Читать онлайн Жизнь – что простокваша бесплатно
Огромная благодарность Курту Гайну за подготовленный эскиз обложки.
© А. Шнайдер-Стремякова, 2011
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2011
Предисловие
Мемуарный роман «Жизнь – что простокваша», состоящий из рассказов-былей, – это тревожно-трогательное повествование о жизни российской семьи из немцев Поволжья на протяжении первой половины XX века.
Начинается книга с краткой истории собственного рода и связанными с нею сценами из периода гражданской войны и голода в Поволжье. Вступление плавно переходит в картины детства, отрочества и юности автора, жизнь которой была сопряжена с непрерывными лишениями и тяжким трудом. Личные переживания автора нераздельно связаны с событиями в стране. Репрессии, слежки, доносительства, война, день Победы, смерть вождя-диктатора, целина, испытание атомной бомбы – события реальной жизни; арест ни в чём неповинного дедушки и гибель отца в трудармии – события более чем реальные.
Судьба российских немцев тесно переплетается со ссыльными русскими, украинцами, сосланными армянами, которые также зажаты судьбой. У каждого характер. Некоторые местные, чуть что, бьют в самое «темечко» – «немец»! Но уничижительный ярлык не ожесточил, не согнул героиню: у неё друзья как среди своих, так и среди местных и собственное непререкаемое мнение (в тех-то условиях!); и всё потому, что в ней, как в личности, человеческое начало было сильнее всего.
События и действующие лица в романе вылеплены ярко, окрашены меткими наблюдениями. Чего стоит, например, фраза: «Тут, дид, бумага прыйшла, затны ухи и читай!» Обороты авторской речи придают повествованию зримость и свидетельствуют о том, что автор знает и глубоко чувствует культуру и богатство русского языка. Удачно выбрана композиция: все главы, каждая из которых воспринимается самостоятельно, связаны стержневой фигурой и раскрывают эволюцию главной героини. Ощущение такое, что смотришь художественный фильм, где не только слышишь, о чём говорят, но и видишь реальные картины, лирические отступления и документально-эпическое повествование удачно дополняют друг друга. Светлая тональность, несмотря на тяжелый и серый быт, греет душу Надеждой, поэтому книга читается с интересом и любопытством: а что же дальше? А дальше – её продолжение. Будем надеяться, что оно окажется не менее интересным.
Антонина Шнайдер-Стремякова – прямой потомок Антона Шнайдера (1798–1867), известного публициста и просветителя, сделавшего много для сохранения и развития национальной культуры немцев Поволжья, и в лице его прапраправнучки, мы, судя по всему, имеем достойную преемницу известного прародителя.
Александр Майснер,
доктор философии, публицист
От автора
У меня, простой учительницы советской и постсоветской школы, этнической немки, потомка далёких предков, эмигрировавших в Россию в екатерининские времена из земель, которые много позже назовут Германией, накопилось в памяти столько ярких воспоминаний, что на склоне лет решила часть из них выплеснуть на бумагу.
В этих воспоминаниях – история моя, частично – моей семьи; в них прослеживается дух эпохи, жизненные судьбы России XX века и судьбы российских немцев-спецпереселенцев. Это репортаж о жизни семьи на протяжении столетия.
На склоне лет часто задаюсь вопросом: «Кто я? Русская? Немка?» – и не нахожу ответа. В моей жизни отразилась типичная судьба российских немцев, мне дороги и те, и другие; и я не приемлю негативизма в адрес ни той, ни другой нации.
Так сложилась судьба, что не удалось сохранить чистоту этноса, и в жилах моих детей течёт и немецкая, и русская кровь… Кто они, мои потомки? Они горят желанием изучить и познать жизнь Германии, стержневой страны по линии матери, но мне очень хотелось бы, чтобы они сохранили и любовь к России, к своим славянским корням, чтобы сберегли простоту и щедрость души, любовь к напевным песням, к богатому в своей выразительности русскому языку.
Чистота этноса… Не разумнее ли превыше всего ценить добро, любовь, честь, справедливость и другие высоконравственные понятия? Не эти ли понятия формируют простое человеческое счастье?
Серьёзно писать начала я в возрасте, когда люди покидают земную жизнь – боялась не успеть. По мере того, как рукопись распухала, вырисовывалась краткая история семьи моих родителей, когда мужеством было одно только простое выживание. Выживали и дети, но они этого не понимали – другой жизни не знали.
Жизнь медленно, но всё же менялась. Подрастала поросль, в ней прорезался голос. Это молодое поколение начинало карабкаться, цепляться за воображаемые высоты – материальные, духовные, любовные.
Исповедаться в истории этого «карабкания» и «цепляния» было легче всего на примере собственной жизни, и я «оголилась»… Утвердила это желание книжка моего далёкого предка из XIX столетия. Грех, в самом деле, закапывать жизнь, которая поможет будущему поколению лучше представить себе эпоху, в которой жили, любили, страдали и выживали рядовые люди: немцы, украинцы, русские. И хотя это история немецкой семьи в России, я рассказываю о тебе, читатель.
Чувствую вину перед памятью родителей и другими близкими: изображение их жизни получилось пунктирным.
Исповедь усложнялась желанием передать факты честно, доступно и по возможности интересно. Не мне судить, что получилось. Обидно, если читатель усомнится.
И хотя в истории этой ничего не придумано, это всё же не документ.
Книга первая
Краткая справка моего рода
XVIII век… Век, определивший две страны, которые станут моей родиной: Германию – исторической, Россию – по рождению и прожитой в ней жизни.
Манифест российской императрицы Екатерины II 1763 года предусматривал льготные условия переселения, и из немецких земель на просторные земли России потянулся обездоленный из-за бесконечных войн люд. Летом 1765 года из католической Лотарингии рискнул с семьёй на переселение и Шнайдер Каспар, подёнщик деревни Виллервальден из-под красивого города Метц (территория современной Франции), но, не выдержав тяжёлого пути, он умер по дороге в Россию, оставив сына Лоренца, чьим потомком являюсь, и дочь Марию Екатерину.
В 50-е годы XIX века внук Лоренца, Антон Шнайдер (1798–1867), стал известным в Поволжье просветителем, гуманистом и публицистом. Его обширное литературное наследие, свидетельствующее о становлении и развитии немецких поселений, хранится в Энгельсском филиале государственного архива Саратовской области. Бесценен его вклад для сохранения и распространения католической веры, культуры, обычаев и традиций народа, а составленные им сельскохозяйственные календари помогали осваивать земельную науку тех мест не одному поколению. Трудами А. Шнайдера пользовались многие историки Поволжья: Г. Бауэр, Г. Бератц, Я. Дитц, Д. Шмидт и др.
Переселение моих далёких предков, финансировавшееся монаршей казной, началось с Дуная и закончилось в 1766 году на левом берегу Большого Карамана, притоке великой русской реки Волги. Взору переселенцев предстала многоводная река, чудесное многоцветье полей и лугов, необозримые поля и дикие леса. Красота девственного пейзажа вселяла надежды, бескрайняя ширь опьяняла… Переселенцы надеялись, что земля не только прокормит их сегодня, но и положит начало счастливому, богатому и свободному будущему.
Чтобы выжить в первую зиму, спешно рыли землянки, но весенние воды затопили их. Полуголодные и полураздетые люди спасались на возвышенных местах. Выжившие надеялись на лето, но оно принесло новую беду – лихорадку. По истечении первых двух тяжелейших лет получили деревянные дома в вымершей от холеры деревушке Тонкошуровке, которую переименовали на Рфанненштиель – в честь первого старосты из немцев, но указ Канцелярии опекунства иностранных гласил, чтобы названия, связанные с фамилиями, заменялись на другие, и колонию переименовали в Мариенталь (долина Марии), ибо находилась она на луговой стороне, в долине. С благозвучным этим названием, что ласкало слух немцев, оно дожило до войны (1941 г.) – сейчас это село Советское.
Немцы получили из царской казны на семью по сто пятьдесят рублей и принялись осваивать целинные земли, однако становившиеся на ноги поселения сильно пострадали, а местами полностью были уничтожены опустошительными набегами «киргизов» – азиатскими кочевыми народностями.
Разбои, насилия, разрушения, пленения, рабство… Никого не щадили: ни плачущих грудных детей, которых отрывали от матерей, давили копытами и закалывали копьями, ни женщин, дико при этом завывавших, ни беспомощных стариков. Со свистом, гиканьем и криком забирали разбойники скот, имущество и людей, разоряя зарождавшиеся колонии.
Казалось, набегам не будет конца. Людьми овладел ужас – Бог был не с ними. Разбегались – на земли Отцов и Дедов… Многие исчезали бесследно.
Приостановить разбойничьи нападения удалось при поддержке правительства. Возвращаться на Родину не разрешали, и уцелевшие немцы принялись осваивать пустовавшие девственные земли. Заботясь о сохранении обычаев, нравов, религии и культуры, строили церкви, дома, школы – учились мирно сосуществовать с людьми других национальностей: русскими, украинцами, уральскими казаками, калмыками, казахами…
Но наступил 1782 год – год, оставшийся в памяти колонистов более чёрным, нежели нашествие «киргизов». Боясь новой пугачёвщины, правительство уравняло немцев с «подлыми рабами-холопами» – бесправными крестьянами. Указ был бы правомочным, если бы не существовавшее крепостное право, а пока – у «подлых» крестьян земли оказалось больше, чем у колонистов, выплачивать долги родителей-прародителей немцы были не в состоянии.
Как укорачивается цепь от выемки звена, так от физических и нравственных унижений вымирали колонии с остававшимися в них людьми, и начался массовый исход немцев в Канаду, Америку, Бразилию. Кто знает, сохранились бы они в России, если бы в 1797 г. по указу императора Павла вновь не была учреждена «Саратовская Контора опекунства иностранных».
Новое столетие открыло новые возможности рассчитаться с долгами и вернуть Короне деньги, потраченные на переселение. Мариенталь превратилось в уездный центр – зажиточное и красивое село.
16 июля 1868 года в семье Иоаннеса и Барбары Шнайдер (урождённой Шёнбергер) родился сын. Имя, которое ему дали, было привычно для немецкого и для русского слуха – Пётр, Пётр Иванович.
Неподалёку жила семья Обгольц. Двадцать пятого января 1870 года у них родилась девочка, которую назвали в честь императрицы Екатериной.
Учиться в уважаемом роду Шнайдеров любили, закончил школу и Пётр. Образование девочек сводилось к подготовке к замужней жизни – Катя исключением не была.
На молодёжных посиделках, характерной особенности тех лет, пели и играли в нехитрые деревенские игры. В играх на таких посиделках Пётр всё чаще выбирал Катю, добровольно подставлял под безжалостные удары ремня руку, терпел боль, но девушку, что держал на коленях, другому игроку не отдавал. Любовь молодых была очевидной, и в 1890 году их поженили в возрасте двадцати и двадцати двух лет. На родительский пай построили они дом, что казался дворцом. Счастливые любовью и достатком, Пётр и Катя устраивались на века.
Романтичная немногословная Катрин оказалась покладистой, доброй и трудолюбивой. Хваткий, деятельный Пётр был ей под стать – надеялись, что и себе, и потомкам построят красивую и в достатке жизнь. У Кати и Петра росла голубиная семья – сыновья чередовались с дочерьми: Пётр и Марта, Алоизиус и Клара, Адольф (мой отец) и Роза.
Счастье семьи было прервано сплошной коллективизацией страны.
В 1929 году мой дед по отцу, Шнайдер Пётр Иванович, не пожелавший добровольно отдать в колхоз нажитое, разделил участь всех несговорчивых единоличников – раскулачивание. Изъяли не только скот, зерно, сельхозинвентарь, но и всю неказистую одежду из овечьей шерсти: чулки, носки, варежки, юбки, кофты, шали, свитера.
Из детей с родителями оставались Адольф и Роза, остальные жили своими уже семьями. Восемнадцатилетний Адольф, неизменный победитель на всевозможных математических олимпиадах, учился в Саратове на бухгалтера, четырнадцатилетняя Роза – на учительницу в Энгельсе. Приехала поздней осенью за валенками к родителям – их нет, окна дома забиты. Плача, металась она по селу, не зная, что делать и как быть. Ноги мёрзли. Кто-то подсказал:
– Иди в сельсовет и попроси вернуть валенки.
Сельсоветчики провели её к амбарам, где стояли сундуки с конфискованным добром, поочерёдно открывали крышки:
– Ищи свою обувку!
Дошли до сундука с валенками, и один из активистов щедро выбросил пару:
– Бери – новые!
– Это не мои – мои подшиты! – запротестовала она.
Порылась – нашла на дне свои, родные. Сняла ботики (не отобрали, слава Богу!), засунула ноги в валенки и зарделась.
Печальную весть об аресте родителей Адольф узнал от Розы. Он бросил учёбу и целую неделю добивался в Энгельсе свидания, которое разрешили лишь с сотрудником НКВД.
– Хочешь быть грамотным – отрекись от родителей, – неожиданно огорошил он.
– Никогда! – запротестовал отец. – Лучше поеду с ними!
Старики взмолились:
– Ради Бога, отрекись! Мы-то знаем, ведь не на деле – на бумаге только. Не бросай учёбу, пиши – бумага стерпит! Помоги себе сам, мы не можем теперь. Не мы – учёба твоё будущее!
Долго упорствовал Адольф, но просьбы и уговоры родителей перевесили. Их увезли, а он продолжал подавать прошения в разные инстанции, доказывая, что Шнайдер Пётр Иванович никогда не пользовался наёмным трудом и, следовательно, несправедливо признан кулаком. Сложно сказать, что сыграло роль, но через год старикам Шнайдер было разрешено вернуться в Мариенталь. Дом, однако, не вернули – под контору заняли. Жить было негде.
Дедушка Сандр, отец моей матери, пустил их в маленькую времянку, но вскоре они оттуда съехали – жили где-то в небольшом домике на краю деревни. Условия были тяжелейшие, и бабушка, урождённая Обгольц Екатерина Яковлевна, в 1934 году скоропостижно умерла – дифтерия задушила.
В 1934 году поженились мои родители. На свадьбу из тракторной бригады ждали старшего брата жениха Алоизиуса – Андрея Петровича.
Семья дедушки Петра Шнайдера
Дедушка по отцу Пётр Иванович Шнайдер (1868–1939) (von Johannes und Barbara Schonberger). Бабушка Екатерина Яковлевна Обгольц-Шнайдер (1870–1934). Село Мариенталь. 1927
Сын Пётр – фото не сохранилось
Дочь Марта Петровна Шнайдер-Германн (1903–1998). Село Степной Кучук. Алтай
Сын Шнайдер Алоизиус Петрович (1907–1942). Мариенталь
Сын Адольф Петрович Шнайдер (1910–1943), мой отец. Мариенталь, 1935
Дочери Клара Петровна Шнайдер-Гаас (1912–2009) и Роза Петровна Шнайдер-Экгардт (1914–2007). Мариенталь, 1935
Чтобы перевыполнить дневную норму пахоты, Алоизиус дал лошадям немного семенного овса. Управился и поспешил на свадебную вечеринку, но не дошёл – в дороге задержали… И сгинул в никуда, пропал навсегда «враг народа»…
Официально узнала семья об этом лишь через годы. Четыре дочери выросли с негласным клеймом и остались безграмотными. Внуки и правнуки выучились – уже в Германии.
Второго сына, Петра, арестовали в 1939 году, и тоже, как «врага народа». Его следы затерялись на строительстве Беломоро-Балтийского канала.
Трудолюбивая семья Шнайдер стала эталоном для невестки, нашей матери, в девичестве Эллы Германн. При случае она всегда ставила их в пример:
– Выкраивалась у женщин минутка – садились за прялку или вязание. Это считалось у них отдыхом. Одевались, как правило, в вещи ручной вязки – овец держали много.
История деда по матери, – Александра Ивановича Германна, (дедушки Сандра) и его жены, бабушки Зины, (по одним документам Ефросиньи, по другим – Ойпрусины), – началась также в селе Мариенталь.
У Германна Ивана и Доротеи (урождённой Боос) 28 ноября 1886 года родился Александр. В семье Poop Петра Мартыновича и Анны-Марии девятого февраля того же года родилась Зина.
Материнская любовь, так необходимая любому существу, обошла стороной неугомонную певунью и плясунью Зину. Ей было два года, когда умерла мать. Едва девочке исполнилось восемь, умерла мачеха, так что в самостоятельную жизнь выпускала девушку уже вторая мачеха.
Судьба Александра, у которого тоже рано умерла мать, мало чем отличалась от судьбы Зины. Воспитывала его мачеха Маргарита, умная и властная женщина, по настоянию которой он закончил церковно-приходскую школу.
В девятнадцатилетнем возрасте на молодёжных игрищах сироты потянулись друг к другу, и в 1905 году их обвенчали. Свадьба случилась музыкальной: все Рооры играли на духовых инструментах – свадьбы и похороны без них не проводились.
Семья прадеда Ивана Германа
Прадедушка по матери – Иван Петрович Германн со второй женой Маргаритой. Мариенталь. Поволжье
Сыновья слева направо: Александр – дедушка Сандр (1886–1943), Пётр (1908–1973), Альфонс (1910–1943). «Враги народа». Посмертно реабилитированы
Дочь Вера Ивановна Германн-Зальцман (1906–1988), тётя Вера. Степной Кучук. Алтай
Анна Ивановна Герман-Роор-Гроос (1891–1965), тётя Нюра. Фото 1925 г. Её сын Александр Мартынович Poop (1910–1945), поэт, журналист, философ, дважды осуждён, как «враг народа». Погиб во время взрыва на одной из шахт г. Воркуты. Посмертно реабилитирован
Эмма Ивановна Германн (1903–1971). Фото 1938 г. Пережила блокаду Ленинграда, после войны была выслана. Умерла в Вологде. Сын Владимир (1924–1942) от первого брака и второй муж Ломакин погибли в ополчении, защищая Ленинград
В каждой семье оставалось ещё много детей, родных и приёмных, так что родительский пай, выделенный сиротам, был невелик. Молодые построили небольшой домик из двух маленьких комнат и крошечной кухни. Дети рождались у Зины каждый год, но в живых осталось только четверо: Клементий – 1914 г. р., Мария – 1910 г. р., Элла (моя мать) – 1911 г. р. и Лида – 1929 г. р. Клементий умер в 1936 году, в возрасте двадцати двух лет.
Во время Мировой войны 1914–1918 гг. началась истерия ненависти к немцам и погромы. Мариенталь погромы не коснулись, но в сознании родителей, тогда ещё маленьких детей, это отложилось: русские и калмыцкие дети начали вдруг беспричинно дразниться и драться.
Моя мать, Германн Элла Александровна, не отличалась многословием и любила уединение. Её старшая сестра Мария целыми днями бегала и прыгала, в то время как Элла часами прихорашивала кукол и фантазировала над их нарядами.
Прадед по матери Пётр Мартынович Poop. Умер в 1929 г. Отец бабушки Зины (Ефросиньи Петровны Роор-Германн). Мариенталь, АССР Немцев Поволжья
Их отец (дедушка Сандр, или Александр) подумывал об образовании дочерей, но бури неспокойного времени – революция и гражданская война – перечеркнули эти мечты.
Его дочь Роор-Герман Ефросинья Петровна (1886–1953). Бабушка Зина, наша Альтмама. Степной Кучук, Алтай, 1951
Власть в Мариентале, по воспоминаниям очевидцев, менялась не менее семи раз, но всякий раз держалась недолго, переходя то к белым, то к красным. И те и другие требовали лошадей и харч, который крестьяне умудрялись припрятывать, чтобы не умереть с голода.
Женщин с детьми беспокоили не очень, но, если в семье оказывался мужчина, его подвергали жестокому допросу, поэтому, как только за деревней показывалась конница с красными или белыми флагами, мужчины прятались по погребам, подвалам и чердакам, а женщины с детьми оставались в комнатах, выбирая более или менее безопасное место.
Едва стрельба заканчивалась, выходили на улицу – за новостями. В рейдах по селу победители выискивали своих врагов и продукты.
– Где мужчины? – грозно допытывались они.
Женщины пожимали плечами:
– Воюют…
– На чьей стороне?
– Не знаем… Воюют…
– Если не за нас, всю семью ликвидируем, – пугали они и уходили, а мужчины выбирались из своих укрытий.
Как-то младшая сестра дедушки Сандра, тётя Эмма, что училась в Московском университете, приехала на каникулы к родителям и заглянула к брату в гости. Стрельба застала всех врасплох – пришлось лечь на пол. Едва закончилась перестрелка, в дом ворвался буденовец и приказал дедушке следовать за ним.
Высунувшись из окошка, тётя Эмма в отчаянии наблюдала, как на лужайке выстраивали для расстрела мужчин. К цепочке лихо подъехал командир. Присмотрелась тётя Эмма и – узнала бывшего сокурсника.
– Литке! Литке! Genosse[1] Litke! – кричала она, ухватившись за ставни.
Литке был поражён: знакомый голос в незнакомом селе – откуда? Тётя Эмма настойчиво звала:
– Литке, Литке! Я здесь, в окошке! Пожалуйста, подойдите!
Наконец, Литке обнаружил знакомую и обрадовался: «Вы? Почему здесь?»
– Я здесь живу. Отпустите моего брата – он ни в чём не виноват!
– Кто он, ваш брат?
– Вон тот высокий мужчина!
Литке подъехал к шеренге и велел отпустить дедушку Сандра, а вечером зашёл в гости. За чаепитием дедушка жаловался:
– Не могу понять, кто и против кого воюет. Как в этом кавардаке сохранить жизнь семьи и свою собственную?
– Чтобы занять правильную позицию в политической борьбе, надо читать газеты. Читайте работы товарища Ленина!
Так в домике дедушки Сандра появился сборник статей вождя пролетариата.
…Борьба становилась всё ожесточённее, она требовала выбора. Люди хочешь-не хочешь были вынуждены определяться в политических пристрастиях, и при появлении той или иной армии либо прятались, либо, напротив, смелели.
Белые в этот раз владели деревней чуть больше месяца. Коммунистов и их сторонников расстреливали и с высокого берега реки Караман бросали в воду. Жестокость толкала людей в лагерь красных, но случай с односельчанином Фуксом окончательно запутал политический выбор сельчан.
Сочувствовавший красным сильный и здоровый 35-летний кузнец Фукс стоял перед низкорослым и худеньким белым солдатом, что собирался направить на него ствол винтовки. Фукс опередил его – набросился ястребом, повалил и начал душить. Рядом стоявший офицер не растерялся – вынул из ножен шашку и полоснул ею по горлу смельчака. Кровь брызнула, Фукс обмяк, и его бросили в кровавое месиво реки, к мёртвым.
Утром сельчане вылавливали из воды тела – предать погибших земле. Село стонало и плакало: многие семьи лишились кормильцев. Фукса среди мёртвых не оказалось – решили, что его снесло водой.
А он, тяжело раненный, но живой, очнулся в воде и почувствовал потребность в глотке свежего воздуха. Шея плохо держала голову. Поддерживая её, Фукс притаился. Как только белые ушли, зажал рану и поплёлся домой. Жена, выйдя на слабый стук, прислушалась – царапаться не переставали. Осторожно открыла дверь, увидела окровавленную фигуру и рухнула наземь. Придя в себя, с ужасом признала в истекавшем кровью человеке пропавшего мужа. Сообразив, в чём дело, с трудом затащила его в сарай. Всю ночь колдовала над ним, и к утру никаких следов крови уже нигде не было заметно. Двум маленьким детям запретила заходить в сарай – пугала нечистой силой.
К концу месяца рана Фукса чуть-чуть затянулась, он окреп и, когда деревню заняли красные, пошёл к сельсовету заявить о себе. Все остолбенели, увидев живого Фукса. Красные, однако, ему не поверили: «Ты один уцелел. Здесь что-то не так – не мог ты уйти!» – и обвинили несчастного в предательстве. Едва сельчане успели прослышать о воскрешении Фукса, как трибунал уже приговорил его к расстрелу.
Людей охватил ужас, и они затаились: свои расстреляли своего!.. Чья же тогда правда и чью позицию занимать? Говорить боялись… Фукса жалели, но – чужая беда не своя, и его вскоре забыли.
Власть более не менялась, и те, кто сочувствовал белым, начали приспосабливаться к новой жизни. А малограмотное большинство, далёкое от политической борьбы, довольствовалось наметившейся стабильностью.
1920 год. На Волге неурожай. Небольшие запасы были уничтожены длительной гражданской войной. Два эти фактора явились причиной невиданного в истории Поволжья двухлетнего голода. 1921-22 годы – время, когда вымирали семьями и живые замертво падали на безлюдных улицах. Во избежание эпидемии утрами и вечерами разъезжали на подводе от сельсовета, подбирали мёртвых и сваливали их в длинную траншею на окраине села.
На семейном совете прадеда Германа Ивана было решено собрать все украшения и вещи, что имели хоть какую-то ценность. С ними дедушка Сандр отправился с двумя односельчанами до Кулунды.
Пока их не было, все кожаные сумки, ремни, сапоги и ботинки тщательно вымачивались, вываривались и съедались.
Возвращение дедушки Сандра оказалось своевременным: его отец, наш прадед Иван, напоминал ходячий скелет. Продукты: пшеницу, картошку, подсолнечные семечки, чечевицу, фасоль, бобы и топлёное масло – надо было растянуть на год. Женщины варили жиденькую похлёбку, негустую мучную, пшеничную или чечевичную кашу, иногда – картошку в мундире. Когда к вечеру чувство голода усиливалось, лузгали порцию семечек, пили воду и ложились спать.
Семья дедушки не голодала, но и вдоволь не наедалась. Чтобы запах еды не привлекал чужих, занимались варевом при закрытых окнах и дверях. Чугунок завёртывали, прятали в постель, и пища долго оставалась тёплой. Чтобы никто не вошёл, задвигали щеколду.
Однажды дверь запереть забыли, однако. Ужин в этот раз состоял из картошки в мундирах и маленьких кусочков от лепёшки. Мужчины получали по две большие картофелины, женщины – две поменьше, дети – по одной.
Вдруг на пороге возник живой скелет. 25-летняя женщина, что с трёхлетней белокурой девочкой жила по соседству, в безумии оглядывала стол. Ни слова не говоря, она выбросила руку.
