы, до которых наши финансы не доросли.
Генералу Обручеву вследствие этого пришла мысль задержать мобилизацию наших возможных противников на западе путем разрушения их железных дорог. По этим соображениям наша кавалерия и была расположена уже в мирное время вдоль германской и австрийской границ. Именно подобное вторжение я должен был разработать до мельчайших подробностей. Это была, вне всякого сомнения, одна из самых интересных работ, которая для будущего офицера Генерального штаба в 1870-х годах могла быть предложена, даже если бы он и не был кавалеристом. Для меня же, 40 лет спустя, когда я принял наследство Драгомирова в Киеве, она имела особенное значение.
Моя работа рассматривалась: статистическая часть – генералом Обручевым, тактическая – полковником Левицким и административная – полковником Газенкампфом.
В день доклада собрались крупные чины военного ведомства и многочисленная публика. Приехал и великий князь Николай Николаевич-старший. Перед началом доклада он подошел ко мне как к старому знакомому, осмотрел приготовленные карты, ободрил несколькими ласковыми словами и следил затем с большим вниманием за всем тем, что я излагал. Мои оппоненты не нашли никаких серьезных поводов для возражений. Великий князь остался очень доволен, благодарил меня и рассказал начальнику академии о моей службе в эскадроне уланского полка.
Только что назначенный инспектором классов Николаевского кавалерийского училища генерал Домонтович тоже присутствовал на моем докладе. Как бывший дежурный штаб-офицер академии, он знал меня раньше, а теперь предложил преподавать тактику в кавалерийском училище.
В то время я склонен был принять лично на свой счет многое из того, что в моем докладе встречено было с большим интересом: мне удалось вполне живым изложением объяснить идею и обстановку и приковать внимание слушателей. В голову тогда не приходила мысль о том, что моя тема могла иметь какую-либо связь с политическим положением в Европе. В полном соответствии с внеполитическими убеждениями чисто военно-технические воззрения мои и моих товарищей были естественным следствием нашего воспитания.
Многозначительный вопрос германо-австро-венгерского союза, волновавший тогда кабинеты всех государств, в нашем кругу не играл никакой роли. Это было дело Министерства иностранных дел, а моя задача – чисто технически-кавалерийская.
В то время великий князь и другие высокопоставленные лица, быть может, могли давать себе отчет о политическом положении и проистекавших из него возможных последствиях, я же лишь с увлечением техника над своим творением разрабатывал задачу как кавалерист в отношении теоретически взятого противника. Моя позднейшая деятельность помощника Драгомирова и командующего войсками в Киеве, а также борьба за восстановление наших вооруженных сил, которыми я руководил с 1905 по 1914 год, позволили мне осознать, какая в 1874 году донельзя серьезная практическая работа выпала на мою долю в академии.
В 1874 году, с производством в штаб-ротмистры, я был причислен к Генеральному штабу и прикомандирован к штабу войск гвардии и Петербургского военного округа.
Глава III
В Генеральном штабе
Главнокомандующим Петербургским военным округом был тогда великий князь Николай Николаевич-старший, а начальником его штаба – граф Шувалов, сделавший впоследствии себе громкое имя в должности нашего посла в Берлине и затем варшавского генерал-губернатора.
Граф Шувалов носил мундир Генерального штаба, не побывав в Академии Генерального штаба, исключительно благодаря доверию Александра II, личным другом которого он был, как и вообще доверию всей царской фамилии. Во всей своей манере и склонностях Шувалов был большой барин. По личности графа мы часто сознавали ту глубокую пропасть, которая отделяла корпус офицеров всех степеней от тонкого слоя действительно правящих. Несмотря на то что он был начальником штаба, то есть по своему положению главным работником штаба, Шувалов господствовал над всеми остальными штабными почти так же, как и великий князь. Вследствие этого мы, молодые офицеры Генерального штаба, едва лишь соприкасались с ним.
Как посредничество с верхами, так и вся вообще воинская служба была в действительности в руках генерала Гершельмана. Именно он сообщил мне о выпавшей на мою долю обязанности по работе в штабе. В течение предстоявшего лагерного сбора в Красном Селе я должен был сопровождать его императорское высочество и записывать все его замечания.
В штабе я застал точно так же прикомандированного годом раньше капитана полевой конной артиллерии Пузыревского, впоследствии начальника штаба Варшавского округа при Черткове. С однофамильцем, моим дядей-профессором, он ничего общего не имел.
После турецкой кампании мы с ним породнились, так как я женился на родной сестре его супруги, урожденной баронессе Корф, также сестре супруги министра юстиции Набокова, сын3 которого был убит в Берлине русским эмигрантом по ошибке, вместо Милюкова. С Пузыревским мы жили вместе в штабном бараке.
Затем в штабе находился профессор, полковник Газенкампф, хорошо знавший нас обоих. Великий князь Николай Николаевич-старший почти ежедневно посещал занятия, следя своим опытным глазом за целесообразностью обучения частей. Все замечания, указания и распоряжения, которые он при этом делал, я записывал, а вечером составлялась сводка, которую я передавал Газенкампфу. В форме бюллетеней все это печаталось и рассылалось в войсковые части. К окончанию обучения в лагере был составлен сборник руководящих указаний, дававший возможность ознакомиться с требованиями и взглядами главнокомандующего на службу и образование вверенных ему войск.
Этот томик представлял большой интерес для командующих войсками других округов, которым не лишним было считаться с тем, что и как делается на глазах у верховного вождя русской армии.
Эта точка зрения имела особенно большой вес ввиду того, что опыт Франко-германской войны вызвал партийную рознь, причем такой крупный воинский вождь, как Драгомиров, был противником в душе всех технических новшеств.
В то же самое время генерал Драгомиров командовал 14-й пехотной дивизией в Бендерах, и своеобразные приемы его обучения создали славу Бендерского лагерного сбора, своего рода суворовской Мекки, куда ездили на поклонение.
Великий князь Николай Николаевич-старший чтил Суворова как великого полководца, но не находил правильным при современном состоянии оружия и военного искусства считать, что все приемы суворовского воспитания и обучения войск применимы в настоящее время.
Драгомиров был поклонником рыцарского романтизма в войсках и именно вследствие этого, подобно немногим, дух войск и личные свойства начальника старался развивать и поддерживать.
Очень много тогда толковали о том, что Михаил Иванович Драгомиров встал у мишени и одному из хороших стрелков приказал обстрелять свою фигуру вокруг, сажая пули на некотором расстоянии одну от другой.
Этот личный показ должен был служить примером для применения способа приучения к пренебрежению опасностью в бою, когда вокруг свистят пули.
Великий князь любил Драгомирова, но считал его «чудаком», одновременно используя его преимущества в интересах армии. Когда он приехал в Петербург, он пригласил Михаила Ивановича сделать сообщение у него во дворце, чтобы ознакомить начальников частей Петербургского округа с приемами Бендерского лагерного сбора.
Я тоже присутствовал на этом сообщении, где мне впервые посчастливилось познакомиться с Драгомировым, его манерой и способом изложения на кафедре. Это была не лекция, а сообщение в форме беседы. Михаил Иванович обращался к кому-нибудь из слушателей и задавал ему вопрос, предлагая закончить фразу, выражающую его вывод.
Временами казалось, что являешься новобранцем на школьной скамье, благодаря той упрощенной форме изложения, в которой он внушал слушателям свои убеждения.
Многочисленным слушателям, офицерам высших рангов, такой прием, понятно, не нравился. При горделивом сознании своего достоинства и непогрешимости, которыми они кичились, им было известно, что лектор не остановится перед тем, чтобы при случае вышутить кого-нибудь из них перед аудиторией. Вследствие этого создавалось слегка неблагоприятное настроение во время его сообщений, что генералу на кафедре, конечно, не было на руку и раздражало его.
Так это было и на памятном для меня сообщении во дворце великого князя. Драгомиров, не стесняясь, иногда попросту прекращал лекцию и без всякой церемонии удалялся. У великого князя Михаил Иванович был так оригинален в приемах своего сообщения, что, поддаваясь общему настроению, я не утерпел изобразить на листе бумаги известную позу лектора в карикатуре. Рисунок имел большой успех. Во время перерыва он пошел по рядам и попал к Дмитрию Антоновичу Скалону, который показал его самому Драгомирову. Рисунок ему понравился, он засмеялся и пожелал непременно познакомиться с автором. Моим товарищам ничего не оставалось, как вытащить меня из моего угла и представить генералу. «Одобряю, – сказал Михаил Иванович, – его высочество вас хвалит. Вы ловко схватываете оригинальные черты. Не бросайте вашего искусства…»
Вскоре после этого меня пригласил к себе на ужин Иван Федорович Тутолмин, воспитатель Петра Николаевича, второго сына Николая Николаевича-старшего, где я встретился опять с Михаилом Ивановичем. (Это было в 1874 году.) Здесь мы с ним познакомились ближе, довольно долго говорили об академии, и он взял с меня слово, что я буду ежемесячно посылать ему карикатуру.
Вплоть до турецкой кампании я слово свое держал и назвал этот свой ежемесячный журнал «Молодой змеей», высылая художественную обложку на год и номер – каждый месяц.
Я приобрел не только крупного учебных дел мастера, но личного друга и ценного покровителя, дружбу к которому я сохранил и после его смерти. Вся моя войсковая жизнь протекала под влиянием этого, правда, оригинального, но чудного человека, солдата и русского фанатика.
* * *
Причисленным я оставался недолго и к 1875 году был переведен в Генеральный штаб капитаном, с назначением старшим адъютантом штаба 1-й гвардейской кавалерийской дивизии.
Дивизией командовал светлейший князь Голицын, большой барин старого времени, не отвечавший уже новым требованиям, но всеми высоко почитаемый. Он не был свободен от некоторых причуд. Так, например, он не мог видеть равнодушно корнета, чтобы не распечь его или не наложить даже взыскания.
Однажды, проезжая в закрытой карете по Большой Морской улице, он заметил корнета лейб-гвардии конного полка, не отдавшего ему чести. Командиру полка приказано было посадить его на гауптвахту. Когда светлейшему доложили, что офицер заявляет о несомненной ошибке, так как он начальника дивизии не видел нигде, князь ответил: «Еще бы он меня видел да не отдал чести: я был в карете». И корнет все-таки сутки отсидел.
Князь жил на Миллионной улице. Однажды кавалергардский взвод отвозил штандарт в Зимний дворец мимо окон его дома; один из офицеров при этом ехал не на своем месте, по уставу. Князю показалось, что этот корнет – граф Толстой, и он приказал посадить его на гауптвахту. Командир полка, граф Игнатьев, приехал доложить, что граф Толстой в наряде не был.
На это светлейший приказал для компании посадить и того, который был в наряде. Толстой же отсидел за здорово живешь.
Мне тоже пришлось отсидеть несколько часов, но только при совершенно других условиях. Гвардейским корпусом командовал наследник-цесаревич Александр Александрович, и на Пасху приказано было прислать в Аничков дворец от всех гвардейских частей известное число лиц для христосования.
Начальник штаба дивизии, полковник Аргамаков, был в отпуске, и распоряжение об этом по дивизии делал я. Прибыли мы с начальником дивизии во дворец, а кавалергардов не оказалось, тогда как все остальные были на месте.
Наследник этого, конечно, не заметил, но князь Голицын очень волновался и приказал мне немедленно отправиться в полк, чтобы разобраться, в чем дело. Подъезжая к квартире полкового адъютанта графа Келлера, я встретил его на подъезде. На мой вопрос, почему кавалергарды не прибыли во дворец, он ответил, что никакого распоряжения получено не было. Мы вошли затем в его квартиру, и первое, что мне бросилось в глаза: не на письменном, а на ломберном столе лежала телеграмма за моей подписью. Обвинение штаба дивизии, таким образом, само собой отпадало. Полковой адъютант был посажен на гауптвахту.
По городу быстро распространилось известие об этом аресте, и мне передали, что к этому добавляли: «Штаб дивизии путает, а полки за это отвечают…»
Тогда я отправился к начальнику дивизии и попросил освободить полкового адъютанта, а меня посадить вместо него. Сперва князь заартачился и не соглашался, но затем понял, что таким образом можно не только парализовать сплетню, но и пристыдить виновных.
Согласившись на это, князь Голицын только сказал мне, чтобы я «садился на гауптвахту сам», а он никакой бумаги подписывать не будет.
Я поехал к коменданту, генералу Адельсону, хорошо меня знавшему, объяснил ему всю историю, и он согласился поменять меня на графа Келлера, о чем и дал мне предписание для начальника караула на Сенатской площади.
На гауптвахте, в гостях у «несправедливо потерпевшего», я застал почти весь полк и, вручая графу Келлеру его палаш, объявил решение начальника дивизии: так как до него дошли сведения, что кавалергарды убеждены в невиновности их полкового адъютанта, о чем и говорят в городе, то виноват в таком случае штаб. Поэтому взыскание переходит на меня как исполняющего должность начальника штаба дивизии.
Получилась картина прямо для сцены театра: мнимый несправедливо потерпевший не хотел уходить из-под ареста, а начальник караула просил его покинуть гауптвахту. Через полчаса кавалергарды приехали опять, и мое помещение наполнилось корзинами от Смурова, в которых было все лучшее, что только нашли в этом гастрономическом магазине.
На одном из так называемых опросов претензий, при инспекторском смотре, любимец светлейшего доставил ему большое удовольствие.
На вопрос начальника дивизии, нет ли претензий, обыкновенно никто их не предъявлял. Но на этот раз, когда князь Голицын проходил мимо Всеволожского, последний заявил:
– Я имею претензию, ваша светлость.
Князь остановился, пораженный такой неожиданностью, и спросил:
– Какую такую претензию может иметь юнкер?
– На красоту, ваша светлость, – ответил Всеволожский не моргнув глазом.
Эффект получился совершенно исключительный, в особенности когда светлейший с улыбкой отдал приказание:
– Посадить эту «красоту» на гауптвахту.
По академическим правилам окончившие курс получали право увольнения в отпуск на четыре месяца с сохранением содержания.
Я воспользовался этим правом, побывав во многих городах Германии, Австрии, Швейцарии, Италии и Франции.
Обо всем том, что я наблюдал за границей с военной точки зрения по личным впечатлениям (за неимением под рукой заметок того времени), я не имею возможности рассказать сейчас так, как это было бы мне желательно. Наиболее сильное впечатление оставила в моем сердце Ривьера, и я после той поездки почти ежегодно паломничал туда – под конец еще министром, весной несчастного 1914 года…
* * *
По возвращении в Петербург я приступил к чтению лекций по тактике в Николаевском кавалерийском училище. Затем мне предстояло в каком-нибудь полку командовать эскадроном для получения в будущем ценза на командование кавалерийским полком.
Не нарушая ничьих интересов в этом отношении, наиболее подходящим оказалось мое прикомандирование к лейб-гвардии кирасирскому полку его величества, которым командовал тогда граф Нирод. В своем полку отбывать эскадронный ценз было нельзя, так как он находился в другом округе.
В Царском Селе я принял 3-й эскадрон. Офицеры полка встретили меня как своего старого товарища. Лишь мой опытный вахмистр Ларичкин, когда я явился в эскадрон, отнесся к «новичку» с некоторым сомнением: какой такой из меня может быть командир?
Но через два-три дня работы он убедился, что у меня кое-какой опыт есть, а когда на выводке лошадей я отобрал всех, требовавших перековки, то всякие сомнения у него отпали.
Зимний сезон того времени не отличался большим оживлением. Балов при большом дворе было мало, что объяснялось тем положением, которое сложилось после смерти императрицы, и отношениями императора Александра II с княжной Долгоруковой4. Но в частной жизни петербургского общества веселились довольно много. Участие в танцах я принимал охотно, а также из меня выработался хороший дирижер5, и вместе с таковым же, гвардейским сапером Прескотом, мы дирижировали на больших балах, где танцевало более двухсот пар.
Так называемый малый двор жил совсем скромно. Наследник-цесаревич Александр Александрович предпочитал балам рубку дров, рыбную ловлю и вообще тихую, спокойную жизнь хуторянина в Гатчине, где он на озере охотился на щук с острогой. Сформировал он у себя любительский оркестр, в котором сам играл на большой басовой трубе.
На барабане играл генерал Чингисхан, действительный потомок этого монгола, так похожий на своих предков, что в этом не могло быть ни малейшего сомнения. Любителей поступить в этот высокопоставленный оркестр было, конечно, много, но попасть туда удавалось немногим.
Особенность этого оркестра заключалась в том, что он играл для самого себя во дворце цесаревича. Слушателей у него не было, если не считать членов императорской фамилии.
* * *
В воздухе уже тогда носились признаки возможной войны на Балканском полуострове.
Нам казалось, что болгарам тяжело жилось под мусульманскою властью. В России, особенно в Москве, «панслависты» и «славянофилы» настаивали на заступничестве за соплеменников, томящихся под игом турок. Наша дипломатия не смогла мирным путем добиться в этом отношении каких-либо существенных результатов, даже под угрозой наших вооруженных сил, демонстративно собранных в направлении к Дунаю, точно так же, как и мобилизация румын, живших в постоянных трениях с турками.
Начались регулярные занятия лагерного сбора, но до конца его мне не пришлось пробыть в полку, так как в числе некоторых других молодых офицеров Генерального штаба я был командирован в действующую армию, на Дунай.
Часть вторая
Турецкая кампания (1877—1878)
Глава IV
В тылу
Сдав эскадрон, я отправился в Петербург и быстро покончил с несложными приготовлениями к выступлению в поход. Брать с собой лошадей мне не советовали, но седельный убор я взял. Со многими другими офицерами мне предстоял путь на Москву, Тулу, Орел и Курск – на юг. В Харькове нам устроили трогательный прием-проводы. Местные дамы объединились, чтобы выразить свое внимание отъезжающим на фронт, роскошно угощали и осыпали цветами.