Прабабушка Маргарита наседкой прикрыла руками стол, прадед Иван и дедушка Сандр растерянно переглянулись. В мужчинах боролось два чувства: инстинкт самосохранения и чувство жалости. Дать – лишить себя скудной порции, не дать – обречь на голодную смерть женщину и ребёнка. Тогда прадед Иван в полной тишине медленно поднялся, взял одну из своих картофелин и протянул её женщине:
– Возьми, больше дать не могу.
Женщина быстро откусила и, казалось, не жуя, проглотила. Неотрывно глядя на прадеда, решительно откусила во второй раз, но проглотила, заметно смакуя. Вдруг из глаз её покатились слёзы-горошины. Женщина глазами ласково измеряла картофелину, и, словно поглаживая, медленно откусила и начала жевать. Оставила треть, чуть заметно улыбнулась и прошептала: «Это дочери».
Прадед Иван вынул из ведра сырую (все уже были пересчитаны) и сунул ей в руку. Едва она вышла, он тут же накинул крючок на петлю. Через какое-то время пронёсся слух, что у женщины пропала дочь. Её искали, но не находили. Мать хохотала и говорила, что девочка убежала.
– Куда?
– В рай… рай, конечно, в рай, – смеялась она.
Стали замечать, что женщина округляется. Установили слежку. Её поймали, когда она из скирды старой соломы доставала уже протухшие останки. Состоялся суд. Полубезумной, ей дали десять лет. На тюремной баланде несчастная пришла в себя и, по рассказам очевидцев, всё плакала и звала дочь. Когда объяснили, что срок ей дали за убийство дочери, сделала попытку удушиться. Из заключения её освободили условно-досрочно за «примерное поведение и доблестный труд», удачно вышла будто бы замуж, родила троих детей и стала, по слухам, хорошей матерью.
Весной 1922 года голодающее и вымирающее Поволжье частично спасла заграница, частично – эшелоны с хлебом из Сибири.
Выжившие приходили в себя. Жизнь медленно набирала обороты, деревня оживала и возрождалась. Для подросших и уцелевших от голода детей возобновились занятия в школах.
Дедушку Сандра не покидала мысль дать подросшим дочерям образование, но к его желанию они отнеслись по-разному.
Мария училась шутя, не любила уделять занятиям много времени, жила настоящим и к далёкому будущему оставалась равнодушной. Элла же, напротив, отличалась необычайной усидчивостью, и школьные задания выполняла аккуратно и основательно.
В четвёртом классе сообразительная и способная Мария потеряла окончательный интерес к учёбе, и, 18-летнюю, её выдали замуж за местного парня Цвингера Александра.
Элла продолжила обучение и после пятого класса уехала в Киев учиться на мастера по моделированию и шитью женской одежды, в Мариенталь вернулась она портнихой-закройщицей.
Школы, больницы, клубы и всевозможные детские студии начинали жить полной жизнью, в магазины завозили много «хороших и разных» товаров, и в швейной мастерскрй сельской Промартели началась её трудовая биография.
Она обшивала родных и знакомых, одевалась по последнему слову моды и вскоре превратилась в одну из первых девушек села. Богатые урожаи, следовавшие год за годом, способствовали разрастанию личных подворий – люди радовались и были счастливы, но… наступил 1929 год. Он ознаменовал Поволжье сплошной коллективизацией страны – раскулачивали тех, кто обеспечивал достаток семьи, её сытое и счастливое будущее.
Эти годы свели в могилу прадеда Ивана, отца дедушки Сандра. Середняк, он добровольно сдал в колхоз всё своё большое хозяйство.
Семья дедушки Сандра
Александр Иванович Германн (1886–1943), дедушка Сандр по матери, альтпапа. Посмертно реабилитирован
Ефросинья Петровна Роор-Германн (1886–1953), Альтмама. Бабушка Зина
Элла Александровна Германн-Шнайдер-Кельблер (1911–2004, мама). Фото 1928 г.
Мария Александровна Германн-Цвингер (1910–1961). Тётя Маруся. Фото 1927 г.
Лидия Александровна Герман-Евтухова (1929). Фото 1950 г.
– Я всё отдам: лошадей, коров, свиней, овец, бороны, сеялки, косилки, только оставьте в отчем доме, – просил он.
Просьбу удовлетворили, однако пустой двор, в который забегали изредка, отбившись от колхозного стада, его коровы и лошади, наводил тоску. Будучи в преклонном возрасте, он впал в депрессию и вскоре от тоски и переживаний умер.
Его афоризм «Жизнь – что простокваша, в ней больше кислого, сладкого мало…» часто повторяли в семье – каждый на свой лад.
Семья Цвингер
Мария Александровна Германн (1910–1961), тётя Маруся, с мужем Цвингер Александром Матвеевичем (1910–1987?)
Их дети
Цвингер-Хранилова Мария Александровна (1932 г. р.). Село Степной Кучук. Алтай
Лилия Александровна Цвингер-Смирнова (1934 г. р.). Село Степной Кучук. Алтай
Александр Александрович Цвингер (1938 г. р.). Село Степной Кучук. Алтай
Виктор Александрович Цвингер (1942 г.). Село Степной Кучук. Алтай
За насильственно опустошённые амбары и людские страдания разгневалось небо, и на Поволжье вновь обрушилась засуха. Урожай выгорал на корню, и последовал голод, вошедший в историю, как голод 1931–1932 гг. Он унёс тысячи жизней. Только мор двадцатых воспринимался наказанием за войны, мор же тридцатых – наказанием за коллективизацию и раскулачивание. Умерших, как и в 1921–1922 годах, сваливали в большой и длинный ров – общую могилу.
Последовавший 1933 год дал удивительно богатый урожай, и увядшая было жизнь начала оживать. Выжившая молодёжь вспомнила о своей молодости.
Скромный бухгалтер Первого колхоза Адольф Шнайдер давно примечал модницу Эллу, а она – интеллигентного парня, не расстававшегося с книгами. Бедный парень из раскулаченной семьи ухаживал за девушкой, но она, мечтая о высшем образовании, в конце 1933 года уехала учиться в Москву.
Жила у сестры отца, тёти Эммы. Едва успела «акклиматизироваться», как получила от жениха известие о скоропостижной кончине матери – нашей бабушки Екатерины.
В длинном письме 24-летний Адольф убеждал её вернуться и выйти за него замуж. Повинуясь зову сердца, 23-летняя Элла согласилась. После свадьбы Адольфа перевели в соседнюю деревню Луй на должность главного бухгалтера.
Наша семья
Адольф Петрович Шнайдер (1910–1943) – отец.
Элла Александровна Германн-Шнайдер (1911–2004) – мать.
Антонина и Изольда
Мариенталь 1937 год (4 месяца)
Антонина и Изольда. Июль 1941
Антонина, с. Родино, 10 класс. 1954
Изольда, Барнаул, 1955
Антонина (сидит), Изольда (стоит). Барнаул, 1957
Молодые взяли с собой овдовевшего дедушку Петра, и началось рождение новой семьи, в которой седьмого июля 1937 года родились две девочки-близняшки – Изольда и Антонина, последняя из которых и является автором воспоминаний.
Счастливая жизнь семьи оборвалась, как и жизнь многих других семей, в начале войны. 28 августа 1941 года Автономную Советскую Социалистическую Республику Немцев Поволжья (АССР НП), основа которой была заложена в 1918 году, расформировали. Народ, что был когда-то форпостом юго-востока России и превратил приволжские степи в цветущий край, депортировали в Сибирь и Среднюю Азию, и для него начались кошмары, длившиеся долгих пятнадцать лет.
Депортация семьи дедушки Сандра и семей двух его замужних дочерей, Марии и Эллы, закончилась в степном Алтае – юго-западе Сибири.
Наша жизнь, жизнь детей, – типичный постскриптум потомков этноса под названием российские немцы.
Из раннего детства
Первые киноленты детской памяти – разрозненные воспоминания четырёхлетних человечков.
Через две недели после начала войны (22.06.41) мне и сестре-близняшке Изольде (в детстве её звали Солдой), исполнялось четыре. Мы не понимали, что идёт война, и чувства тревоги не испытывали: рядом были отец и мать, бабушка с дедушкой, мирно и монотонно постукивали колёса товарного поезда.
Казалось, что путешествуем, однако безрадостная атмосфера, мрачнонедовольные, даже злые лица, голоса и взгляды, а также переполненный товарняк, что подолгу стоял на станциях, настораживали. Настороженность переходила в беспокойство.
Мужчины на станциях уходили за водой с железными чайниками и с кувшинами. Женщины напутствовали: «Далеко не ходите! Дадут паровоз – отстанете!» Мы не понимали, что уходили в поисках кипятка и еды. Доносились негромкие разговоры:
– И когда только нас довезут?
– Не понимаешь, что ли, специально тянут – с паровозом…
– А как же дети? Они ж не выдержат!
– Нужны им твои дети!
Хотелось спросить, кто не думает о детях, кому они не нужны, но вмешиваться в разговор старших было признаком невоспитанности.
– Идёт! Идёт! Паровоз дали! Скорее в вагон!
Так близко паровоз мы видели впервые. Железное грохочущее чудовище надвигалось на состав. Казалось, ещё немного, и – вагоны раздавит. Отражавшийся в фарах солнечный свет ослеплял. В чёрных пуговичках наших глаз стоял, видимо, испуг, и мама прижала нас:
– Это паровоз. Сейчас его прицепят, и мы поедем.
Железное чудовище ударилось о вагоны, мама втащила нас внутрь, и уставшие от неопределённости люди начали убаюкиваться и успокаиваться.
Только что был день, вдруг – рраз! – и ночь. Казалось, нас перенесло в другой, нездешний мир. Страх проникал в мозг, во все внутренности, он усиливался, оттого что родителей не было рядом, – отошли к семье тёти Маруси. Темень разразилась плачем. «Туннель…» – прозвучало незнакомое слово, с тех пор так и вошедшее в наш лексикон.
Из разговоров взрослых мы, наконец, поняли, что не путешествуем, что едем в далёкую Сибирь, что за какие-то грехи высланы из большого приволжского села с красивым названием Мариенталь, что взять пришлось лишь самое необходимое.
Жаль было оставленный домик. Мама перед отъездом прибралась – вымыла полы, накрыла белой кружевной скатертью стол, поставила вазу с цветами и, удовлетворённо оценив, закрыла дверь, не думая, что навсегда. Этот домик, в котором было прожито семь счастливейших лет, преследовал её потом всю жизнь.
Конечным пунктом нашего «турне» стало глухое сибирское село Степной Кучук Родинского района в Кулундинских степях Алтайского края. Людей разместили в клубах колхозов имени Свердлова, Ворошилова и Карла Маркса.
Через неделю после высылки мужчины явились к поселковому совету на регистрацию. Какова же была радость отца, встретившего здесь мужа своей сестры – тёти Марты! Эта неожиданная встреча обнадёжила – домой вернулся сияюще-ликующий. «Элла, – смеясь, закружил он маму, – в селе не только твои родственники, но и мои! Марта здесь! Ничего – не пропадём! Нас много!» Таким счастливым она давно его не видела – таким счастливым и запомнила навсегда.
Приближались холода, готовить еду было негде, в неотапливаемом клубе спали на полу. Неустроенность отозвалась простудными заболеваниями – мы с Изольдой заболели корью.
Через какое-то время людей начали расквартировывать в пустующие дома бывших «кулаков» – взамен оставленных в Поволжье. Их не хватало и, чтобы в жестокие сибирские морозы не замёрзнуть, строили землянки.
Землянки… Сейчас это забытое слово. Из дёрна вырезали пласт в форме большого кирпича, накладывали один на другой в рост человека – невысоко, чтобы теплее было. В одной из стен оставляли место для маленького оконца, в другой – для двери. На сооружённые стены клали жерди – реже доски (они считалось роскошью), затем солому, и для тепла опять пласты. Вся землянка тщательно обмазывалась глиной, изнутри белилась. Земляной пол для красоты мазали смесью жёлтой глины и свежего коровяка. Ходить по крыше такого домика было опасно – могла провалиться. На стены ничего нельзя было вешать – не вобьёшь ведь гвоздь в землю! Летом такой домик пропускал дождь – зимой промерзал.
Наша семья в землянке, к счастью, не жила. Папе, бухгалтеру, предоставили в заречной стороне домик из двух комнат с земляным полом.
Одна комната (горница) деревянная, другая (кухня) саманная[2]. Под общей с домиком крышей сарай для живности и сени для топлива (здесь играли мы в жмурки); из сеней два выхода: с фасадной стороны – на улицу, с задней – на огород. Каждое лето няня Лиза мазала домик жёлтой глиной, а позднее, как и внутри, – белой. Домашние иронизировали и называли избушку хижиной (Hiittchen). Мы очень любили её – десять детских и отроческих лет «хижины» сохранились в памяти, будто они прошли только вчера.
Всех определили на работу в колхоз – за трудодни: дедушку Сандра (альтпапу) – на пожарную каланчу, папу – бухгалтером, маму с тётей Марусей – в швейную мастерскую, которую все называли «куспромом». Смысл слова я смогла понять лишь став взрослой – кустарная промышленность.
Об отце
С трудом налаживался быт. Местные в большинстве своём были приветливы, но встречались и такие, что шептались: «Понаехали тут с ружьями». Оказалось, «ружьями» называли обыкновенные мясорубки.
Мужчины выложили на стол горсть земли и начали её разминать и нахваливать:
– Земля-то какая – жирная!.. Не пропадём!
– А какие урожаи можно будет на ней собирать!
Но – урожаи собирать им не довелось: в январе 1942-го всех мужчин в возрасте от 15 до 55 лет отправили в трудармию – принудительные работы.
Ясный морозный день, когда взяли отца, Шнайдера Адольфа Петровича, в памяти 4-летних человечков запомнился отчётливо, но события сохранились и высвечиваются лишь отдельными эпизодами.
Горечь, что память не сохранила лица отца, прошла болью через всю жизнь. Запомнились действия, слова, ощущения, но без лица. Стройная фигура подняла нас на родные, тёплые, заботливые руки и пошла к выходу. Мать прижалась, и так в едином клубке мы вчетвером приблизились к сенной двери. С трудом сдерживаясь, мама тихо сказала: «Оставь их здесь». Отец опустил нас.
– Ну, помашите мне «до свидания» и слушайтесь маму
– Пап, а куда ты? – взрослые переглянулись.
– Далеко, – присел он на корточки.
– Не езжай…
– Надо… – притянули нас нежные руки.
– А долго тебя не будет?
– Может быть, – не знаю.
– Ты не будь долго!
– Возвращайся скорей!
– Постараюсь, – тихо с грустной улыбкой.
Взрослые вышли – мы рванули следом.
– Холодно, оставайтесь дома, в окно смотрите, – остановила нас няня.
Мы ринулись к небольшому кухонному, совсем заиндевевшему оконцу (внутренней рамы не было), и начали в спешке, как это делала няня, соскребать алюминиевой ложкой снег со стекла, дыханием и пальчиками отогревать его. В эту маленькую прозрачную точку мы смотрели, как в бинокль, по очереди – зрение сфотографировало силуэты нескольких мужчин в длинных пальто у дороги, что махали женщинам у домика.
Это было 21.01.42., а 28.01.43. во время лесозаготовок отца придавило сосной. В предвечерней мгле дерево упало ему на голову и пробило череп.
«Шнайдер, вправо! Вправо! Вправо беги!» – кричал дядя Саша Цвингер, но он убежал влево – навстречу смерти. Умышленно? Кто знает… Через три дня он умер. Придя перед смертью в сознание, успел попросить Цвингера и брата дедушки Сандра – дядю Петю:
– Помогите Элле вырастить девчонок.
Случилось это в Свердловской области, в городе Ивдель на станции Талица. Похоронили его, как заключённого, без имени и фамилии – под номером, № 6935. Казалось, по поводу безвременной насильственной кончины взбунтовалась не только природа, неистовствовавшая целых три дня, но и сам гроб. Опущенный в болотную жижу, он два раза всплывал и только после того, как на него положили большие камни, он, пузырясь, утонул.
Сохранилось его последнее письмо от второго января 1943, в котором благодарил он маму за посылку: «Продукты подоспели вовремя, а потому были особенно дороги». Выражал надежду на скорую встречу, на то, что следующий Новый год отпразднует с семьёй, сожалел о «временных трудностях, которые все переживают».
Незадолго до гибели он травмировал руку – отрубил три пальца на левой руке, но, находясь на бюллетене, с высокой температурой продолжал работать. Всё, что было связано с ним, осталось в нашей памяти священным. Что бы мы ни делали, делали с мыслями: «А как бы на это отреагировал папа – осудил бы или одобрил?»
Осталось смутное, как во сне, воспоминание с Поволжья. Музыка духового оркестра и кружащийся в вальсе отец – с нами на руках. Лица нет – лишь ощущение детского счастья. Опустил на пол и, разговаривая, поглаживал наши головки… По этому мягкому прикосновению тёплых рук я тосковала всю жизнь… Думать и говорить о нём без спазм в горле так и не научилась, и до зрелых лет завидовала всем, у кого была возможность поплакаться отцу в надежде на защиту.
Когда, уже взрослая, встречала тех, кто его помнил, испытывала необъяснимое чувство родства, будто их сопричастность к его жизни передавалась мне. «Расскажите о нём, и по возможности – подробнее. Мне интересно всё!» – просила я.
Остались отзывы людей, знавших его: «Это был умный человек, правдоискатель не от мира сего», «Не стыдись судьбы отца, он был достойный человек», «Легко ранимый, мучился незащищённостью», «Я выжил благодаря ему», «Был сильным математиком, сильным бухгалтером, добросовестным и ответственным в работе», «Талантливый человек, он сочинял стихи, пел, хорошо играл на мандолине, руководил редколлегией колхозной сатирической стенгазеты», «Обладал ироничным умом и тонким юмором», «Умер в возрасте Христа, но успел стать хорошим мужем и отцом. Семь прожитых с ним лет, как семь дней», «Считал дикой несправедливостью раскулачивание отца и часто по этому поводу негодовал».
Отправление женщин
Весной 1942-го женщины без мужчин засадили огороды, но едва успели собрать урожай, как были извещены о новом указе: женщины в возрасте от шестнадцати до сорока пяти подлежат мобилизации в трудармию. Не подлежали отправке лишь те, у кого на руках были дети меньше трёх лет, – нам с Изой было уже четыре.
Кроме нас, оставались у тёти Маруси – 10-летняя Маша, 8-летняя Лиля, 4-летний Саша и 4-месячный Витя; у тёти Веры, младшей сестры дедушки Сандра, 4-летняя Алма. Не зная, с кем оставить детей, съезжались к родственникам в пределах одного населённого пункта: передвигаться дальше спецпереселенцам не разрешалось – в исключительных случаях на то требовалось разрешение высокого начальства. Ранним утром дедушка Сандр пришёл к нам в заречный домик.
– Элла, я вот что надумал: Лисбет уже старая, да и чужая она – няня… Как на неё оставить детей? Складывай вещички – перевезём всё к нам! Пусть переживут это время у нас.
И домик за речкой осиротел. Три дня дедушка и мама перевозили на тележке вещи и продукты. Перевезли тётю Марусю с детьми. В двух небольших комнатах дедушки жило теперь двенадцать человек. Ждали отправления женщин.
Осенью, в конце октября 1942 года, приехали обозы из районного центра. Всем строго-настрого приказали собраться у сельсовета, в случае неявки – статья «врага народа». Морозный воздух наполнился криком, рёвом, стонами – родственники и дети не хотели расставаться.
Люди в шинелях НКВД с трудом усадили в розвальни истошно кричавшую тётю Марусю. Она дважды срывалась и убегала – её каждый раз возвращали. Наконец, закричали: «Тро-о-гай! Пое-е-хали!»
Казавшаяся присмиревшей, тётя Маруся этого момента будто только и ждала: рывком, в полный свой рост приподнялась, наклонилась и, как подстреленная, скатилась лицом в снег. Подбежали энкавэдэшники. Они вновь хотели усадить её в сани, но, придя в себя, она отчаянно сопротивлялась, рыдала и с полубезумными глазами бесконечно повторяла:
– Тома маленький ребёнка! Не поеду – хоть стрелять!
Местные женщины не выдержали – подбежали и, нервно ругаясь, накинулись на энкавэдэшников:
– У вас йе сэрце?! Дитки? Четвэро у нэй!
– А младшэнькому и годика ныма – груднычок ще!
– Крэста на вас нымае! Чого диток лякаетэ? Чого их сырбтытэ?
– Ны трогайтэ йии! Хай остаеться!
Душещипательная сцена казалась бесконечной, и старший на первом возу дал команду трогаться.
Люди у сельсовета не расходились ещё долго – плакали, галдели, обнимали тётю Марусю, которая таким образом спаслась от трудармии. Эта история повторялась, как легенда, над тётей Марусей смеялись; смеялась и она сама, а деревенские женщины сдружились с нею и, заходя в гости, одобряли: «Молодчина! Ты хороша матка! Ны бийся! Мы тэбэ отстоя лы!»
Бабушка Лиза
В маленьком домике альтмама (бабушка Зина) и няня (бабушка Лиза), чувствовавшая ответственность за наше воспитание, не всегда меж собою ладили, и она приняла решение переехать с нами в пустующий заречный домик. Дедушка не возражал – мы с Изой радовались.
Няню кто-то предал – сказал, что она нам чужая. Мы отказывались в это верить: сколько себя помнили, рядом всегда была она – Муттер, няня, бабушка Лиза. Матери после родов надо было выходить на работу – не с кем было оставить нас. И ей порекомендовали осиротевшую в раннем детстве монашку, что растеряла родственников и одиноко жила при церкви. Так в наш дом вошла бабушка Лиза. Мы друг к другу прикипели, и без нас она уже не мыслила жизни. В городе Энгельсе у неё оставалась кузина с детьми, но конкретного адреса бабушка не знала. После 28 августа 1941 года, указа о выселении, между нею и родителями состоялся судьбоносный разговор.
– Лисбетвейзел, надо искать семью сестры и уезжать с нею, мы не сможем тебя взять, – удивила её мама.
– Элла! – расплакалась няня. – Я полюбила близняшек, как собственных детей, мне тяжело с ними расстаться.
– Куда нас повезут и что с нами будет, никто не знает. Может, придётся жить впроголодь и платить тебе за труд будет нечем, – сомневалась мама.
– Буду просто членом вашей семьи, платить ничего не надо, а трудности переживём вместе.
– Будет тяжело. Подумай хорошенько, – вмешался отец.
– Если Элла найдёт работу, надо кому-то присматривать за детьми. Она на работе – я дома, вам же легче!
Мама уговорила отца, и он сдался – всю ночь переписывал готовый уже алфавитный список жителей села, который утром предстояло сдать. Через полвека мы сделали запрос в архив Саратова и получили – к удивлению! – две алфавитные карточки. В одной из них бабушка значится – в другой её нет. Видимо, список жителей готовил не только отец – НКВД работало бдительно…
И сейчас, благодаря ей, мы сиротство своё на Алтае почти не ощущали. Возникало острое чувство незащищённости – бежали к ней и успокаивались. Если обижали дети или бабушка Зина выговаривала за шалости, она укоряла их:
– Как не стыдно! Сироток обижаете.
Наша бабушка Лиза, наша Муттер или няня, (слева в платье) Елизавета Николаевна Зальцман (1885–1951). Село Мариенталь. АССР немцев Поволжья
Её рассказы о злых и непослушных детях, что наказывались Богом, учили послушанию и боголюбию. После её историй не хотелось ни лгать, ни обижать – искренне верилось, что Бог всё слышит и видит…
Избушку по вечерам топили соломой. Когда она остывала, бабушка усаживалась меж нами погреться на плите… И начинались разговоры в темноте. Особенно чудесны были вечера при лунном свете. Удивительно добрые глаза украшали некрасивое лицо – мы любили наблюдать за его мимикой…
– Бабушка, а после этой войны будут ещё войны?
– Будут…
– Опять Германия на нас нападёт?!
– Нет, Германия больше воевать не будет – сама от войны настрадается.
– А кто тогда будет воевать?
– Точно не знаю, но начнётся война с юга. Может, с Китая?
В такие полутёмные вечера нам было грустно и хорошо, мы охотно признавались ей в любви: «Какая ты хорошая, быбушка! Мы тебя сильносильно любим!» – «Бог пожалел нас – как бы мы без тебя жили?» – «Кто бы нам воды принёс, огород прополол?»
– У вас же ещё бабушка Зина есть! – лукаво косилась она.
– Бабушка Зина живёт с тётей Марусей – ей тоже помогать надо, – оправдывали мы бабушку Зину.
Она улыбалась. Видимо, эти вечерние беседы нравились и ей тоже. Мы целовали её и просили: «Живи долго-долго, бабушка!» Она тут же начинала спекулировать нашими чувствами:
– А вы слушайтесь – тогда и жить буду долго.
– А почему в деревне нет мужчин? Только дедушки, и то мало.
– Да, мужчин осталось мало… Война… – вздыхала она
– А война кончится – мужчины вернутся?
– Может быть, – и помолчав, – не все, конечно…
– Бабушка, а откуда берутся злые люди?
– Злые люди? Человека обидели один раз, другой, глядишь – и ещё одним злым на земле стало больше.
– А Иисус Христос никого не обижал – зачем же его казнили?
– Он на себя вину принял и страдал за тех, кто обижал, грабил, убивал. Хотел, чтобы все злые стали таким образом добрее.
– Бабушка, расскажи про него!
– Да я уже рассказывала!
– Ну и что – ещё расскажи!
И она (в который раз!) рассказывала, как мучили, казнили Христа, как он снова воскрес.
– Несправедливо устроено небо!
– Почему? – не понимала она.
– Потому что Бог сохранил злых убийц!
– Да, мог бы и наказать!
– Но Христос же ожил! Убийцы были наказаны его воскрешением! – оправдывала она смерть Христа.
Такая концовка нас устраивала – должно было прийти возмездие! После этих вечеров наступало удивительное умиротворение.
– Бабушка, а за что нас выслали?
– Не знаю. Война…
Вопрос оставался неудовлетворённым и, уже взрослая, когда училась я в восьмом или девятом классах, избегала оскорбительные глаголы «выслали», «сослали». «Мы эвакуированные», – заявляла я, хотя это, разумеется, не соответствовало действительности.
Не знаю, понимала ли бабушка Лиза, что в такие вечера лепила нас.
– Бабушка, расскажи про папу – мы по нему соскучились.