Когда после продолжительной остановки поезд тронулся и я высунулся из окна вагона, чтобы еще раз поблагодарить за сердечные напутствия, одна из милых изящных дам успела дать мне темную, пунцовую розу, сказав: «Сохраните ее: она вам принесет счастье…»
И эта роза совершила со мной весь поход и приехала в Петербург. Дамы же я нигде не встретил, хотя ее красивое лицо запомнил очень хорошо.
В Унгенах мы переступили румынскую границу и прибыли затем в Бухарест. Здесь нам пришлось ждать отправки к Дунаю.
В тот же вечер мы отправились дальше, но утром так и не доехали до Фратешти, конечной станции напротив турецкой крепости Рущук на правом берегу Дуная. На полустанке нам заявили, что Фратешти обстреливается турками, поэтому поезд пустить дальше нельзя. Между тем вагон с нашим багажом проследовал туда.
К счастью, здесь оказался наш военный инженер, к которому я обратился с просьбой раздобыть как-нибудь наш багаж. Начальник станции наотрез отказывался дать для этого паровоз, и мы с инженером отправились к паровозу, набиравшему воду, и, взобравшись к машинисту, потребовали, чтобы он доставил нас на станцию Фратешти. Он решительно отказался и ушел на тендер, к кочегару.
Тогда мы решили сами съездить во Фратешти. Я переводил стрелки, инженер управлял машиной, и мы, выбравшись на путь, в несколько минут долетели до станции. Турки действительно стреляли, но огонь их был безвреден.
Мне посчастливилось скоро найти вагон с нашим багажом, и, захватив его, мы задним ходом благополучно вернулись на полустанок.
В числе моих спутников было два юных корнета. Как и мне, им тоже надо было попасть в Зимницу, которая находилась на запад по Дунаю, километрах в ста от нашей высадки.
Никаких перевозочных средств здесь на полустанке не было.
Долго пришлось ходить по соседним поселкам и хуторам, в которых уже все было разобрано раньше нас. Тогда мне пришла мысль собрать волов, коров, жеребят, пристроить упряжку из веревок и холста и запрячь дюжину этого скота в широкую повозку.
За довольно большие деньги удалось уговорить румын наладить дело. На импровизированную колесницу настлана была кукурузная солома, уложены наши седла и вещи. Капитан Генерального штаба и два корнета взобрались поверх всего этого, и шествие тронулось.
Без смеха, конечно, нельзя было смотреть на стадо, переплетенное веревками, как паутиной, и на нас, восседающих на багаже. В таком виде тащились мы трое суток и прибыли в Зимницу, словно совершив тысячеверстный поход.
В Зимнице чувствовался тыл действующей армии, открывались лазареты, виднелись флаги Красного Креста и повязки с тем же крестом, мелькали сестры милосердия, двигались обозы, транспорты, открывали свою торговлю маркитанты и т. д.
Главная квартира главнокомандующего переправилась уже на правый берег, в Систово, и понтонный мост был наведен.
Я явился в штаб главнокомандующего. Начальником штаба был генерал Непокойчицкий, а помощником его генерал Левицкий.
Мне было объявлено, что через несколько дней главная квартира переходит в Тырново и я должен следовать за ней. Надо было приобрести лошадь. Наудачу продавалась очень хорошая и недорого, так что при вступлении в город Тырново, в свите великого князя Николая Николаевича-старшего, я был верхом.
Войска наши продвинулись уже к Балканам, к Плевне на запад и к Рущуку на восток. Тырново приходилось в центре. Половина его населения были турки, вторая половина – болгары.
С наступлением русских войск последние начали уничтожать турок. При следовании великого князя по городу слышны были еще выстрелы, загорались дома.
Поэтому решено было Ставку главнокомандующего расположить не в городе, а проехав его на Марино-поле. Мне же великий князь приказал привести город в порядок, для чего в мое распоряжение дан был взвод казаков 21-го Донского полка.
* * *
С тридцатью казаками и без копейки денег я принялся за работу.
Город был построен на скалах, среди которых змееобразно протекает река Янтра, в глубоких, крутых берегах.
Небольшие дома самой примитивной архитектуры, точно гнезда ласточек, лепились на скалах. Ни одной широкой улицы. В центре на небольшой площадке выстроен единственный двухэтажный дом, по-турецки «конак», куда я и отправился.
Там я застал довольно многолюдное собрание болгар, которые судили и рядили о том, как им быть после бегства турецких властей.
Чтобы ознакомиться с местными людьми, я пригласил тех, которые говорили по-русски, в отдельную комнату. Двое или трое из них долго жили в России, и говорить с ними было легко. В результате, после беседы в течение часа или полутора, у меня в руках был уже список горожан, где зафиксировано, кто на какое дело пригоден, а главное, для меня было ясно, кто может быть городским главой.
До устройства болгарской полиции казаки несли патрульную службу по городу.
Надо было выбрать участковых приставов и составить городской совет для заведования хозяйственными делами города.
У меня нашелся прекрасный переводчик, сын известного болгарского поэта Рачо Словейко, воспитывавшийся в России.
Жизнь в городе стала понемногу налаживаться.
Необходимо было иметь план города, и я его быстро сделал глазомерной съемкой. Этот мой собственный план позже я имел возможность купить на Невском проспекте, в географическом магазине Главного штаба в Петербурге.
Через Тырново проходило много войск, в том числе и генерал Драгомиров со своей 14-й пехотной дивизией, которая шла на Шипкинский перевал.
Расположена она была биваком на Марино-поле, и, когда я явился к Михаилу Ивановичу, он меня радостно встретил. Узнав о том, что в горах над городом засели башибузуки и обстреливают город, Драгомиров предложил мне роту, командир которой устроит облаву и выкурит разбойников.
Эта облава состоялась. До гнезда их мы добрались и забрали все, что у них там было припасено, но сами башибузуки улизнули по какой-то тропе, которая нашими стрелками не была занята.
Наконец был назначен и тырновский губернатор – генерал Домонтович.
Глава V
Бои за Балканские проходы
На театре военных действий положение между тем обострилось. Передовой отряд генерала Гурко, перевалив Балканы, наткнулся на превосходящие силы Сулейман-паши и должен был отойти обратно на север. Полковник Сухотин, впоследствии имевший случай причинить русской коннице немало горя6, был первым вестником, доставившим это известие в Тырново. Он находился при штабе этого передового отряда. Его возбужденное состояние производило неблагоприятное впечатление, так как от нервного раздражения у него поседели волосы и борода. По его рассказам можно было думать, что передовой отряд Гурко полностью раздавлен. В действительности же, хотя и с большими жертвами, ему удалось остановить турок на Балканах и самому в порядке отойти. Геройской обороной Шипкинского прохода «железной бригадой», к которой на помощь пришла 14-я пехотная дивизия, этот огромной важности горный перевал остался в наших руках. Позиция эта была теперь в руках Радецкого. При одной из атак Сулейман-паши на почти неприступную позицию Радецкого генерал Драгомиров был ранен в колено навылет. Его доставили в Габрово, откуда я его сопровождал в Систово.
Из Софии армия Осман-паши наступала на Плевну и угрожала нашим войскам с запада. В целом ряде кровавых боев под Плевной мы понесли большие потери, и положение обострилось настолько, что мы вынуждены были вызвать из России подкрепление. В поход должна была выступить гвардия. За исключением кирасирской дивизии, вся она прибыла. Осман-паша создал под Плевной укрепленный лагерь. Под командой короля Карла Румынского нашей армией, при содействии румынских войск, этот лагерь был окружен. Вследствие недостаточности вооруженных сил на левом берегу реки Вид кольцо окружения не могло быть замкнуто. Под Рущуком наследник-цесаревич прикрывал наш восточный фланг.
После того как я получил поручение из Ставки передать лично генералу Радецкому пакет и затем исполнить то, что он найдет нужным мне приказать, я отправился в Габрово.
За Габрово начинается подъем на Шипкинский перевал, около 5 тыс. футов высоты по широкому, хорошо разработанному шоссе. Я добрался до ставки корпусного командира, где застал Федора Федоровича Радецкого в палатке, играющего в свой любимый «полтавский ералаш». Его начальник штаба, генерал Дмитровский, порядочный пессимист, ходил и при этом что-то ворчал.
Оказывается, что перед тем турецкий снаряд пробил палатку, в которой они играли, и Федор Федорович приказал поставить другую всего в нескольких шагах от первой. По этому поводу и высказывал свое неудовольствие Дмитровский, настаивая, что с этого места надо уйти совсем, а Федор Федорович продолжал играть в карты, мурлыча себе под нос какой-то марш.
Он вскрыл конверт, когда закончил игру, передал его начальнику штаба и затем попросил меня повидать лично командующего 14-й пехотной дивизией генерала Петрушевского, чтобы передать эту бумагу ему и с ним переговорить.
Я откланялся и прошел к другой палатке, где находился Виктор Викторович Сахаров, состоявший в штабе Радецкого. Дороги на позиции 14-й дивизии я не знал и просил Сахарова отправиться вместе со мной. Он рассмеялся и сказал, что к Петрушевскому тропинка находится под таким обстрелом, что днем обыкновенно по ней не ходят, а если уж надо пробираться, то лучше в одиночку. Сбиться с пути невозможно, потому что по обе стороны пропасти.
Пришлось идти одному. Действительно, я мог наслушаться, как свистят пули. Никакого удовольствия эта музыка мне не доставляла.
Повидав генерала Петрушевского и получив от него указания, я уже в сумерки добрался обратно до ставки командира корпуса. В палатке Сахарова я отдохнул несколько часов, а с рассветом выступил обратно, но не в Тырново, а в Богот, в Ставку великого князя.
Подъезжая к Боготу, я встретил императора Александра II, который, с конвоем казаков, в коляске выезжал на прогулку. Увидав и узнав меня, государь остановил экипаж, подозвал меня, назвав по фамилии, спросил, откуда и куда еду.
Доложив об исполненном поручении, я спросил генерала Левицкого, могу ли я вернуться в Тырново. На это он мне ответил, что полковнику Фрезе поручено составление топографического плана окружения Плевны и он просит, чтобы меня назначили к нему в помощь. Мне надлежит вернуться в Тырново, сдать должность и прибыть немедленно в Ставку.
Как я уже сказал, линия окружения из-за недостатка войск охватывала всего лишь две трети круга; по шоссе из Плевны на Софию у турок сообщение было открытое. По этой дороге турки сооружали укрепленные этапные пункты для более безопасного следования транспортов и защиты их от покушений нашей конницы.
Рекогносцировки на правом берегу реки Вид были окончены, оставалось исследовать турецкие работы в секторе окружения, пока нами не занятого. Удобнее всего было производить разведки на левом берегу из правофлангового участка, занимаемого румынами.
У них здесь и кавалерии было достаточно, но договариваться с ними было нелегко, поэтому я предпочел переехать на левый фланг. Левее всех стояли киевские гусары, которыми командовал полковник барон Корф. С рассветом я отправился на разведку с разъездом из девяти гусар.
Спустившись с высот, мы направились к броду на реке, который был известен гусарам.
В густой, высокой кукурузе, закрывавшей почти всего всадника, продвигались мы к шоссе. Остановив разъезд, я пешком продвинулся настолько, что мог наблюдать следование турецкого обоза, рассмотреть в бинокль производившиеся работы по возведению земляных укреплений и набросать кроки. Очевидно, наше движение было замечено, так как мои люди видели на нашем правом фланге черкесскую папаху и затем около 50 черкесов, занявших нашу переправу через реку.
При таких условиях пришлось избрать другую дорогу для возвращения. Окончив работу, я двинулся налево по опушке кукурузного поля, вдоль шоссе. Параллельно с нами шел и турецкий транспорт из Плевны. Пройдя около четырех верст, мы повернули опять в сторону реки, чтобы избежать столкновений с охраной, которая могла быть выставлена следующим турецким этапным пунктом.
Подходя к самой окраине кукурузы, мои гусары вдруг быстро соскочили с лошадей и бросились на лежащих, по всей вероятности, спавших турецких пехотинцев, так как ружья лежали около них.
Это был, должно быть, отдельный сторожевой пост из Черного Дубняка или секрет, наблюдавший за рекой, на противоположном берегу которой стояли наши передовые посты киевских гусар.
Верстах в двух или трех левее от этого места находилась наша переправа, где, как мы знали, сторожили нас черкесы. Медлить было нельзя. Четверо гусар, на лучших лошадях, посадили на крупы позади себя турок, и мы во весь опор помчались прямо к реке. Проскакали уже больше половины всего расстояния, когда черкесы нас заметили и понеслись в нашу сторону, открыв пальбу.
Один из наших пленных во время скачки не удержался, упал и не мог больше подняться. Доскакав до берега реки, первыми переплыли всадники без «пассажиров» и, открыв огонь по приближавшимся черкесам, удачно подстрелили лошадь у скакавшего впереди. У черкесов произошла задержка, а все мы, с тремя пленными, благополучно вышли на правый берег Вида.
На аванпостах стоял эскадрон ротмистра Кареева, моего товарища по Николаевскому кавалерийскому училищу. С передовых гусарских постов видно было все, что происходило на левом берегу, и навстречу мне на помощь шел галопом полуэскадрон гусар, с Кареевым во главе.
Таким образом, не только задача по рекогносцировке была выполнена, но удалось раздобыть у противника в тылу так называемых языков, то есть людей для допроса. Я ходатайствовал о награждении крестами молодцов-гусар, что было уважено. Когда же пленные турки были доставлены для опроса в штаб главнокомандующего и великому князю было доложено, каким путем они к нам попали, то меня наградили золотым Георгиевским оружием.
Великий князь был очень доволен выполненной мной работой по съемке плана и приказал явиться к Карлу Румынскому и поднести ему экземпляр, так как он официально считался в то время начальником войск, окруживших Плевну.
Мы были ласково приняты им и получили румынские ордена с мечами.
Нам пришлось иметь дело с противником стойким и хорошо вооруженным. Да и генералы у них оказались такие, как Сулейман-паша и Осман-паша. Поэтому мы радовались прибытию подкреплений из России. Когда в Румынию прибыли первые эшелоны гвардии, направляемые на Западный фронт к Плевне, мы приступили к полному окружению укрепленного лагеря.
Под начальством генерала Гурко наши войска начали переходить на левый берег реки Вид. Великий князь Николай Николаевич-старший пожелал находиться ближе к месту предстоявшего боя. Мне поручено было из Богота провести к Медовану, на реку Вид конвой, свиту и лошадей штаба.
Со взятием Горного Дубняка сообщение Плевны с Софией было прервано и установилась полная блокада. Затем гвардия получила приказание двигаться на Софию под командой генерала Гурко.
На Шипкинском перевале, к востоку, сидел Радецкий. Поэтому генералу Карцову в Ловче, между нами, необходимо было следить за всеми теми доступными местами в горах, которыми мог воспользоваться противник, точно так же как и знать, где можно было бы перейти Балканы, если бы понадобилось.
На линии Плевна—Троян лежала Ловча. Именно туда совершенно неожиданно получил я новую командировку после производства в подполковники.
Мой новый начальник дивизии Павел Петрович Карцов, умный, очень хозяйственный генерал, который не ходил на поводу у своего начальника штаба, подробно ознакомил меня с создавшейся обстановкой.
Начальником Ловче-Сельвинского отряда мне и поручено было эту работу выполнить. Все сведения, какие у него имелись, Карцов мне передал, но почти все они основывались на показаниях лишь «братушек» и проверены не были. Предстоял, таким образом, целый ряд рекогносцировок. Я купил еще двух лошадей: одну для рекогносцировок в горах, привычную к движениям по балканским тропам, а другую, упряжную – для повозки с моим багажом. Кроме казака Усова, мне назначен был еще и пеший вестовой.
На участке между Шипкой и Орханией существовали проходы через горы на юг в виде тропинок, из которых одна, от Трояна на Сопот, считалась более доступной. Перевал этот у Орлиного Гнезда был занят турками, где они укрепились. Я ходил в горы на разведку с местными проводниками и пехотными разведчиками.
Турки держали себя довольно пассивно, закупорив Троянский перевал. На этот перевал тропа шла по гребню отрога и вела к небольшой площадке на высоте шести тысяч футов, южная окраина которой была укреплена. Отдельные скалы, здесь нагроможденные, носили название Орлиное Гнездо.
Для колесного движения Троянский перевал был непригоден, но зимой весь путь до площадки мог быть проходим, так как с гребня снег должен был сноситься ветром. Что касается подступов к устроенным каменным завалам Орлиного Гнезда, то для атаки они представляли нечто труднодоступное. Но у правого фланга с нашей левой стороны имелось мертвое пространство, непосредственно перед бруствером на скалах. Что касается других тропинок в горах, то они были для движения всех родов оружия совершенно невозможными, а зимой и в одиночку даже не пытались по ним пробираться.
Возвращаясь как-то с рекогносцировки, я заехал в Трояновский монастырь, настоятель которого меня радушно принял.
Небольшой, но зажиточный, этот приют иноков, видимо, благоденствовал. К монашескому укромному уголку, у подножия Балканского хребта, турки не добрались, и все монастырское хозяйство было в полном порядке. Гостеприимный игумен заявил, что недалеко от них имеется и женский монастырь, который состоит тоже в его ведении, и предложил мне пройти туда.
Мы отправились и через несколько минут подошли к ограде, заключавшей несколько небольших деревянных построек.
Встретила нас сама мать игуменья, красивая болгарка лет тридцати, знавшая несколько русских слов. Чувствовалось во всем, что настоятель мужского монастыря здесь полный хозяин.
Всех монахинь было не более десяти, но ни одной старой я не видел. Нам подали настоящий турецкий кофе и всякие восточные лакомства. Беседовали мы непринужденно, я мог уже говорить по-болгарски довольно прилично.
В этих монастырях хорошо знали все дороги и тропинки в окрестных горах. Из расспросов мне стало ясно, что зимой всякое движение по ним прекращается и попытка перевалить на южную сторону возможна лишь по Трояновской тропе, так как все остальные бывают занесены снегом выше человеческого роста.