– Да, какой он был? – поддерживала меня Иза.
Она вспоминала и рассказывала об отце только хорошее, но рассказы эти, надо честно признаться, были не так интересны, как рассказы о Боге и всевозможных святых.
Перед тем как выйти из дома, няня обычно крестилась, а если кошка перебегала дорогу, возвращалась, тихо читала молитву и лишь потом уходила. Кто знает, что это было, набожность или суевере, только я с детства уверовала, что есть недобрые приметы. С одной из них связано известие о гибели отца.
Тёплый весенний солнечный день. Восемь-десять детей играли во дворе в прятки. Крики, смех… Вдруг из горницы раздался звон бесконечно долго бьющегося стекла. Дети вздрогнули и окаменели: внутри никого!.. Пришли в себя и, переглядываясь, обошли, крадучись, домик – «взрыв» не был придумкой! Окна оказались целы. Шептались: может, нечистая сила?! Наконец, осмелели и вошли… Весь пол – в осколках разбитого стекла. Большое зеркало, в высоту почти всей стены, орудие труда матери, сверкало на полу большими и маленькими бриллиантами. Одна из девочек тихо заметила:
– Это плохая примета.
Шура Логинов, сосед, успокоил:
– Верёвка была старая – порвалась.
Вечером с работы пришла бабушка. Убрала раму с узорчатым треугольным верхом и, подметая осколки, запричитала:
– Господи, где брать силы всё выдержать? – крестилась она. – Прости, Господи, мои прегрешения, смилуйся, отведи от меня и детей напасти. Сохрани сироток! Сохрани, Христа ради, их родителей, помоги детям выучиться, дай им счастья! Сделай так, чтобы скорей закончилась война и мы вернулись в родные края.
– Бабушка, а, может, ничего не случится?
Но случилось… И хотя нам было всего по пять лет, известие о гибели отца отозвалось эхом на психике – с этого времени я не по-детски сделалась серьёзной.
Со мной происходили удивительные метаморфозы: возникала боязнь темноты, по ночам я часто кричала, лежанка печи казалась объятой пламенем… Со временем эти странности исчезли – возможно, сказалось лечение деревенской старушки. Она плевалась, водила руками у головы, что-то нашёптывала и заставляла пить наговоренную воду. Няня боялась оставлять нас одних и чаще водила теперь к бабушке Зине и дедушке Сандру.
Дедушка Сандр
Декабрь 1942 года. Высвечивался свежий, с мягким морозцем день. Дедушка пришёл с ночного дежурства и прилёг отдохнуть. Бабушка Зина возилась у печи, тётя Маруся управлялась со скотиной. Быстрый резкий хлопок дверью – и тётя Маруся в грубой юбке, старых валенках, старой фуфайке, поверх которой был завязан чёрный платок, испуганно сообщила:
– По тропинке к нашему дому трое в шинелях!..
Дедушка проснулся, попытался успокоить.
– Мали ли кто и зачем, – натягивал он брюки. – Не паникуй.
Бабушка прильнула к окну с одинарной рамой, разрисованному морозом, увидела троих, гуськом чеканивших военным строевым шагом, и, испугавшись, громко вдохнула: «А».
– Из НКВД! Беда! – рявкнул высокий, впуская пары холодного воздуха.
– Проходите, – пригласил дедушка – что вам угодно?
– Не «что», а «кто», подлец! – высокий Беда вынул наган и направил его на дедушку.
Бабушка Зина заголосила.
– Молчать! – зыкнул непрошенный гость.
Коренастый его помощник подошёл к подушке, ощупал, засунул руку в карман, вынул, полоснул, точно фокусник, по подушке, так что обнажились перья. Изумлённые дети смотрели во все глаза, поражаясь, как это безо всяких усилий удалось вспороть наперник – не знали, что меж пальцами скрывалось лезвие. То же самое проделал с другими подушками. Третий переворачивал набитые соломой матрасы.
Открыли сундуки – бабушкин и тёти Маруси. Старые шали, несколько платьев, истоптанные ботинки и туфли, изрядно поношенные плюшевые курточки, что надевались по праздникам, – всё выбрасывалось на земляной пол.
Беда заметил в сундуке несколько книжечек, протянул руку, но маленькая щупленькая бабушка Зина тигрицей бросилась к своим немецким евангелиям, схватила их и с криком «Не дам!» рванулась прочь. За ней кинулись – она яростно оборонялась и ругалась по-немецки: «Пустите! Черти! Свиньи!»
– Убью! – тихо, но внушительно процедил, приближаясь, Беда.
Бесстрашная бабушка не отдала бы своего сокровища – его насильно отобрали; высокий Беда, возможно, и выстрелил бы – мешали дети, повисшие на своей любимице. И всё же ей удалось каким-то образом спрятать реликвию дома, миниатюрное евангелие в обложке из слоновой кости с металлической защёлкой, – вещицу, что дети почитали за счастье подержать в руках. Когда надо было кого-то поощрить, бабушка вынимала из сундука книжицу, скрывавшуюся в ладони: «Можешь подержать». Другие, хныча, завистливо смотрели на счастливчика:
– Альтмама, и я буду слушаться, дай и мне подержать.
– В другой раз. Если слушаться будешь.
…А сейчас выбрасывалось всё из сундуков. Квартира была завалена хламом; дети жались по углам; дедушка на табурете недоумённо вертел головой. В воздухе – пух из распоротых подушек, в комнате – погром. С обыском, наконец-то, было закончено. Старику приказали одеться. Бабушка, тётя Маруся, дети кинулись к нему.
– Нельзя! – остановил их Беда.
Дедушка с грустью, словно запоминая, обвёл всех и глазами задержался на бабушке Зине.
– Не волнуйтесь, разберутся, это ошибка – я скоро вернусь, – уже с шапкой на голове остановился он у порога.
Из школы пришла последыш Лида – худенькая 13-летняя девочка с выразительными голубыми глазами. Видя погром – летящий пух, выпотрошенные сундуки, одеяла на земляном полу, – она с выражением ужаса застыла у порога.
– Что случилось? – скорее выдохнула, чем спросила.
– Лидочка, отнеси пышки отцу в сельсовет, – впопыхах сквозь слёзы говорила бабушка Зина, колдуя с тестом, в который летел пух.
– В сельсовет?
– Его взяли.
– Кто?
– НКВД.
– За что?
– Не знаю. Может, примут еду – не ел ведь ещё! Не раздевайся! Должны же ребёнка пропустить!
Пышки, дорогое по тому времени удовольствие, из-за спешки не получились. Бабушка собрала тёплый узелок, Лида прижала его к себе, побежала к сельсовету. Открыла дверь и – тотчас увидела отца, что сидел у стола, скрестив на коленях руки. Встретил вопрошающий взгляд детских глаз, грустно улыбнулся. «Не виноват! Не виноват!» – пролетело в её голове, и она ринулась: «Папа!»
– Ты что – нельзя! – перегородил ей Беда рукой.
– Lidchen, ich bin nicht schuld. Glaub nicht, niemand glaub! (Лидочка, я ни в чём не виноват, ничему не верь), – успел сказать по-немецки этот 56-летний дорогой человек.
– Говорить только по-русски, по-немецки – запрещено! – отрубил Беда.
И она застыла – в поклоне к отцу.
– Что у тебя в узелке? – поинтересовался, наконец, коренастый.
– Передачка. Мама послала. Можно?
– Можно, пусть при нас ест.
– Да ты, Лидочка, не волнуйся – я не голодный.
– Поешь, папа. Правда, пышки получились неудачные. Там ещё бутылка молока.
У неё взяли узелок, посмотрели содержимое и передали отцу. Они оба не знали, что видятся в последний раз.
– До свидания, папа!
– До свидания. Успокой всех. Я ничего плохого не делал, пусть не сомневаются.
Бабушка Зина не раз ходила в районный центр в надежде на короткую встречу, в надежде что-нибудь прояснить – к дедушке не впускали, но передачку принимали. В последний раз брать ничего не хотели: «Здесь кормят».
– Твенацать километр, талеко! – изъяснялась пальцами бабушка, плача. – Ноги, руки палят. Пери, пошалуста!
– Нельзя, бабушка, – отталкивал узелок молоденький солдатик.
И сказал то, что, видимо, не должен был говорить:
– Завтра его в Кулунду этапируют.
– Кулута? Сафтра? Так талёк? Сачем?
– Да, да, завтра, – улыбался он её произношению. – Ну, давайте узелок. Передам, только об этом никто не должен знать – нельзя нам врагов жалеть.
Усталая, с красными от слёз глазами бабушка вернулась домой, где ждали дедушкины сёстры: тётя Нюра и тётя Вера, дочери: Мария и Лида и несколько спецпереселенок, – не услыхали добрых вестей и вскоре разошлись.
Раньше к бабушке Зине забегали соседки, русские женщины, теперь перестали – решили от греха подальше: дружить с «врагами народа» было опасно. Бабушка засобиралась в Кулунду.
– Ты не знаешь языка – ничего не найдёшь, ничего не выяснишь, – отговаривали тётя Маруся и тётя Нюра.
В Кулунду отправилась красивая, белолицая тётя Нюра – вернулась она чёрная и похудевшая.
– Зря ходила – ничего не выяснила, никуда не впустили, даже передачку не взяли. По дороге домой всё и съела.
И в доме поселился страх, и повисла какая-то особенная, зловещая тишина. Все разговоры сводились к бытовым проблемам: «Ш – ш – ш!.. Стены слышат…» Это шиканье принизывало всё наше детство и отрочество. В людных местах говорили только по-русски – коряво, смешно, но по-русски: непонятная для русского слуха немецкая речь могла нести в себе секретную информацию. Подозрения надо было исключить – на родном немецком говорили дома, и только тихо: запуганным, беззащитным женщинам предстояло сберечь жизнь детей.
Дедушка Сандр – Германн Александр Иванович – 1886 года рождения, арестованный 17 декабря 1942 года, умер в тюрьме 20 сентября 1943 года от пеллагры – диагноз тюремного врача. В одной из справок, полученной впоследствии на многочисленные наши запросы, сообщалось: «Постановлением прокуратуры Новосибирской области от 28 августа 1970 года уголовное дело в отношении Германн А.И. было прекращено за отсутствием в его действиях состава преступления, и он посмертно реабилитирован».
Во второй половине семидесятых маму – к тому времени ей было уже за шестьдесят – вызвали в КГБ для знакомства с делом отца. Ей прочли длинный список из семидесяти трёх свидетелей, что давали, якобы, показания о его «контрреволюционной деятельности», спросили:
– Вы знаете кого-нибудь?
Она не знала. Когда сообщили, что отец умер за три дня до «тройки», объявив в знак протеста голодовку, потеряла сознание.
Так мы через 30 лет узнали, где и когда встретил смерть дедушка Сандр, – тщетно бабушка Зина пыталась гаданиями предугадать его судьбу.
Бабушка Зина
Десять лет бабушка Зина жила ожиданиями встречи с дедушкой. Подолгу разглядывая себя в зеркало, прихорашивалась… Стоит, бывало, розовощёкая, с ясными голубыми глазами и, чуть-чуть поворачивая голову, притрагивается к лицу. Пышные до плеч густые волосы гладко причёсаны, сзади круглый гребень чуть ниже макушки. Она медленно вынимает гребень и проводит им по волосам. Улыбаясь, развязывает фартук и снова завязывает так, чтоб образовался бантик. Этот бантик на попе привлекал взгляды, и тотчас бросалась в глаза её стройная миниатюрная фигура. Всегда чистая и опрятная, она привлекала лёгкой, летящей походкой.
– Ну, что ты, бабушка, так прихорашиваешься? Все равно никто не видит! – смеялись мы, дети.
– Вдруг альтпапа вернётся, а я грязная, неопрятная…
Бабушка целыми днями возилась с детьми тёти Маруси, полола огород, управлялась по хозяйству. Иногда няня и нас приводила, а сама уходила в колхоз зарабатывать трудодни.
Дом был полон детей, и, как все дети, мы бегали, кричали, ругались, мирились и опять ругались; нас не волновали ни заботы бабушки Зины, ни её здоровье, что с каждым днём всё слабело, – хождения с передачками для дедушки Сандра отнимали силы и время. Лето было на исходе, а сена в должной мере не заготовили – некому было. С трудом успели выкопать картошку – малыши тоже помогали.
Женщины боялись зимы – суровой зимы сорок третьего!
Февраль. В сарае ни соломинки.
– Как спасти корову? Чем кормить её? – не раз слышали мы горестный вопрос бабушки. – Сондрик, будто не в колхозе живём, даже соломы не даёт. А ведь Мария работает, на каникулах – и Лида с Машей!.. Будь он неладен! И когда только Сандр вернётся?
А Сандр уже давно лежал в сырой земле.
Недалеко от дома стоял заброшенный пустой амбар, покрытый старой соломой, и две беззащитные, уставшие от жизни женщины приняли решение дёргать на крыше этого амбара солому и таким образом спасти корову, которая недели через две должна была отелиться. Мы любили нашу бурёнушку – звали её Леной – и, заходя в сарай, гладили бока, счищая линявшую шерсть, – для мячика. Корова грустно смотрела, а мы, поглаживая, ободряли её, будто она понимала:
– Потерпи, скоро лето, скоро будет много травы. Нам тоже молока хочется, но мы же терпим!
Молочка мы не дождались. Вскоре кто-то заметил, что с крыши исчезает солома. Установили слежку – поймали бабушку Зину с тётей Марусей.
– Почему Сондрик наша смерть хочет? Даже солома не даёт! Я же, как все, – работать! Почему другим давать, нам – нет? – плача, оправдывалась в правлении колхоза тётя Маруся.
Утром сам Сондрик заявился к нам во двор, с ним – ещё какие-то люди. Тётя Маруся уже ушла – бабушка с детьми оставалась одна. По привычке глянула через замерзшее окно во двор.
– А! – коротко глотнула она и громко крикнула. – Корову уводят!
И в лёгкой домашней одежде, накинув тёмную шаль, рванулась к дверям. Все, кроме трёхлетнего Вити, не сговариваясь, – за нею.
Корову выводили из сарая. Один впереди тянул за верёвку, другой бил по распухшим бокам – погонял.
С трудом подыскивая слова, бабушка пыталась приструнить Сондрика:
– Тети маленький голодать – пошалеть нато! Ему каша, малако, сыр нато! Я ф Родин ходить – прокурор шалофацца!
– Я сам себе прокурор! – не глядя, отрубил он.
– Пошла, пошла! – погонял кто-то.
Полураздетые дети, крича и плача, бежали рядом. Я с сестрой пытались погладить бока; пятилетний Саша тянул за хвост; девятилетняя Лиля забежала вперёд и, поглаживая морду, со словами: «Ле-е-на, Ле-е-на!» толкала корову назад, к дому. Её оттолкнули – и она, в платьице с короткими рукавчиками, нырнула в снег. Сзади ударили, корова рванулась, Саша отпустил хвост и тоже опрокинулся в снег.
Так брюхатую Лену увели из дырявого сарая. Молча глядя вслед, мы горько плакали. Бабушка, не обращая на нас внимание, поплелась к избе. Бросилась на кровать, отчаянно и беспомощно по-немецки запричитала:
– Господи-и! За-а что-о? Смилуйся, Го-осподи! Сандр! Где ты? Помоги, Са-а-анд-д-др!
Глядя на неё, дети забились в углы и затихли. Надолго воцарилась тишина. Хотелось есть, но мы молчали. К вечеру пришла тётя Маруся, увидела лежавшую бабушку, нас, голодных, – и заметалась по избе. Из валенок высыпала пшеницу, которую украдкой натолкала туда в пшеничном амбаре, достала чугунок, бросила пшеницу в воду и сварила, приправив ложкой топлёного масла. Казалось, в целом мире не было ничего вкуснее этой каши, этой разбухшей пшеницы!..
С тех пор свежая, гладкая и розовощёкая бабушка Зина как-то быстро постарела. Лицо посерело, по нему ручейками пробежали морщинки, печать страдания поселилась в нём и больше не сошла…
Лида
На выходные за продуктами из Родинской школы приехала Лида. Тётя Маруся убеждала её сходить к прокурору и просить заступничества.
Корова Лена на колхозной ферме отелилась, давала много и отличное по жирности молоко – мы жили впроголодь. Единственное, что ещё оставалось, – четверть кувшина топлёного масла.
– Сходи к прокурору, ты хорошо говоришь по-русски. Не вернут корову – как будешь учиться! Молочные продукты и картошка – единственное, что можешь брать из дома!
Слово-то какое – «прокурор»! Оно и без того наводило ужас, и просить его – человека, которого считала виновником ареста отца? Страх был велик, но когда стало совсем невмоготу, Лида решилась.
– Председатель колхоза увёл у нас корову, – жаловалась она, – шестерых малышей кормить нечем. Мне тоже без коровы учиться не на что. Помогите, пожалуйста. Пусть вернут!
Он долго расспрашивал о подробностях, которых она не знала, долго читал о чём-то мораль, вышел, наконец, из-за стола, подошёл, погладил ей волосы и покровительственно произнёс:
– Учиться, конечно, надо. Это похвальное желание! Иди домой, вернут вам корову!
Мы прыгали, кричали, хохотали, кувыркались, когда через долгих два месяца те же люди, что увели корову, вновь привели её. Телёнок остался в колхозе, но это уже не огорчало. Вечером напились парного молока, сепарировать которое начали лишь через день. Из обрата опять готовились молочные супы и кисели, творог и сыр, из сметаны сбивалось масло – мы вновь были богаты…
Лиде исполнилось пятнадцать. Все подавали заявления в комсомол – она, разумеется, тоже.
– Не пиши, тебе не надо, – остановила её одноклассница.
– Как это «не надо»? Ты что говоришь?
– «Классная» предупредить велела: тебе нельзя.
Лида усаживается за парту, прячет мокрые глаза, плохо слушает учителя, размышляет: «Чем я хуже? Почему?», и догадывается: «Отец!..» Ей обидно и за себя, и за него, но фантазия разыгралась, мечты унеслись вперёд… Признают, обязательно признают, что арест – нелепость…
Раньше домой возвращались дружной, весёлой компанией – сейчас, лишь только закончился урок, она пулей вылетела из класса, на ходу натянула пальтишко. Чувство обиды распирало. Бежала по другой, безлюдной тропинке и плакала навзрыд. Видеть никого не хотелось.
Наступил вечер. От рыданий, что не в силах была остановить, сделалось плохо. На душе пусто. Жить? Зачем?.. Пошла к речке – броситься в омут, но в последнюю минуту решила, что это будет трагедией для матери, и медленно побрела домой. Дверь избы открыла задом и прошла, низко опустив голову. Бабушка тотчас всё заметила:
– Что случилось?
Лида боялась разрыдаться – молчала… Глядя в её красные глаза, обеспокоенная мать приказала:
– Рассказывай!
– Меня не принимают в комсомол, – и заплакала так горько, что всем стало не по себе.
– Ну и что? Стоит ли расстраиваться? Дураки! Кого же принимать, если не таких, как ты?
Лида хорошо училась, была активисткой, успешно выступала в художественной самодеятельности. Её раздели, заставили поесть, уложили спать. Она уснула, а бабушка Зина ворочалась, не спала – тоже плакала…
Случай на бахче
Няня Лиза решила действовать в одиночку. Ни с кем не посовещавшись, она отправила матери в трудармию письмо. Рассказала об аресте дедушки, самоуправстве Сондрика, не дававшего корма и отбиравшего корову, о страданиях Лиды, и вскоре произошло событие, предугадать которое было трудно.
Летом няня работала сторожем на бахче. Мы, пятилетние, жили с нею в шалаше и помогали дёргать траву – не знали, что она убедила бригадира и председателя Сондрика ставить ей не один, а два трудодня.
– Один – за мой работа, половинка – сиротам, она мене помогать будут.
Нам нравилась эта свободная жизнь, и мы помогали в меру сил – бабушка не напрягала нас. Однажды в председательской коляске приехал сам Сондрик.
Он оглядел огромные кусты лебеды и, опустив и без того низкие брови, тяжело ухнул:
– Плохо работаете – травы полно!
Я двумя руками ухватилась за куст – из земли он не шёл. Сондрик сплюнул, дёрнул его одной рукой и легко отшвырнул в сторону. «Вот это да! Вот так богатырь!» – восхищённо следили мы с Изой за ним. Няня подобострастно бегала возле, показывала на большие арбузы и дыни, хвасталась:
– Кароший! Ой, кароший! Мы карашо смотреть! Хочешь – я разрешать пробовать!
В шалаше Сондрик вальяжно расселся на свежей траве, которую мы только что нарвали и разбросали, в новых хромовых сапогах свернул калачиком ноги и по-барски скомандовал:
– Давай, бабка, режь!
Пока он ел, няня сорвала ему два в коляску – для домашних.
– Гостинец!.. Мало – можно, много – нет! – распоряжалась она, словно бахча была её собственностью.
Может, чувствовала себя хозяйкой, которой никогда не была?
Няню в селе побаивались. Абсолютно лишённая страха, она преследовала вора всегда с большой палкой. Однажды два подростка обезоружили и так избили её, что она потеряла сознание, – очнулась, когда те с полными мешками подбегали к дороге.
Случай заставил потребовать у председателя ружьё, и она, как ни странно, научилась стрелять. Никто не сомневался, что бабка будет шутить, – знали: выстрелит. Об укромном месте страшного «оберега» мы не только не знали – даже не догадывались.
Раз в день наезжал водовоз. Он привозил большую бочку с водой и просил «кавун» – одаривала его няня не всегда.
– Всем дать, всегда дать, што на трудодни к осень люди получать? Ехай, ехай! Кавун и дыня все любить! – ворчала она по-русски и шла за повозкой до конца бахчи. – Теперь уже не срывёт.
– Немчура проклятая! – беззлобно ругался тот.
Ограничения существовали и для нас. И лишь, когда, канюча, мы жаловались, что голодны, и повисали на ней, бесформенной и высокой, она сдавалась, с ужасом и болью глядя нам в лица. Счастливые, мы забегали вперёд, наклонялись, тыкали в арбуз и кричали:
– Муттер, смотри, какой большой! Краснющий, наверное!
– Не-е, селёный, я найти кароший! – и сухопарая, прямая шла дальше.
Облюбовав «кавун», срывала, и мы, довольные, вприпрыжку мчались к шалашу. Как прохладно в нём и пахнет травами! А как сочен и сладок арбуз! Разрезала – лучшие куски нам. Семечки выплёвывали в глиняный кувшин – на семена.
Однажды мы все трое работали: она тяпкой, а мы перед нею путь расчищали – дёргали траву Разогнулась няня и заметила вдали бежавшую к нам девчонку лет девяти. Спотыкаясь и размахивая платком, она что-то кричала.
– И шо такой? – переглянулась с нами няня (она пыталась говорить по-русски не только на людях).
– Да это же Лиля! – узнала Иза. – Лиля, дочь тёти Маруси!
– За-чем? – нелепо спросила она негромко и, покачав головой, совсем другим тоном отреагировала. – Ой, и, правда, Лили! Опять шо-то с кем-то случиться! И шо опять?
Запыхавшаяся Лиля радостно выпалила:
– Ваша мать пришла! – и к бабушке. – Тётя Элла из трудармии вернулась!
От такого известия нас застолбило…
– Да правда же! Честное слово, вернулась! Хотите – землю буду есть!
Бабушка, всплеснув руками, первая пришла в себя:
– И шо я стоять? Дак кавун срывать надо! Лили, давай помогать! Нее, лучче я сам! – и, бросив тяпку, побежала по бахче.
Лиля бежала рядом и просила:
– Баба Лиза, одного мало, давайте ещё!
– Больше?.. Не-е! – и, спохватившись, – Ой, и на кого я бахча оставить? Ладно, мож, нишо не случится?
Лиля уговорила сорвать три арбуза – два больших и один поменьше. Она несла маленький, няня – два больших. На полдороге Лиля остановилась:
– Давайте присядем, отдохнём!
Няня согласна – мы отдыхать не хотели, бежали и торопили: «Лиля, не отставай!» Не думалось, что она устала, уже однажды проделав этот путь. Наконец, догадались: «Давай арбуз!» Теперь мы несли его по очереди и вскоре поняли тяжесть ноши. Вдали показалась деревня, за нею – глубокий яр, а там – уже недалеко.
Встреча
Наконец-то! С тяжёлым чувством, с недетским волнением нетерпеливо открываем двери… Первое, что видим, – маму у стола. Она сидит на табурете между столом и стеной, возле – альтмама и несколько русских соседок.
Мама, яркая, красивая, с белоснежным лицом, в белом берете, который так шёл к её чёрным волосам, выделялась ярким пятном – оказалось, от солнца лицо в платок прятала.
– Ма-а-ма! – устремились мы к ней.
Хотелось вскарабкаться на колени – остановили неестественно вытянутые толстые ноги.
– Ас ногами что?
– Болят, – просто, будто это было в порядке вещей, ничего больше не объясняя, сказала она и, улыбаясь, прижала к себе. Все плакали, никто никого не успокаивал – горя хватало у всех. Юбками, руками вытирали глаза. У мамы в руках оказалось полотенце – она вытерлась им. Бабушка Лиза, как старшая и самая рассудительная, тихо попросила:
– Расскажить, Элла, как жиль?
– Как жила? Всяко было. Тяжело было… На содозаводе работала – сода руки и ноги разъедает, вот они и опухли. В последнее время на овощных плантациях чуть полегче было. Ой, забыла! Гостинец вам маленький принесла. Лизбет-вейзель, подай торбочку у двери, – обратилась она к няне, – запустила руку в мешочек защитного цвета, вынула два больших красных помидора и подарила нам с Изой.
– Были зелёные, дорогой поспели. Это всё, чем могу угостить. Вам берегла, хотя… очень хотелось есть.
Взгляды окружающих скрестились на чудо-помидорах – мы боялись надкусить такую красоту.
– Ешьте, ешьте! – доставала она ещё два. – Это Марусиным детям. Разрежь им, мама.
Половинку отложили старшенькой – 12-летней Маше, что в школьные каникулы работала на ферме телятницей. Вкус, сочный и мясистый, навсегда врезался в память, и мы с Изой остались на всю жизнь влюблёнными в томаты.
– Сама-то помыдор, мабудь, пойила? – позавидовала соседка Манька Сапко.