Тесная блокада привела к полному истощению продовольствия, и с последним сухарем Осман-паша вышел из плевненских укреплений, пробиваясь в сторону Софии.
Однако прорваться ему не удалось: в ожесточенном бою сам он был ранен, а армия его сложила оружие. Под ним была ранена и лошадь, белый араб, которого великий князь передал Офицерской кавалерийской школе. Лошадь эта никогда не ложилась и пала, опустившись только на колени. В музее школы сохранилось препарированное чучело этого исторического коня.
С ликвидацией Плевны руки русского главнокомандующего были развязаны, и нам предстоял переход в наступление. Зимний поход с движением через Большие Балканы в литературе признавался тогда предприятием рискованным и невыполнимым.
Великий князь, главнокомандующий, был другого мнения.
Генерал Гурко наступал уже на Софию, чтобы оттуда повернуть в долину Марицы, на которой находились Филиппополь и Адрианополь.
Генералу Радецкому предстояла трудная задача: спуститься к Казанлыку, преодолев сильные, укрепленные против него позиции турок. Помочь этой операции должен был отряд генерала Карцова из Ловчи. Поэтому, несмотря на прибытие полковника Сосновского, принявшего штаб 3-й пехотной дивизии, меня оставили в распоряжении Карцова.
Сосновского мы все знали по его репутации путешественника в Китай, куда он был командирован с научно-торговой экспедицией. Курьезный отчет его вызвал против него литературную кампанию, которая выяснила полную несостоятельность Сосновского в роли начальника подобной серьезной экспедиции, его неискренность и двуличность как человека. Последнее вполне подтвердилось на деле и в походе нашего отряда за Балканы.
Когда получено было приказание о наступлении на Сопот, по ту сторону гор, в долину Гиобса, генерал Карцов приказал мне отправиться в Трояновский монастырь и распорядиться там сбором болгарских четников и подготовкой всего, что будет нужно при движении отряда по Трояновскому проходу.
Прибыв в монастырь и приступив к выполнению данного мне поручения, через день я получил диспозицию о наступлении. В ней говорилось, что я назначаюсь начальником колонны из двух сотен 30-го Донского казачьего полка и двух рот Новоингерманландского пехотного полка, которые прибудут ко мне в деревню Шипково из Орхании.
С этим незначительным отрядом я должен был обходным движением способствовать овладению Орлиным Гнездом главной колонной генерала Карцова. Между тем из моих рекогносцировок и докладов в штабе было известно, что данное моей колонне направление зимой непроходимо. Тем не менее я выступил с казаками на Шипково, вдоль подошвы Балканского хребта, где ко мне должны были присоединиться две роты пехоты. С неимоверными трудностями, раскапывая лопатами снежные сугробы, мы дотащились к деревне Шипково в полном изнеможении. Целый следующий день свирепствовала снежная буря, и пехота к нам не пришла.
На следующий день метель утихла. С лопатами вышло человек двадцать, и моя колонна из одних только казаков двинулась в путь. Наши болгары не брались быть проводниками. Сперва мы шли не более полуверсты в час, но затем глубина снега увеличилась настолько, что уже не было физических сил пробиваться в снежных сугробах выше человеческого роста.
Вернувшись обратно, не имея никаких известий от пехоты, которая должна была прийти, и переночевав в Шипкове, мы пошли обратно в Троян. По дороге нам встретился болгарин, сообщивший, что турки не пустили нашу колонну через Трояновский перевал и много раненых было доставлено в долину.
Когда я явился Карцову, тот бросился ко мне со слезами на глазах. Он опасался, что я со своей колонной мог погибнуть.
У перевала осталось около пяти тысяч человек с генералом графом Татищевым во главе и при нем полковник Сосновский. Карцов дал мне предписание отправиться в распоряжение графа Татищева, а Сосновского просил прислать в Троян.
Происходило все это в двадцатых числах декабря, в снежную и холодную зиму 1877 года.
24 декабря я прибыл к графу Татищеву и доложил о том, что начальник отряда просит полковника Сосновского спуститься к нему в Троян. Вид его поразил меня своей растерянностью. Из его лепета я понял одно: он смешал данные моей рекогносцировки. Надо было обходить правый фланг позиции неприятеля, а он с нашего правого фланга искал обход левого фланга турок.
К перевалу были привлечены наши две девятифунтовые пушки. На колесах их доставить не представлялось возможности, поэтому тело орудия, лафет, колеса на салазках пришлось тащить отдельно. Что же касается снарядов, то люди несли их в сильный мороз на руках.
После отъезда Сосновского генерал граф Татищев, со свойственной ему прямотой, рассказал мне все то, что произошло так бестолково и в какую «калошу» начальник штаба посадил отряд. Не могли убрать даже нескольких раненых, и турки, выйдя из укреплений, закалывали их.
С мнением Сосновского, что турок выбить нельзя, граф не соглашался, решил штурмовать Орлиное Гнездо и желал знать мое мнение по этому поводу. Я просил разрешения предварительно ознакомиться с создавшимся положением и тем, какие изменения произошли на позиции у турок.
Результат разведки был следующий: прямым, лобовым ударом сбить противника было трудно, поэтому являлась необходимость овладеть завалами на его правом фланге, на тропе, отделявшейся от самого Орлиного Гнезда крутым, скалистым оврагом. К этим завалам можно было пробраться с главного пути только в темноте. Овладев же этою частью укрепления, можно было спуститься в долину и выйти на путь отступления из Орлиного Гнезда. Моей обходной колонне предстояло выступление в четыре часа утра.
Чтобы можно было заснуть хоть на несколько часов, мы с Грековым, прибывшим со своим полком, завернулись в бурки и улеглись в шалаше; у входа в него казаки зажгли костер.
На рекогносцировке, в снегу по колено, я сильно устал и уснул, как только положил голову на свернутый башлык. Но спать пришлось недолго: мы вскочили под огнем вспыхнувшего нашего шалаша, из которого выбрались довольно благополучно.
Еще затемно и по глубокому снегу мы двинулись вперед для атаки. Чуть стало светать, турки обнаружили наше наступление и открыли огонь.
С криком «ура!» началась наша эскапада, и, как только в одном месте удалось группе стрелков взобраться на завал, турки не выдержали и бросились из укрепления по крутому спуску вниз.
Обходная колонна начала спуск в долину Гиобса, а я возвратился к генералу графу Татищеву. Он находился у наших орудий, обстреливавших Орлиное Гнездо и отвечавших на огонь турецкой артиллерии.
Мы лежали на бурке, наблюдая накопление наших рот перед главным укреплением, когда доложили, что генерал Карцов со штабом прибыл, остановился у выхода из лесу и приглашает нас к себе.
Как раз в это время прекратилась пальба турок. Успех обходной колонны и риск быть отрезанными привели их к решению покинуть позицию.
Орудия турки не успели убрать, и они были взяты вместе с несколькими десятками пленных, штабом офицеров и знаменем. Наши потери не превышали 100 человек, но было, кроме того, много обмороженных. Когда все это выяснилось, генерал Карцов поручил графу Татищеву преследовать противника и оставил меня при нем.
Генерал Карцов со штабом вернулся обратно в Троян. На следующий день он предполагал со штабом и всем тем, что осталось, прибыть следом за нами.
Но в ту же ночь, с 26 на 27 декабря, поднялась в горах снежная буря, бушевавшая несколько дней, и разобщила нас с ним на все это время.
В ожидании прибытия генерала Карцова разведками выяснилось, что по всем признакам генерал Гурко от Софии наступает в долину Марицы, генералы Радецкий и Скобелев перешли в наступление в долину Тунджи. Дорога из Сопота на Филиппополь была свободна.
Через три дня наши разъезды донесли о движении со стороны Орхании на соединение с нами генерала графа Комаровского со 2-й бригадой 3-й пехотной дивизии. По дороге из Филиппополя прибыл парламентер для переговоров о приостановке нашего наступления.
Чтобы войти в связь с войсками, спустившимися с Шипкинского перевала, Карцов приказал мне со взводом казаков через Калофер пройти к Казанлыку, где можно было предполагать присутствие главнокомандующего. Вместе с тем я должен был доставить туда и парламентера. Он оказался доктором, получившим медицинское образование в Париже, и поэтому я мог говорить с ним без переводчика.
По пути в Казанлык он рассказывал мне, что в Филиппополе никто не верил в возможность перехода русских войск через Трояновский перевал зимою.
Моему прибытию очень обрадовался генерал Левицкий. «Фактически установлена связь», – несколько раз повторил он. О штурме Орлиного Гнезда главнокомандующий знал из донесения генерала Карцова, и мне поручено было сейчас же вернуться к нему и передать, что он подчиняется генералу Гурко, который двигается на Филиппополь.
На мой вопрос, что делать с парламентером, Левицкий решительно заявил: «Отпустите на все четыре стороны».
В главной квартире царила такая суета, что я решил немедленно же двинуться в обратный путь.
Стоявший всюду запах роз напоминал мне, что долину Тунджи называют и «долиной роз». Запах этот усиливался при встрече с пехотными колоннами. Можно было подумать: не смазывают ли наши солдаты сапоги розовым маслом? Так оно и оказалось, потому что почти в каждом доме можно было найти сосуд с этой драгоценной эссенцией, добываемой из невероятного количества роз, культивируемых в этой долине.
На следующий день мы прибыли в Сопот, где застали генерала Дмитрия Ивановича Скобелева, отца Белого генерала, приехавшего от Гурко с приказанием: всему отряду генерала Карцова немедленно двинуться к Филиппополю. Сам Скобелев был назначен начальником кавалерии армии Гурко и меня взял к себе в роли начальника штаба.
Не теряя времени, 30-й Донской казачий полк и казанские драгуны выступили в тот же день, а за ними потянулась и 3-я пехотная дивизия.
Под Филиппополем в это время уже шел бой; Сулейман-паша отбивался на арьергардных позициях, и Гурко, нажимая на него энергично, отжал его армию к югу от Филиппополя.
Когда мы подошли к самому городу, то единственный мост на Марице был сожжен, и переправляться приходилось почти что вплавь.
Сулейман, прижатый к Родопским горам, отчаянно отбивался до поздней ночи и, не желая сдаваться, решил ночью уйти в горы. Артиллерию и обозы взять с собой не было возможности в связи с отсутствием колесных путей на этом плоскогорье, изрезанном глубокими пропастями. Поэтому Сулейман оставил артиллерию и приказал пехоте, прикрывавшей ее, пробиваться к Адрианополю вдоль подножия гор. С остатками армии Сулейман-паша по тропам ушел в горы на юг.
Когда разведками это выяснилось, решено было захватить их орудия. Казанские драгуны и донцы ночевали вблизи этого парка, и рано утром 7 января казаки Грекова, поддержанные казанцами, атаковали в конном строю турецкое прикрытие, опрокинули его и преследовали в горы.
Артиллерия успела дать всего несколько выстрелов, пехота же открыла огонь в полном беспорядке, поэтому и потери были незначительны, а 54 турецкие пушки крупповского изготовления очутились в наших руках.
У селения Карагач и был, собственно, последний акт филиппопольского трехдневного сражения.
* * *
Старик Скобелев был на седьмом небе и говорил мне: «Вот пусть почитают теперь в Москве про взятые мною пушки, а то пишут мне дуры-тетки: что же ты, батюшка, ничего на войне не делаешь? А сын-то мой какой молодец! Ну да, сын – молодец, сам знаю: в кого же он пошел, герой-то? Вот пусть теперь-то и подумают об этом!»
Своеобразный, типичный казак был Дмитрий Иванович. После целого дня на коне и массы работы укладываемся спать в одной с ним комнате на соломе. Ему не спится, все зажигает спички и смотрит, который час.
– Владимир Александрович, вы спите?
Молчу, притворяюсь спящим, хотя и проснулся. Опять тот же вопрос.
– Поневоле не сплю, раз вы меня будите, – огрызаюсь в сердцах.
– А вот надо бы послать донесение Гурко.
– О чем же прикажете доносить, ведь обо всем уже донесено?
– А уж это ваше дело, а мое вам сказать, чтобы вы написали донесение.
Зато приезжаешь с разведки, а обед, собственноручно приготовленный Скобелевым, готов. Стряпал он аппетитно, вкусно – лучше всякого повара. Ординарцем у него был лейб-казачьего полка князь Сумбатов – душа-человек, которого он очень любил. Совсем необычайный был у них фасон дружеской беседы: со стороны можно было подумать, что они ссорятся, в особенности если предметом разговора было кулинарное искусство.
С окончанием филиппопольской операции войска двинуты были на Адрианополь к казачьему генералу Чернозубову, с Казанским драгунским полком и 30-м Донским. Гурко приказал преследовать остатки армии Сулеймана.
Генерал Скобелев отозван был в Филиппополь, куда мы и прибыли вечером, а утром со штабом генерала Гурко выступили на Адрианополь. Этот поход мы совершили вместе с братом, командовавшим конвоем генерала Гурко.
Глава VI
Поход за Балканы
Можно считать, что этим окончился период боевых столкновений, наступили лишь одни походные движения. Наше занятие Адрианополя походило на церемониальный марш. Кавалерия Струкова быстро заняла его, и армии Сулеймана не дали отступить в этот хорошо укрепленный лагерь, на который турки возлагали большие надежды.
Наши войска наступали со стороны Шипки и Софии на Константинополь. Впереди бежало туда же почти поголовно все мусульманское население. В обратную сторону, по направлению к Дунаю, в Россию тянулись колонны пленных турок. По пути пришлось видеть немало тяжелых сцен, неизбежных следствий паники среди местных жителей, внезапно сорвавшихся и с детьми на руках бросивших насиженные места.
В Адрианополе я поселился вместе с генералом Скобелевым, который ко мне привык и от себя не отпускал. Город был в относительном порядке, не испытав участи населенных пунктов, переходящих из рук в руки по несколько раз между противными сторонами.
Мне хотелось осмотреть большой турецкий город, но начальство мое, Дмитрий Иванович, был недоволен, когда я уходил. «Ну что вам за охота слоняться. Сидите дома, мало ли какие теперь приказания могут быть», – ворчал он.
Скобелев считался начальником кавалерии, весь же штаб его состоял из меня и князя Сумбатова. Ни одна из конных частей нам никаких донесений не присылала, и мы понятия не имели, где какая из них находится. Но мы получили приказание из штаба генерала Гурко прибыть на вокзал для встречи великого князя Николая Николаевича-старшего.
Обходя встречающих, великий князь спросил меня: «А ты почему же не по форме одет?» И, улыбаясь, дотронулся до моей груди.
Я понял это в буквальном смысле и стал объяснять подошедшему ко мне генералу Левицкому, что кроме полушубка у меня нет никакой другой одежды. Но, засмеявшись, Казимир крепко пожал мне руку и сказал: «Да нет же, совсем не то, ведь вы награждены Георгиевским крестом».
На этот раз, очевидно, экзамен по тактике я и у него выдержал.
В тот же день я получил приказание разыскать генерала Чернозубова, от которого не получали никаких донесений, что вызывало беспокойство в связи с тем, что на фланге находились отступившие войска Сулеймана. Чернозубову предлагалось следовать по пятам отступавших турок в Родопских горах. Перевалив последние, его отряд должен был спуститься на берег Эгейского моря.
Немедленно оседлав коней, с моим казаком Усовым мы тронулись на поиски чернозубовской бригады.
Двигались мы по тому же пути, по которому пришли из Филиппополя. Навстречу нам шли войска, обозы, и шоссе в оттепель превратилось в неудобопроходимое месиво из щебенки. На второй день нашего движения мы наткнулись вскоре на двух казаков 30-го полка, искавших свою часть.
Я их забрал с собой, и к концу дня у меня набралось еще три станичника того же полка, так что ночевали мы всемером в каком-то брошенном чифлике7 близ отрогов Родопских гор.
На следующий день, перед выступлением, Усов заметил довольно далеко всадника и признал, что это казак. Пошли к нему навстречу, оказался станичник 30-го полка, высланный командиром накануне с пакетом в штаб. По праву начальника штаба я его распечатал и узнал место стоянки всей бригады: не особенно далеко от Станимака.
Явившись к генералу Чернозубову, я передал приказание генерала Гурко: его беспокойство и сильное неудовольствие тем, что отряд не выполняет своего назначения и о преследовании противника не присылает никаких донесений.
Оказывается, что, попав в район с обильным фуражом, Чернозубов признал за благо подкормить немного коней, а затем двинуться в горы. Его связывали конные орудия, которые по Родопским горам следовать не могли.
Я предложил их отправить под конвоем полуэскадрона драгун в Адрианополь и немедленно двинуться в горы на юг, чтобы восстановить потерянное соприкосновение с неприятелем. До Гюмурджины, на берегу Эгейского моря, по прямому направлению через всю горную площадь было не менее 120 верст. Колесных дорог не было, и предстояло тяжелое движение по тропам, «в один конь».
Среди населения было много помаков – болгар, принявших ислам. Эти ренегаты не внушали к себе доверия, хотя охотно предлагали свои услуги проводников. Без последних же было очень трудно пробраться благополучно в этой горной толчее, именуемой Родопскими горами. У меня была десятиверстная карта, русская, в отношении точности с большими погрешностями.
Тем не менее по нашей десятиверстной карте и с проводниками из помаков мне удалось провести наш партизанский отряд с севера на юг, от Хаскова до Гюмурджины. Никакого обоза, даже вьючного, у нас не было. Шли совсем налегке, длинной колонной «в один конь», что производило впечатление большого отряда, несмотря на то что в нем не было и тысячи всадников. Я мог представить себе, насколько местные жители могли преувеличивать силу нашего партизанского отряда.
За время сравнительно продолжительного пребывания чернозубовской бригады на поправке остатки сулеймановской армии успели, почти без остатка, пройти родопскую горную площадь.