– Нет, боялись… Да и эти украдкой унесла… Старалась, чтоб никто не увидел…
– Как добиралься, Элла? Содозавод далёко? – нетерпеливо переспросила бабушка Лиза по-русски.
Рассказ мамы
– Как добиралась? – задумчиво переспросила она. – Всё больше ночами. Однажды ранним утром надумала отдохнуть. Сижу… Ноги распухли – идти не могу. Вижу: старик на бричке едет. Остановился:
– Что сидишь, красавица?
– Ноги болят, отдыхаю.
– И куды идёшь?
– В Степной Кучук Родинского района.
– А я у Каяушку. Садись – подвязу!
Села и вскоре задремала. Чувствую – кто-то меня подталкивает. С трудом приоткрыла глаза – не могу сообразить, что со мною и где я. Спросила – дед и говорит:
– Ишшо б немножко – с брички б скатилась!
Начал расспрашивать, откуда иду. А как я ему скажу?! Не могу же незнакомому человеку признаться – бежала, мол, из трудармии!
Услыхав слово «бежала», все сразу как-то застыли: у порога бабушка Зина с веником в руке, тётя Маруся с алюминиевой кружкой, бабушка Лиза в полусогнутом состоянии у печки с приоткрытым ртом, Лиля с трёхлетним Витей на руках; мы, переставшие жевать, и три соседские русские женщины с широко открытыми глазами, примостившиеся на длинной, во всю стену скамье, – все в «немой сцене» уставились на маму.
– Да сбежала! Чего уж теперь! Будь что будет!.. – с горечью воскликнула она и продолжила. – Начала придумывать про себя историю. Сказала, что родом из Кулунды. Он всё мрачнеет:
– И куды идёшь?
– Как куда? Домой!
Ка-ак крикнет вдруг:
– Слышь, девка! Ты мяне байки ня рассказывай!
– Да мать я в Кулунде навещала! А дети дома, в Кучуке.
– Кулунда, девка, са-авсем у другой старане!
– Заблудилась, наверное…
– Я ня сразу по разговору понял, шо ты немка. Слязай, фашистка проклята!
– Пожалей!
– Вас, фашистов, ня жалеть – убивать нада!
Останавливает лошадь и, замахнувшись кнутом:
– Слязай!
Я в страхе соскользнула, отбежала в сторону Обрадовалась, что мужик отъехал. Легла в траве, наплакалась, а потом и уснула. Но на этом испуг мой не закончился. Проснулась вечером и вижу: недалеко – безногий мужик на култышке[3]. Ну, думаю, за мной. Он удивлённо спрашивает:
– Ты чо тут делашь?
– Устала, прилегла и заснула. А вы… кого ищете?
– А я пакос сматреть приехал, хошь – подвязу?
Отказаться – удивится. Сижу, молчу – боюсь говорить. Мужик говорливый попался. Слово за слово – и вдруг огорошил:
– Ня из наших ты краёв! Признавайси – сбяжала?
Устав от лжи и окончательно запутавшись, честно сказала:
– Да, из трудармии сбежала.
– Из трудармии? За енто ж расстрел!
– Знаю, две пятилетние девочки-близняшки дома с чужой женщиной. Сердце не выдержало…
– В сяльсавет вязти тя надо.
– Пожалей детей: муж в трудармии погиб, отца недавно арестовали. Отпусти – одна я у детей осталась! Пропадут они без меня.
– Узнают, шо вёз тя, ня сдобровать мине.
– Не узнают – ты никого не видел.
– Тады вон у лясочка сойдёшь – и к дяревне паближе. Куды, говоришь?
– В Родино.
– Далё-ёко… Хлеб-то у тя есть?
– Помидоры и лепёшка.
– На вот – бяри. Мине ня надо, скоро дома буду.
Помолчав, посоветовал:
– От лясочка трапинка у деревню будя, у крайняй хаты у бурьяне пересядишь.
Поблагодарила и медленно поплелась дальше. Родино обошла стороной: понимала, что меня уже ищут. Хотелось девчонок увидеть, и, радостно блеснув взглядом: «А вижу всех!»
Манька Сапко, слушавшая, как и все, молча, загремела вдруг:
– Ны бийся, Элла, мы тэбэ ны выдадим! Отдыхай сёгодни, а завтра утром пийдэшь зо мной у правление колхоза, к прэдсыдатылю Сондрику. Вин сам соби голова. Як скажэ, так и будэ: и з райённым начальством поговорыть, и от трудармии ослобоныть. Як ны суды, а у тэбэ малы дитки. Баба Лиза завтра умрэ – хто их ростыть будэ? Кому воны, сыроты, нужны? Тилько ты помяхчи, доверитильно, почащи называй ёго Илья Кузьмич: вин цэ любэ!
– Не знаю, Маня. Не поможет это.
– А ты попробуй. Мы за тэбэ горою станэмо. Дуня Горюва, помнышь, горбатэнька, ждэ – ны дождэцця, када у колхози знов куспром откроють.
Увидев, как баба Зина замешивает из отрубей тесто на оладьи, приказала:
– Пидожды, баба, у мэнэ дома трошки муки осталось. Подывлюсь, мо-жэ, куры яйца знэслы. Щас прынэсу.
Убежала – принесла три яйца и муку.
Вечером с работы пришли Лида с Машей. Удивлялись, обнимались, плакали, смеялись. Подоили корову – молоко в этот вечер не сепарировали. Словно в праздник, пили цельное. Стол был праздничным: в большой чашке лежали жирные, жаренные в масле оладьи (благо, топлёное масло было), три арбуза нарезали в тазик, а в алюминиевые кружки разлили парнОе молоко. Вся большая семья и три соседки вспоминали разбросанных по миру родных.
– Вот порадовались бы! Как они там? Голодные, наверное, – вернулись бы!
Плакали по погибшим. Пели «Ой, лужку-у, лужку-у, лужку-у», «Ой, Васылько сино косэ», «Распрягайтэ, хлопци, волэй». Мама и тётя Маруся выучили их в куспроме ещё до ухода в трудармию. Какое это всё-таки чудо славянское многоголосье! Как хороши и мелодичны эти песни!
Проходя мимо «куспрома», люди останавливались и слушали. У мамы и тёти Маруси сильные, звонкие и чистые голоса. До того, как всех взяли в трудармию, мама брала иногда и нас с собой, и мы тоже подпевали. Если мама и тётя Маруся не знали слов, вытягивали голосом. Плавно лилась мелодия на разные голоса. В такие минуты никто не думал о горькой действительности, а длинный рабочий день становился короче. Сами женщины из кустарных работниц превращались в артисток, что чудодействовали своими голосами. Горбатая Дуня Горевая распарывала; тётя Маруся, разглаживая паровым утюгом старые швы, улыбалась и от удовольствия прикрывала глаза; Варя Честнейше и Катя Цыбулина, весело поглядывая друг на друга, смётывали то, что успевала выкроить мама; сама же она в это время кроила по меркам, написанным карандашом на газетных клочках. Когда надо было что-то подсчитать, на секунду-другую переставала петь, потом снова чертила на сукне мелом, и её голос вливался в общую мелодию. Работа превращалась в праздник.
Бывало, в «куспром» заглядывал председатель Сондрик, но песня в такие минуты не прерывалась. Сурово из-под мохнатых бровей поглядывал он на женщин, удивляясь, как они успевали петь и работать одновременно. Расхаживая по мастерской, бил себя кнутовищем по ладони, глухо и мрачно говаривая:
– Ши-и-бко поёте. Глядыть у мэнэ! Шоб работа ны останавлывалась! Гляды, Элла, ты тут за старшу. С тэбэ спрос особый!
Женщины восхищённо вспоминали колдовство в куспроме и хохотали. Манька Сапко положила конец этому чудесному вечеру:
– Ой, як гарно! Позно вжэ, завтра уставать рано. Расходыться надо, а ны хочеться. По домам! – поднялась она, и все нехотя разошлись.
Солидарность
Манька известила о мамином бегстве Дуню Горевую, Лену Гладышеву и Катю Цыбулину. Рано поутру после выгона коров Манька забежала за мамой и тётей Марусей, и они втроём отправились в правление колхоза. Бабушка Лиза украдкой перекрестила их в окно и отправилась на бахчу без нас.
У колхозной конторы собирались люди. Три женщины стояли за углом подальше от любопытных глаз. Мама издали узнавала знакомых баб, шедших с вилами и тихо разговаривавших меж собою.
– Скырдують, – шептала Манька. – Устають, рукы у мозолях, животы надорваны. Дуне, малэнькой да з горбом, тяжёльше всих. Тяжко пиднымать ны можэ – бабы жалиють йийи, пидсаживають на скырду, и вона звэрху з ким-ныбудь сино укладывае. Отож полэгче чуть, чим знызу подавать. Пидожды тута! – приказала она и пошла навстречу женщинам.
И вот уже за углом конторы шестеро «товарок» вытирают кулаком носы.
– Если б не дети, давно бы в омут кинулась! – жаловалась Лена. – Сондрик барином живёт, а мы – вроде его холопы! Запугал всех.
– Да его районщики поддерживают, он перед ними выслуживается: то бычка для них зарежет, то подводу с пшеницей отправит, то арбузов телегу. Отправляем, говорит, на фронт. Кто осмелится заикнуться да к прокурору пойти, цыкнет: «Я сам себе прокурор». Над женщинами, чьи мужья погибли, особенно издевается, знает: не от кого им защиты ждать, – тихо и обречённо жаловалась Катя.
– Ладно хныкать! – оборвала Манька. – Тяжко, да хоть диткы з вамы. А вона як? Сырот на чужу бабку оставыла!
– Я ведь сбежала, – призналась мать.
Не думала, что Манька этот секрет уже рассекретила.
– Смотри – одна к Сондрику не ходи! – предупредила Лена.
– Можэ, и упросымо знову куспром открыть, – заключила Манька на своём тарабарском языке. – Хорошо бы! Тилько ты заходь у правление упысля нас. Надо, шоб Сондрик був одын.
Издали раздался зычный голос Сондрика, и женщины, оставив за углом мать, вошли в правление со всеми. Двор опустел и затих.
День был промозглый, ветреный. Мама продрогла. Осторожно вышла из-за угла и робко открыла дверь длинного коридора. За столом сидел дед Левченко, что, вместо нашего отца, работал счетоводом-бухгалтером. Пригляделся – узнал не сразу.
– Элла, ты что ли? Откуда взялась? – оживилось и просветлело его доброе лицо.
– Здравствуйте, дедушка, – улыбнулась она, – я это, я! Ночью приехала.
А сама прислушивалась к разговору женщин в большом кабинете с настежь открытой дверью. Обрадовалась, заслышав знакомый гудящий голос:
– 3 этимы конямы, Илья Кузьмыч, мы много ны наскырдуемо. Дай нам добрых конэй!
Мать прошла, умышленно заглянула в дверь и нарочито громко поздоровалась:
– Здравствуйте, Илья Кузьмич, только что из трудармии, отметиться пришла.
С возгласом: «Да это ж Элла!» женщины выскочили из двери и повисли на ней. Сцена получилась очень правдоподобной. Важно из кабинета вышел Сондрик, из-за стойки – дед Левченко. Пустое правление наполнялось голосами.
– Виткиля узялась, портныха ты наша? – басила Манька.
– Какая ты красивая! – тоненько, по-девичьи говорила не бывшая замужем 35-летняя горбатая Дуня.
– Здравствуй, соседка, – приветствовала маму оказавшаяся здесь же бабка Василиха. – Давно не виделись… Насовсем, что ли?
– Не знаю. Как получится.
– Ой, хорошо бы, Илья Кузьмич, опять куспром открыть! Пообносились все. Моему Николашке полушубок бы сшить, да некому. На работу мальчонке выйти не в чем, а парню тринадцать! Мёрзнет, загубит себя. Кому нужен будет? – верещала Лена, которую мать особенно любила и с которой была особенно дружна.
– Тю, да куспром усим нужон! – басом вторила говорливая Манька. – Скоро два года, як двэри на амбарном замке. А Ваша, Илья Кузьмыч, Варвара тож зовсим ныдавно горювала: «Эллу узялы, так платье никому сшить; у центр ни в чём зъиздыть». Када фотограф прыижжав, дак Варвара на Галю, старшэньку вашу, свое платье надила.
– Цыц, тараторки! – прервал атаку Сондрик. – СлОва ны дадуть сказать! Хто говорыть, шо з куспромом плохо?! Ты як – назовсим?
– Да я… сбежала! – выпалила она, ободрённая женщинами.
– Ну и хорошо, что сбежала! Давно бы! – улыбаясь, вякнула горбатая Дуня.
– Да понимаешь ли ты, дура, шо говорышь? Да понимаешь ли ты, уродина, шо значить «сбежала» в наше врэмя? За это расстрел! Война идэ! А ты «хо-ро-шо!» – грозно передразнил он, нагоняя страх, окончательно разрушая безвредный, легкомысленный заговор и тем самым возвращая всех к действительности. – Да я завтра же должон об этом у центр сообщить и уж, будьте уверены, ш посадять.
Женщины помрачнели.
– Дау нэй же дивчатки, сыроты! Чужа бабка их кормэ и обыхаживае! – возмутилась Манька.
– Так у йих же родна бабка йе!
– Вона, Илья Кузьмич, бильшэ ны можэ работать. У йий сыл на Лиду ны остаеться! – защищала Манька бабушку Зину.
– А ты, Мария? – обратился он к тёте Марусе.
– У мне четыре ребёнок – я одна работать. Тяжело. Карашо – Лида на каникул помогать, а зима она опять школа ходить. Не может я одна кормить такой орава.
– Ны обизательно йии учить. Хай работае! – возразил Сондрик.
– Отец завещал учить, – сказала мама.
– Про отца ны заикайся! – зыкнул он.
В разговор вмешался молчавший до сих пор дед Левченко.
– Да ты, Кузьмич, всё и уладишь. Поезжай в район, объясни всё. Добавь, что она нужный для колхоза человек. Ну, кто тебе прекословить будет?
– Оно, конешно, – польщённый, согласился Сондрик. И, скосив глаза на маленькую, стройную маму, на распухшие, в язвах ноги, вконец расщедрился. – Ладно, ступай додому. Ныдилю отдыха даю. У ныдИлю (воскресенье) у дида Левченка вйзьмэшь ключ от куспрома, убэрэшься и – прыступай до работы. У поныдилок я до тэбэ свою Варвару з заказом отправлю! – и помолчав. – Аз прокурором у районе, думаю, договорымся.
И договорился. Через 35 лет, когда мы начали собирать документы о трудовом стаже родителей, на запросы о пребывании матери в трудармии, приходил один и тот же ответ: «Такая… не значится». Три года доказывали, где она была, что делала, с кем работала, – её не находили.
– Мне, Илья Кузьмич, ещё люди нужны – сама не управлюсь.
– Кого тоби?
– Пусть останутся те же, кто до трудармии работал, я их уже кое-чему обучила.
– То много.
Манька Сапко самоотверженно отказалась:
– Да вы ны волнуйтэсь, Илья Кузьмыч, я скырдовать останусь!
– Мне не меньше четырёх человек надо. Пусть это будет моя сестра Мария, Дуня, Лена и Катя.
– Добро! – решил он. – А пока – марш по мистам! Работа ждэ!
Бабушка Зина с детьми нетерпеливо ждали. Заметив маму, мы ещё издали бросились навстречу.
– Всё пока хорошо… обещал уладить. Подождём, а сейчас дайте выспаться.
– Ура-а! – огласился дом радостным криком.
Когда мама проснулась, оказалось, что болячки на ногах сильно загноились. Одна нога зловеще покраснела. Мы побежали к соседке, деревенской знахарке бабке Василихе. Поговаривали, что она колдунья, но мама в это не верила:
– Просто понимает толк в травах, которых у неё всегда полно.
Бабка осмотрела ноги, залезла к себе на чердак и вернулась с пучком каких-то трав. Заварила их, остудила и попросила чистую тряпку. Оторвала клочок, тщательно промыла язвы. Густым настоем пропитала большую тряпку, приложила к болячкам, обмотала ногу клеёнкой и большим чёрным платком.
– Не разматывай. Завтра приду, ещё раз компресс сделаю – заражение пошло.
На другой день интересовалась: «Полегчало?»
– Не видишь разве? Опухоли почти нет, да и боль стала меньше.
Несколько раз повторив процедуры, бабка Василиха вылечила ноги мамы. С тех пор в семье у нас относились к ней с глубоким уважением: «А если и вправду, как говорят в деревне, она способна напустить порчу? Не обижайте её».
Мы не обижали.
Сондрик
Радуясь, что наш заречный домик наполнился жизнью, мы вместе с мамой к концу недели сходили к няне на бахчу Немного погодя заявились Лиля с Сашей.
– Тяжело одной, не успеваю. Помогите, – просила няня, – у вас руки молодые.
Мама с няней тихо разговаривали в шалаше, а мы, четверо детей, весело рвали сорняки, когда вдали запылил ходок[4] председателя. Кучер остановил лошадь.
– Вы чьи? Шо робытэ? Хто послав? – грозно спросил Сондрик, развалясь в коляске.
– Мамины. Бабушке помогаем, – сбросила я оцепенение.
– А мать дэ?
– В шалаше.
Мама и няня уже выходили навстречу.
– Цэ шо? Уси твои? – обратился он к маме.
– Нет, мои только близняшки. Это племянники, Марусины дети.
– Ну, ладно, хай помогають. Прыихав я, бабка, за арбузАмы. Балакають, шо ты усих гонышь, так я сам… Наложь-ка мыни повный ходок!
– На трудодень выдавать?
– На трудодни… На трудодни, – скорее проворчал он.
– Хай кучер за мной идти, буду показать, какой рвать! – приказала няня.
Нагружённый доверху ходок удалялся от бахчи.
– Врёт, что на трудодни, – глядя вслед, сообразила она уже по-немецки. – Завтра отправлюсь к деду Левченко в контору и спрошу, будут ли выдавать на трудодни арбузы.
– Брось, Лизбет-вейзел, не твоё это дело. Ты не просто спецпереселенка, ты немка! Серьёзно тебя никто не воспримет.
– Не могу больше! Детей – и то ограничиваю… Всё думаю – на трудодни людям. С твоим приездом съели больше других – согрешила. Душа болит… А он?.. Последнее лето работаю. Пусть хоть как уговаривают! Ну его к чёрту, этот колхоз – прости меня, Господи, согрешила. Буду дома!
Слово своё няня сдержала: принуждать работать 56-летнюю не имели права. Домашних дел было достаточно – убирала, чистила, варила, стирала. Если бы не она, маленькая, не блестевшая здоровьем мама долго не выдержала. Ещё на Волге, в Мариентале, няня вязала для церкви, а сейчас – красивые кружевные воротнички для нас с Изой и шторы на окна.
Мы с Изой снова хаживали в куспром и заворожённо слушали пение женщин. Иногда заходил Сондрик.
– Знов спиваетэ? Глядыть у мэнэ! Ны будэшь, Элла, план выполнять – знов у трудармию отправлю.
Мама молчала, а горбатенькая Дуня, лукаво умасливая Сондрика, смеялась сладким, звонким голосом:
– Шо ты, Илья Кузьмич, пужаешь? Мы ж знаем, шо правление рядом, шо ты слышишь. Вот и стараемся… тебя ублажить!
– Ну, смотрыть! – не то одобряя, не то осуждая, бубнил он и удалялся.
Женщины подавленно продолжали работу. Шили бушлаты, ватные штаны и шапки для армии, были довольны – легче, чем в поле. Часто наезжало районное начальство и привозило для реставрации личные вещи, шёлковые и шерстяные. Женщины с руганью бросали в угол эту неоплачиваемую работу – из шерстяных вещей летело много пыли и грязи. Грозясь закрыть куспром, Сондрик прерывал возмущения:
– Ой, Элла, трудармия по тоби плачэ…
Заплаканная, уставшая и мрачная, она в такие дни подолгу шепталась вечерами с няней. Мы не понимали, что причиной маминых переживаний был безграмотный, но всемогущий Сондрик.
Из районного центра приходили иногда секретные письма. Гриф «секретно» он научился различать, и, если в правлении бывали люди, все срочно выпроваживались:
– Ну-ка – марш отсюда к ядрёной фене! Топчуться! Делать йим ничого! – и к деду Левченко. – Тут, дид, бумага прыйшла, заткны ухи и читай!
Сдерживая смех, дед затыкал уши и читал нарочито громко. Невдомёк было Сондрику, что гриф «секретно» первым «расшифровывал» дед. Стоявшие за дверью прыскали в ладоши.
– Тильки проболтайся – в Колыму отправлю! – возвращал Сондрик в конверт «секретное» письмо.
– Да я ж уши затыкал, ничего не слышал! – лукавил старик.
В Колыму Сондрик отправил многих, в том числе и Варю Честнейше. Двадцать пять получила она только за то, что у неё под платьем нашли торбочку с пшеницей. Детей Вари – четырёхлетнего Колю и десятилетнего Борю – отправили в детский дом. Все в округе оплакивали их и жалели Варю.
Вернувшиеся с войны мужчины затеяли против зверств Сондрика судебное дело. Он получил 25 лет колонии строгого режима, но через полгода был выпущен по амнистии, приехал в Кучук за семьёй и куда-то исчез. Говорили, будто бы жил припеваючи в соседнем районе.
В селе поминали его недобрым словом.
Сабантуй
В один из вечеров 1944-го, когда мама вернулась с работы, к нам в заречный домик заявилась младшая сестра дедушки Сандра, тётя Вера, – её 5-летняя Алма была годом моложе. По-русски тётя Вера говорила, как и альтмама, плохо. Несмотря на то, что умерла она в 8о лет и жизнь прожила среди русских, языком так и не овладела и до конца жизни употребляла вперемешку немецкие и русские слова. Получалось смешно и непонятно, но соседи научились понимать этот язык, привязались к ней и часто для смеха цитировали её. Она не обижалась.
Мешая немецкие и русские слова, тётя Вера протараторила ещё с порога:
– Уборка ist zu Ende, в воскресенье am Abend im клуб wird сабантуй. Анна Пасюта sagt, daB sie hann gesucht ein хорош гармонист und es wird viel Spas! Zum SchluB – много, богато und gutes Abendessen. Ich mochte ja хоть раз mich satt essen, что должно было означать:
– Закончилась уборка и в воскресенье вечером в клубе сабантуй. Анна Пасюта говорит, что нашли хорошего гармониста и будет весело! А в конце главное – богатый, сытый ужин. А так хочется поесть вкусно и наесться от пуза!
– Не уговаривай, Вера, – не пойду.
– Почему? Вы вон как хорошо в куспроме поёте! Да и танцевать ты любишь!
– Неужто не понимаешь, что нас там не ждут?
– Элла! – взмолилась добродушная тётя. – Ты и говоришь по-русски, и уважают тебя, пойдём! Детей возьмём. Уж детей-то пожалеют, не выгонят!
Она ещё долго убеждает маму, но уходит, так и не получив согласия. Наступило воскресенье. К вечеру тётя Вера заявилась с Алмой и с порога весело начала:
– Мы за вами – одевай, Элла, детей. Я бы и с Алмой пошла, но… ты же знаешь, как я разговариваю!
Мама оглядела их, нарядных, подумала и согласилась.
И вот уже мы, принаряженные и счастливые, горделиво скачем вприпрыжку, держа маму за руки. Тётя Вера с Алмой идут рядом, радуясь предвкушению вкусной еды.
На сцене – большие чугуны с борщом, кашей, мясом. Запах дурманит… На столах – белые скатерти, на них – вазы с конфетами, пряниками, бубликами и какими-то фруктами. Невиданное изобилие поражает – не из этой жизни.
Сияющая тётя Вера ведёт Алму к сцене. Заметила, что мама мостится с нами за крайний стол у двери, вернулась и подсела рядом. Надеясь на радушие окружающих, мы, три сияющие девочки, гордо оглядываем публику, но… встречаем недовольные лица. Как можно нам не радоваться, – нам, один вид которых вызывает слёзы умиления: красивые, нарядные, послушные! Что сделали мы не так?
Хозяин белых бурок, гармонист, приглушает музыку и перестаёт играть. В шумном зале, смеявшемся до этого, рождается вдруг тишина… Многие оборачиваются и мрачнеют. Полная кухарка в белом фартуке и платочке, что завязан бантиком чуть выше лба, сердито направляется к нам. Видя её напористо-враждебную решимость, мама съёживается, у Изы расширяются глаза, у меня внутри всё холодеет и разом обрывается.
– А вы, чёртовы фашисты, чого прыйшли? Чого потирялы? Ышь, пойисты захотилось! Есть вещь, да ны про вашу честь! А ну, марш отсюдова! – и так рванула скатерть, что в нас летят объедки.
Мама отряхивается, подталкивает к выходу меня с Изой, по-немецки испуганно шепчет:
– Скорей! Скорей! Выходите!
Манька Сапко, несколько опоздав, ринулась на помощь. Выхватила скатерть из рук кухарки и накрыла стол.
– Тю-ю! Здурила! А ну замовчь! Диток пожалий! Ты чого сказылась? Яки воны тоби фашисты? – и к маме. – Сидай, Элла, сидай, товарка. Ны слухай йии. Мужик у нэй погыб, а вы тут пры чём?
Но мама уже вытолкала нас в темноту холодного коридора.
Добродушная, непосредственная, стройная тётя Вера выходит следом вместе с Алмой.
– Я ничего не поняла… – возмущается она. – Что случилось? Накормить же хотели! Ты почему нас вытолкала!?
Мама казнится, плачет и обвиняет её:
– И зачем я пошла? Ведь зарекалась под твою дудку больше не плясать! Господи, ведь чувствовала: что-то случится! Так мне и надо! Какой стыд, какое унижение!
Тёмным осенним вечером дети молча идут рядом, слушая перебранку двух взрослых женщин. Как и тётя Вера, они лишь поняли, что их почему-то обидели.
Поездка на базар
В один из морозных солнечных воскресных дней няня выходит с нами во двор подышать свежим воздухом.
– Бегайте, прыгайте, а то замёрзнете!
Гоняемся друг за другом, валяемся в глубоком пушистом снегу. Улыбаясь, бабушка наблюдает… Заходим – мама возится на кухне. Няня начинает помогать и в раздумье замечает:
– Девчонки из пальтишек выросли, надо бы что-нибудь новое им купить или сшить.
– Сшить? Из чего? А купить на что? – недоумевает мама.