Застряли лишь больные и слабые, небоеспособные люди, поэтому нам пришлось преодолевать лишь природные препятствия, проходить по тропам над пропастями.
Очень тяжелой операцией была наша переправа через реку Арду, почти в центре всей горной площади.
На наше счастье, вода уже значительно спала, и хотя немало людей выкупалось, все обошлось относительно благополучно.
Поднявшись, в конце концов, на горное плато, с которого открылся уже вид на Эгейское море, нельзя было не поразиться той дивной картиной, которая предстала нашим глазам. О зиме, понятно, мы забыли совсем.
От встречных турок я узнал, что Гюмурджина занята табором турецкой пехоты и в окрестностях города лагерем расположилось несколько десятков тысяч мусульманского населения, частью вооруженного, бежавшего перед «московом». В соседнем же порту собрались отступившие войска Сулеймана, которые грузятся на броненосцы для отправки в Галлиполи.
При таких условиях отряд наш был слишком слаб, чтобы брать открытой силой довольно крупный город, раскинувшийся на плоском морском побережье. Взять его можно было только с налета, и для этого необходимо было, чтобы о численности нашего отряда в Гюмурджине не знали. Поэтому, закрыв выход с гор, мы никого уже в город не пускали до взятия его нами.
Взятие же его я просил разрешения генерала Чернозубова исполнить так: с небольшим разъездом из трех-четырех всадников возможно быстрее пробраться в город и потребовать сдачи его во избежание якобы артиллерийского обстрела и неизбежного разрушения домов.
Не особенно охотно, но согласие на это последовало, и с трубачом и тремя казаками я довольно быстро прошел три или четыре версты от гор до города.
Большой торговый город, населенный преимущественно греками, не мог ожидать таких невиданных гостей. На улицах было большое движение, приходилось останавливаться.
Продвигались мы все медленнее и медленнее, на балконы выходили женщины, дети, за нами собиралась толпа, и мы наконец добрались до ворот в решетке, отделявшей от улицы конак8 в глубине небольшой площади. Там же были часовые, а также около десятка оседланных лошадей.
Часовой у ворот не только не задержал нас, но отдал нам честь. Я думаю, что он ошалел и ничего не понял.
Я направился к подъезду дома, а за казаками хлынула с улицы толпа любопытных.
Отдав лошадь казаку, я вместе с трубачом взошел по ступенькам в подъезд, в котором широкая лестница вела на второй этаж.
Здесь мы не встретили ни одной живой души, поэтому я открыл большую массивную дверь и был поражен неожиданным зрелищем: на сплошном диване вдоль стен залы сидели турки именно по-турецки, то есть не опуская ног на пол. Посредине сидел красивый турок с окладистой черной как смоль бородой и в красной феске.
Если я был поражен неожиданностью очутиться среди городского собрания представителей враждебной страны, то и этих последних не мог не поразить русский офицер, вошедший к ним неожиданно.
Эта «живая картина» прервалась моим заявлением через переводчика, что я прибыл от начальника больших русских сил, головная колонна которых, пройдя горы, остановлена, чтобы избежать тяжелых последствий для города, если бы его пришлось брать силою.
Что мы сильнее и настроены мирно, доказывает мое появление среди них. При добровольной сдаче город будет занят только кавалерийским отрядом. За порядком мы сами будем строго наблюдать, а за фураж и продовольствие заплатим золотом.
Моя спокойная речь, а в особенности последнее заявление подействовали успокоительно. Начались благоприятные для меня разговоры, но в это время вошел командир турецкого батальона, окинул меня сердитым взглядом и обрушился на каймакама9 за то, что меня не арестовали и ведут какие-то переговоры. В своей резкости и несдержанности он, очевидно, пересолил, и это, в свою очередь, возмутило некоторых энергичных отцов города, которые начали возражать. Поднялся порядочный гвалт, и я попросил выслушать меня, чтобы не затягивать дела.
Из того, что мой переводчик им передал, они узнали следующее: если на мои миролюбивые условия они не согласны, я покину город; начальник отряда долго ждать не будет, начнет враждебные действия и предоставит разговаривать с ними своим «топам» (топ – по-турецки пушка), а тогда уже в покупке припасов мы нуждаться не будем и ни на какие соглашения не пойдем.
На это я потребовал немедленного ответа. Тут уже все набросились на командира батальона, к которому на помощь пришлось уже прийти мне. Я просил передать ему, что война подходит к концу и от него зависит теперь сохранение этого города в целости. Пусть его батальон сложит свое оружие в цейхгауз, поставит своих часовых. Мы введем тогда в город только отряд конницы. За порядок ручаемся и, наверное, долго оставаться здесь не будем.
В окно я видел на площади море голов и затертых в массе казаков с нашими конями. К оседланным лошадям у караульного помещения вышли всадники, как потом оказалось, из конвоя Сулеймана и удрали с площади.
Я собирался уходить, но ко мне подошел каймакам и заявил, что условия мои принимаются, и просил, чтобы все мною обещанное было выполнено.
Мы пожали друг другу руки, и я покинул зал городского совета. К моей лошади было нелегко пробраться, а когда мы сели, то еще труднее было выбраться через густую толпу на улице. Казаки собирались уже призвать на помощь свой универсальный инструмент-нагайку, но я строжайше запретил, и шаг за шагом нам удалось выйти на улицу и направиться к выходу из города.
Как только появилась возможность, мы пошли рысью, и, выйдя из города, не далее как в версте, я, к ужасу своему, увидел наш отряд, двигающийся нам навстречу. Подскакав к генералу Чернозубову, я просил остановить бригаду и доложил ему все, что произошло.
Сотни и эскадроны подтянулись, спешились, и, насколько можно, люди привели себя в порядок.
Навстречу нам показалась целая кавалькада: впереди сам начальник города, а за ним верхом разные его представители, в том числе и греческий священник. С обеих сторон последовали дружелюбные приветствия.
Когда все церемонии и формальности относительно занятия нами Гюмурджины, расквартирования и снабжения войск продуктами были окончены, колонна вступила в город.
С депутацией впереди, хором трубачей казачьего полка и пением песенников, точно у себя дома в условиях глубокого мира, двигались мы по улицам города.
Я просил только, чтобы турецкие солдаты, аскеры, не показывались на улице, в районе нашего расположения, так же как и нашим не разрешено будет появляться в одиночку.
На все это изъявлено было согласие, даже командир турецкого батальона не протестовал, убедившись в действительно мирном нашем настроении.
Так, совершенно благополучно, наладилось дело с занятием города, но необходимо было принять меры, чтобы мы не очутились в ловушке ввиду близкого соседства с портом, где были еще сосредоточены остатки армии Сулеймана.
Не успел я сойти с коня, как ко мне подошел грек, хорошо говоривший по-французски, и предложил свои услуги. Он находился на службе в банке, а до того служил на телеграфе в Константинополе. Такой человек был мне очень на руку, поэтому, взяв двух казаков, мы сейчас же отправились на телеграфную станцию, где телеграфист энергично настукивал какую-то депешу, не обернувшись даже при нашем входе.
С греком я условился о вознаграждении за его труд, и он принял станцию, опытною рукою пересмотрев ленты.
Кроме того, на телеграфной станции поставлен был часовой и приняты меры охраны и разведки.
Разместились мы вместе с Грековым так хорошо и удобно, что после всего испытанного в походе мой товарищ находил Гюмурджину «седьмым небом». Я был «един в трех лицах» личного состава штаба отряда: начальника штаба, адъютанта по строевой части и такового же по хозяйственной. Но дел было много, поэтому наслаждаться благоденствием времени не хватало.
Непосредственное соседство с турецким батальоном, хотя и сложившим оружие в цейхгауз, но имевшим возможность забрать вновь свои ружья, да притом вблизи остатков армии Сулеймана, создавало для нас такое положение, в котором долго оставаться было нельзя.
Я был того мнения, что в условиях, в которых находился наш отряд, нельзя рисковать и сидеть в городе до наступления турок, целесообразнее атаковать их.
С этим согласились генерал Чернозубов и командиры полков. А так как на основании этого решения необходимо было произвести предварительно рекогносцировку, то и я пошел на свою квартиру, чтобы приказать седлать лошадей. Но по дороге меня догнал есаул сторожевой сотни с известием о прибытии турецкого парламентера.
Действительно, очень скоро показалось около 20—25 всадников, к которым я пошел навстречу.
Впереди ехал немолодой человек с длинными усами, который остановился передо мной и спросил по-французски, где начальник отряда. На мой вопрос, с кем я имею честь говорить, он в высокомерном тоне ответил: «Скендер-паша». Этот тон меня обозлил, и я заявил, что он говорит с начальником штаба, а потому я уполномочен узнать о цели его приезда, так как паша прибыл без парламентерского флага.
На это он ответил, что имеет письменное заявление лично для русского генерала и что мы должны немедленно покинуть город.
В это самое время приближался пеший караул дежурного эскадрона драгун с примкнутыми к винтовкам штыками. Когда он подошел к нам, я приказал начальнику караула остановиться за прибывшими турками и преградить дорогу. Затем попросил пашу слезть с коня, порекомендовать сделать то же самое своим спутникам и быть нашими непрошеными гостями. А так как Скендер не слезал, то я приказал караулу подойти и принять коней у турок.
После этого, конечно, они спешились в присутствии уже большой компании любопытных местных жителей.
Надо было водворить гостей на квартире, и целой процессией мы двинулись на площадь.
Краткий манускрипт Савфет-паши заключал в себе требование турок, чтобы отряд наш немедленно покинул Гюмурджину, так как заключено перемирие.
Подобное требование было совершенно невыполнимо, тем более что мы не имели никакого официального извещения о состоявшемся перемирии.
Я был того мнения, что Скендер-пашу надо отправить назад, причем я буду его сопровождать, что даст возможность ознакомиться с местностью для предстоящей атаки турецкого лагеря.
Планам моим не суждено было осуществиться. Из Адрианополя прибыл корнет Бунин с предписанием из штаба об отходе нашего отряда за демаркационную линию реки Арды, так как перемирие действительно состоялось. Дело существенно менялось.
Радость была неописуемая: перспектива скорого возвращения на родину всех ободрила.
Весь день превратился в праздник. На плацу города играл хор наших трубачей, исполнялись песни; улицы были иллюминованы. Скендер-паша принимал участие в нашем празднестве.
Его решено было отпустить лишь на следующий день, после выступления нашей бригады за демаркационную линию.
Глава VII
Перемирие, болезнь и возвращение
Мое поручение считалось выполненным, и мне предстояло возвращение в Адрианополь. Полковник Греков отпросился в отпуск, чтобы поехать вместе со мной.
Он взял с собой одного офицера, сотника и несколько казаков. Это была уже прогулка на протяжении около 200 верст, сперва вдоль морского побережья, а затем по долине Марицы. Погода стояла превосходная, местность живописная, повсюду населенные пункты, не тронутые войной. На одном из ночлегов я под подушкой случайно оставил все свои деньги, и через несколько верст нас догнал на неоседланной лошади хозяин-турок и вручил мне мои капиталы. Надо отдать справедливость мусульманам: честность, чистота и порядочность у турок замечательны.
На четвертый день мы прибыли в Адрианополь. Я явился в штаб главнокомандующего с докладом и здесь узнал, что от генерала Скобелева я откомандирован. Дмитрий Иванович мне передал, что наш набег на берег Эгейского моря произвел сильное впечатление.
За эту экспедицию к уже заслуженному золотому оружию и Георгиевскому кресту у меня прибавился Владимир 4-й степени с мечами.
После моего продолжительного скитания, полного всяких лишений, я был уверен, что заслужил отдых в большом городе и в хороших условиях. На самом деле вышло совсем по-другому. Меня никто не предупредил, что надо избегать показываться на глаза Казимиру Левицкому. Он не может никак остановиться в отдаче приказаний, независимо от надобности в них, поэтому все попадающиеся в поле его зрения офицеры Генерального штаба рассылаются им в разных направлениях.
За завтраком, подходя к закускам, я натолкнулся на Левицкого.
– А, здравствуйте, дорогой, здравствуйте. Вот что, – призадумался он. – Надо осмотреть Сан-Стефано, мы туда на днях переходим. Сегодня же отправляйтесь туда, вы нас встретите. Пожалуйста, все осмотрите, все узнайте, это очень важно.
На другой день вместо отдыха мы с Усовым ранним утром покинули Адрианополь. До Сан-Стефано было около 240 верст.
Путь был неприятен тем, что приходилось идти по следам уходившего населения, а под конец двигаться вместе с ним. На четвертый день мы с казаком Усовым были первыми русскими воинами, появившимися верстах в пяти под Константинополем.
На узком перешейке против Константинополя было сосредоточено много войск. Переговоры тянулись нескончаемо, и продолжительное пребывание на месте войсковых частей вызвало заболевания. Появился сыпной тиф, принявший затем угрожающие размеры.
Прибывшая английская эскадра и указания из Петербурга от князя Горчакова связывали руки великого князя Николая Николаевича – вступать в Константинополь он не мог.
Но когда терпение его лопнуло, он передал графу Игнатьеву, ведшему переговоры, что если в тот же день прелиминарный договор10 не будет подписан, то русские войска войдут в турецкую столицу. В то же время приказано было всем войскам выступить из окрестностей Сан-Стефано и выстроиться лицом к Константинополю.
Минута была серьезная, и турки сдались, подписав договор. Я стоял на пригорке, с которого виден был выезд из Сан-Стефано. Показался экипаж вскачь, граф Игнатьев, стоя в нем, высоко держал подписанный документ.
Лично мое чувство было далеко не радостное. Сознавалось, что дело нам испортила «англичанка», как всегда пожинающая плоды там, где она их не сеяла. И не я один был огорчен таким окончанием; чуткое сердце главнокомандующего это понимало, и после парада, вместо «атаки», чинам свиты и штаба разрешено было проехать в Константинополь, но вернуться непременно в тот же день в Сан-Стефано.
Мы все этим воспользовались, но к вечеру вернулись домой. После этого, во время приготовлений к отправке войск в Россию, нам разрешили бывать в Константинополе лишь в штатском.
Во время одной такой поездки я посетил Айю-Софию. Она была набита беженцами, среди которых было довольно много больных черной оспой.
Несмотря на то что у меня была сделана предохранительная прививка, я после того заболел оспой. Лечения особенного не требовалось, надо было отлежаться и никого не принимать. Лежа в походной постели, я испытал землетрясение, причем меня раза три подтолкнуло с одной стороны на другую. С комода попадали на пол апельсины, окна и двери отворились, вся деревянная дача скрипела.
Я предназначен был к эвакуации и ожидал уведомления о времени отправления. Между тем в одну ночь мне облегчили ликвидацию имущества добрые люди, стащившие моих лошадей и повозку.
* * *
Наконец, с сильными еще следами оспы на лице, я погрузился на санитарный транспорт «Буг» для следования в Николаев. Двое суток пробыли мы в Черном море, в Николаеве нас ждал санитарный поезд для эвакуации вглубь России.
В этом поезде я доехал только до Харькова. Для дальнейшего следования в Петербург мне предоставлено было купе второго класса.
В петербургском комендантском управлении мне заявили, что я на следующий день должен представиться государю, так как последовало высочайшее повеление прибывающим георгиевским кавалерам немедленно являться в Царское Село.
На заявление, что мое обмундирование требует обновления, последовал успокоительный ответ, что его величество указал этого не стесняться. На следующий день я явился в Царскосельский дворец, где оказался большой прием генералов в парадной форме, в лентах и орденах, в мундирах с иголочки.
Меня, конечно, это стесняло, и я поскорее пробрался в самый конец зала, чтобы стать на левом фланге как самый младший среди блестящего генералитета.
Были, конечно, также и мои знакомые, но никто, видя меня в таком облачении, ко мне не подошел.
Дежурный генерал-адъютант предупредил, что государь сейчас выйдет, и все стали на свои места по старшинству.
Открылась дверь, и вошел Александр II, в белом кителе и с папиросой в руке. Вся длинная шеренга отвесила его величеству поклон. Государь остановился, окинул всех своим взором; должно быть, я очень уж выделялся, словно пятно на этой звездной ленте, потому что он направился прямо ко мне, обнял меня, прослезился, говоря слегка картаво: «Бедные вы мои, сколько вы там выстрадали. Ну, отдохни теперь, поправляйся, мне такие самоотверженные, верные люди нужны».
Затем его величество прошел к правому флангу и обошел представляющихся генералов. Дойдя до меня, он еще раз подал мне руку и благодарил за службу.
Государь ушел, и, когда закрылась дверь, сколько знакомых у меня нашлось! Были даже и знакомые незнакомцы, с которыми я не имел даже удовольствия когда-нибудь говорить. Но радость эта скоро сменилась большим огорчением: я заболел, как потом оказалось, сыпным тифом. Все доктора были еще на войне. На Гороховой удалось отыскать двух молодых врачей, только что окончивших университет и поэтому не рисковавших практиковать в одиночку.
Таким «консилиумом» они явились ко мне, совершенно правильно поставили диагноз и лечили меня очень внимательно и добросовестно.
Но когда термометр показал максимум – 42°, они заявили, что больше им делать нечего. Это была единственная их ошибка, так как кризис миновал и дело пошло у меня на выздоровление.
Часть третья
Теория и служебная практика (1877—1902)
Глава VIII
На учебном поприще
В то время как я еще лежал больной тифом, ко мне приехал генерал Драгомиров, чтобы предложить мне место правителя дел Николаевской академии Генерального штаба.
Соответственно опыту, вынесенному корпусом офицеров Генерального штаба, заслуживших прекрасную репутацию в последнюю войну, предстояло расширение академии. Начальником этого высшего военно-учебного заведения был назначен раненный на Шипкинском перевале генерал Драгомиров, имеющий немалый боевой опыт.
Его назначение указывало на предстоявшую тогда определенную программу.
Как только здоровье мое восстановилось, я явился к своему новому начальнику и переехал в здание академии. Кроме текущих дел, отнимавших довольно много времени, я продолжал чтение лекций, прерванных войной, в Николаевском кавалерийском училище, и, кроме того, пришлось взять на себя преподавание тактики в старшем классе Пажеского его величества корпуса.
Одно время мне пришлось руководить занятиями по тактике и в Михайловском артиллерийском училище. Кроме того, Драгомиров поручил мне, в дополнение к его лекциям великому князю Павлу Александровичу11, проштудировать с его высочеством некоторые разделы.
Точно так же мне предложено было преподавание тактики и военной истории великим князьям Петру Николаевичу и Сергею Михайловичу.
В результате этих более частного характера занятий получился сборник исторических примеров, которые я приводил в течение целого ряда лет моего преподавания великим князьям. Решено было их издать под личным моим руководством, однако отпечатан был только первый том. Даже корректуру его великие князья выполнили без меня, так как я командовал уже полком в Сувалках.
Немало времени уделял я и литературной работе, частью по настоянию Михаила Ивановича Драгомирова.
Все это, вместе с 23 лекциями в неделю и работой в академии, составляло труд большой, но хорошо оплачиваемый, о чем тоскливо приходилось вспоминать уже будучи в генеральских чинах.
* * *
В 1878 году едва не совершился переворот в нормальном течении моей жизни, который мог привести к непредвиденным последствиям не только для меня одного.
Драгомирову предложено было рекомендовать кого-нибудь из офицеров Генерального штаба, чтобы с течением времени заменить воспитателя будущего наследника престола Николая Александровича – сильно постаревшего генерала Даниловича.
«Я ответил, – сказал мне Михаил Иванович Драгомиров, – что я со спокойной совестью могу рекомендовать только тебя, как, по моему мнению, более или менее подходящего из сравнительно молодых офицеров Генерального штаба, которых я знаю. Что ты скажешь на это? Я Даниловичу подчеркнул, что лишусь в тебе ценного помощника, но эгоистические побуждения в данном случае были бы преступлением».
На это я ответил, что последнее заставляет и меня смотреть на дело именно с этой точки зрения.
Педагогическая деятельность моя ограничивалась преподаванием исключительно военных наук в академии, Пажеском корпусе и Николаевском кавалерийском училище. Способностей своих в деле воспитания я не знал и в несамостоятельной роли помощника мог разойтись во взглядах с Даниловичем, с которым я совсем не был знаком.
В то время мне недавно только минуло 30 лет, и мой служебный стаж ограничивался четырьмя годами службы в лейб-гвардии уланском его величества полку, 2,5-летним прохождением курса в академии, непродолжительным командованием эскадроном в лейб-гвардии кирасирском его величества полку и, в качестве офицера Генерального штаба, участием в походе 1877 и 1878 годов.
В смысле воспитания, да еще такого в высочайшей степени ответственного, с таким багажом браться за подобный опыт было бы рискованно и легкомысленно с моей стороны.
Все это я высказал генералу Драгомирову…
Это назначение так и не состоялось.
Теперь, спустя сорок лет после тех критических дней, могу лишь одобрить тогдашние мои соображения: в характере будущего царя едва ли я мог бы добиться тех перемен, которые были необходимы для его спасения. При его глубокой привязанности к семейному очагу – своего рода семейной дисциплине – влияние воспитателя могло быть лишь поверхностным, в то время как развитие характера у Николая II по существу происходило под преобладающим влиянием семьи и, как оказалось, во вред России.
Предпринятые после войны преобразования в академии сопряжены были для правителя дел с массой организационных работ. До войны желающих получить высшее военное образование было немного. В самой армии не было к этому благоприятного расположения, так как лишь немногие командиры относились сочувственно к тому, чтобы их офицеры занимались наукой. По их мнению, в этом отношении служебная практика гораздо полезнее. Строевые офицеры, прибывавшие в академию, часто имели большие пробелы в образовании. К тому же между гвардией и армией была большая разница: армейцам приходилось напрягать все свои силы, чтобы овладеть элементарными знаниями, достававшимися без особого труда гвардейцам в крупных гарнизонах. Дела их шли неуспешно, и лишь единичным армейским офицерам удавалось сделать выдающуюся карьеру. До войны было до того мало желающих поступить в академию, что пришлось прибегнуть к вербовочным приемам, чтобы заинтересовать академических слушателей.
Во время самой войны обучение было нарушено. Количество слушателей существенно уменьшилось.
После войны все изменилось, и число поступивших увеличилось настолько, что успешно окончившими являлись тогда до ста человек. Прибыли и болгарские офицеры, которые были постоянными слушателями нашей академии до тех пор, пока Болгария не изменила свою политику по отношению к России.
Создавались неприятности во время пребывания слушателем академии великого князя Николая Михайловича, которого начальник академии поставил в условия, одинаковые со всеми однокурсниками. Решая заданную мной тактическую задачу, великий князь поставил целый армейский корпус тылом к реке, на которой, судя по устаревшей карте, не было моста.
Со своей стороны я не стеснялся при разборе задач критиковать работы великого князя, а в данном случае указал на опасность подобного решения.
На следующий день великий князь влетел ко мне в канцелярию, показывая полученную им телеграмму, в которой значилось, что в действительности мост есть – он недавно построен. «Разрешите мне, ваше императорское высочество, ответить вам на это в часы, назначенные для разбора задач», – получил он от меня ответ.
Сам он также не рад был своей выходке, потому что мне не трудно было доказать ему, в присутствии всей партии, бестактность его поступка.
Об этом я обязан был доложить начальнику академии, а через несколько дней Драгомиров получил приглашение вместе со мной пожаловать во дворец, к великой княгине Ольге Федоровне, матушке Николая Михайловича.
– Надевай мундир и пойдем на расправу, – объявил мне Михаил Иванович.
Когда мы вошли, великая княгиня возлежала на кушетке; у ног ее была шкура громадного белого медведя.
Она предложила нам сесть.
Разговор между Михаилом Ивановичем и великой княгиней был приблизительно такого содержания (я в нем участия не принимал).
– Как вы, довольны, генерал, моим сыном?
– Пока да, ваше высочество, Бог грехи терпит.
– Но вы его ведь неспособным не считаете?
– Это скажется к выпуску, тогда его высочество сам выскажется.
– Я нахожу, что к нему не совсем справедливо относятся, пристрастно.
– А тому, кто вам это сообщил, ваше высочество, вы скажите, что он врет, в этом я вам ручаюсь.
– Я думаю, что занятия в академии поставлены не совсем правильно.
– Это дело конференции академии, а мы с вами, ваше императорское высочество, не судьи, – ни вы, ни я изменить ничего не можем.
Пользуясь минутным молчанием, Михаил Иванович, тяжело подымаясь и опираясь на палку, на прощание сказал:
– Разрешите откланяться, у нас с ним много дела, да и вы, вероятно, пойдете Богу молиться: слышу звон вашей домашней церкви.
Мы удостоились милостивого кивка головой и удалились. Выйдя на набережную Невы, Драгомиров сказал только:
– А я думал, она умнее.
Великому князю Николаю Михайловичу была известна склонность Драгомирова хорошо выпить и закусить. Большой знаток хороших вин, редкий гастроном, он охотно принимал предложения разделить трапезу там, где кулинарное искусство процветало. Имея острый зуб против начальника академии, именно эту слабую струну Драгомирова великий князь и задумал сделать орудием мести.
С шестью офицерами моей партии и великим князем Николаем Михайловичем я был в тактической полевой поездке в Павловске. Неожиданно получена была телеграмма о том, что начальник академии приедет к нам на эти занятия. К прибытию поезда у вокзала верхом мы встретили Михаила Ивановича; для него же самого приготовлен был извозчик, так как раненая нога его еще не давала возможности сесть на коня.
Работа распределялась так, чтобы можно было продолжительное время оставаться в поле. Поэтому завтракали мы на лоне природы или в какой-нибудь деревне. На этот раз великий князь взял на себя заведование продовольственной частью. После нескольких проверенных задач все мы проголодались, не исключая и нашего начальства, которое даже спросило меня, каким способом мы подкрепляем наши силы.
Так как место нашего завтрака было уже недалеко, то, прекратив занятия, вся партия двинулась к оврагу у села Федоровский Посад. Там мы нашли большой зеленый шатер, придворную прислугу и роскошно сервированный стол с обильными закусками, водкой, винами, фруктами. Один вид всего этого привел Михаила Ивановича в оживленное настроение. Николай Михайлович любезно заявил Драгомирову, что он теперь в гостях у великого князя, и принялся усиленно угощать вином начальника академии, причем я заметил, что в бокал шампанского последнему подливали коньяк. Николай Михайлович старался напоить и меня, но я предусмотрительно выливал свой бокал в траву под столом. Погода стояла жаркая, и вино одолело Драгомирова.
Когда мы вошли на дачу, где была общая квартира партии, Николай Михайлович предложил Драгомирову сыграть партию в винт.
Не хватало четвертого партнера, и великий князь предложил пригласить живущего недалеко на даче профессора Кублицкого, человека очень щепетильного. Ему послана была записка в форме приказания начальника академии. Посланному с этой запиской я дал понять, что лучше всего будет, если Кублицкого дома не окажется. Когда затем доложили, что профессора дома нет, то великий князь сказал, что этого не может быть. Драгомиров решил это проверить лично, и все мы отправились на дачу, находившуюся совсем близко от нашей. Кублицкий оказался дома, и произошла очень неприятная сцена: начальник академии обвинял профессора в нарушении порядка службы неисполнением письменного приказания.
Великий князь торжествовал, точно Мефистофель. Было ясно, что из всего этого будет создан грандиозный скандал с прискорбными последствиями. Драгомирова я с трудом увез в Петербург и передал в руки его супруги.
Николай Михайлович на тройке помчался к своей матери в Стрельну, где она жила во дворце. Этим путем до государя вся история быстро должна была дойти в форме весьма неблагоприятной для моего начальника. Надо было дело это немедленно ликвидировать, что мне вполне удалось.
В отсутствие великого князя я переговорил с офицерами, и было решено, что Николай Михайлович нас всех так хорошо, по-царски угостил, что никто не может дать себе отчета, что вообще происходило. Кублицкого я уговорил помириться с Драгомировым.
Когда на следующее утро я приехал к начальнику академии, то застал его в самом угнетенном состоянии: он действительно не отдавал себе отчета в том, что произошло. Состоялось примирение с Кублицким, и, когда при следующей поверке работ великий князь ехидно стал говорить о своей мефистофельской проделке, мне оставалось лишь дать ему понять, что угостил он нас по-царски и такими крепкими винами, что я решительно ничего не помню.
Все славные офицеры моей партии слово свое сдержали, и ни один из них на сторону великого князя не перешел. Таким образом, эта палка Николая Михайловича оказалась о двух концах, причем другим концом она угодила по автору всей этой каверзы.
В день храмового праздника лейб-гвардии уланского его величества полка, 13 февраля, ежегодно, как офицеры Генерального штаба, бывшие уланы, так и все служившие в полку, а также и уланы, почему-либо находившиеся в этот день в Петербурге, представлялись утром императору Александру II в Зимнем дворце.
Государь всех нас знал и многим напоминал при этом, кого и где видел в последний раз. В 1881 году нам в голову не могло прийти, что мы его видим именно в последний раз. 1 марта, проехав по Невскому Казанский мост, я услышал сильный взрыв на Екатерининском канале и затем второй такой же через несколько минут.
На Дворцовой площади после того промчались передо мной сани полицмейстера Дворжицкого, бежавшая публика повторяла, что государя убили. У подъезда дворца я узнал, что у государя перебиты ноги и он кончается от потери крови.
Я был в Зимнем дворце во время похорон императора Александра II. Вступивший на престол Александр III, мой бывший командир гвардейского корпуса, плакал так, что самые устойчивые к слезам люди тоже не могли удержаться от рыданий.
Обстановка, при которой вступил на престол Александр III, была такова, что его нелюдимость от природы и замкнутость еще больше возросли. Многочисленной свиты он не признавал, считая, что и той, которую он получил по наследству, достаточно.
Будучи колоссального сложения, царь поселился в самых маленьких комнатах Гатчинского дворца, в котором жил замкнутой семейной жизнью хуторянина. Когда ветром сваливало какое-нибудь дерево в парке, он с детьми, вооружившись топорами и пилами, отправлялся его разделывать и складывать в саженки дрова и ветки.
О застенчивости этого сильного, устойчивого, с твердой волей монарха на первых порах можно было судить на представлении ему в Гатчине первого выпуска офицеров, в его царствование окончивших Николаевскую академию Генерального штаба.
Буквально у каждого из 60 офицеров он спросил одно и то же – когда он поступил в академию, не давая себе отчета в том, что они все поступили одновременно. То, что ему отвечали, он, очевидно, не воспринимал даже мыслью, а лишь слухом, нервно крутя концы своих аксельбантов.
* * *
В царствование императора Александра III я пробыл в академии всего три года. После производства в полковники в 1880 году я в 1884 году был назначен командиром Павлоградского гусарского полка. В течение этих трех лет в армии произошли перемены, которые не могли не вызвать тяжелых последствий: новая форма одежды, равно как и преобразование гусар и улан в армейских драгун, затронули драгоценное чувство в войске, отречься от которого ни одна армия не может без соответствующего, в должной мере, существенного возмездия за это.
Глава IX
Командование полком (1884—1886)
Пять эскадронов 6-го драгунского Павлоградского полка размещены были в Сувалках, небольшом еврейском городе на прусской границе, а один эскадрон стоял в местечке Сейны, резиденции католического епископа. Полк прибыл из окрестностей Москвы, где павлоградские гусары пользовались большим почетом. (В «Войне и мире» Л.Н. Толстой изобразил их особенно красочно и картинно.) Наименование «шенграбенские гусары» они получили за победоносные сражения с французами в ноябре 1805 года под Шенграбеном. Я застал их в Сувалках – под названием павлоградских драгун.
Полк пришлось мне принимать от генерала Гарденина, получившего назначение бригадным командиром в другой округ. На его долю выпало испытать первые последствия перемещения полка из центра России на западную границу, одновременно с лишением красивой гусарской формы, что вызвало катастрофическое бегство состоятельных офицеров. Их осталось так мало, что в эскадроне, расположенном в Сейнах, кроме эскадронного командира, большею частью болевшего, находился всего один офицер.
Не в меру усердная экономия делала полк неприглядным и затрудняла службу. Гусарскую форму надо было донашивать, но все то, что можно было считать излишним, требовалось сдать в интендантство.
Поэтому с гусарских киверов сняли металлические государственные гербы и приказали эти бирюзовые колпаки носить вместо фуражек! Эти совершенно выцветшие головные уборы делали драгун смешными. Печальный вид имел эскадрон в строю: в рядах стояли люди в отмененной гусарской форме, а перед ними – офицеры в не вполне законченном драгунском обмундировании. Гусарские сабли висели на драгунской портупее через плечо, так как транспорт с драгунскими шашками затонул где-то на Волге.
Последствия упрощения в форме одежды были столь катастрофичны для кавалерийского корпуса офицеров, что каждый командир полка должен был дать себе отчет о тех мерах, которые надо было принять, чтобы не оказаться в беспомощном положении.
В то время фискальные соображения сочетались с печальным финансовым положением России. Приходилось считаться и с тем, что упрощение обмундирования и снаряжения в интересах образования запасов военного времени имело важное значение. Хотя основная причина оказалась банальной. Прежде всего царь, при его массивной фигуре, хотел носить удобную для него одежду: высокие твердые воротники стесняли его; ни гусарский доломан, ни уланка не отвечали его сложению; точно так же и пехотное кепи, которое его отцу придавало элегантный вид, а ему было не к лицу.
К несчастью, вопрос этот попал в руки таких чистокровных теоретиков, как Обручев и Сухотин. Тот и другой потеряли всякое единение с войсками и не имели поэтому никакого представления о значении сохранения традиций в отдельных полках. Двигательной силой был Сухотин, черпавший свои основные выводы из истории не русской конницы, а американской кавалерии, трезвость которой он задумал прививать нашей кавалерии без всякого вреда для нее.
Сам он был драгун, и, с его точки зрения, уланы и гусары не что иное, как игрушки, романтическое опьянение. Но в этом он жестоко ошибался. Если распределение русской конницы вдоль западной границы государства, в сотне мелких, скверных стоянок, в стратегических видах могло быть еще оправдано, то, во всяком случае, весьма опасным экспериментом было подрезание дерева одновременно с пересаживанием его на чуждый грунт! Необходима была многолетняя напряженная работа, предстоявшая армии, чтобы исправить изъян, сказавшийся после того, как нашу конницу из родных русских гарнизонов перевели в Литву и Польшу.
«По платью встречают, по уму провожают!» В этой пословице кроется глубокая философия. Мы все это, конечно, чувствовали, но с большими усилиями могли подавлять вкравшееся в нас уныние. Сердце могло не выдержать у того, кто по этому полку видел, какие результаты получились от осуществления идей Сухотина в нашей кавалерии. Когда я в день приема полка ложился спать, слезы потекли у меня из глаз. Я так и не смог заснуть. Было все гораздо хуже, чем я думал и мог ожидать.
* * *
Когда в Петербурге я высказывал желание получить полк, мои академические товарищи настойчиво советовали в армию не уходить. Материальное положение мое в академии было прекрасное, лекциями и литературным трудом я много зарабатывал. В должности командира полка, в провинции, все это в значительной степени отпадало. Мои сослуживцы считали, что в провинции я заглохну и меня забудут. С этим я не был согласен тогда и сейчас сохранил совершенно иной взгляд на это дело.
Я признавал некоторые нападки строевых офицеров на Генеральный штаб вполне заслуженными. Предпочтение канцелярских должностей строевым заходило уже слишком далеко. Наши офицеры Генерального штаба ограничивались наблюдением строя издали. К подобным критикам без личного опыта относились с недоверием, а иногда и с нескрываемым озлоблением, когда какому-нибудь юному академику хотелось щегольнуть еще и своей ученостью.