– Можно масло сбить, молока наморозить и в Родино на базаре всё продать. Узнай, может, кто поедет?
– Боюсь – не возьмут.
– Всё же спроси, а вдруг?..
Мама приходит с работы и радостно сообщает:
– Женщины уговорили бригадира. В воскресенье будут сани, обещали и меня взять.
– Ну, вот и хорошо, – удовлетворённо отмечает бабушка.
«А можно тебя проводить?», «Пожалуйста, разреши, мамочка», – канючим мы с Изой.
– Так вставать рано!
– И что? Встанем!
– А как рано? – уточняет Иза.
– В восемь надо быть уже у дороги, за речкой.
– Да они в это время всегда и встают, – говорит няня, – пусть сейчас ложатся – вот и выспятся.
Утром просыпаюсь – няня и мама возятся на кухне, тихо переговариваются.
– Вставай, мама уже встала! – тормошу я Изу, чья кроватка рядом.
Она сонно потягивается, я раздражаюсь:
– Ты пойдёшь или не пойдёшь?
– Сейчас встану, – ленится она.
– Проснулись? Одевайтесь – заодно и прогуляетесь, – смотрит в дверях на нас мама.
– Я сейчас. Иза, поторопись!
Мы с мамой отходили уже от дома, когда Иза догнала нас. В тёплом полушубке, валенках, большой клетчатой шали, с перекинутой за плечи торбочкой, мама идёт в серединке. В тёмных шалях поверх коротких пальтишек и в старых коротких валенках мы пританцовываем рядом.
Просыпающееся село встречает нас таинственно-тихо. Звучно хрумтит под ногами снег. Мама встревожена, но нам с Изой на утренней зорьке рядом с нею шагается беззаботно и весело.
– Ой, мама, хорошо-то как!
– Да, и впрямь хорошо.
– Смотри, ещё звёздочки не спрятались – гуляют…
– Пойдёмте скорее! Не опоздать бы!
Когда подошли к речке, совсем уже рассвело. Поднялись на берег и увидели мчавшиеся на нас розвальни. Лошадь, погоняемая кучером, быстро приближалась.
– Скорей! Не успеем до дороги добежать! – торопит нас мама.
– Они же видят – подождут!
– Не подождут! Это чёрт, а не кучер! Не тот человек!
– А Манька Сапко?
– Она не поехала.
Сани совсем близко. Мы почти рядом. И тут происходит что-то непонятное: розвальни без задка мчатся мимо. С криком: «Подождите! Подождите!», полагая, что нас не узнали, мы с Изой несёмся вслед. Оглянулись: мама не бежит – идёт, вытирая глаза.
И тут я всё понимаю… От обиды и злости исчезает усталость, и с утроенной энергией я несусь за санями:
– Стойте! Стойте! Подождите маму!
Иза отстаёт. Сани удаляются, а я, несмотря на острую боль в боку, не перестаю бежать и кричать: «Стойте! Стойте!»
Уже ясно различаю выражение лиц. Оглянувшийся кучер, видя, что девчонка не сбавляет скорости, со злобой ударяет лошадь:
– Но-о-о!
– Не-ет! Не-ет! – визжу я.
…Женщины заспорили. О чём – не разобрать, но… не сбавляя шага… не теряя надежды… уверенности, что в кучере заговорит совесть, я всё бегу и бегу.
– Догоню! Все равно догоню! – уже просто хриплю я.
– Остановись, душегуб! – жалеет меня кто-то.
– Догоню… Стой…
Чей-то спокойный голос приказывает:
– Остановись. Она будет бежать, пока не упадёт.
Кучер натягивает вожжи, лошадь замедляет бег и останавливается. Тяжело дыша, я подбегаю.
– Ты… ты… Плохой!.. Злой! Дрянь! – и со злобой в него плюю. – Что тебе мама сделала? Что? У нас тоже денег нет!
– Успокойся, девочка, не кричи – подождём мы вашу маму! – говорит голос, велевший кучеру остановиться.
Мама и Иза далеко отстали, идут, держась за руку.
– А ну, быстрей! Бегом! – командует кучер, но они, к моему великому торжеству, шага не прибавляют. Глядя на них, молча ждём. Они подошли, и я, словно взрослая, распоряжаюсь:
– Вот сюда, мама, садись, – женщина подвигается, – во-от… И не бойся… Всё будет хорошо.
Усаживаясь, мама вытирает глаза.
– Тебе удобно? – с удивлением поглядывая на меня, женщина ещё подвигается. – Не упадёшь?
– Нет, мне удобно.
– Смотри!.. Ну, счастливо, мамочка, – поглаживаю я её, – мы будем ждать. Смотри, не потеряйся! Запомни сани!
– Но-о, милыя! – понукнул кучер, и сани покатили.
Стоя на дороге, мы машем до поры, пока сани не скрылись из виду.
В напряжённом ожидании целый день слоняюсь по дому. Мама приехала счастливая и довольная. Она всё продала, но для меня важнее другое:
– Они тебя обижали?
– Нет.
– Никто ничего плохого не говорил?
– Нет, не говорил.
– Ав Родино тебя не бросили?
– Что значит «не бросили»? Мы все разбрелись, товар ведь у всех одинаков! В разных местах стояли.
– А сани?
– Кучер сказал, где будут сани, – туда и подходили. Я тоже.
– И ты не выговорила ему?
– Нет, не выговорила. Молодчина моя! Женщины тебя хвалили.
– Он дрянь, этот кучер! Он… Он… – и я горько-горько заплакала.
Драка
Вскоре после бегства из трудармии мама отправила нас к папиной сестре, тёте Марте:
– Проведайте – давно у неё не бывали.
У тёти Марты пятеро детей: четыре дочери и трёхлетний Ваня. Старшей Марии уже семнадцать, и в их дворе часто собираются парни – немцы и славяне.
Славяне часто задираются, и всё заканчивается жестокой потасовкой. Старшие дочери уговаривают малышей зайти в дом – я не слушаюсь и неожиданно слышу:
– Фашисты чёртовы, фрицы проклятые, Гитлеры!
Слова обжигают, словно оскорбления летят в меня. Увидела кровь и рванулась… На ком-то повисаю, кого-то кусаю, кого-то с яростью колочу по спине, приговаривая:
– Вот тебе фашист! Вот тебе фриц! Вот тебе Гитлер!
Неожиданно раздаётся смех. Он всё усиливается, только это не ослабевает мой пыл и ярость. Боковое зрение замечает, что за мною наблюдают.
Оказываюсь я среди парней; рядом со мной – высокий красивый кудрявый дядя в военной форме.
– Ты откуда взялась, малявка? Чья? – весело спрашивает он, еле сдерживая смех.
И слышит мою, горохом рассыпавшуюся тираду:
– Вы зачем в их двор пришли? Вам что надо? Какие они фашисты? Какие фрицы? Какие Гитлеры? Их отцы тоже на войне! И все мы здесь – война потому что!
После тирады «гости» взрываются спазматическим смехом, и гнев мой понемногу отступает, но, разгорячённая дракой, я не понимаю причину этого сумасшествия и недоумеваю. Чуть успокоившись, красивый дядя советует:
– Больше в драки не ввязывайся. Хорошо, что я здесь оказался, а так – ведь и убить могут.
И удаляется, посмеиваясь: «Ну и ну!.. Вот так девчонка!»
Следовать его совету я так и не научилась: и во взрослом возрасте бросалась в потасовки, разнимая и расталкивая дерущихся, не чувствуя боль от оплеух, предназначенных не мне. Возможно, срабатывали уроки детства – уроки, когда оскорблялась не столько личность, сколько личность по национальному признаку. Срабатывало, видимо, подсознание; обострённое чувство справедливости переходило в раздражение и даже агрессию.
Когда от тёти Марты вернулись мы с Изой в заречный домик, застали маму за занятием, которое всегда нам нравилось, – перебирала содержимое сундука. С грустью доставала она оттуда одежду для просушки: два батистовых платья, голубое и жёлтое, два шарфа, газовый белый и чёрный кружевной, белые свадебные чулки, фетровую шапочку с цветочками из меха, большую клетчатую шаль и чудом уцелевшую папину трикотажную рубашку нежно-кофейного цвета – остальные вещи няня обменяла на продукты. Позже, когда мы повзрослели и уже ходили в школу, тайком доставали из сундука эту единственную папину вещь, клали её перед собой и разговаривали, как с живым отцом.
Иногда мне думалось, как богато мы жили и что, видимо, из-за этого нас выслали. Когда наблюдали за содержимым маминого сундука, исчезал чёрный цвет войны: тёмные шали и платки, тёмные кофты и юбки, тёмные фуфайки, тёмные избы по вечерам и чуть мерцающий свет коптилок.
Праздники военных лет
После возвращения мамы из трудармии мы втайне начали отмечать немецкие праздники: рождество и пасху. Наш домик, одиноко стоявший вдалеке от других русских домиков, исключал возможность быть услышанным. О преднамеренной слежке никто особо не заботился – слишком глухое место.
Подготавливала праздники бабушка Зина. Приходили тётя Маруся с детьми, тётя Вера с Алмой, пухленькая тётя Нюра, аккуратностью, цветом кожи и красными щеками которой мы всегда любовались, соседские ребятишки Рудик и Кристя, одно время попрошайничавшие.
Стройный, худощавый Рудик был намного выше сестры, белокурой девочки с вьющимися до плеч локонами. Эту ангельскую пару жалели, им много подавали, и своими подаяниями они практически кормили родителей. Их больной туберкулёзом отец был освобождён от трудармии, но, постоянно пивший какие-то травяные настои, он всё же вылечился.
В середине пятидесятых семью разыскали какие-то родственники из ненавистной тогда Германии. Через Красный Крест им приходили иногда посылки – их начинали сторониться. Однажды я не узнала случайно встретившихся Рудика с Кристей: это были принц с принцессой. Она – в розовом шёлковом платьице, он – в белоснежной рубашке и чёрных брючках. Я растерялась и не нашла, что сказать. Они издали улыбнулись, поздоровались и, ни слова не говоря, прошли к своей землянке. Такими и остались в памяти – ослепительно юные, солнечные, улыбающиеся.
Бабушка Зина назначала день, когда должен прийти Pelznickel, или, как ещё его называли, Пумберникел.
После стуков в замёрзшее кухонное окошечко Пумберникел устрашающе стучал в сенях, топал, извлекал из себя какие-то гудящие звуки, бил палкой в кухонную дверь. Рассевшись вдоль стен и присмирев, дети знали, что он скоро войдёт. Дверь распахивалась, и с морозным паром, клубочком перекатываясь по земляному полу, вваливался Пумберникел с лицом чернее ночи.
Малыши воспринимали его, как чудовище: шерсть (одет он был в вывернутый тулуп) делала его похожим на чёрта – дети жались к старшим. Не приобретая очертаний человеческого тела, клубок чуть приподнимался и гудел на немецком диалекте:
– Скоро будет Вайнахтен (рождество), прийдёт Кристкинд. Вы слушаетесь родителей? Хорошо учитесь?
– Стараемся, – робко отвечали те, кто был посмелее.
– Не пугай, Пумберникел, детей, у нас все послушные, – защищал нас кто-нибудь из взрослых.
– А ты чего там – прячешься?.. А ну, выходи! – обращался он к жавшемуся в угол ребёнку.
Тот упирался, робел, наконец, его выталкивали.
– Я знаю, почему ты боишься: последние дни бабушку не слушал, по русскому языку двойку получил, матери помогать перестал, – перечислял он шалости, заранее сообщённые ему взрослыми.
В наказание провинившийся должен был прыгать через протянутый прут и кусать зубами цепь, которой была опоясана шуба. Минут двадцать Пумберникел хрипел проповедь и детям, и взрослым. Иногда метлой, на которую опирался, легонько ударял кого-нибудь из старших или взрослых, кто, по его мнению, того заслуживал.
– Да я ни в чём не провинился, не бей меня! – защищался тот.
Однажды он дотронулся метлой до Рудика:
– А ты почему не ходишь в школу? Надо учиться – неучем останешься!
– Не прикасайся ко мне! – закричал тот.
– Ишь, огрызается! Вот я тебе! – и ещё раз легонько ударил.
Рудик ухватился руками за метлу и со злобой рванул её к себе. Все в ужасе застонали, но Пумберникел сумел выдернуть палку. Он ударил по рукам, и Рудик заплакал.
– Зачем ты так? – загородила его мать. – Он и ходил бы в школу, так одеться не во что! У них на всех одни дырявые валенки…
– Пусть в них ходит и не стесняется бедности – он в ней не виноват!
Уходя, Пумберникел брал с плачущих обещание слушаться.
– Смотрите, чтобы к приходу Кристкинд выучили какие-нибудь песни, стихи. Станцевать тоже можно. Главное, чтобы слушались старших, не матерились, как русские, не дрались, были примерными в школе, не ленились и работали так, чтобы за вас не надо было краснеть.
Нагнав страху, Пумберникел удалялся – его ещё долго вспоминали потом со страхом.
– Он правдишний или неправдишний? – интересовались дети.
– Конечно, правдишний, – без тени сомнения говорили взрослые.
Мы сомневались и примечали, кого нет из взрослых. Чаще других отсутствовала альтмама, бабушка Зина. После ухода Пумберникла предполагали, что это могла быть она, но нас разуверяли:
– Альтмама дома – приболела, а Лида в Родино.
И лишь совсем уже взрослые узнали, что это была, конечно, альтмама: лучше неё в образ чёрта никто не перевоплощался, и самовыражалась она, как хотела.
Наказы Пумберникла помнили долго.
В ночь под рождество, 25 декабря, ждали Кристкинд. По этому случаю, несмотря на дефицит керосина, зажигали не коптилку[5], а десятилинейную керосиновую лампу – в избушке становилось светло, торжественно, празднично и уютно. Вечером в замёрзшее кухонное окошечко подавалось два-три сигнала: позванивал колокольчик и показывался нарядный прутик с красивым бантиком.
Сходились те же гости.
– Здравствуйте! – преувеличенно громко здоровались они, открывая дверь, и, возбуждая любопытство детей, интересовались. – А вы ничего не замечали? Там, над крышей, кто-то летает…
Нарядные дети выбегали из горницы в прохладную кухоньку, в зачарованном ожидании недоверчиво-восхищённо смотрели на полузамёрзшее окошко и в недоумении обнаруживали за ним нарядный прутик,
что, заявляя о себе, бил по отпотевшему стеклу; вскоре за окном обозначалось таинственное белое существо.
– Ой, ангелы с Кристкинд прилетели! – восклицал кто-то из гостей.
– Она раздетая, ей же холодно! – жалела я небесное существо.
Через несколько секунд в дверь стучали.
– Заходи, Кристкинд!
– Мы заждались уже!
Нарядная, вся в белом, Кристкинд с большой красивой соломенной корзиной проходила в центр горницы. Все к этому празднику наряжались в лучшие свои наряды. Атмосфера значительности и торжественности царила в избушке. В приход Пумберникла было мрачно, в приход Кристкинд – светло и радостно.
Кристкинд ставила корзину на пол и восхищалась:
– Какие вы все нарядные, красивые! А у меня для детей – подарки!
– Мы, Кристкинд, тоже подарки тебе приготовили! – говорил кто-нибудь из взрослых.
– Давайте тогда знакомиться! – и, чтобы не нарушался замысел праздника, начинала с ребёнка посмелее.
– Тебя как зовут?
– Саша Цвингер.
– А лет сколько?
– Шесть.
– Ас кем живёшь?
– С мамой, бабушкой, братом, сёстрами.
– И знаешь, как всех зовут?
– Да, – называл он.
– Молодец! А какой подарок мне приготовил?
– Стихотворение.
Он его рассказывал, Кристкинд вручала незамысловатый подарок из домашней выпечки: уточку, зайчика, бублик или пряник – и переходила к следующему. Ученикам задавались вопросы посложнее. Гости переглядывались: маленькими отчётами детей либо гордились, либо огорчались. Если у ребёнка на этот момент была плохая отметка, Кристкинд мягко отчитывала его:
– Нехорошо – не радуешь родителей, а им и без того тяжело, надо исправляться. Даёшь слово исправиться?
– Да.
– Смотри, обещания надо выполнять! Я обязательно прослежу! А подарок приготовил?
– Да, песню.
После импровизированного концерта Кристкинд удалялась, напутствуя:
– На следующий год опять приду! Живите в мире, любви и согласии. Наблюдая вас с небес, я буду благословлять добрые дела и поступки.
– Спасибо, Кристкинд, не забывай нас, приходи! Обязательно приходи!
Усаживались за стол и ели испечённый по этому случаю тыквенный пирог, пили чай с чабрецом или корнем солодки. Пели немецкие песни. Тётя Маруся извлекала какие-то чудесные тирольские мотивы, которые почему-то нравились более всего. Они всю жизнь меня преследовали, но воспроизвести их я, к сожалению, так и не смогла.
Новый год – Первое января – проходил скучнее. Раздавались поздравления с наилучшими пожеланиями, а бабушка Лиза молилась и просила:
– Убери от нас, Господи, беды в новом году, помоги вернуться на Волгу, в Мариенталь, – на Родину…
Скудные праздники тех лет кажутся сегодня такими трогательносветлыми!..
Обретённая родина
Для игр в куклы мама могла приносить обрезки из куспрома, но, чтобы не осложнять жизнь и не давать повода для обвинения в воровстве, мы делали куклы из старых домашних тряпок. Скатывали их потуже, перепоясывали верёвочкой, с одной стороны этого жгутика натягивали косынку – получалась голова. Сажей рисовали рот, нос, глаза, так что к лицу прикасаться нельзя было. Прежде чем отправиться с такой куклой спать, заворачивали её в другую тряпочку, чтобы постель не пачкалась. Соседские ребятишки завидовали нашему богатству – у них и таких кукол не было.
Сажа… Если бы не она, чем бы в те годы писали письма-треугольнички и документы? А как жили бы школы? Интересной была и судьба сладкого овоща – свёклы «бордо», её красными «чернилами» проверялись тетради.
Вечерами, когда мама чинила что-нибудь на руках, мы зачастую просили:
– Мамочка, расскажи о своём детстве!
После вздоха она нехотя начинала. Проходило время – у неё молодели глаза. Заворожённо слушая рассказы о магазинных куклах, мы сомневались: казалось, она фантазирует. Чтобы исключить недоверие, допытывались:
– А во что кукла была одета?
– А какие у неё были волосы, глаза?
– А куда она девалась?
– Значит, в старину жили лучше? Разве так бывает?
– Бывает, значит… Война!
Мы проклинали войну и соображали:
– Ав нашем Кучуке никто не хочет войны, правда?
– Думаю, правда.
Мрачная действительность скрашивалась речкой Кучук, в прозрачной воде которой мы так любили хлюпаться! На её песчаном берегу лепили из мокрого песка мячи, куклы, домики. Иногда сооружались настоящие песчаные крепости, на вершине которых втыкалась веточка лозы, символизировавшая дым из трубы.
Полуголодное детство – характерная особенность тех лет. Наша деревня исключением не была. Однажды нас с сестрой уговорили сходить во двор Сондрика поиграть с его детьми в жмурки. Дети побежали в сарай прятаться и обнаружили там большие деревянные чаны. Шура Логинов и Коля Маллалаев заглянули внутрь и застонали:
– А-а-а! Белый хлеб в воде!
Опрокинулись по пояс и начали торопливо его вылавливать.
– Вкусно? – интересовался кто-то.
– Ну да! От – живут!.. Мы голодные, а они белый хлеб свиньям скармливают!
– Тихо, услышат, – протянул нам Коля ладошку с хлебом.
Размокший, он оказался безвкусным. Обнаружив «кормушку», подбежали другие дети.
В чанах почти ничего не оставалось, когда в дверях сарая появилась младшая дочь Сондрика:
– Вы чо делаете? А ну марш отсюда! – дети, не реагируя, продолжали жевать. – Вы чо – оглохли? Кому говорю?!
Ребятишки, что были повыше, торопливо вылавливали остававшиеся куски.
– Не-ет! Не слушаются! Щас мамке скажу – она вам задаст! – и убежала.
С клюкой выбежала высокая жилистая Сондричиха.
– Я усих запомню! Усих матырей у тюрьму отправлю! – ничего страшнее придумать нельзя было и, закрывая лица, дети кинулись врассыпную. – Запомынай, Галю! Хватай их! Ышь, усэ зъилы! И чим мэни… зараз свынэй кормыть?
В страхе мы убежали и спрятались в своём сарае. Вечером рассказали обо всём маме.
– Будем надеяться, что обойдётся. Больше к ним не ходите. Играйте в другом месте, – успокоила она, улыбаясь.
Картошка и жмых, меню большинства, считались деликатесом. Картошка к весне, как правило, заканчивалась, и люди шли на старые поля рыть из-под земли мёрзлую картошку. Она была сладкой, невкусной, но, самое главное, её было мало.
Фруктов дети не видели. Единственная ягода, которая нам с Изой иногда перепадала, была лесная клубника и маленькие ягодки зелёного крыжовника – возле домика росло три кустика. Бабушка Лиза запрещала лакомиться этой незрелой зелёнью, и тогда она доставалась ребятишкам с соседних улиц. Чтобы опередить их, мы вставали пораньше и, прячась от няни, срывали эти кислые горошины, что казались необычайно вкусными, но нас вылавливали, и мы получали «нагоняй».
Через дорогу находилась горная полянка. Кругом ещё снег, а горка уже чиста, и из-под земли выбиваются символы стойкости и надежды – гордые букеты белых и голубых подснежников. Им сроки подошли, и, сочно-махровые, они прорезАли толщу белоснежного покрывала, восхищая жизнелюбием и красотой. Взрослые ими любовались, дети срывали, но помалу – помногу не разрешалось.
Полянка превращалась в место встреч и игр, на ней собиралась ребятня и молодёжь не только близлежащих улиц, но и всего колхоза. Между старшими зарождалась, бывало, любовь. Горку любили, ею гордились, как гордятся достопримечательностью:
– Ав нашем колхозе горка, она к солнцу близко!
– Ав нашем – дубрава! – парировала ребятня из «Карла Маркса».
«Ворошиловцы» молчали – хвастать-щеголять было им нечем.
За огородом начиналось поле – настоящая, целинная степь.
Начало трудовой биографии
В степи пасут коров – мы собираем там сухой коровяк. Падаем на свежую, сочную траву и наблюдаем небо. Наверху, будто специально, кто-то искусно вырисовал причудливые горы, реки, озёра – настоящие картины! Срисовывай – да и только! Наблюдаем облака и философствуем:
– Там, наверное, рай – туда улетает душа.
– А ад под землёй – там темно.
– Как думаешь, куда попадём мы?
– Не знаю.
– А мама, тётя, бабушка?
– Думаю, в рай. Они честно живут – не воруют, много работают.
– Бог бывает несправедливым. Взять хоть Сондриков… Так тяжело, как мы, они не работают, а у них всё есть. И всё им легко! И хлеб белый едят!
Это время удивительной гармонии возраста и природы! Хохоча, перекатываемся по зелёному ковру и перестаём, когда начинает кружиться голова. Наши наблюдения переключаются на табун, что лениво и равнодушно движется по целине, так же лениво покрикивают пастухи. Гоняемся за миражами… На зелёных лугах собираем букеты полевых цветов и ковыль. Ковыльные букеты, сухие, распушённые, украшают зимой комнату.
На тележке из досок в один ряд сооружаем из толстых, прочных коровьих лепёшек оградку в наш детский рост, внутрь аккуратно складываем мелкие лепёшки, выпиваем по бутылке молока, которой рано утром снабжают нас, и уезжаем.
По расчётам мамы и няни, мы должны вернуться до большой жары, но, как все 7-летние дети, не управляемся: начинаем работу лишь, когда набалуемся. Тележка оказывается иной раз очень тяжёлой и с трудом двигается по целине. Берёмся за одно колесо, затем за другое и выбираемся на место поровнее.
Вот, наконец, и грунтовая дорога! На обратном пути у неё скат. Повисая брюшиной на перекладине, по очереди парим на ней, растопырив, как птицы, руки, и легко управляем воздушным телом, чтобы не опрокинуть груз. Домой возвращаемся счастливо уставшие.
Иногда с бабкой Василихой, низенькой, худенькой и юркой соседкой, отправляемся корчевать пни бывшего берёзового колка[6]. Она показывает, как это делается.
Берём топор и пилу, и рано утром её и наша тележка катят по деревенской улице. Большие пни нам не под силу, корчуем тонкие длинные корни. Наблюдать, как отлипает земля, любоваться узорчатой паутиной и неповторимым кружевом стремящихся вдаль нитей, что ищут, чем бы напитать дерево, – такое волшебство! У пня жила толщает. Чтобы оторвать её, подсовываем деревяшку попрочнее и, как на батуте, прыгаем; если корень не отламывается, отпиливаем.
Бабка Василиха уезжает с тележкой, нагруженной толстыми пнями, а у нас нет и полтележки. Вскоре она, к нашей чёрной зависти, появляется снова. К вечеру привозим что-то вроде мелких жердинок, съедаем лепёшки из смеси отрубей и картошки, выпиваем молоко и засыпаем. Вставать утром рано – пытка, просим разрешить выспаться, дать передышку. Мама с няней непреклонны:
– Пока сухо и нет дождей, надо поработать, постараться запастись хотя бы этими дровами. Кроме вас, помочь некому – не замерзать же зимой!
Однажды, засыпая, надумали не уступить бабке Василихе и привезти дров столько же. Наставили вертикально тонкие корневые жердинки, соорудили подобие высокой бабкиной тележки и решили: не уедем, пока не наберём сооружение. Гордые собою, мы возвращались в сумерках. Мать подоила корову и уже волновалась… Бабка Василиха сидела на нашем подворье и первая заметила нас:
– Наконец-то! Вон они, Элла, едут! Я, было, тож начала уже волноваться.
Мама вышла из сарая, увидела наш груз и ахнула: впряжённые в телегу, мы с трудом его тянули.
– Ставьте тележку, разгружать будете завтра.
– Молодцы, девчатки, обскакали бабку Василиху!
От кизяков много золы и мало тепла. Экономно расходуют тот хворост, которым удаётся запастись для растопки.
Начальная школа
В сентябре – первый раз в первый класс. Желая нас подготовить, бабушка Лиза раздобыла после новогодних праздников 1944 года старый букварь и попросила Лилю Цвингер:
– Помоги девчонкам, позанимайся с ними.