* * *
Именно как преподаватель и военный писатель, я должен был познакомиться поближе с жизнью провинциального гарнизона, его особенными законами на тот случай, если бы моя деятельность для армии могла быть полезной. Куда может завести некомпетентность в этом отношении, примером могут служить Обручев и Сухотин.
Тягостнее было другое следствие недостаточной осведомленности о практической жизни в армии у высших ответственных лиц управлений и крупных должностей: они не знали духа войсковых частей, а поэтому не понимали и не ценили его проявлений в той или другой форме, что опять-таки имело свои последствия; злостная сплетня и недоверие зачумляли атмосферу, и вредные элементы находили возможность впутываться в судьбу войсковых частей, офицерского корпуса и отдельных офицеров.
Когда я явился к военному министру генерал-адъютанту Ванновскому, мне пришлось выслушать такой горький реприманд полку:
– Имейте в виду, что вы получили полк, который позволил себе демонстрацию, устроив парадные похороны гусарского ментика. Потрудитесь взять драгунский полк в руки!
Выяснилось, что военный министр был полностью введен в заблуждение. О какой-либо демонстрации по поводу преобразования гусарского полка в драгунский вообще не могло быть и речи. Все дело было вне какой-либо преступности: после кончины Александра II, в видах поддержания традиций, полку пожалован был почетный дар – ментик покойного государя.
Командир полка распорядился принять эту «реликвию» с надлежащею церемонией. Для почетной встречи при въезде в город выставлен был эскадрон его величества при хоре трубачей; собрались все офицеры полка; отслужена была панихида по «в Бозе почившем шефе полка»; ментик был принят командиром от прибывшего фельдъегерского офицера и торжественно доставлен в полковую церковь, где и помещен в приготовленную для него витрину.
Усердствующие жандармы донесли об этой церемонии военному министру, сочинив про небывалые похороны.
В Сувалках же мне пришлось ознакомиться с несоответственной деятельностью жандармских чинов по отношению к войскам.
Вскоре после моего прибытия мне было доложено о дурном обращении с нижними чинами молодого офицера; доклад был сделан не по войсковой команде, а через жандармов; позднее жандармский полковник позволил себе донести в Петербург какую-то невероятную сказку про меня и моих офицеров по поводу нашего возвращения в город после окончания занятий на плацу.
Но об этом я буду говорить дальше, в связи с другими фактами.
Командиром корпуса был генерал барон Дризен, начальником дивизии барон Мейендорф и командиром бригады – барон Вольф.
Все эти хорошие генералы напомнили мне пословицу: «У всякого барона своя фантазия». Действительно, у каждого из моих начальников было именно по такой «фантазии». С ними я познакомился на смотрах, которые они мне делали.
Барон Дризен, которого я знал еще командиром лейб-гвардии кирасирского его величества полка, не делал особого смотра, приехав в Сувалки, а посетил занятия, обошел конюшни, казармы. Все шло благополучно, и «фантазия» проявилась в лейб-эскадроне, где командир корпуса приказал одной шеренге вытянуть для осмотра руки. Остановившись перед одним гусаром, барон спросил его:
– Ты грызешь ногти?
– Так точно, ваше превосходительство!
Тогда, обратившись к командиру эскадрона, недовольным тоном Дризен сказал подполковнику графу Ребиндеру:
– Граф! Он грызет ногти! Я запрещаю ему, и, если он будет продолжать, остригите ногти во всем эскадроне и заставьте его скушать.
С «фантазией» начальника дивизии было легко справляться. Барон Мейендорф требовал, чтобы все знали, что такое кокарда на шапках и какой ее смысл. Когда он находил человека, затрудняющегося в ответе, то сам добродушно и образно принимался объяснять:
– Вот ты идешь по улице, понимаешь, идешь… Навстречу тебе идет вольный человек, понимаешь, штатский. Он тебе кланяется и шапку снимает, понимаешь, перед тобой шапку ломает, а ты ему прикладываешь руку к кокарде на шапке, знак служилого человека, – стало быть, все равно как говоришь: «Я состою на царской службе и ломать шапку не должен».
Что касается моего третьего барона, то у генерала Вольфа «фантазия» переходила в пунктик и касалась одного лишь командира полка.
Этот командир бригады был глубоко убежден, что русский солдат склонен к воровству. Поэтому он рекомендовал мне организовать раздачу фуража таким способом, чтобы ни один гарнец овса не был похищен.
Проект барона сводился к постройке особого элеватора, автоматически насыпающего определенную дачу овса в торбу. К одному такому элеватору, общему на весь полк, люди должны были приходить взводами и под конвоем относить отсыпанный автоматическим прибором овес прямо в стойла на конюшни.
Получаемый от подрядчика овес, после проверки кулей, ссыпался в подобный магазин-автомат, приемник запирался на замок, и накладывалась печать, подобно денежному ящику.
По поводу этой дикой фантазии мы спорили с ним, но убедить барона Вольфа в несостоятельности его проекта я не смог.
Но лучше всего – это то, что, когда я, устав спорить, посоветовал барону Вольфу доложить об этом начальнику дивизии, он ответил, что барон Мейендорф в этом деле неопытен, поэтому он советует мне осуществить его проект самостоятельно и удивить всех необычайной практичностью.
* * *
Через несколько недель после моего прибытия я уже знал, за что надо приняться, чтобы полк вполне отвечал своему боевому назначению. Прежде всего, необходимо было восстановить дисциплину среди офицерского состава. Один из бывших моих учеников по кавалерийскому училищу подлежал ответственности за дурное обращение с подчиненными. Расследование показало, что должного наблюдения за молодыми офицерами не было.
Рядом с алкоголем было спанье – главный враг службы: в полку существовал обычай укладываться спать среди бела дня! Чтобы отучить их от этой привычки, я стал поднимать полк во всякое время дня по тревоге и выводил его за город, в поле на учение.
В первую такую тревогу выехало всего два-три офицера, и с вахмистрами, вместо эскадронных командиров, я вывел полк в поле. Построив резервную колонну лицом к городу, я стал ожидать прибытия господ офицеров. Один за другим они начали появляться, причем имели забавный вид вследствие поспешного подъема, спросонья. Трудно было удержаться от хохота, когда несколько человек, больше всего опоздавших, чтобы не появляться поодиночке, проскакали группою все расстояние от города до полковой колонны.
Командиру кавалерийского полка не трудно было вообще культивировать среди офицерского состава хороший воинский дух, боеспособность и товарищество. Кавалерийская служба, во всех ее отделах и занятиях, способствует развитию спорта, телесных и духовных сил и здравому соревнованию без стремления к карьере. От молодых офицеров я требовал лишь применения плодов моего уланского опыта в Варшаве, от эскадронных командиров и вахмистров – упорядоченного хозяйства и ухода за конем. Таким образом, в офицерском составе установилась жизнь, отвечавшая моим желаниям. Дальние пробеги, охоты по искусственному следу, испытания по манежной выездке лошадей восполняли пустоту офицерской жизни глухой стоянки малого гарнизона.
Конечно, товарищеская жизнь требовала особой о ней заботы, для того чтобы достигнутые результаты служебной работы опять не сошли на нет.
Мой полк страдал, как я уже сказал, от последствий перевода из Московского округа на западную границу. Многие офицеры вышли в отставку. Пополнение из Николаевского кавалерийского училища, насколько оно могло влиять на преуспевание полка, не могло еще восполнить всего того существенного, что было потеряно. Когда я принял полк, среди офицеров не было единения: недовольство грызло каждого в отдельности и превращало в угрюмого отшельника. А какой же отшельник на коне кавалерист! Истинным кавалеристом может быть лишь бодрый духом и телом человек.
Я знакомился с моими офицерами на служебной работе, ездил сам в манеже, целыми часами присутствовал на конных и пеших занятиях, а затем с моими сослуживцами отправлялся завтракать в собрание. Вечером собирал часть офицеров у себя или в полковом собрании, где устраивал военную игру и тактические сообщения, после которых мы продолжали частную беседу. Вскоре офицерский состав принял приветливый вид. Это сказывалось ясно во всем: во внешности, одежде, манерах, общем настроении.
На тревоге месяца через два после первой опоздавших уже не было.
Вообще, чтобы быть справедливым по отношению к личному составу полка, я должен сказать, что под правильным руководством все чины его работали добросовестно. По мере сил каждый выполнял свой долг, чтобы поддержать блестящую славу бывшего гусарского полка.
* * *
С католическим духовенством у меня, к сожалению, произошло небольшое недоразумение. Умер гусар четвертого эскадрона – католик. Похороны нижних чинов в полку не обставлялись вообще с подобающим этому обряду приличием.
Командиру эскадрона, подполковнику Паевскому, тоже католику, я приказал устроить похороны с соблюдением как религиозного обряда, так и почестей по воинскому уставу, заявив, что сам буду присутствовать на похоронах.
В назначенное время у покойницкой полкового лазарета собрались офицеры, прибыл почетный караул, но не было ксендза. Командир эскадрона доложил мне, что настоятелю католической церкви послана официальная бумага. После целого часа ожидания в костел был послан вахмистр и, возвратившись, доложил, что все кругом там заперто, а достучаться он не мог.
Тогда я приказал поднять гроб на носилки и отправиться всей церемонией к костелу. Гроб был поставлен на ступеньках перед церковными дверьми, и я просил самого Паевского добиться ксендза и заявить, что покойник и караул останутся на площади, пока обряд погребения не будет совершен.
Через полчаса по крайней мере отворились врата костела, вышел ксендз с причетником, произнес над гробом несколько латинских слов, сухим кропилом мотнул два раза по крышке и ушел обратно.
Мы все ожидали, что затем последует внесение тела в храм, поэтому не трогались с места.
Через некоторое время мы убедились, что ждать больше нечего. Поэтому, покинув храм, в котором нас так неприветливо встретили, мы в сопровождении толпы любопытных, жаждавших знать, чем это закончится, отправились на кладбище.
Эскадронный командир, католик, был возмущен этим демонстративно-враждебным поведением ксендза.
На кладбище, где была приготовлена нашими же павлоградцами могила, после прочитанных наших уже, православных, молитв, тело предано было земле.
Пришлось донести об этом начальнику дивизии и через командующего войсками Виленского военного округа также и генералу Гурко в Варшаву.
С Иосифом Владимировичем Гурко шутки были плохи, и последовало, должно быть, сильное воздействие с его стороны, потому что в один прекрасный день к подъезду моего дома подкатила запряженная цугом, с форейтором впереди, старинного фасона карета, в которой приехал епископ, живший в Сейнах.
С покорным видом, сложенными накрест руками на груди, в лиловой рясе, вошел ко мне начальник епархии и начал с извинения на русском языке о случившемся недоразумении на похоронах. При этом он выразил сожаление, что не узнал о таком прискорбном случае от меня непосредственно. По его словам, все дело лишь в том, что привратник получил пакет и не передал его настоятелю костела.
От этого шитого белыми нитками объяснения у меня сложилось очень неблагоприятное впечатление о представителе католического духовенства. Поэтому я ему заявил, что не имею права допустить, чтобы устами такой духовной особы мне сообщалась ложь. Оставляя в стороне вопрос о переписке, я не могу не выразить моего удивления, до какой степени жалок и бесцветен обряд погребения у католиков.
По-видимому, от него скрыли все то безобразие, которое имело место на паперти костела, когда мы принесли гроб. Но когда на его вопрос, почему я считаю обряд жалким, он узнал от меня, что произошло, то сперва смущение, а затем гнев были у него, казалось, искренними.
Пришлось затем отдавать епископу визит в Сейнах, где стоял второй эскадрон, куда я и отправился. Прием я встретил самый предупредительный, полный утонченной вежливости и гостеприимства. Католический владыка не знал, чем только меня угостить; появилась старая-престарая, древнего фасона бутылочка с венгерским вином, покрытая «плесенью времен», измеряемых многими десятками лет.
* * *
Соответственно цели, с которой сопряжен был перевод полка на границу, наша мобилизация ограничивалась сроком в 24 часа. Тем не менее, принимая полк, никакого мобилизационного плана я не нашел. В течение первого же лета он был разработан и представлен по команде, а перед началом лагерного сбора начальник дивизии, на пробной мобилизации, мог лично убедиться, что в назначенное время полк был готов для вторжения в Пруссию.
Летом полк выступал обыкновенно в специальный кавалерийский сбор в лагерь под Оранами Гродненской губернии, а затем в общий сбор с пехотой – под городом Гродно. Поход совершался по присланному маршруту, а по пути назначалась дневка в Друскениках12.
Этот очень хороший курорт, расположенный на обрывистом и лесном берегу Немана, мы проходили в разгар сезона. В честь нашего прибытия принято было устраивать в казино большой бал. Благодаря очень раннему приходу накануне дневки и позднему выступлению после бала мы провели почти два дня в Друскениках.
Дальнейший поход наш надо было совершать с военными предосторожностями, так как части дивизии, уже прибывшие в Ораны, должны были «атаковать» нас во время похода. На последнем переходе я воспользовался случаем устроить внезапное нападение на псковских драгун, которые хотели устроить нам засаду, что внесло не только очень большое оживление, но и испытание радостного чувства в деле нашего кавалерийского ремесла.
Поле, на котором предстояли наши дивизионные учения, было сплошь песчаное, оканчивавшееся довольно большим озером, очевидно когда-то покрывавшим все это песчаное пространство, бывшее его дном.
Весь наш специальный кавалерийский сбор прошел благополучно, кроме одного бригадного учения, которое производил генерал барон Вольф. В достаточной мере бестолковые эволюции, которые он заставлял нас проделывать, завершились направлением атаки Павлоградского полка на целый ряд предательских ям и различных углубленных укрытий во время артиллерийской стрельбы; там же оставалось еще достаточно и неразорвавшихся снарядов.
Опасное место это было нам хорошо известно. Поэтому, когда я доложил бригадному командиру о тех вероятных последствиях, которые могут быть при маневрировании в этом районе, то получил на это ответ: «Полковник, на войне может быть гораздо хуже! Прошу атаковать!»
Атаковали и могли любоваться картиной боя, действительно, «не хуже», чем на войне. Самое скверное место пришлось на долю первого эскадрона, в котором выбыло из строя более сорока лошадей. Один взвод, вместе с офицером, провалился в блиндированный навес, совершенно незаметный со стороны атаки.
Понеслись лазаретные линейки с докторами, началась перевязка раненых, и неоконченное учение прекратилось. Бригадный командир поехал с докладом о происшествии к начальнику дивизии, на учении не присутствовавшему.
Зная кратчайший путь вброд через реку Меречанку, я поскакал тоже к барону Мейендорфу и прибыл раньше бригадного командира. Спокойный и уравновешенный начальник дивизии, выслушав мой доклад, высказал сожаление, что на этот раз отсутствовал на учении, так как не допустил бы бессмысленной порчи конского материала только потому, что на войне его будут тоже уничтожать.
Я дождался прибытия барона Вольфа, который стал докладывать о том, что произошло, не упустив упомянуть и своего мнения о том, что на войне бывает «гораздо хуже».
На это барон Мейендорф, уже с улыбкой, заметил: «Ну, знаете, барон, если мы будем работать с вашими взглядами, нам не с чем будет выступить в поход».
* * *
Второй год моего командования был несравненно для меня легче и приятнее – я мог смело уже бить в шляпку гвоздя, не рискуя попадать по пальцам. То, что в ближайшем будущем может предстоять какая-либо перемена, мне и в голову не приходило.
При моем назначении командиром полка я думал, что в Сувалках пробуду долго. Но великий князь Николай Николаевич-старший решил иначе. Совершенно неожиданно, в апреле 1886 года, я получил от него телеграмму о моем назначении начальником Офицерской кавалерийской школы, а вскоре затем приказание: сдать полк старшему штаб-офицеру и, не ожидая прибытия моего преемника, прибыть в Петербург.
Глава X
Начальник офицерской кавалерийской школы (1886—1898)
Генерал-инспектор кавалерии, великий князь Николай Николаевич-старший, задумав широкое развитие Офицерской кавалерийской школы, на что требовалось продолжительное время, решил избрать для этого одного из младших командиров кавалерийских полков, чтобы он, таким образом, подольше пробыл у сложного нового дела. Выбор его пал на меня.
Почти 12 лет я пробыл во главе этого высшего кавалерийского учебного заведения, которое принял от генерала Тутолмина. Последний, в свою очередь, принял его, как учебный эскадрон, от генерала Штейна и под руководством великого князя преобразовал его в большое, самостоятельное учреждение.
Когда я принял школу в 1886 году, она была размещена в Петербурге, в Аракчеевских казармах под Смольным монастырем, на Песках, очень неудобных по своим размерам для школы. Постройки не отвечали новейшим требованиям: конюшни, казармы и классы не соответствовали увеличенному числу командированных. Часть офицеров вынуждена была поселиться на частных квартирах, находившихся далеко от школы. Тайна этого недочета заключалась в том, что преобразование и развитие школы происходили при соперничестве военного министра с великим князем, который тогда ему подчинен не был.
Поэтому, когда я представлялся по случаю нового назначения генерал-адъютанту Ванновскому, то он принял меня недружелюбно. «Как это вы согласились принять назначение начальником школы?» – спросил военный министр.
Генерал Ванновский находил, что Николай Николаевич создал себе просто забаву и не ожидал серьезной пользы для армии, пока школа не будет подчинена военному министру. Со спокойной совестью я мог ответить Ванновскому, что я этого назначения не добивался, никто моего согласия не спрашивал и я просто, к моему великому удивлению, получил телеграмму о моем состоявшемся назначении. Несмотря на такое положение вещей, я, конечно, ни разу не явился к военному министру с докладом обо всех «великокняжеских затеях», как он предлагал мне это делать.