Мне интересно – я легко запоминаю буквы и успешно складываю слоги. Маше Цвингер, старшей сестре Лили, вздумалось проверить, чему она нас научила.
– Ма-ма мы-ла ра-му, – прочла я, старательно растягивая слоги.
– Теперь, Иза, твоя очередь.
– Не хочу – пусть Тоня читает.
– Она уже читала, у неё получается.
– А я не буду.
– Читать не будешь?
– Заниматься не буду.
– Почему?
– За меня Тоня учиться будет. Мы похожи – учитель не разберётся!
– А ты что будешь делать?
– Играть.
– Ты ленивая?
– Нет, не ленивая, но лучше бегать и играть в жмурки.
Первого сентября в школу отправилась я одна. Прихожу – Иза спрашивает:
– И что было интересного?
– Каждому дали камышовую ручку с пером, чистую, всамделишнюю тетрадку, палочки писали, учительница меня хвалила.
– А учительница какая?
– Красивая. На ней розовое платье. Пойдёшь – увидишь.
– И много вас – в классе?
– Много… Наверное, пятнадцать.
Иза выслушала и решила:
– Ничего интересного – не пойду!
Перед школой она переболела скарлатиной – теперь её жалели и не принуждали. Сентябрь я занималась – Иза била баклуши. В октябре учительница не выдержала – вызвала маму.
– Элла Александровна, почему Изольда не ходит в школу? Нехорошо, ведь близнецы! Плохо, если одна выучится, а другая останется неучем. Вырастет – вас же обвинит.
Мама сшила портфель и уговорила Изу учиться: «Неучем быть стыдно».
Портфель Изе понравился, и она выдвинула условие:
– Только носить его буду я.
Я согласилась: младшим полагалось уступать, но скоро он ей надоел, и носить его приходилось мне – как-никак, я была старше на целых 30 минут!
Портфель стал предметом зависти беспортфельных, и школе запомнился надолго. Из защитного материала, с карманчиком впереди – для чернильницы, – он служил нам все четыре года начальной школы.
По годам самые маленькие и не выдавшиеся ростом, мы сидели за первой партой. В военные и послевоенные времена переростки составляли большинство: семилетних было трое; десятилетних – столько же, далее шли 12-13-летние и даже два 18-летних.
Учительница путает нас, Иза этим пользуется – щипается, когда не знает ответа. Я вскакиваю, отвечаю – подлога никто не замечает. Когда ей бывает скучно, кладёт кудрявую головку на парту и нарочито громко храпит. Учительница подходит и, поглаживая, тихо говорит:
– Иза, спать на уроках нельзя.
– Ой, какой я интересный сон видела! – потягивается она, притворно зевая.
Придвинулась как-то впритык и, будто тормозной путь проверяли, толкнула – я грохнулась и растянулась меж рядов. Взрыв хохота – она довольна и лукаво оправдывается: «Нечаянно же!»
На переменах я ходила с книгой – она бегала наперегонки или играла в жмурки. Однажды ко мне, гревшейся у круглой печи, с криком и смехом подбежала группа вместе с Изой.
– Тоня, там врач приехал, весь в белом! Пойдём, посмотрим! – и я присоединилась к ним.
Появление в школьных стенах врача, инспектора из отдела образования, фотографа или просто родителя было редкостью, а потому событием. Дети сбегались и разглядывали «гостя», как в зоопарке зверей.
В большом школьном зале две массивные двери: одна – на улицу, другая – в маленький коридор педагогов, в котором с одной стороны находится учительская, с другой – директорская.
Запрудив огромный зал, толпа, как пчёлы на сахар, ринулась за учительницей и врачом, классическим доктором Айболитом. Они приближались к элитному коридорчику, и я оказалась в «голове» толпы. Задние лавинообразно напирали – противиться было невозможно. Дверь открылась, врача с учительницей выплеснуло внутрь, а с ними и несколько детей. Две уборщицы выталкивали их и, давя с обратной стороны, пытались закрыть дверь.
– Назад! Не напирайте! Отойдите! Дайте закрыть!
– Мы тоже хотим к доктору!
– Пусть и нас посмотрит!
– И мне к доктору! – кричали дети.
– Да дайте же закрыть!
Дверь, наконец, захлопнули, и я оказалась прижатой к ней.
– Дайте выйти! Пожалуйста! – задыхалась и плакала я, видя перед собою одни только ноги и животы.
Дверь рванули, и в ней обозначился могучий и грозный старик-сторож, которого все боялись. С двумя уборщицами пытался он оттеснить толпу.
– Доктор всех посмотрит! Назад, бараны!
Ничего не помогало. Боясь упасть и оказаться затоптанной, я напыжилась и, чтобы быть повыше, вытащила, словно сдаваясь в плен, руки. Безымянный пальчик правой кисти оказался при этом в дверном пазу с тыльной стороны. Сторож и уборщицы оттолкнули передних и захлопнули тяжёлую, массивную дверь.
Безвольно повиснув на расплющенном пальце, я закричала и потеряла сознание. Толпа в испуге отхлынула, но коридорчик учителей не реагировал. Очнулась я от нестерпимой боли и крика того, кто меня поддерживал: «Помогите! Помогите!» Дверь не открывали. Дети кричали и колотили. Звуки доносились откуда-то издалека и меня, казалось, не касались. Дверь, наконец, открыли, я освободилась от плена и упала на чьи-то руки.
Очнулась в учительской, на столе. Кровь разукрасила мне одежду и белый халат доктора, палец напоминал маленькую, синюю, как баклажан, грушу. Стыдно за своё разбросанное тело, хотелось слезть – я села. Весь бледный, доктор шептал-уговаривал:
– Потерпи, милая, – мне нечем обезболить.
– Отрежьте… Больно…
Горячие градины капали на склонённую голову доктора, что пинцетом вытаскивал раздробленные косточки.
– Потерпи, я сделаю всё, чтобы исключить гангрену. Косточки вырастут, пальчик заживёт! – и, управившись, начал бинтовать.
Кровь проступала через бинт – он наматывал ещё и ещё. Наконец, всё было готово! Меня вновь уложили, но голый стол был холодным и неуютным, я мёрзла и просилась домой.
– Дойдёшь?
Киваю, и меня начинают одевать.
Морозная дорога кажется бесконечной, щемящая боль ноет, жжёт, ползёт по телу – я вою, пытаясь отвлечься от дрожи, холода и нестерпимой боли.
– Ты что это? Кто тебя обидел? – склоняется предо мною шедшая навстречу женщина.
Спровоцированная жалостью, плачу навзрыд. Мне стыдно: в плену молчат, несмотря на пытки, но остановить свой вой я не в силах…
– Да что случилось? – прижимает она меня.
– Больно… руку…
– Ударилась?
– Не-ет! Дверью расплюснуло-о!
– Дверью? Где – в школе?
– Угу!
– Может, проводить тебя?
– Я сама…
– Не опускай руку, держи её кверху…
– Угу…
– Ну, храни тебя Бог, – перекрестила она и ушла.
Бабушка Лиза раздела меня, унесла в постель, и мне на всю жизнь запомнились запах и цена дома, где тебя любят. Моё здоровье было главной заботой любящей няни, и я сразу уверовала, что «всё будет хорошо»!
Три дня прошло в бреду.
Как только температура исчезла, попросилась на занятия, но боль в школе почему-то усиливалась – приходилось отпрашиваться.
Наш деревенский лекарь, бабка Василиха, делала примочки и что-то нашёптывала.
– Косточка выпадет, – сказала она после очередного осмотра. – Как только это случится, рука пойдёт на поправку, так что не бойся.
– А палец? Он нормальным будет?
– Палец останется прямым, только с большим шрамом. И ноготь скоро слезет, но вырастет другой. И косточка другая вырастет.
Так и случилось – палец навсегда остался с отметиной.
Вскоре наша учительница вышла замуж и уехала. Её заменил Алексей Дементьевич, необычайно добрый старик.
Однажды его жена встретила маму, и они разговорились. Мама жаловалась на трудности, и женщина предложила: «Бери девчаток и в субботу вечером приходи к нам в баню».
Это была первая в нашей жизни баня – дома нас мыли в огромном тазу.
– Элла, как вымоешь, крикни, я здесь! – раздался снаружи голос учителя.
Мама ополоснула нас, натянула фуфайку, приоткрыла дверь:
– Алексей Дементьевич, принимайте!
Во что-то большое и белое завернул он Изу, затем меня и через снежный двор поспешил в избу. На длинной лавке его жена одевала Изу, он – меня. Забылось, чем угощали, – в памяти остались лишь сладость тепла, ласка и защищённость.
Ученики любили Алексея Дементьевича, как любят отца. Он жалел и думал за них, подсказывал, чем, разумеется, портил, однако они этого не понимали ещё.
С четвёртого класса проводились в те годы экзамены – непременно с инспектором из районного центра. Учеников усаживали по одному, возможность списывания исключалась. Испытаний все боялись, боялся и учитель: экзаменовалась и его работа!
Отчётливо запомнился экзамен по математике. Алексей Дементьевич читал с доски текст задачи, грозный инспектор беркутом смотрел на класс… Притворясь думающими, дети уткнулись в парты, косясь на отличников, – в надежде… И вдруг – о счастье! – инспектор вышел. Чинный Алексей Дементьевич преобразился, поднялся и быстро зашептал:
– Ребята, решение знаете?
Ребята молчали – он зашептал энергичнее.
– Первый вариант! Вот это и это надо сложить, – и, как дирижёр палочкой, тыкал у доски вытянутыми пальцами на цифры. – Что получится, разделить на три, затем умножить на 20 и все четыре действия сложить. Тоня, поняла?
– Я знала, – прошептала я.
– Сядь с краю, решение положи так, чтобы видела вторая парта, со второй – третья и т. д. Второй вариант! Решать так же, только числа другие. Надя, – обратился он ещё к одной отличнице, – сядешь так, чтобы решение было видно другим! – и, заняв прежнее место за учительским столом, вновь превратился в чинного учителя.
Вошёл инспектор – все склонились над тетрадями, ожидая подсказки и надеясь на списывание. Ничего «не заметив», инспектор начал тихо переговариваться с учителем.
Экзамены сдали все…
Болезнь Изы
Иза экзамены не сдавала. За полтора месяца до окончания школьных занятий она заболела воспалением лёгких и её увезли в районный центр – село Родино. Каждое воскресенье к ней наведывались, и, возвращаясь, плакали:
– Изочка умирает – несчастный ребёнок!..
В очередной раз бабушка Лиза громко и радостно сообщила:
– Всё, Бог услышал мои молитвы! Иза выздоровеет!
– Она почти уже здоровая?
– Нет, она ещё очень плохая, но спросила, что я принесла покушать, впервые поинтересовалась: «Как там Тоня?» и почти всё время лежала с открытыми глазами.
И вот во двор въехал ходок, на котором сидела Иза в синей юбочке и голубой блузочке с маленьким закруглённым отложным воротничком. Я подбежала, и мы крепко обнялись. Мраморное лицо и длинные с каштановым отливом кудри производили впечатление девочки с картинки – она казалась очень красивой. Мама мягко заметила:
– Осторожно, Тоня, у Изы много вшей. Мы будем сейчас её стричь.
– Стричь? Такие красивые волосы?
– Да, красивые, но надо вывести вшей.
– И тебе, Иза, не жалко? Ты согласна стричь волосы?
– Согласна, вши кусаются.
Только теперь я заметила, что она постоянно чесалась. Её остригли под «ёжика», затем щёлоком на два раза вымыли похожую на мальчика голову, вычёсывая корни специальным, очень мелким гребешком. С любопытством разглядывая на земле красивые кудри, я ужаснулась – в них копошились жирные, чёрные жучки. «Грязные», – решила я. Бабушка Лиза поднесла спичку, и волосы, вспыхнув, быстро сгорели. Утром Изу не будили. Когда в обед она проснулась, бабушка присела к ней на кроватку.
– Хорошо спала… – поглаживала и приговаривала она. – Вши, слава Богу, не беспокоили.
– Да, они спать не давали.
– Не будите её. Пусть высыпается, сон лечит, – говорила мама, уходя на работу.
Иза осталась в четвёртом классе на второй год, и в последующие годы у каждой из нас началась своя жизнь – свои воспоминания, свои переживания.
Казалось, она была довольна, что может позволить себе подольше оставаться маленькой, – быстро нашла общий язык с заречными сверстницами, которые резвились, бегали, дурачились, играя в куклы. Меня тянуло к детям постарше.
День Победы
Начиналась весна 1945-го. Куспром закрыли. Женщины работали теперь в поле и ночевали в бригаде. Мы редко видели маму: отпускали её лишь раз в неделю и только ночью на несколько часов.
Стоял тёплый майский солнечный день. С разрешения няни играли мы во дворе – что-то лепили из глины. С пустыми вёдрами на коромысле вышла из сеней няня и обратила внимание на показавшегося вдали всадника. Он кричал у дома, во дворе которого брали мы из колодца воду.
– Опять что-то случилось, – в раздумье говорит бабушка и, пытаясь угадать, всматривается, козырьком ладошки прикрыв глаза.
– На собрание, видно, зовут, – думает Иза.
– Может, и на собрание, только странно, что Сондрик жеребца своего не пожалел! – удивляется она и отправляется к колодцу.
– На собрание всегда старик разъезжал, – вслед ей сомневаюсь я.
– А этот молодой и босой, – замечает Иза.
– Зато в фуражке! – оборачивается няня.
Поравнявшись с нею, всадник притормаживает и кричит:
– К сельсовету, баба, – на митинг!
Няня на ходу отмахивается: «Ладно!» Поравнявшись с нами, опять кричит:
– Всем на митинг!
– И детям?!
– Всем! Всем! Всем!
– Нам-то зачем?
– Всем велено – и взрослым, и детям!
– Случилось что?
– Идите к сельсовету – узнаете!
– И обязательно?
– Строго обязательно! – кричит он и скачет дальше.
С полными вёдрами на коромыслах возвращается няня.
– Пойдём, бабушка. Он сказал, что всем нужно – и взрослым, и детям.
А вдруг накажут, если не пойдём?
Она нас причёсывает, и мы отправляемся.
– Бабушка, смотри, как принарядились все!..
– Может, праздник какой?
Люди веселятся, образовав большой круг. Две молодые женщины, задорно отплясывая, выговаривают под гармошку частушки. Мы останавливаемся в сторонке.
– Бабушка, ну, пойдём поближе – посмотреть!
– Здесь постоим – нам лучше подальше держаться.
Я вспомнила сабантуй и настаивать не стала. Со своими малышами подходит тётя Марта – мы рады: компания наша увеличилась.
– Не знаешь, Марта, зачем народ собирают?
– Так война ж закончилась!
– Война?! – застывает няня с открытым ртом.
– Ну да, вам что – не сказали?
– Кто-то верхом на жеребце кричал, чтоб на митинг шли, больше ничего.
Мы с Изой прыгаем и хлопаем в ладошки: «Слава Богу! Закончилась, закончилась!»
– Счастье-то какое! Теперь домой, в Мариенталь, поедем! – и няня радостно скрещивает на груди руки.
– Из трудармии мужчины вернутся!.. – мечтательно тянет тётя Марта.
– Чо волынят – начинать пора! – негодуют в толпе.
– Баб з бригады ждуть, – отвечает голос. – За нымы подводы отправылы.
Няня всматривается в даль, откуда должны показаться подводы, задумчиво по-немецки тянет:
– И Элла приехать должна…
В кругу запели, но мы, отверженные, чувствуем себя ущербно, праздника не ощущаем и с завистью наблюдаем за весельем…
– Едут! Едут! – распадается веселящийся круг.
Женщины спрыгивают с телег и попадают в объятия родственников. Выглядывая маму, мы тоже побежали. Сидя спиной к кучеру и глядя вперёд в пол-оборота, мама опирается ладонью о край телеги и тревожно всматривается в толпу. Я издали замечаю её чёрные, ищущие глаза.
– Мама-а! – и мы рванулись навстречу.
Мама – в глазах слёзы – слезает с брички, молча опускается на корточки, обнимает нас, прижимается и надрывно задыхается. Приподнимается, и мы вместе с плачущей тётей Мартой выходим из толпы.
На крылечко выходят трое – председатель сельсовета, Сондрик и представитель из центра. Начинается митинг.
– Ну, не надо, Элла, успокойся, хватит, – просит няня.
На корточках, уткнувшись нам в платьица, она не может остановить слёзное удушье. Не слушая выступающих, мы обнимаем её и тоже тихо, безутешно плачем, понимая, что отца с нами не будет – уже никогда…
– И он бы мог… до этого дня… дожить! – глядя снизу, смогла, наконец, выдавить она сквозь слёзы, и мы, виновато скосив глаза в сторону президиума, заплакали ещё горше. Горе хотелось спрятать, не выставлять напоказ, не давать повода для злословий, но уйти нельзя…
Прошло много лет, но говорить и вспоминать без слёз о Дне Победы я не научилась – боль не притупилась…
История бабушки Линды и её детей
С войны возвращались мужчины. Однообразная и привычная женская жизнь потихоньку разбавлялась непривычной мужской, и командные в деревне места: учётчик, бухгалтер, бригадир, заведующий фермой или складом – оккупировались теперь мужчинами.
Среди бригадиров маме докучали два Ивана – Короб и Лобзиков, но её симпатий они не вызывали. Особенно настойчив в своих притязаниях был Лобзиков. Высокий, мужественный, красивый, он подъезжал к нашему заречному домику и, если мы бывали во дворе, звал:
– Идите сюда, девчатки, покатаю!
Счастливые от того, что нам уделяют внимание, мы подбегали, взбирались на ходок и гордо-довольные разъезжали по селу. Вечером просили маму:
– Выходи за него замуж – он хороший.
– Я ещё отца вашего не забыла.
Мы пристыженно замолкали: мама не забыла, а мы забыли…
К началу осени в деревне появился молодой и красивый немец. Поговаривали, что он храбро воевал, был ранен под Курском, но после госпиталя попал, как и другие немцы, не на передовую, а в трудармию. В Кучуке жили две его родные сестры по отцу и брат по мачехе Линде, что вышла замуж за их отца ещё в Мариентале после смерти матери.
Жили они в захудалой землянке. Линда (мы звали её бабушкой), низенькая, худенькая круглолицая женщина сорока шести лет, выглядела значительно старше своего возраста. Двух её дочерей, 18-летнюю Марусю и 15-летнюю Фриду, в деревне мало кто знал: у них не было одежды, и они никуда не выходили. Их брат, кареглазый 10-летний Саша, всегда молчаливый и грустный, стыдился нищеты и сторонился сверстников. Высокая, стройная, белолицая Маруся, девушка с удивительно ясными голубыми глазами, была изумительно хороша – низкорослая и смуглая Фрида смотрелась несколько приземлённее.
Летом они работали и питались в бригаде колхоза, но наступала зима – работу прекращали: тёплой одежды не было. До глубокой осени девушки ходили босые и в самотканном тряпье, натянутом на голое тело. В летнее время нехитрая одежонка стиралась по вечерам щёлоком, за ночь высушивалась, а утром опять натягивалась. За лето подвозили они к землянке две-три скирдовальные брички с соломой – зимой топили ею печь.
Однажды осенью Маруся решила в горячей, недавно протопленной русской печи прожарить одежду – так в деревне, спасаясь от вшей, делали многие, – но, видимо, печь была ещё слишком горяча: одежда вспыхнула. Голая, металась она по двору и громко голосила. Пришла Линда, и теперь в голос зарыдали они обе: Марусе за прогул грозила тюрьма. Линда прибежала к нам, и бабушка Лиза нашла ей какую-то старую одежду – девушка была спасена.
Маруся и Фрида учились на Волге, Саша рос безграмотным. В дырявых штанишках его часто видели недалеко от школьного двора – с завистью наблюдал за детьми. Учиться Саша пошёл переростком в пятнадцать лет, но семилетний курс школы закончил за три года. Приобрёл профессию механизатора широкого профиля и долгие годы работал бригадиром в одном из районов края.
Линда заявлялась уставшая и замёрзшая, сбрасывала с себя лохмотья, зажигала в печи солому и ставила для чая чугунок с водой. Огонь в печи освещал избушку. Пили чай с травами, которыми запасались с лета, залезали на печь и, прижимаясь друг к другу, засыпали. К утру даже на печи становилось прохладно и, чтобы в избушке поддерживалась необходимая для жизни температура, бабушка до своего ухода протапливала её ещё раз.
Из родных, кроме пасынка, у Линды никого не было. Она случайно узнала от кого-то его адрес в трудармии, сообщила о безысходной жизни с детьми, посетовала, что погибнут от голода и холода, если никто не поможет.
Лео – так звали пасынка – после освобождения из трудармии работал на Колыме и, чтобы спасти родных от неминуемой гибели, начал отсылать небольшие переводы. Линда кое-как приодела девушек, и их заприметили в молодёжных компаниях. Женщины соседних колхозов удивлялись, откуда у деревенской попрошайки две красивые взрослые дочери.
Жители колхоза имени Свердлова, в котором жила Линда, частично удовлетворяли интерес любопытных: «У неё ещё и сынишка есть», – «Да вы что? Трое детей? Вот бедолага!» – «Сидит на печи, не учится, а мальчонка, видать, смышлёный».
– А девки каки смирны да уважительны! Мой Николашка на старшеньку всё посматриват. Нечего, говорю, глаза пялить – немка она!
– На что же они живут? Ведь у них, хоть шаром покати – пусто!
– Ныдавно сын объявывся – грОши будто прысылае.
Вскоре бабушка Линда получила письмо, пасынок просил продержаться – скоро-де будет. Время шло – он не появлялся. Одежду за летний сезон девушки поизносили, и безжалостная зима вновь ждала их на печи. За короткое лето в кругу молодёжи показались они всего несколько раз, так что об их существовании вскоре забыли.
Однажды – была уже поздняя осень 1946 года – кто-то заметил, как у поселкового совета остановилась машина и из кузова лихо выпрыгнул молодой военный. Он направил свои стопы на край деревни в сторону колхоза имени Свердлова. Мальчишки, любопытный народ, увязались за ним. Какое-то время шёл он уверенно, затем начал оглядываться, замедлять шаг и через какое-то время подозвал их.
– Не знаете, где живёт Кельблер Линда?
Детвора переглянулась, и незнакомец двинулся дальше, но, так как начиналась степь, повернул к избе, что сиротливо виднелась вдали. Мальчишки не отставали и забрасывали его вопросами.
– Дяденька, а какая она, эта тётенька?
– Не знаю – давно не видел.
– А дети у неё есть?
– Есть. Две дочери и сын.
Ситуация не прояснялась. Военный и любопытная детвора подошли к избе, постучали. Дверь открыл древний старик с длинной палкой, на которую опирался.
– Не скажете, где живёт Кельблер Линда?
Старик удивился:
– Ня слыхал про таку.
– Она с детьми в колхозе имени Свердлова жить должна. Где-то на отшибе.
Кто-то из ребятишек разочарованно воскликнул:
– Это попрошайка, что ли?! С детьми?
– С детьми.
Теперь удивился старик: «Да рази у яё есть дети?»
Не слушая, военный уже отходил от дома.
– Дяденька, её избушку и не видно с дороги! – не отставала ребятня.
– Над землёй просто бугорок поднимается.
– Во дворе соломы много!
– Ступайте, дальше я сам пойду – найду теперь!
Лео Антонович Кельблер (1918–2003). Фото 1941 г.
Землянку по этим приметам он нашёл. Постучал – тихо, рванул дверь – кто-то в полумраке шмыгнул к печи и испуганно закричал:
– Ой, к нам нельзя!
– Почему?
– Мы… мы… на нас ничего нет! Матери нет дома…
Пришелец только сейчас заметил выглядывавшие с печи лица.
– Я Лео – ваш брат, – бросил он к печке два мешка, – одевайтесь, тут на всех должно хватить. Оденетесь – позовёте, – и вышел.
Спрыгнули все трое с печи, развязали мешки. За дверью аханья, оханья, восторги, смех. Наконец, открыли:
– Входите…
Военный стоял у двери и, не узнавая, разглядывал повзрослевших сестёр и брата. Маруся узнала, кинулась на шею и громко зарыдала. Осмелели и подошли младшие – Фрида и Саша. Сплетясь в единый клубок, четверо молодых людей плакали, не стыдясь слёз, громко и безутешно; плакали от горя и обиды за безысходную нищету.
Весть о том, что у попрошайки объявился пасынок, быстро облетела деревню. Однажды в заречный домик пришла к нам Фрида. Она любила нас, мы – её: часто приносила в больших листьях лопуха гостинец – клубничку или земляничку.
– Фрида, не надо! – притворно отказывались мы. – Ешь сама, у вас самих есть нечего!
– Я наелась, а вам некому рвать. Мы в бригаде каждый день её рвём до и после работы. Там много, мы даже на зиму уже насушили!
Сейчас она заявилась без гостинца, но в каком-то красивом расклешённом платье с короткими рукавами-«фонариками». Мы долго восхищались ею – выглядела она необычайно красиво и нарядно.
– Я сегодня с другим гостинцем, новым и красивым. Смотрите! – и выбросила, развернув, ленты двух цветов.
– А-а-ах! – застонали мы от восторга, восхищаясь свисавшей с её рук алой и розовой красотой.
– Фрида, зачем? Не надо! Оставьте себе!
– Мы уже взрослые. Нам лент не надо, а вам как раз. Давайте заплету!
И вплела их в кудрявый наш волос. Получились нарядные косички: у меня – длинные, у Изы – короткие.
– Носите. Краси-иво как! – любовалась она, расправляя бантики.
Я берегла ленты Фриды и украшала ими подрезанные волосы вплоть до десятого класса.
С этого времени они уже не хоронились людских компаний, и в деревне начали замечать детей бабушки Линды. Вскоре к Марусе посватался вдовый трудармеец – немец из соседней деревни, высокий смуглолицый молодой человек лет двадцати пяти.
После свадьбы, вечернего обеда во дворе их землянки, обнаружилось, что он болен чахоткой. Прошёл год после свадьбы, и у них родилась дочь – маленькая Машенька. Через месяц после её рождения тихо умер отец.
Маруся на похоронах подозрительно кашляла. Линда поила её какими-то травами, но ничего не помогало – Маруся слабела, хотя и ходила с румяными, будто накрашенными, щеками. Однажды няня налила в кувшин свежих сливок, завернула в мокрую тряпицу свежего, только что сбитого масла и отправилась к Линде помолиться за здоровье Маруси. Я с Изой увязались за нею. Маруся, молодая и свежая, приподнялась с лежанки.