Важнее было то, конечно, что недружелюбное отношение Ванновского к учреждению великого князя вредило самому делу. Несмотря на свое высокое положение, великий князь не мог устранить все эти неудобства, в чем он, по всей вероятности, не отдавал себе отчета. Когда я впервые явился к нему и доложил, что едва ли у меня хватит сил преодолеть все затруднения и справиться с предстоящими трудами, его высочество успокоил меня: «Ничего, будем работать вместе, и дело у нас пойдет».
Русская конница обязана великому князю за «Наставление для выездки ремонтной кавалерийской лошади». Ванновский, в силу своего пристрастия к комиссионному способу, поручил разработать это наставление комитету при штабе генерал-инспектора кавалерии. Под председательством генерала графа Крейца эта комиссия работала более двух лет, и, когда составленный проект доложен был генерал-инспектору кавалерии, его императорское высочество пришел в ужас от его несуразности, потому что в войсках он никому никакой пользы не мог бы принести. Недолго думая, великий князь приказал мне в короткий срок составить проект наставления. В три или четыре месяца мне удалось его составить и прочитать великому князю, после чего, с некоторыми незначительными изменениями, он был представлен военному министру на утверждение.
К сожалению, скоро выяснилось, что эта задача великому князю не по силам: здоровье его сильно пошатнулось, навещать школу он стал все реже и реже, был не в силах с прежней энергией проводить свои идеи у государя и в конце концов уехал в Крым, где и скончался 13 (25) апреля 1891 года.
Я потерял крупного покровителя. Всех как громом поразило известие, что школа поступит в непосредственное ведение военного министра. Ванновский был тип так называемого тяжелого начальника. Во время турецкой кампании он состоял в должности начальника Рущукской армии, которой командовал Александр III, тогда еще наследник. Именно это личное знакомство и привело к назначению в военные министры этого совершенно неподготовленного человека. Начав свою службу в армейских частях, он старался пополнить пробелы своего образования чрезвычайной педантичностью и добросовестностью. Насколько в нем преобладала эта последняя черта характера, показывает его отношение к своему назначению: из-за границы он выписал себе гору учебников, чтобы пополнить свои познания.
С каким чувством я отправился представиться новому начальнику, понять легко. Принял меня военный министр в своем доме на Садовой улице, а не в канцелярии военного министерства, как это бывало до сих пор, и встретил меня Петр Семенович радушной улыбкой и словами: «Ну что, попали под мое командование? Теперь держитесь!» Но затем добавил уже более серьезным тоном, так что я буквально ушам своим не поверил: «Может быть, лучше было избрать место для школы не в столице? Но теперь дело уже сделано. Я знаю, что у вас много всяких нужд. Теперь, надеюсь, вы мне будете докладывать обо всем, и в чем можно будет, я вам помогу».
И Ванновский слово свое сдержал! За время своего командования нами он дал возможность обустроить и обставить школу так, как никому из нас не могло и присниться.
Только в 1893 году, после долгих испытаний и сравнений проекта с подобными же учреждениями иностранных армий, положение об Офицерской кавалерийской школе было утверждено.
Задача школы заключалась в том, чтобы офицеров кавалерии и казачьих войск образцово подготавливать к командованию эскадроном и установить известное однообразие служебных требований в кавалерии вообще. Кроме того, унтер-офицеры кавалерии и конной артиллерии командировались в школу для обучения способам выездки лошадей, равно как и кузнецы для усовершенствования их в этом специальном деле.
Школа состояла из пяти отделов: драгунского, казачьего, инструкторского, образцового эскадрона и учебной кузницы. В дальнейшем в состав школы вошли хор трубачей и школа солдатских детей, учрежденная в честь многолетнего пребывания в должности инспектора кавалерии великого князя Николая Николаевича-старшего.
Офицерский курс продолжался два года и начинался обычно 1 октября. Ежегодно поступало около пятидесяти офицеров. Предметами обучения были: верховая езда и дрессировка лошадей, тактика, история конницы, телеграфное, подрывное и ветеринарное дело, ковка. Зимою занятия проходили по большей части в манеже, в классах и учебной кузнице, но предпринимались и дальние осведомительные пробеги; летом производились тактические упражнения, всякого рода спорт, съемки и т. п.
После успешного окончания двухгодичного курса офицеры возвращались в свои полки и принимали освобождающиеся эскадроны, независимо от того, были ли в полку старшие кандидаты на должность командира эскадрона или нет, чтобы немедленно закрепить приобретенные знания практикой и передать их частям.
Кроме того, по одному от каждого кавалерийского и казачьего полка ежегодно командировались новобранцы в учебную кузницу для обучения их кузнечному ремеслу.
Словом, это был большой аппарат, во главе которого мне пришлось стоять. Прекрасная задача выпала на мою долю, и более десятка лет этим путем я влиял на развитие и усовершенствование техники кавалерийского дела в русской армии.
Такова была служебная обстановка, в которой почти 12 лет протекала моя жизнь.
Все эти годы в лице ротмистра Брусилова я имел прекраснейшего сотрудника, которому передал после ухода Клейгельса инструкторскую часть (до этого он у меня был адъютантом). Своими выдающимися способностями и знанием техники кавалерийского дела, при знании к тому же иностранных языков, он принес неоценимую пользу делу создания в русской армии рассадника кавалерийской культуры.
В моих литературных трудах по этой части он принимал деятельное участие, и когда впоследствии стал сам во главе Офицерской кавалерийской школы, то повел ее, конечно, опытной и твердой рукой. В том, что Брусилов был выдающимся военачальником, не приходится прибегать к доказательствам, для этого налицо более чем достаточно фактических данных. Не берусь осуждать этого моего бывшего сослуживца за его переход на службу к большевикам, так как для этого у меня слишком мало данных, и с деятельностью его у них я не знаком.
* * *
Моя личная жизнь в те годы сложилась очень благоприятно. Хотя квартира, состоявшая из большого числа маленьких и низких комнат, для крупных увеселений не была приспособлена, но зато на вид была уютна и создавала настроение, благоприятное для литературной работы. Поэтому именно эти годы и были для меня самыми плодотворными на литературном поприще.
Со всех сторон я получал книги для отзывов, но специальные военные и исторические органы я не имел возможности удовлетворить полностью своим сотрудничеством. Обширная корреспонденция, богатая внутренним своим содержанием, о которой я сейчас, при составлении моих воспоминаний, с сожалением вспоминаю, соединяла меня с выдающимися мыслителями военного мира. От бурной жизни Петербурга я был почти независим. Пески находились слишком далеко от центра города, что затрудняло поддержание знакомств, но у меня была хорошая упряжка, которая давала мне возможность посещать Петербург по мере надобности. Поэтому я мог поддерживать мои старые отношения с Николаевской академией Генерального штаба.
За время моего выздоровления после тяжелого крупозного воспаления легких я составил монографию о кавалерийском генерале наполеоновских времен Мюрате.
Затем меня интересовал перевод на русский язык «Истории кавалерии» Денисона с тем, чтобы издать эту книгу в память великого князя Николая Николаевича-старшего. В материальном отношении на помощь мне пришел в этом деле прикомандированный к школе лейб-гвардии Гродненского гусарского полка поручик фон Дервиз.
С этим изданием произошел случай, о котором стоит сказать несколько слов.
По инициативе покойного инспектора кавалерии объявлен был конкурс на составление «Истории конницы», по известной программе.
Комиссия, в которую входили профессора Николаевской академии Генерального штаба, не признала вполне отвечающими задачам конкурса представленные работы, но первой премией в несколько тысяч рублей вознаградила все-таки сочинение, оказавшееся американским, Денисона. Оно было доставлено на английском языке и перевода на русский не удостоилось. Автор напечатал свой труд по-английски, а в Германии сочинение это было оценено по достоинству, и Брикс не только издал сочинение Денисона в переводе на немецкий язык, но и составил в дополнение к нему вторую часть, значительно дополняющую материал о русской коннице, роскошно иллюстрировав свое издание художественно исполненными политипажами.
Таким образом, мысль русского генерал-инспектора кавалерии осуществил американец, а немец дал возможность своим соотечественникам ознакомиться с этим премированным русскими деньгами сочинением, причем значительно улучшил его, а русский человек оказался ни при чем.
Этот чистейший «скандал в русском благородном семействе» надо было обязательно загладить, и я взялся за перевод двух томов Брикса на русский язык. Под моей редакцией перевод очень удачно был исполнен бароном Раушем фон Траубенбергом, а издание, дополненное рисунками Н.Н. Каразина, удалось роскошно выполнить на средства, предоставленные фон Дервизом.
Отпечатана была всего одна тысяча экземпляров, и сумма, вырученная от их продажи, то есть 10 000 рублей, составила фонд капитала имени великого князя Николая Николаевича-старшего. Учебному комитету школы предоставлено было право на проценты с этого капитала выдавать премии за литературные работы по кавалерии.
В 1894 году я был на юге Франции, где из телеграмм узнал о кончине императора Александра III. Государь скончался от болезни почек, чему причиною было крушение императорского поезда у станции Борки.
Крушение поезда приписывалось неисправности железнодорожного пути, и министру путей сообщения пришлось покинуть пост; впоследствии же, значительно позднее, выяснилось, что это было делом революционных организаций.
Политическим отделением Министерства внутренних дел заведовал генерал Сильвестров. Выйдя в отставку и живя в Париже, уже из любви к искусству он занимался наблюдением за нашими эмигрантами-революционерами, которые его, в конце концов, убили на его же квартире, за письменным столом.
Полиция опечатала все имущество одинокого русского генерала и отправила в Петербург. Там, при разборе переписки и документов, нашли фотографии с пометками на обратной стороне тех сведений, которые собирал об этих лицах покойный. Между ними признали и одного, который поступил на придворную кухню поваренком и исчез на станции, предшествовавшей катастрофе у Борок.
Поставив адскую машину над осью вагона рядом со столовой, он покинул поезд, что и выяснилось после крушения, когда стали проверять, все ли на месте и нет ли кого-нибудь под вагонами.
Когда рухнул вагон-столовая, в котором его величество сидел за трапезой, он при падении отшиб себе почки, вследствие чего и развился нефрит. Не любивший лечиться, Александр III надеялся на свою мощную натуру и благодетельный южный климат Крыма, где он провел последние дни своей жизни.
* * *
Со вступлением на престол Николая Александровича начались перемены в личном составе. Великий князь Николай Николаевич-младший был назначен генерал-инспектором кавалерии. Канцелярия генерал-инспектора, после смерти его отца, была расформирована, и теперь вновь составлен был штаб генерал-инспектора кавалерии с начальником штаба генералом Палицыным во главе.
Как только я узнал об этом, я собрался укладывать свои чемоданы. Но при представлении новому начальству это намерение я отложил, потому что, несмотря на сдержанный, но вполне корректный прием, я не мог ни к чему придраться; у меня не было ни малейшего повода заявить, что я предпочитаю под новым начальством не состоять.
С Федором Федоровичем Палицыным мы были всегда в хороших отношениях. Я думаю, что именно ему я обязан тем благополучным, без всяких осложнений, командованием школой и получением 10-й кавалерийской дивизии в 1898 году, по дошедшей до меня очереди в кандидатском списке.
Через два года после вступления на престол императора Николая II мне со всей моей Офицерской кавалерийской школой пришлось принимать участие в торжествах по случаю коронации его величества в Москве.
Прибыли мы туда в апреле и расположились в Петровском парке, против Ходынского поля. Апрельские холода сменились сильной жарой, и вся Москва высыпала любоваться совершенно исключительным зрелищем. В ожидании дня раздачи царских подарков масса народа стала стекаться не только из окрестностей, но и из дальних уездов Москвы.
На Ходынке были построены для этого особые бараки и довольно примитивные барьеры, предназначенные сдерживать толпу и направлять хвосты к местам раздачи подарков. Под напором миллионной толпы все рухнуло, люди стали топтать падавших в суматохе, и попавший в человеческий водоворот не имел уже возможности выбраться из него. Отдельных людей выжимало наверх, а у неосторожно поднявших руки трещали ребра. К этому присоединилось обстоятельство, сильно увеличившее число жертв. На окраине поля находился целый овраг, образовавшийся от выемки земли и песка. Когда толпа хлынула с поля по направлению в город, то передние начали падать в ямы, а на них летели другие, и весь овраг заполнился грудою тел.
Когда во двор нашей дачи принесли несколько человек, растоптанных в толпе, я верхом отправился узнать, что случилось. В панике народ бросился с Ходынки, оставляя за собой трупы раздавленных, раненых, обморочных. Что же касается главного пункта гибели людей, то картина, которую пришлось видеть, трудно поддается описанию.
Со всей Москвы потребованы были немедленно платформы, фургоны для перевозки мебели и другие перевозочные средства, были вызваны войска, и началась уборка трупов. Стояла сильная жара, и они поразительно быстро стали разлагаться.
Число погибших и пострадавших точно не выяснилось, в особенности вторых, так как все, у кого сохранились ноги, ушли, конечно, домой.
Что же касается собранных трупов, то, во всяком случае, их было не менее шести тысяч.
Нечего и говорить о толках по этому поводу, многие упорно настаивали на том, что это дурное, зловещее предзнаменование.
Глава XI
Начальник 10-й кавалерийской дивизии (1898—1900)
10-я кавалерийская дивизия, штаб которой находился в Харькове, состояла из Новгородского драгунского полка, расположенного в Сумах, Одесского уланского – в Ахтырке, Ингерманландского гусарского – в Чугуеве, Оренбургского казачьего – в Харькове и двух конных батарей в Чугуеве.
Когда я принимал дивизию, великий князь Николай Николаевич сказал мне, что нашел ее в ужасном состоянии и прогнал с поля. Драгомиров не разделял столь решительной меры.
В поведении великого князя он видел только выставление напоказ неуместного высокомерия. То же самое рассказывал мне и командир корпуса, когда я к нему явился, о недовольстве и резкости великого князя, которых он так же, как и Драгомиров, не разделял. По рассказу Винберга, дело до смотра не дошло: после двух-трех движений великий князь пришел в такое раздражительное состояние, что прогнал с поля дивизию вместе с ее начальником.
* * *
Русская конница в то время находилась в переходном состоянии: вводились новые приемы подготовки и воспитания всадника и его коня, и великий князь, со свойственной ему энергией, взял это дело в свои руки. Должен отдать ему полную справедливость: в деле образования нашей конницы он сделал очень много. Великий князь своей сильной личной инициативой разбудил русскую конницу: из казарменной спячки он ее вывел в поле для выработки боеспособных конных частей. Кавалерийские уставы согласованы с современным развитием тактики, и «Наставление для ведения занятий в кавалерии» выработано было именно в духе этих требований.
Если бы он питал больше уважения и любви к русскому кавалеристу, он бы достиг большего. Но он относился жестоко и к коню, и к всаднику и настолько не умел сдерживаться, что даже на смотрах бил по голове тяжелой рукояткой хлыста дивно выезженного кровного коня.
Резкий переход к новым требованиям, естественно, не мог пройти без ущерба конскому материалу, но винить в этом исключительно нового генерал-инспектора кавалерии было несправедливо – он энергично взялся за дело, которое отлагательств не терпело.
Раз нашей кавалерии могла быть поставлена задача вторжения масс конницы на Западном фронте в Пруссию, то к русскому конскому материалу необходимо было предъявить совершенно исключительные требования.
Правда, с большим толком и пониманием по отношению к коню и всаднику можно было бы с меньшими жертвами достичь лучших результатов.
* * *
Как только я устроился в Харькове, отправился для осмотра частей дивизии прежде всего в Сумы, где стоял подчиненный мне драгунский полк. Там находился и штаб бригадного командира, генерала Баумгартена, ставившего уездный город Сумы выше многих губернских.
Город Сумы произвел на меня впечатление, не имеющее ничего общего с нашими уездными захолустьями. Прекрасные мостовые, тротуары, скверы, сады, исключительная чистота везде убедительно свидетельствовали о том, что и в России маленькие города в культурном отношении могут не уступать таковым за границей. Много прекрасных домов, роскошных магазинов и чудный собор стильной архитектуры, украшенный бронзовыми изваяниями, выполненными лучшими скульпторами в Италии.
Несколько таких миллионеров-сахарозаводчиков, как Харитоненко, Суханов и другие, выстроили себе настоящие дворцы, а городу – кто собор, кто больницу, приют, богадельню и т. п. из соревнования.
Рекорд в этом благотворительно-культурном состязании побил Харитоненко. Когда я был у него с визитом и благодарил за всякое содействие по удовлетворению полковых потребностей, он мне сообщил, что очень сожалеет о своем неудавшемся проекте образования кадетского корпуса в Сумах.
Дело заключалось в том, что он предлагал военному ведомству принести в дар большой участок земли на живописном берегу Псёла, на окраине города, и выстроить на нем здание, отвечающее последнему слову требований для учебного заведения. Жертвовал он, кроме того, и полмиллиона рублей на это дело, со своей стороны прося лишь, чтобы известный процент учащихся предоставлен был детьми недворянского происхождения.
Генерал Куропаткин на это последнее условие не согласился, и вопрос этот остался нерешенным. Зимой мне предстояла поездка в Петербург в одну из бесконечных комиссий, и я взялся уговорить Куропаткина не упрямиться.
Для семейных офицеров 10-го армейского корпуса такое военно-учебное заведение, почти в центре его расквартирования, было истинным благодеянием, и мне не стоило особенного труда уговорить Алексея Николаевича Куропаткина.
Город Сумы, таким образом, обогатился крупным учебным заведением и украсился еще одним грандиозным зданием, по внутреннему своему устройству являющимся последним словом в учебно-гигиеническом отношении.
Заштатный городок Чугуев, в котором стояли гусарский полк и обе конные батареи, входившие в состав дивизии, не заслуживал даже названия уездного города.
Бывший штаб военного поселения аракчеевских времен в город превратиться не смог. От него сохранилось лишь большое здание в несколько этажей, предоставленное юнкерскому училищу, и каменная церковь, манеж, несколько домов и ряд каменных же домиков однообразной постройки для поселенческих семейств.
Если к этому прибавить гостиный двор каменной постройки в несколько арок с двумя-тремя магазинами, то это и составит весь город Чугуев, находящийся в четырех верстах от железнодорожной станции.
Рядом с юнкерским училищем сохранился небольшой каменный домик в четыре комнаты, под названием «дворец». В нем, по преданию, останавливались царствующие особы, приезжавшие на смотры.
На крыше училища была башня с часами и звоном. В 12 часов пополудни в них открывалась дверь с одной стороны и выходили фигуры, изображавшие кирасира, гусара, улана, драгуна и других родов войск солдат, маршировавших и уходивших в другую дверь.
С замиранием жизни поселения заглохли и часы. Но затем, к приезду императора Александра II на смотр войск в Чугуев, решено было пустить в ход и эти часы. Приехавший из Харькова часовой мастер, осмотрев их, нашел, что все до такой степени заржавело и попортилось, что надо все делать заново, на что требуется много времени и денег.
Маленький же чугуевский часовщик-еврей взялся пустить в ход часы за небольшую плату, но лишь на время пребывания государя в Чугуеве.
Часы действительно ходили исправно, звонили, фигуры маршировали как следует. Починка же заключалась в том, что все это время часовщик просидел сам в часах, заменив вполне удачно никуда не годный часовой механизм.
В мою дивизию входил Оренбургский казачий полк, находившийся в харьковском гарнизоне.
В царствование Александра II кавалерийские дивизии состояли из трех бригад: драгунской, уланской и гусарской. Они составляли всего шесть полков. Казачьи части входили в состав самостоятельных казачьих организаций. При Александре III русскую регулярную конницу решено было объединить с казачьим элементом.
С давних времен выселявшаяся на окраину Московского царства русская вольница, в том числе немало отчаянных голов, которым спокойно не жилось или приходилось уходить поневоле из-за провинностей, в конце концов организовалась в отряды вооруженных всадников. Возникли затем вольные казачьи станицы, объединившиеся в области, большею частью вдоль рек Дона, Урала, Кубани, Терека и др.
Создалось своеобразное войско с круговым казацким управлением и атаманами, боровшееся с враждебными кочевыми племенами вблизи русской границы. Для Русского государства это было выгодно в том отношении, что таким образом получились казачьи заслоны, ограждавшие русские земли от нападений диких орд.
Борьба же с последними выработала в казачестве все те свойства конного воина, которые действительно нельзя было не оценить. Поэтому дружественное к казакам отношение Русского государства в результате превратилось в союз и даже в подчинение на условиях, выгодных для обеих сторон.
На службу казак выходил в собственном обмундировании и на своем коне. Так как каждый из них имел свой земельный надел, а оружие современных образцов стал получать от русской казны, то настроение казачьих полков установилось отвечающее понятию о консерватизме. Поэтому и русские власти при беспорядках предпочитали командировать туда казачьи отряды, а входившая в снаряжение станичников нагайка часто заменяла действие оружием.
Казаки были естественной конницей, носившей название «иррегулярной кавалерии». От регулярной она отличалась степным сортом лошадей, своеобразной седловкой без мундштука, особым покроем обмундирования и прочим. В их строевой устав входил и оригинальный строй – «лава», основанный на ловкости и наезднических способностях отдельных всадников. Врассыпную, развернувшись широким фронтом, казаки, как пчелиный рой, окружали неприятельские сомкнутые части и изводили, изматывали регулярную кавалерию.
Поэтому за казаками признавалась способность к самостоятельному действию одиночных всадников и ценился их навык к разведке, распознаванию следов не только неприятельского отряда, но и отдельных людей, проследовавших в известном направлении. В то же время считали, что казачьи сотни не имеют той ударной силы, которая свойственна сомкнутым, стройным эскадронам регулярной кавалерии.
На этом основании признано было за благо кавалерийские дивизии составить из четырех полков шестиэскадронного состава: драгунского, уланского, гусарского и казачьего. Такая организация должна была привести к тому, что от близкого единения с казаками регулярные полки усовершенствуются в сторожевой, разведывательной службе, партизанских действиях и вообще предприятиях так называемой малой войны.
С другой стороны, ожидалось, что казаки приобретут навык к сомкнутым атакам, развивая для этого надлежащую силу удара, необходимую при встрече стройных неприятельских атак.
* * *
В 1900 году я был уже назначен начальником штаба командующего округом генерала Драгомирова в Киеве. Мой преемник барон Штакельберг по каким-то причинам не мог прибыть к дивизии раньше. Когда по окончании летних занятий, после прощальной трапезы под открытым небом близ Чугуева, поезд с моим салон-вагоном тронулся, то почти все офицеры дивизии на полевом галопе сопровождали меня до первого полустанка, находившегося на расстоянии около пяти верст.
Это не была уже «пешая конница», которую Николай Николаевич в 1898 году прогнал с плаца. Я имел право гордиться результатами моей работы в 10-й кавалерийской дивизии.
Часть четвертая
Начальник штаба, помощник командующего и командующий войсками (1900—1909)
Глава XII
Драгомиров и его штаб
Киевский военный округ полностью находился под влиянием своеобразной личности командующего войсками, и многое из военного обихода, там происходившее, может быть понято лишь при знакомстве с характером и свойствами генерала Драгомирова. Точно так же и многое, что касалось генерал-губернатора, то есть главного политического представителя и заместителя царя, может быть объяснимо особенностями человека, занимавшего этот пост одновременно с должностью командующего войсками.
Сам по себе один тот факт, что с 1889 по 1904 год, то есть 15 лет беспрерывно, Драгомиров командовал округом, объясняет в значительной степени то личное громадное влияние, которое он имел в крае.
Драгомиров был большим оригиналом, «жемчужным зерном», не всеми в должной мере ценимым. Это был человек с непреклонной волей, суровый и бесцеремонный, не без некоторого педантизма в своих принципиальных требованиях, человек до поры до времени мягкий, сердечный и для людей ему не близких кажущийся даже чуть ли не надежным. Притом верный друг и человек устойчивый в своем доверии, если его заслужили. В общем, настоящий хохол, малоросс со всеми его преимуществами и слабостями, но не украинец, а великоросс. Я говорил уже о первой моей встрече с ним и его склонности к юмору. С какой бесцеремонностью любил он решать личные вопросы, я должен был испытать на своей собственной шкуре.
В 1900 году Михаил Иванович возвращался из Петербурга в Киев, а я выехал к нему навстречу на станцию Ворожба.
В разговоре с Михаилом Ивановичем по пути выяснилось, что военный министр генерал Куропаткин предлагает мне место наказного атамана на Урале. О лучшем назначении я и не мечтал – оно во всех отношениях было для меня самым подходящим: самостоятельное положение, прекрасный атаманский дом, дача на самой реке, рыбная ловля и хорошее содержание. Перечислив все это, Драгомиров добавил: «А я тебя прошу принять должность начальника штаба в Киеве. Вместо самостоятельности ты будешь докладывать мне. Все остальное тоже не так хорошо, как на Урале, но я тебя прошу об этом!»
Мне ничего не оставалось, как отдать себя в распоряжение моего старого покровителя.
Дело в том, что начальник штаба, генерал Шимановский, мой ученик по академии, давно болел и был при смерти.
Драгомиров выбрал меня потому, что ему, как он выразился, на старости (ему было 70 лет) не придется привыкать к новому человеку.
Драгомиров был одновременно в должности командующего войсками и генерал-губернатора. В Киевский военный округ входили губернии: Киевская, Подольская, Волынская, Черниговская, Курская, Харьковская и Полтавская. Первые три из них составляли отдельное генерал-губернаторство с генералом графом Игнатьевым во главе.
Имевшие место постоянные недоразумения привели к тому, что эти должности были объединены в одном лице.
Гражданские и военные доклады чередовались через день. Командующий войсками принимал начальников окружных управлений всех вместе, а так как в последнюю очередь докладывал начальник штаба, то при мне происходили все остальные доклады. В обширном кабинете вдоль стен сидели начальники управлений в ожидании очереди, а затем перед генералом Драгомировым излагали свой доклад стоя. Особенно тяжело это было мне, с картами, планами, чертежами, расписаниями, выстаивая на ногах при этом иногда более часа.
– Однако сколько сегодня этой начинки, ваше превосходительство, вы мне приготовили, – говорил в таких случаях Михаил Иванович, но сесть все-таки не предлагал.
Когда же кончался доклад, он говорил:
– Ну, теперь садись, потолкуем.
Это были интересные, интимные минуты, в которых после сухого, официального доклада брало верх влияние души и сердца.
Для меня они были особенно ценны, так как обогащали скудный запас моих философских познаний и давали возможность проникнуть глубже в сущность идейных взглядов моего начальника.
Драгомиров читал газеты неохотно, предпочитая философскую литературу, в особенности французских классиков. Они были у него в большом почете. Газеты же через несколько минут исчезали со стола в корзину для бумаги. Однако Драгомиров всегда знал, когда появлялось что-либо интересующее его, и отвечал иногда сам или поручал мне ответить.
Часто он брал меня с собою во время поездок по округу, причем я должен был играть с ним в винт, к которому у меня не было особого дарования, как, например, у постоянного партнера Драгомирова, полковника Ронжина, который после двух-трех первых ходов почти безошибочно определял, какие у кого на руках карты.
Драгомиров и как генерал-губернатор был прежде всего солдатом, не всегда при этом с пользою для вверенного ему края.
При поездках смотры войсковых частей Михаил Иванович производил своеобразно. В их основе гнездились суворовские принципы воспитания, что совершенно исключало парадную сторону, взамен которой начальникам частей приходилось быть начеку, чтобы разрешить неожиданные задачи, даваемые командующим войсками.
Драгомиров обращал внимание на разумные ответы, знание устава гарнизонной службы, на находчивость вообще и выходил из себя, натыкаясь на рутину и тупость.
Вызвал как-то однажды Михаил Иванович роту и дал командиру ее такую задачу:
– Вас атакуют со всех сторон, снаряды падают сверху. Что вы будете приказывать?
Не растерявшийся ротный командир скомандовал:
– На молитву – шапки долой! – и привел Драгомирова в восторг своей находчивостью.
Но бывали и неприятные случаи, когда он натыкался на растерянность, на незнание своих обязанностей часовыми, по его требованию отдававшими оружие, и т. п. Тут уже на «комплименты» высшего порядка Михаил Иванович не скупился.
* * *
Довольно крутой на расправу, Драгомиров после разноса в большинстве случаев смягчался.
Он всецело отрицал такие опыты над армией, которые не создавались сами собой; если же они, сверх того, еще стоили денег, которые части должны были экономить в другом направлении, то старый служака не скупился ни на сарказм, ни на чернила, чтобы отбить охоту у экспериментаторов.
Одной из самых дорогих фантазий, бродившей уже десятилетиями, если не с самой турецкой кампании 1827 года, было покушение на Дарданеллы со стороны Одессы или Крыма. В мою бытность начальником штаба в Киеве вновь нашелся командующий войсками, поклонявшийся этой фантазии. В Одессе в то время начальником штаба был генерал Протопопов, один из так называемых панславистов, которые видели благо русской политики в оккупации русскими войсками Дарданелл.
Командующим войсками графом Мусиным-Пушкиным он пользовался для получения средств из окружной казны и для их бесцельной траты. В 1903 году я получил командировку на «десантный маневр» в Одессу. На буквально «сбереженные гроши» Протопопов соорудил несколько штук транспортов, были собраны какие-то орудия, погрузочный материал, материал для сооружения батареи и т. п. Десант направился из Одессы в Крым, где предполагали устроить импровизированную высадку. Из маневра, интересного самого по себе, конечно, ничего путного не получилось, если не считать отрицательного опыта в виде поучения, что для проведения в жизнь задуманной экспедиции недостаточны полки и бригады, а нужно несколько корпусов, снятых с других мест, совершенно не говоря уже об остальных постоянных приспособлениях, необходимых для высадки десантной команды и для ее снабжения продовольствием, которые должны были, наряду с остальной мобилизацией, существовать совершенно самостоятельно.
* * *
Особенное удовольствие доставил Драгомирову необыкновенный случай.
Недалеко от границы, в Злочове, расположен был штаб кавалерийской бригады, превращавшейся в военное время в дивизию. Бригада ушла на лагерные сборы из Злочова, оставив для охраны штабного имущества лишь караульную команду, в которой находилось много славян. Караул перепился замертво, а в это время несгораемый шкаф, в котором хранились секретные документы, был взломан и дело по мобилизации похищено.
Через некоторое время в Киев был доставлен чемодан со всей мобилизационной начинкой для дивизии и массою общих наставлений и циркулярных распоряжений по всем родам оружия. Особенно ценны были, между прочим, маршруты следования австрийских подрывных частей для разрушения наших железных дорог. Конечные пункты оказались избранными очень удачно, несомненно по рекогносцировкам опытных австрийских разведчиков.
Материал этот давал возможность значительно пополнить и частично исправить сборники сведений о неприятельской армии.
Когда я об этом подробно докладывал, Драгомиров мне сказал: «Ну, вот видишь, разве это не лучше того осетра, которого ты собирался ловить на Урале? Ну, вот что, братик, забирай это все и вези в Петербург Сахарову, утри им там нос, и пусть увидят, как в Киеве умеют работать».
На этот раз и во время доклада даже «ваше превосходительство» было заменено «братиком». Эти тонкости тоже были характерны для моего начальника.
Конечно, во всей русской армии распространялись бесконечные анекдоты про Драгомирова. Но вот один из фактов относительно его резкости.
В Киевской цитадели, на Печерске, была квартира коменданта. Ежедневно в полдень там стреляли из пушки. Престарелый артиллерийский генерал, находившийся в этой должности, очень плохо справлялся с лежащими на нем обязанностями, за что и был однажды вызван для объяснений.
После ответов на заданные ему вопросы, ответов, которые рассердили Михаила Ивановича еще больше, он ему сказал: «Вы, ваше превосходительство, только и способны на то, чтобы раз в сутки выпалить из пушки».
Сказав это, командующий повернулся и ушел в кабинет.
* * *
Противоречивые стороны характера Драгомирова имел случай испытать на своей особе Ренненкампф, впоследствии командующий войсками Виленского военного округа. Много всяких неудобных, залихватских коленец откалывал он, командуя в округе Ахтырским гусарским полком, и все они сходили благополучно.
Однажды Михаил Иванович передал мне прошение полкового поставщика фуража, в котором тот просил принудить Ренненкампфа возвратить тысячу рублей, взятые у него под расписку в долг. Я должен был вызвать командира Ахтырского полка и передать ему, что командующему войсками надоели все его проделки, и если он действительно взял деньги, то чтобы немедленно их отдал.
Через несколько дней на прием явился сам еврей-подрядчик и рассказал командующему войсками следующее: Ренненкампф его вызвал, потребовал расписку, что деньги он получил и не имеет никаких претензий. Передавая одной рукой эту расписку, другой рукой, одновременно, еврей получил деньги, которые спрятал в боковой карман и застегнулся на все пуговицы. Это, однако, не помогло, потому что когда он спустился с лестницы, то во дворе два гусара пуговицы расстегнули и деньги у него отняли.
Это окончательно взбесило Драгомирова, и он приказал вызвать Ренненкампфа, которого, конечно, разделал под орех и приказал ему подать в отставку. Когда же сердце отошло, то Михаил Иванович согласился на то, чтобы он убрался из округа.
В Сибири была вакантная должность начальника штаба Забайкальского казачьего войска. Ренненкампф и был назначен туда, что только способствовало затем дальнейшей его карьере.
* * *
В самом штабе Киевского округа не все находилось в том виде, как это было бы желательно. Продолжительная болезнь моего предшественника генерала Шимановского в конце концов привела к тому, что не было согласованной работы различных отделов штаба. Дельность и усердие начальников отделов не могли этот недочет восполнить.
В составе чинов штаба округа я нашел много моих учеников и знакомых, в том числе генерала Рузского13 в должности генерал-квартирмейстера, Маврина – дежурного генерала, Благовещенского – начальника управления сообщений. Эти генералы были те три кита, которые составляли фундамент штаба. Назначению своему они соответствовали, но в отношении пограничного округа их крупным недочетом было незнание иностранных языков.
Генерал Рузский, не обладавший крепким здоровьем, был вместе с тем человек разумный и по письменной части очень работоспособный, несмотря на скверный почерк.
В бытность мою затем военным министром, когда Рузский командовал корпусом в Киеве, я поручил ему уставную работу – вместо образования затяжных и дорогостоящих комиссий в Петербурге. Помощником в этих работах он избрал полковника Бонч-Бруевича14, вместе с которым я его нашел в Варшаве, когда он командовал фронтом, отстаивая наши позиции по реке Висле в 1915 году. В Рузском я ценил человека, прекрасно знакомого с военным делом и способного к целесообразной, продуктивной работе. Деятельность его на войне ценилась высоко, хотя телесно крепок он не был и ему временно приходилось, по нездоровью, покидать ряды воюющих.
Поэтому для меня непонятно его поведение в критическую минуту для верховного вождя русской армии, когда к последнему явилась депутация вместе с Гучковым с требованием отречения от престола.
Это произошло в районе, где Рузский был старшим военным начальником, а потому по долгу присяги и службы в его обязанности входила охрана особы государя всеми вооруженными силами, находившимися в его руках.
Но в этом смысле не только попытки не было сделано, но он присоединился к мнению революционеров.
В Киеве все три генерала были на своих местах. На мне лежала обязанность согласовать их работу. Общими, дружными усилиями успешность работы в штабе сильно повысилась, на что генерал Драгомиров обратил внимание. А он никогда зря благодарностей не раздавал.
* * *
В один прекрасный день из Петербурга получено было уведомление, что германского Генерального штаба подполковнику барону фон Теттау разрешено присутствовать на маневрах Киевского округа.