– Спасибо, баба, только мне это уже не пригодится.
– Ну, что ты такое говоришь, Маруся! Я сейчас помолюсь за тебя и, Бог даст, выздоровеешь. Тебе жить да жить!
– Чувствую – скоро помру. А как, баба, жить хочется! – заплакала она. – Машеньку жалко – сиротой останется. Бог даст – доброе сердце мамы вырастит её. Боюсь заразить – на руки не беру. А как хочется!.. – и она закашлялась, держа у рта какую-то большую белую тряпку.
– Сейчас выпьешь свежих сливок, и тебе станет лучше.
– Не надо переводить, пусть Машеньке дадут, – она задыхалась.
Поражало, что молодая и красивая женщина говорит о своей смерти, это было так противоестественно!
Через два дня деревня скромно хоронила Марусю; она умерла, оставив годовалую Машеньку безропотной Линде.
Ещё через год, тоже от чахотки, умерла семнадцатилетняя Фрида. Две эти трагические смерти пронзили нас болью и печалью, мы безутешно плакали.
Потеряв дочерей, бабушка Линда с Сашей и маленькой внучкой жили теперь втроём, и четырнадцатилетний Саша в летние каникулы работал в колхозе наравне со взрослыми – надо было кормить мать и племянницу-малютку.
Линда, бывшая Машеньке и матерью, и бабушкой одновременно, души в ней не чаяла и делала всё, чтобы она росла в любви и достатке. Спасло их приобретённое в Мариентале мастерство плетения чудесно-сказочных соломенных корзинок. Они получались одно-, двух- и трёхэтажными, приобретали форму причудливых теремочков, а порою состояли из нескольких отделений, каждое их которых имело свою крышечку. Слава о её рукоделии разнеслась по селу, а позже – и по району. Она стала получать заказы и, прекратив попрошайничество, начала понемножку этим зарабатывать.
Саша в 18-летнем возрасте женился, и бабушка Линда с маленькой Машенькой жила в его семье. Машенька помогала нянчить двоюродных сестрёнок, дочерей Саши, которые были чуть моложе её. Способная и старательная, она хорошо училась. В 1972 году поступила в педагогический институт и после его окончания работала учительницей русского языка и литературы. После замужества уехала с мужем к его тёте в Казахстан, родила там двух дочерей и обрела новую Родину.
Бабушка Линда прожила 92 года и, увидев правнучку, умерла со словами: «Буду наблюдать за вами оттуда, живите с миром».
Воспитывавшая с двухлетнего возраста пасынка Лео, Линда вдруг зачастила к нам. Мама и бабушка Лиза из жалости всегда что-нибудь совали ей: тыкву, свёклу с морковью, капусту, топлёное масло. Когда матери не было дома, няня Лиза приглашала Линду в домик, и они подолгу о чём-то шептались.
Замужество мамы
– Элла, тебе бы замуж выйти, – озвучила как-то няня свою думку.
– Ещё чего? А мужа как забыть?
– Его не вернёшь, а жизнь продолжается. Я не вечная – одной с двумя детьми тяжело. Ты молодая, красивая – надо мужа искать.
И в нашем заречном домике стал появляться дядя Лео: то картошку поможет посадить, то сена привезёт, однажды даже сарай помог перекрыть. Мама начала вечерами пропадать. Однажды осенним, ещё тёплым вечером я вышла из дома и отправилась к тёте Марусе, жившей по другую сторону речки. Решила – мама у неё. Ко мне приближались голоса. Я притаилась в ивняке и вдруг – ба, мама и дядя Лео!.. Шли не от тёти Маруси – тогда откуда? Они медленно спускались к воде – месту, где была мель.
– Как же через воду перебраться? – донёсся игривый голос мамы.
– А вот как! – подхватывает он её на руки и в сапогах бредёт по воде. На середине реки останавливается, и я слышу поцелуй. На берегу осторожно опускает её, и они, обнявшись, идут дальше. Я – тихонько за ними. У домика дядя Лео целует маму ещё раз, и они прощаются. Захожу я домой не сразу.
– Ты где была? – накидывается на меня няня. – Везде искала – нигде нет! Напугала…
– По улице бродила, – прячу я лицо.
– Хорошо, что все дома, давайте спать! – зевает счастливая мама.
Обе бабушки, Зина и Лиза, убеждают её выйти замуж. После долгих уговоров она, наконец, сдаётся.
Десятилинейную лампу зажигали в исключительных случаях. В конце декабря 1946 года в один из субботних вечеров её яркий свет вновь оживил нашу избушку. Сходились гости: бабушка Зина и тётя Маруся с детьми, сёстры дедушки Сандра – Нюра и Вера, – бабушка Линда с молоденькими сестрёнками дяди Лео и ещё несколько незнакомых нам женщин.
Черноволосой красивой маме очень идёт белая блузка с чёрными балабольчиками у шеи. Могучий, в военной гимнастёрке дядя Лео тоже красив. Они скромно сидят за столом и принимают поздравления. Кто-то заиграл на гармошке. Подпрыгивая и притопывая, с возгласами «гоп-са-са!» танцуют польку – веселятся.
Мне с сестрой не до праздника – хочется спать. Мама грустно улыбается нам, поднимается и мягко останавливает веселье:
– Уже поздно, детям время спать.
Гости нехотя расходятся. Шёпотом интересуемся у няни:
– Дядя Лео и вправду теперь всегда с нами будет?
– Ну а как же? – удивляется она. – Он вашим папой будет!
– Двух пап не бывает! – не соглашаюсь я.
– Не бывает, – вздыхает она. – Но… вы же всё хотите, чтобы вас защищали! Вот он и будет защищать!
Так в семье появился мужчина, который несколько стеснил наше женское царство, – мы трудно привыкали к мужскому началу.
Наступало рождество – 25 декабря. Бабушка Линда связала из соломки дивные, миниатюрные корзиночки с закрывающимися крышечками, внутрь положили по два пряника, которые состряпала альтмама, подвесили их к потолку, и утром каждый из нас должен был сказать:
– Мама и папа, поздравляем с рождеством! Желаем крепкого здоровья и счастья!
Не хотелось предавать память отца, да и мучительно назвать чужого человека «папой», но настоящий белый пряник не давал Изе покоя. Велик был также соблазн заполучить в руки красивую корзиночку, и к вечеру она сдалась – сказала всё, как полагалось. Папа Лео целует её, поднимает на руки, и она достаёт с гвоздя корзиночку.
– Тоня, очередь за тобой, – улыбается мама.
Я насупилась и отошла, мать тяжело вздохнула.
Пять дней волшебная корзиночка с белыми пряниками висела у потолка. Пять дней я крепилась, украдкой поглядывая на потолок. Однажды перед обедом заметила, как в прохладной кухоньке мама задыхалась от слёз в объятиях няни.
Канун Нового года. Жалко маму, но я молчу. Утром Первого января усаживаемся за праздничный стол. Все, кроме Изы, к еде не притрагиваются – молчат. И вдруг из меня вырывается:
– Мама, папа и Муттер, поздравляю с Новым годом, желаю крепкого здоровья и большого счастья!
Мама, плача, бросилась меня целовать, папа Лео крепко обнял, поднял на руки, как поднимал Изу, достал корзиночку и поцеловал. Я грызла пряники – мать виновато улыбалась:
– Свежие, они были вкуснее, зачерствели уже.
Корзиночка нравилась мне больше пряников – я долгие годы берегла её, как память о бабушке Линде. Взрослая, везде искала подобные и не находила – утратился, видно, секрет того плетения… А произносить слово «папа» не составляло больше труда.
Зима 1949-го
Новый учебный год мы начинали теперь в разных классах: Иза – в четвёртом, я – в пятом. Это непривычно и немножко грустно, но… Иза становилась всё серьёзнее, и часто уже не я, а она торопила:
– Что ты возишься? На «линейку» опоздаем!
Каждый день за пятнадцать минут до начала занятий ученики и учителя выстраивались в большом коридоре деревянной школы в два ряда, или, как говорили, «становились на линейку» – пели «Гимн Советского Союза». Того, кто опаздывал на «линейку», пугали: «Допрыгаетесь, исключат, как исключили Солодка». Опаздывать на гимн боялись, подгоняли тех, кто плёлся сзади: «Скорее! Уже строятся!» После гимна расходились по классам без дополнительного звонка.
В деревушках, что от Степного Кучука в пяти-семи километрах, не было семилетней школы, и детей определяли, как правило, в наше село, реже – к родственникам в город. Обучение большинства заканчивалось на четырёх классах.
Из соседней деревни в нашу школу ходило пятеро. Двое – Харченко Алёша и Люба Скрыльченко – учились со мной в 5-м классе.
Харченко оказывал иногда знаки внимания: то булавкой одарит, то брошью-приколкой, а когда в игре «Ручеёк» выбор останавливал на мне, я катастрофически краснела.
Лида окончила Родинскую среднюю школу и теперь преподавала у нас немецкий, пение и рисование. Ученики в большинстве своём были одного с нею возраста, но звали её, как и положено, – Лидией Александровной.
– Сегодня у нас рисунок с натуры. Что будем рисовать? – спросила однажды она.
Дети молчали.
– Можно нарисовать кого-нибудь из учеников.
– А кого?
– Выбирайте сами!
Выбор пал на меня, и я позировала весь урок на табурете лицом к доске, держа мел в руке, которой будто бы писала. Харченко тщательно вырисовал чёрные с бантиками косички, меж ними – гребень, голубую блузочку, синюю юбочку, чёрные валенки. Лидия Александровна похвалила рисунок и показала его классу. На перемене вопрос Алёши застал меня врасплох:
– А замуж за меня выйдешь?
– Зачем?
– Нравишься потому что. А я тебе нравлюсь?
– Не-ет, – стыжусь я признаться.
– Тогда зачем подарки принимаешь?
– Просто… А что? Не брать?
Он помолчал, подумал и сказал:
– Ладно, бери! Можно ещё приносить?
– Как хочешь.
– А подарки нравятся?
– Да-а.
От других мальчишек Алёша выгодно отличался чёрным костюмчиком и аккуратным тёмно-русым ёжиком.
Зима 1949-го выдалась холодной, вьюжной, снежной. Сорокаградусные морозы сменялись бесконечными вьюгами. В один из субботних дней вывели с уроков детей – никто не знал, зачем нужна «линейка.» Директор молча оглядел строй и резко произнёс:
– Сегодня сильный буран. Добираться домой по одному – запрещаю. Разбивайтесь на группы по месту жительства – недалеко друг от друга.
– Фёдор Иосифович, да мы не заблудимся! – начали канючить «иногородние».
– Прекратить разговоры – за ваши жизни отвечаю я!
Группировались шумно и весело. Большие компании директор одобрял, маленькими оставался недоволен. Были и такие, кто стоял в одиночестве.
– Неужели никто не живёт рядом? – недоумевал он.
– Близко – никто.
– Ну, хотя бы в одной стороне?
Тыкали на какую-то группу.
– Тогда идёте с ними. Остаётесь в доме, который ближе к вашему.
– Но наш намного дальше, да и родители будут беспокоиться!
– С родителями ничего не сделается! В крайнем случае, «старшие» отведут вас дальше!
«Старшие» были в каждой группе. Если близко жил учитель, «старшим» был он. Пятеро из соседней деревни, сравнительно недалеко от школы, образовали свою группу.
– Никуда не высовывайтесь! – обратился к ним директор. – Хозяйки вас прокормят, им дано указание.
– Фёдор Иосифович, деревня недалеко – в пяти километрах всего! Мы хорошо дорогу знаем!
– Дорог нет – занесло! И ещё. В буран занятий не будет, так что отдыхайте.
Из школы выходили дружно и весело. Во дворе, однако, поняли, что напрасно подкалывали друг друга: в густом туманном вихре исчезали люди, дома, телеграфные столбы – тем более, тропинки. Двигаться было трудно – сносило.
Три дня бушевала метель, смешивая небо с молоком земли, три дня мы не выходили из дома. На четвёртый сила ветра уменьшилась, и папа Лео за ужином мрачно сообщил:
– Дети пропали.
– Какие – из нашей деревни?
– Никто не знает.
Метель стихала – крепчал мороз. Утром пятого дня дети гуськом потянулись к школе.
– Слава Богу! Живы! – воскликнул кто-то, завидя нас с Изой. – Говорят, из Светлановки дети пропали. Их нигде нет.
– Из Светлановки?
– Вы не слышали?
– Слышали, что кто-то пропал, но кто – не знаем.
– Все пятеро на второй день вышли из дому – уговорам хозяйки остаться не поддались.
– А кто уговорил?
– Будто бы Соколов, из 7 класса.
– А пятиклассники зачем поддались?
– Убедил, что, если пойдут вместе, не заблудятся.
– Милиция уже ищет.
Вспомнился недавний разговор с Алёшей, в несчастье верить не хотелось.
– Наверняка никто ничего не знает, – сомневалась я. – А как узнали, что они пропали?
Обстоятельный Шура Логинов пояснил:
– Приехал отец Харченко, привёз продукты, а хозяйка испуганно: «Так они же ушли!» Пошли к сельсовету, начали звонить и выяснили, что домой никто не вернулся.
– Может, ходят по степи, устали и ждут подмоги!?
Ученики сгрудились у двух круглых, чуть тёплых печей; говорили о детях, плакали, предполагали, что они чувствовали, о чём говорили, когда поняли, что заблудились. Всё явственнее понималось, что надежда на спасение – мираж. Прозвенел звонок, вышел директор и печально сообщил:
– Ребята, школу постигло горе. Пятеро из Светлановки вышли в буран и пропали. Их нет ни дома, ни на квартирах. Сегодня занятий не будет, отправимся их искать. Кто не хочет, может остаться.
Таковых не оказалось.
В ясный морозный день безлюдное чистое снежное пространство огласилось голосами. Снег ослеплял. Дети без особого труда передвигались по насту. Подбегали к углублениям, рыли, надеясь на чудо, на то, что под снегом кто-то есть, – возможно, живой…
Всю неделю весь световой день ученики вместе с учителями тщетно метались по полям. Сельские собаки тоже ничего не находили.
Когда возобновились занятия, школа превратилась в траур. Ученики как-то сразу повзрослели. Разговоры – все! – сводились к пропавшим. Про крики, шум, драки было забыто. Говорили, как правило, шёпотом.
Первой была найдена Люба. Через месяц. Её привезли к сельсовету, и учителя оказались бессильны остановить нас.
Перед детьми предстала ужасная картина: Люба лежала на санях с забитым спрессованным снегом ртом. Шубейка расстёгнута, клетчатая шаль сбита с головы. Люба не была похожа на ту, которую знали. Кто-то истошно закричал, с кем-то случился обморок. Наконец, догадались снять её с саней. Взрослым приказали замолчать и усадить за парты детей, которых насильно загоняли в школу.
Подвозить трупы на глазах учеников было запрещено, но на переменах мы все равно подбегали к сельсовету или сторожили дорогу. Однажды два семиклассника издали увидели приближающиеся сани, на которых что-то чернело.
– Дяденька, вы кого везёте?
Возчик оказался грубым.
– А тебе како дело, шшанок? Почаму я должон перед тобой отчитываться? Но-о! – дёрнул он поводья, и сани пронеслись мимо.
Мальчишки рванули вслед, но два милиционера у сельсовета пригрозили исключением из школы. Вскоре пронёсся слух, что найдены ещё две девочки, они лежали недалеко друг от друга.
Алёшу и Соколова нашли последними: Алёшу – в десяти километрах от деревни, Соколова – в другом районе, весной, когда растаял снег. Тела подвозили к сельсовету без огласки. Размораживали и отдавали родителям. Хоронили тихо, узким семейным кругом, – таковы были предписания.
Через месяц после трагедии прокуратура завела уголовное дело – директор и учителя обвинялись в халатности и вредительстве. Учителя отстранялись от работы, и дети подолгу не учились. Но… останавливать процесс обучения нельзя было, и подозреваемые во «вредительстве» вновь допускались к работе.
Дело тянулось около года. Лиде, классной руководительнице, немке и дочери «врага народа», прочили двадцать пять лет – в её классе учились Люба и Алёша.
Деревня гудела: бессмысленность и надуманность дЕла были очевидны. Осудить одну из хозяек, потерявшей на войне мужа и двух сыновей, было жестоко – оправдать хозяйку и осудить кого-либо из учителей было нелогично и подрывало доверие к правосудию. Между желанием найти «козла отпущения» и законностью образовался тупик, конец которому положил отец Алёши Харченко. На последнем заседании он заявил, что предъявленные учителям обвинения не имеют под собой почвы:
– В смерти детей никто не виноват. Хозяйку они не послушали, учителя и директор об их уходе ничего не знали. Несправедливо обвинять невиновных. Я скорблю: потерял любимца, но это не даёт мне права обвинять других. Виноват буран и он сам и, если уж судить здраво, то председатель колхоза. Ходить в такую даль дети не должны, их надо возить! – закончил этот мужественный и мудрый человек.
Село облегчённо вздохнуло.
День поминовения
Приближалась Пасха – отмечать её было строжайше запрещено. В семьях украдкой красили яйца для родительского дня – дня поминовения. Гурьба детей возвращалась с занятий, и Шура Логинов радостно сообщил:
– А завтра родительский день!
– И что с того? – удивилась Иза, в которую был влюблён Шура.
– На кладбище пойдём, наедимся.
– Как это?
– У вас, у немцев, нет что ли родительского дня?
– Не знаю. А что это такое?
– На могилки к родным и знакомым приходят с едой, угощают друг друга – за помин души.
В разговор вмешался светлокудрый Коля Маллаев.
– А жена директора школы каждый год кутью приносит. Кто завтра с нами? Там столько вкуснятины будет!
– Хорошо бы, – вздохнула Валя, – но если узнают, из школы исключат.
– Не узнают! – обнадёжил Коля. – Среди нас нет доносчиков, только дома ничего не говорите, а то проболтаются. Жена директора школы всех угощает, но не болтает, кто бывает на кладбище. Я знаю – в прошлом году ходил.
– Давайте все и пойдём. После уроков в яру соберёмся.
Соблазн попробовать незнакомую кутью оказался выше страха перед исключением, и мы с Изой составили детям компанию.
На кладбище не более десяти женщин. Сидят в разных местах, каждая – у своей могилки. Издали доносятся причитания и плачи. Подходим, молча останавливаемся, иногда надолго – ждём, пока женщина прекратит надрывно-печальное завывание, что проникает в грудь и там застревает. Наконец, плакальщица тяжело поднимает голову, укутанную в тёмную шаль, мрачно оглядывает нас и, облюбовав кого-то, молча протягивает белый кусок запашистого домашнего хлеба, яйцо либо пряник, а иногда и лакомство – квадратные карамельки-подушечки».
У Шуры Логинова и Али Мешковой угощений больше всего. Их жалеют: «У вас отцы погибли».
Каждый, кроме нас с Изой, что-то уже жуёт.
– Почему нам не подают? – недоумевает Иза.
– Вы позади становитесь и руки не протягиваете! – предполагает Коля Маллаев.
– Давайте за ними встанем, им же тоже хочется! – жалеет нас Шура.
У следующей могилки нас вытолкнули вперёд. Но… не скрывая неприязни, женщина отвела наши руки и подала большой кусок белого хлеба стоявшему позади Шуре Логинову… Наклонилась, достала крашеное луковой шелухой яйцо и подала Вале через наши головы.
Унижение, боль, обида… Всё смешалось. На глазах слёзы, но мы держимся, будто это не задевает… Улыбаемся и объясняем, что дома нас потеряли. Дети просят остаться. Шура разломал ломоть хлеба, Валя дала крашеное яйцо, и мы поплелись за детьми. Дошли до могилы, где на траве сидела жена директора школы – красивая, аккуратная дородная женщина в чёрном кружевном шарфе. Оглядела детей, улыбнулась нам с Изой:
– А вы что сзади встали? Подходите смелее, становитесь полукругом. Кутьи на всех хватит! – и на свежий лист лопуха наложила всем по большой ложке. – Подходите, подходите!
Улыбнулась, подала нам по яйцу, повернулась к женщинам, что сидели неподалеку:
– Дети не виноваты…
И подавать нам начали наравне со всеми.
Хотелось знать, где раздобыла она рис и изюм. Всезнающий Коля пояснил:
– Говорит, в Кулунде достала.
Поздним вечером мы заявились домой с полными руками гостинцев, но, вместо похвалы, нас ожидала взбучка.
– Как вы могли?.. А если из-за этих яиц исключат из школы? – негодовала мама.
– Тогда и других исключат – нас уговорили.
– Нечего уговорам поддаваться – у них отцы на фронте погибли!
– И у нас папа погиб, – нашлась я.
– Но не на фронте – в трудармии!
Так день поминовения помог понять, что трудармия – это позорно. С того времени я никому не говорила, что отец нашёл в ней свою смерть – молчала.
– Нам есть хотелось, а мы всё домой принесли. Ругаешься… – накуксилась Иза.
– Ну, ладно, – и сменив гнев на милость, мама принялась расспрашивать, выпытывая подробности.
Мы рассказывали, перебивая друг друга…
– Плохо подавали, потому что ни капельки на оборванцев не смахивали! – решила я.
– А другие «смахивали»? – удивилась мама.
– Ещё как! Они переоделись и явились, как попрошайки, грязные, а Коля ещё и лицо вымазал. Мы смеялись, а он: «Дураки вы, ничего не понимаете».
– И им не стыдно было?
– Нисколько! А мы не переоделись. Не подумали даже…
– И вы так хорошо смотрелись?
– Не знаю – себя не видела. А как глянула на Изу, сразу всё поняла: в ботиночках… платок старушечий чёрный с кистями с головы сполз… стоит кудрявая, красивая и руки в карманах. Совсем не похожа на голодную и нищую!
– А я на тебя любовалась, на городскую…
Мама улыбнулась:
– Жена директора школы – умная и добрая женщина. Образованная, она всё понимает. Если бы не она, вам никто ничего бы не подал.
На следующий день каждый урок начинался с вопросов:
– Кто ходил на могилки? У кого дома красили яйца? Кто праздновал пасху?
Все невозмутимо молчали. Никто не поднимался и не признавался – глядели на учителя честнейшими глазами. Я в страхе косилась на детей и встречала невозмутимые лица. Во мне всё замирало, что учитель скажет: «А вот Тоня Шнайдер на кладбище была! Выйди к доске и обо всём расскажи!»
К счастью, никто ко мне не обратился…
Вероотступничество
Иконы в славянских домах висели почти у всех, но дети ни за что бы не признались, что крестятся и верят в Бога. В немецких семьях икон не было, но божественные книги, если они были, доставались украдкой и прятались далеко.
Атеистическое воспитание, особенно в старших классах, было целенаправленным, и постепенно зарождалась червоточина недоверия ко всему, что было связано с Богом.
– Бога и святых нет, не было и быть не может! – учитель говорил убеждённо – голосом, не терпящим возражений.
– А черти? Домовые? Русалки? Кикиморы? – дотошно допытывался Шура Логинов.
– Нет! Никого и ничего нет!
– А как же приметы?
– И примет нет! Всё это выдумки!
Хотелось каким-то образом проверить слова учителя, но – как?
Вечерами, готовые ко сну, мы обычно произносили «Отче наш» и ложились спать. Молитву Иза уже сотворила, и няня заботливо укрывала её. Очередь была за мной, но я заартачилась. Няня вышла из горницы, Иза попыталась меня усовестить:
– Почему огорчаешь бабушку?
– Бога нет, бабушка придумывает. Ей голову задурманили…
– Как это – нет Бога? Кто тебе сказал?
– Учитель… на уроке.
Вошла няня.
– А Тоня говорит, что Бога нет!
– И кто тебе это сказал? – сурово нахмурилась старушка.
– Учитель в школе.
– Учитель говорит неправду.
– Учитель грамотный, и он всё знает. Народ в церквах одурманивают. Бога и всевозможных святых не существует – их никто не видел. Делают чучела, набивают их опилками, приделывают головы, покрывают воском, кладут в гробы и говорят, что это святые.
Бабушка остолбенела. Ни в каком страшном сне ей не могло бы присниться, что до такого можно додуматься.
– Греховодники! И чему только в школах учат!?
Было жаль расстроенную няню, но, вместо того чтобы её успокоить, я решила испытать судьбу. Обеими руками ухватилась за спинку кроватки и, раскачиваясь, пропела:
– Боженька, Боженька, тебя на свете нет! Если ты есть, накажи-и меня, накажи-и меня, накажи-и меня! Я в тебя не верю, не верю, не верю! – и замолчала в ожидании.
Бабушка Лиза – чуть в стороне, Иза – в кровати с ужасом уставились на меня.
– Ты согрешила – я не пущу тебя к Изе! – вышла из оцепенения бабушка.
На ночь, вместо ночных сорочек, на нас натягивали старенькие летние платьица. Босые ноги мёрзли, и я захныкала:
– Бабушка, можно лечь? Холодно…
– Сотворишь молитву – ляжешь.
– Учитель знает, а ты не училась, не знаешь, – насупилась я.
– Не учи-илась? А как бы я читала евангелия?
Наступило время моему удивлению:
– Ты учи-илась? И ты гра-амотная?
– Да, грамотная, но нас учили, что Бог есть, что он всё видит и знает, поэтому мы старались быть послушными. Только вот не пойму, кто прав – мой учитель или твой? – магия грамотности считалась воплощением исключительности и значительности – слова няни подействовали мгновенно.
– Ну, ладно, прочту молитву, только завтра ещё раз спрошу у учителя.
– Нечего спрашивать! Он безбожник, твой учитель, и ничему хорошему не научит!
Какое-то время мы всё ещё продолжали молиться на ночь, но уже с начала 1948 года всё реже, пока не свели на нет. Няня жаловалась:
– Не знаю, Элла, что сталось с девочками, а какими послушными были! Совсем испортились в школе – перечить начали!.. Молиться перестали!..
– Что ж, время такое. Не надо их принуждать. Им в этом времени, в этой среде жить. Вырастут – поймут, что правильно, что – неправильно.
Няня смирилась и продолжала молиться, втихомолку перебирая чётки, янтарь которых мы так любили!..
Утрата
Осенью 1947 года мама родила Женю. Вскоре она заболела, и до моих ушей донёсся шёпот двух бабушек – Зины и Лизы:
– Несчастная Элла. Лучше бы эта умерла…
– Да, не жилец она. И зачем ей ещё одного?
Я не понимала, о ком речь, – тревожило, однако, кому было лучше умереть. Не выдержала и спросила няню.
– Тяжело нам живётся, картошки – и то не хватает. Лео, ваш новый папа, из кожи лезет, но в колхозе ничего не платят. А тут ещё Женя воспалением лёгких заболела. Ей особое питание нужно. А где его взять? Чем лечить? Уж лучше бы умерла – не мучилась!..
– Ты жестокая, няня! Крохе – и желать смерти?! Не умрёт она! Вот увидишь! Присматривать за нею буду теперь я!
И после занятий проводила с больной всё свободное время – боялась упустить часы, когда надо было поить настоем каких-то трав и укладывать спать. Вечером к кроватке приставлялась скамейка, на неё накладывали старые тряпки – соломенный матрасик предоставлялся Жене. Укрывалась с нею одним одеяльцем, прижималась и шептала:
– Господи, возьми у меня здоровье, отдай ей, и она поправится.
Женя поправилась. Она рано начала говорить и в годик пошла, только над ножками-колёсиками долго смеялись. В пятилетием возрасте они выправились, и, взрослая, она превратилась в красивую, высокую, крепкую женщину – я, по сравнению с нею, смотрелась пигалицей.
Домашние грустно вздыхали:
– Женю выходила Тоня, только вот сама здоровьем слабовата.
Через год мама родила Эльвиру, а потом Володю. Семья увеличивалась… Мы возились с малышами – короткое лето пролетало незаметно. Домашний быт обкрадывал наши отроческие годы, купание в речке Кучук становилось редкостью.
От непомерной работы няня уставала и слабела. Чтобы облегчить быт женщин, папа Лео до ухода на работу запасал воду: колодец был далеко, неподъёмные вёдра на коромысле требовали мускульных усилий. После двух-трёх заходов вытряхивал из валенок снег, уходил и возвращался затемно. Мама возилась у печи, няня управлялась со скотиной.
Однажды куда-то на два дня откомандировали папу Лео, и няне пришлось в буран одной носить воду, одной управляться во дворе. К вечеру она слегла.
– Элла, не могу я больше – сил никаких…
Мама притронулась ко лбу и обнаружила жар.
– Ложитесь, Лизбет-вейзел, я как-нибудь одна.
– Пусть Лео саночки смастерит, тогда и девчонки смогут возить воду, всем будет легче, – зашлась она в кашле.
Няня не поднималась. Проваливаясь в снегу, мама по бездорожью носила воду. Вёдра наполняла до половины, однако быстро выбивалась из сил, и мы с сестрой решили, что устроим ей передышку, если сами сходим.
– Не донесёте, вёдра большие – до снега свисают.
– Мы же не до краёв их наполним!
– Ну, попробуйте, только воды набирайте немного…
Вёдра тяжелы, но идти по неутоптанному снегу – не легче. И мы, тринадцатилетние худышки, приняли решение протоптать вначале дорожку. Снег уминали бочком, одна за другой. На обратном пути Иза продолжала передо мною попрыгивать. Вёдра постоянно касались снега, и я быстро устала. Неплохо, если б расширить ещё и тропинку… Я согнулась, опустила коромысло и – покатилась по снегу. Иза, смеясь, составила мне компанию. На карачках, животе, спине проделали мы, балуясь, приличной ширины дорожку в триста метров, затем ещё дважды пробежали туда и обратно.
Нести вёдра – очередь Изы.
– Слушай, не думала, что так тяжело! – спустила она с плеч ношу.
Лезу опять под коромысло. Нести по широкой тропинке легче, но, оступившись, упала и едва не пролила драгоценную жидкость – Иза подхватила вёдра.
На дело и баловство ушло больше часу, зато какая получилась тропинка! И когда мама отправилась по воду, похвалила именно за неё:
– И быстрее, и легче. В другой раз проложите вначале тропинку, затем папа начнёт носить воду.
Няня проболела всю зиму. Начинали слезиться ручейки – бабушка не поправлялась. Ждала нас с занятий, интересовалась, как прошёл день. Улыбаясь бескровными губами, смотрела неотрывно, точно видела в последний раз, и напряжённо слушала.
– Учись, Тоня, ты способная. Выучишься – учительницей станешь, только от Бога не отрекайся. Пусть учитель в школе говорит, что хочет, а ты знай – Бог есть.
– Конечно, няня! – соглашалась я. – Выздоравливай, не переживай! Я только проверить хотела…
– Не надо проверять, грех это. Он за нами наблюдает и принимает решение, какую определить… после смерти судьбу – рай… или вечный огонь.
Ей трудно было говорить.
– Отдыхай, больше не буду тебя огорчать.
Без няни уходило детство, и тяжёлая, суровая действительность становилась ещё тяжелее, способствуя нашему преждевременному взрослению, В начале апреля появился в доме фельдшер. Выйдя из горницы, он безжалостно сообщил, что она не жилец.
– Самое большее, протянет два-три дня.
Мы плакали, просили Бога помочь, но чуда не случилось. Через два дня после визита фельдшера я после занятий нашла в дверях горницы маму с Изой, они в растерянности смотрели на больную.
– Что? – рванулась я, бросила на скамейку портфель, но мама приложила к губам палец.
Услыхав мой голос, няня оживилась, приоткрыла глаза, едва заметно протянула руку.
– Нельзя! – дёрнула меня к себе мама.
Я взглянула на неё, не понимая.
– Умирающий может задавить человека, – шёпотом пояснила она.
Бессильная рука няни опустилась, губы чуть слышно прошептали:
– Пусть подойдёт.
Но мама не отпускала – я долго не могла ей этого простить.
Няня умирала. Голова оставалась повёрнутой к нам, лишь тело чуть-чуть дрогнуло. Мы подошли к умершей, по-прежнему держась за руки. Я заплакала навзрыд, Иза вторила потише, мама поправила мёртвой голову, закрыла ей глаза и ладошкой просушила свои. Через годы я спросила её, совсем уже старенькую:
– Зачем тогда ты так поступила?
– Я часто вспоминала эту сцену и поняла, что была не права, прости.
Позвали соседок. Мёртвую обмыли, одели в подвенечное платье, на голову натянули веночек из маленьких цветочков, покрытых воском. Привезла она всё это из Мариенталя и завещала так себя хоронить: «Я не вен-чаная, обвенчаюсь с Богом…»
Увозили её утром, торопились – вернуться с кладбища надо было по морозу, пока лёд на реке был ещё прочен. Гроб стоял на санях, возчик погонял убогую лошадку, человек десять понуро шло за санями.
Няня проведала меня через девять дней.
С ощущением счастья иду в школу. Спускаюсь в яр, на дне которого весенние воды вымывали глубокие ямы, и в одной из них вижу по пояс няню в белом. Она протягивает ко мне руки-крылья, и я с радостью бросаюсь к ним:
– Мутер! Голубушка! Я соскучилась! Ты куда девалась?
Няня уже близко! Я скоро обниму её! Подбегаю и – о ужас!.. Няня, приседая, постепенно исчезает… Становлюсь на колени, смотрю вниз – няни нет!
– Ты почему?.. – и, не успев крикнуть «прячешься», проснулась.
Утром рассказала сон маме.
– Господи! Хорошо, что в яму не спустилась! – испугалась она.
– Почему? Так хотелось к ней!
– Слава Богу, что сон так закончился!
Через год мы переехали в другое село, потом в город, и могила няни затерялась на алтайском кладбище села Степной Кучук.
Светлые воспоминания
Занятость дома и в школе смягчала горечь утраты.
Чаще приходила теперь бабушка Зина – нянчилась с детьми. Жила она в учительском доме с Лидой, что преподавала у нас в школе. Жизнь бабушки обретала контуры покоя – она не жаловалась.
Лида любила готовить школьные праздники – возможно, в ней умер режиссёр. В день концерта или спектакля все, кто мог двигаться: дети, взрослые, старики, безногие, хромые – устремлялись к школе, как в театр.
Среди преподавателей выделялся ссыльный украинец спортивного вида – математик Шевченко Пётр Григорьевич. Высокий лоб его плавно переходил в большую лысину, что ничуть его не старила. Его живые и выразительные на смуглом лице глаза выделялись, как чёрные семечки на ещё не отцветшем подсолнухе. Любимец учеников, он двигался легко и весело.
Овальные печи часто не топились – нечем было. Дети на уроках сидели в пальто, шапках и даже в рукавицах; учителя являлись тоже в пальто; никогда не позволял приходить одетым один только Пётр Григорьевич.
Его уроки были, как маленькие спектакли. В один из таких холодных дней ждали мы, нахохлившиеся, прихода учителя. Резко открылась дверь, и в своём неизменно коричневом пиджаке и чёрных брюках с какими-то наглядными пособиями энергично вошёл Пётр Григорьевич, скользнул глазами по классу и полушутя спросил:
– Что? Замёрзли? Ничего – согреемся! У нас сегодня геометрия – новый предмет, познакомимся со многими понятиями.
Оптимизм радовал, но услышанное не грело – на учителя глядели стыло.
– Посмотрите-ка, что я принёс! Как вы думаете, что это за фигура? – показал он прямоугольник.
В ответ – тупое молчание.
– А что она напоминает? – хитро оглядел он класс.
– Ну, стену дома… – равнодушно-робко заметил кто-то и зажал рот, что сказал глупость.
– А почему бы нет? Конечно, стену дома! – Пётр Григорьевич улыбнулся весело-игриво.
Развеселились… Загалдели…
– А это что? – показал он треугольник.
Опять молчание.
– А теперь что? – тормошил он, приставив треугольник к прямоугольнику.
– Ой, домик получился! – радуясь открытию, догадался кто-то.
– Правильно, получился домик. Крыша – треугольник, стена – прямоугольник, а вместе – домик. Знание геометрических фигур необходимо при строительстве зданий, стороны которых соединяются прямо и косо. Прямо – прямой угол, косо – косой.
Учителя Степнокучукской семилетней школы. Верхний ряд: справа Иван Федосеевич Максачук, в центре Пётр Григорьевич Шевченко, нижний ряд: слева ветеран школы учительница начальных классов Антонина Фёдоровна Шевченко, вторая справа Лидия Александровна Германн. 1951
– Ой, как интересно! – раздался чей-то восторженный голос.
– Конечно, интересно! С прямыми углами дело обстоит просто, у них – всегда! – девяносто градусов. Запомнили?
– Да-а!
– С косыми углами посложнее, у них и градусы разные, а измерять их надо вот чем! И называется этот предмет – тран-спор-тир! Вот это – острый угол, он меньше прямого; вот это – тупой, больше прямого!
Мы, как заколдованные, слушали, забыв про холод, – при 30-градусном сибирском морозе школа не отапливалась уже неделю. И когда Пётр Григорьевич произнёс: «Чтобы трудные слова легче запомнились, их лучше записать», активное большинство спустило с плеч пальто, сняли шапки и рукавицы; их засунули для тепла под мягкие места – изнеженное меньшинство освобождало для письма лишь правый рукав. Чертили углы, биссектрисы, прямые; у доски большим деревянным транспортиром учились определять углы. Объём знаний, полученный за 45 минут урока, был большим, но дети не устали и не заметили, как прошли минуты.
– Ну как – согрелись?
– Да-a!
– Главное – работать, тогда и холод будет не страшен! – напутствовал учитель короткой моралью и вышел из класса.
…А сейчас в так называемом зале – самом большом классе школы, – наполненном так, что невозможно протиснуться внутрь, Пётр Григорьевич стоит перед зрителями и ждёт тишины.
Сидят за партами, на принесённых из дому табуретах, а перед партами и у боковой стены – на полу. Свободны лишь два пятачка: небольшое пространство для «сцены» (три метра от классной доски) и дверь, что вела за «сценой» в учительскую, откуда выходили «артисты». Две десятилинейные керосиновые лампы освещают «сцену», зрители – во мраке.
У Петра Григорьевича сильный, оперный голос. Запел «Дывлюсь я на нэбо, та й думку гадаю» – мороз по коже. Удивительно пел, незабываемо!..
Хор трогательно, мелодично и на полном серьёзе исполнил «Днипро», «Ой, туманы, мои растуманы» – я запевала. Краями тёмных шалей женщины украдкой вытирали глаза.
Незабываемо получилась инсценировка песни про храброго матроса, который погиб. Когда занесли лежавшего на носилках Шуру Логинова, чьё лицо Лида искусно запудрила мукой, а на перебинтованную голову щедро налила красные свёкольные чернила, слёзы навернулись даже у хористов, знавших эту кухню. В «зале» запричитали:
– Уби-или! Уби-или! Он и вправду убит!
– Тише ты, живой он! – шикнули на голос.
Песня была длинной. Всё время, пока пели, мать Шуры щурилась – приглядывалась к носилкам.
– Господи, Шура, ты живой? – простонала она, признав сына.
Шура лежал без признаков жизни.
Песня закончилась, носилки сняли с табуреток, но в «зале» поднялось что-то невообразимое – требовали, чтобы «убитый» встал. «Хор» стоял на «сцене», «мёртвый» лежал на брезенте; «артисты» и носильщики в нерешительности поглядывали на «кулисы» – открытую дверь учительской. Лиде-«сценаристу» пришлось выйти и шепнуть двум могучим «хористам», чтоб носилки опустили на пол, а «мёртвый» поднялся и поклонился.
«Мёртвый» поднялся, но поклон сделать не успел: обнимая и целуя едва державшегося на ногах Шуру, пробравшиеся к «сцене» женщины неистовствовали, что «солдат» оказался жив. Такова была сила нашего самодеятельного искусства.
Быть «артистом» в те годы было почётно. Лида придумывала интересные декорации, костюмы, долго и всерьёз репетировала с детьми. Люди поражались, как и откуда зарождались в ней идеи «сценариев», – этому нигде не учили.
Всё учебное и вне учебное время проводила она в школе – часто бабушка Зина теряла её. Появление в дверях бабушки привело однажды в оторопь «артистов».
– Тети томой ната… Хватит.
– Иди, иди, я скоро приду! – корявого русского матери Лида стыдилась.
– Позно. Пара тамой.
– Сейчас, сейчас.
Но после её ухода человек пятнадцать всё ещё продолжали репетировать.
Вскоре в голове Лиды зародилась мысль о народном театре.
Первый спектакль, который мы увидели в глухом сельском клубе, был «Урок дочкам» Ивана Андреевича Крылова. Это была классика, и сыграна была она классически. Сходились зрители из трёх колхозов и близлежащих деревень. Декорации, костюмы, причёски героев – всё из прошлого века. Мы чувствовали себя, как в настоящем театре.
После спектакля расходились неохотно. Стояли, судачили, курили, восхищались – ждали выхода «артистов». Женщины нашей заречной стороны по дороге из клуба восхищались, а мама горделиво слушала:
– Ну и ну! Ну и Лида!
– Да вона ж артыстка! Врождённа!
– И як цэ вона всэ прыдумывае!?
– Да шо там говорыть – талант!
– И пропадае у дэрэвни! Йий у город надо!
Вторая пьеса, которую Лида поставила, была «Без вины виноватые» А. Островского. На все роли учителей не хватало, и в «артисты» приобщили наиболее образованную часть сельской молодёжи.
Когда на сцену выходила Кручинина-Лида, зал замирал и ловил каждое слово. На районном смотре пьеса заняла первое место. Было рекомендовано ехать на краевой смотр в Барнаул, но Лида находилась «под комендатурой» – ехать на смотр ей не разрешили, и дальше района пьеса не пошла.
С того времени, как Лида уехала из Кучука, прошло более пятидесяти лет, но старожилы всё ещё помнят поставленные ею спектакли и в каждый наш приезд подолгу расспрашивают о ней, передают приветы и наилучшие пожелания. Мы рассказываем, что она по любви вышла замуж, родила троих богатырей, долгое время жила в Кемеровской области, затем в Сочи, и вот уже второе десятилетие живёт в Берлине.
Буцура
В режиме мирного маятника страна жила уже шесть лет, но с дорог войны всё продолжали возвращаться мужчины. Причина длительной задержки у каждого была своя: кто-то отбывал в заключении из-за плена; кого-то после оккупации проверяли «на вшивость»; кого-то не отпускали из трудармии.
По-прежнему жилось трудно – со скрипом и скрежетом, по-прежнему продолжали появляться ссыльные, из которых в памяти сельчан остался врач со странной фамилией Буцура – добродушный грузный старичок лет пятидесяти.
В глухих алтайских деревнях врача в те годы воспринимали чуть ли не, как полубога, к нему обращались в любое время суток – в этот раз прибежали тёмным зимним вечером.
– Там Ганна вже цэлу ныдилю з кровати ны встае, умырае…
Он молча оделся и морозной ночью отправился в противоположный конец села по узкой, как ниточка, тропинке. Открыл дверь – в избушке темно.
– Спички найдутся? – спросил Буцура темноту, он не курил.
Ответом было молчание.
– Та ни-и, ны найдуться. Щас прынэсу, – и женщина, что его привела, убежала за спичками.
На полочке с иконкой нашли коптилку. Зажгли. Слабый огонёк… Безжизненное лицо… Пар изо рта… Иней на пустых стенах…
Осматривать больную в таких условиях означало навредить. С коптилкой в руках доктор что-то поискал, но, ничего не найдя, поставил на место мигающий компьютерным курсором огонёк и вышел. Проводница безуспешно пыталась разговорить больную. Собралась было уйти, как с охапкой дров вошёл Буцура. Сбросил полушубок, вынул золу, затопил печь, сходил по воду. Избушка наполнялась живительным теплом – можно было приступать к осмотру. Простукал больную, удовлетворённо отметил: «Сердце работает хорошо, давление нормальное,» задумался и у сидевшей в изголовье женщины поинтересовался:
– У неё из родственников кто-нибудь есть?
– Брат у сосидний дэрэвни.
– А ещё?
– Був сын. Похоронку на ёго получила.
– М-да, – зашагал он по избушке. – Мне бы картошки…
– Картошки? А много?
– Сварить. На один раз.
– Щас прынэсу.
Пока соседки не было, он налил в кружку кипяток, приподнял больную, обложил её тряпками и начал отпаивать. Она приходила в себя. Первое, что шёпотом выдавила, было:
– Дрова узялы – дэ?
– У тебя совсем никакого топлива?
– И топлыва, и яды, – прошептала она.
Соседка принесла картошки, и он приготовил толчонку. Маленькие порции бульона и толчонки сделали своё дело – больная заговорила.
Наутро большая часть села уже знала, «шо Ганна чуть ны вмэрла от голода и холода, шо Буцура йш спас и прыказав Сондрыку доставыть ночной пацьентки продуктов и топлыва».
– Если с нею что случится, укажу в справке: по вине председателя. От голода и холода, – пригрозил он.
Чтобы Буцуре легче было навещать больных, правление выделило ему лошадь. С ним считались, к его голосу прислушивались, воспринимали, как народного заступника. Известие, что он ссыльный, было встречено возмущённым суржиком – кацапским и украинским:
– Врах народа… ети их у мать! Враг лечить ны будэ!.. Поболе б таких «врагов», шо от смерти спасають.
Однажды из районного центра к хозяевам, где он жил и столовался, привезли тяжелобольного НКВД-шника.
– Это не больница, и даже не амбулатория! – негодовал Буцура. – Болезнь заразна – почему с хозяевами не согласовали?
– С хозяевами разговор короткий – надо!
– Вы что – не видите антисанитарии?
– А ты шо – не понимаешь, шо он должон жить? Не вылечишь – новый срок получишь!
– Срока не боюсь – медикаменты нужны.
– Скажи, какие, – доставим.
Колдовал Буцура над больным больше месяца.
Оказавшись большим начальником, пациент надумал отблагодарить спасителя почётной грамотой на колхозном собрании. Грамоту Буцура не принял и при всём честном народе демонстративно вышел из клуба:
– Не за грамоты лечу!
К чиновникам НКВД относились со страхом – поступок Буцуры понимали не все, кто-то даже осуждал: «Гонора-то!.. Гонора!.. Рази ж так можно?»
Однажды ранней весной на уроке истории в 6-м классе показался в дверях белый халат.
– Разрешите – очередная прививка!
Из чайной ложки в рот закатывал Буцура нравившуюся детям небольшую круглую пилюлю, и вдруг – оглушительный грохот. Он заставил всех вздрогнуть и пригнуться. Учитель рванулся из класса, а дети – кто с ужасом в глазах застыл, кто из-за парты выскочил, кто бросился к лопнувшему стеклу… «Война! – кричали. – Опять война! Бомбят, и совсем где-то близко!» Но оттого что невозмутимый Буцура оставался рядом, оттого что дома и показавшаяся из земли по команде «смирно» трава оставались на месте, исчезал страх – рассаживались, однако, неохотно.
– Страшно? – Буцура обнял взглядом детей, как-то сразу всех успокоив. – Война – это всегда страшно, но… не похоже. Скоро узнаем.
Сияя, как медный грош, в класс решительно вошёл учитель.
– Ребята, только что из районного центра позвонили, чтобы всех успокоить и – поздравить!
Детские глаза, округляясь, удивлённо переглядывались: «Поздравить?.. С чем? Взрывом?»
Ликующий учитель продолжал:
– Нашей стране могут позавидовать, – «монетки» всё более округлялись, – ей никакой теперь враг не страшен. У нас есть атомная бомба! Её только что испытали и очень далеко, в Казахстане, под Семипалатинском, а слышно было даже здесь, потому что она обладает огромной разрушительной силой! Больше никто не посмеет на нас напасть! Я вас поздравляю, ура!
– Ура-а-а! – забыв про испуг, заорали ученики.
Молчал лишь Буцура. Когда угомонились, он негромко произнёс:
– Жизнь человеческая коротка. Не убивать – беречь её надо! – и вышел из класса.
Учитель пожал плечами и глазами проводил доктора – его слова вспоминались учениками значительно позже, в зрелом возрасте.
Никуда не выезжая, он прожил в деревне десять лет. К его присутствию привыкли, как к должному и, когда он однажды исчез, все переполошились. Месяц без него показался вечностью, и о том, что селу необходим врач, заговорили все как-то сразу. Радостная весть, что Буцура вернулся, облетела близлежащие деревушки, и дворик, где он жил, будто в праздник, наполнился людьми – по случаю его прибытия всем хотелось выразить добрые чувства.
Толпившимся людям хозяйка объяснила, что за добросовестный труд его премировали отпуском и что он уезжал на Украину привезти любимую жену, но опоздал – она умерла у него на руках.
– Никого больше у меня не осталось, умирать буду здесь, – эти слова облетели сельчан со скоростью ветра.
Три колхоза разбросанного большого села сочувствовали и скорбели, будто лично знали его жену.
Умер Буцура от инсульта года через два. Хоронили его всем селом. Приезжали пациенты близлежащих деревень, приезжали из районного центра – из НКВД будто бы тоже. Впервые на сельском кладбище произносились речи, впервые было такое скопище народа. Слёз не стеснялись. Шептались: «Не за страх – на совесть трудился!»
Приняв роды первых трёх маминых детей от папы Лео (Женю, Эльвиру, Володю), он стал их крёстным отцом.
Работа на стройке
После окончания Степнокучукской семилетней школы я переходила в среднюю школу районного центра Родино, что в пятнадцати километрах от Кучука. Предстояли расходы, и мать искала, куда бы на каникулах нас пристроить. На окраине села возводили двухэтажное здание МТС, машинно-тракторную станцию, – символ ухода разрухи и нищеты. Работа за деньги считалась престижной, и за нас ходатайствовали клиенты, которым мама шила.
И вот уже, волнуясь, идём к начальнику. Он остаётся нами недоволен:
– Здесь нужны сильные, здоровые руки, работа тяжёлая – носить раствор и кирпич.
– Возьмите их, гражданин начальник, – по трудармейской привычке обращается к нему мама, – они у меня работящие, послушные.
Аттестация сомнительная, но он соглашается – из жалости, видимо.
– Пусть пройдут испытательный срок – посмотрим.
– Большое спасибо, гражданин начальник, Вы не пожалеете.
В первый день с тремя-четырьмя кирпичами на согнутых руках поднимаемся по трапу на второй этаж. Один из парней сочувствует:
– Берите по два, а то надорвётесь.
К вечеру носим по два, но всё уже болит, особенно стёртые ладошки. Осмотрев их, мама достаёт старую, ещё прочную юбку няни и мастерит верхонки. Они защищают руки, но в них непривычно жарко. На третий день одна пара исчезает. Обнаруживаем её на руках какого-то амбала. Попросили вернуть – он злобно выругался:
– Докажите, что они ваши, мелюзга несчастная!
И заставляет с двумя такими же амбалами носить неподъёмные вёдра с раствором. Бригадир молчит, мы безропотно подчиняемся и после рабочего дня уныло бредём домой.
День начинаем безрадостно – завидуем амбалам у агрегата с песком. Один из них подбрасывает, играючи, деревянной лопатой сухой речной песок, что веером летит на продырявленное железо; другой качает его, как висячую люльку; третий рассказывает похабные анекдоты и разглаживает просеянный песок. Им весело – нам грустно. Украдкой наблюдаем, как под железом растёт куча чистого песка, что ассоциируется с песчаным берегом реки.
Конца месяца ждут, как праздника, подсчитывают возможный заработок. Начальник, принимавший нас с Изой, выходит из кабины. Откуда-то притаскивают широкую доску и на кирпичах сооружают импровизированный стол. Все расписываются и рассаживаются в полукруге на траве. Зачитав нас последними, начальник поясняет:
– Вам денежек поменьше, работа была лёгкой – сеяли песок.
– Неправда, – моментально реагирую я, – песок сеяли они, а мы раствор и кирпич носили.
– Раствор? Кирпич? Это правда? – гневно спрашивает он бригадира-молчуна. Пауза тянется и, подозвав парней, начальник приказывает. – Быстро по червонцу на стол! Я что – непонятно говорю?
– Да ла-а-дно! Пусть сеют с завтрашнего дня.
– Деньги на стол!
– А этот – рукавицы украл и не отдаёт! – смелею я.
– Что-о? – и, потрясая деньгами воздух, кричит. – Уволю! Марш отсюда!
Присмиревшие парни занимают позиции у недостроенной стены, а успокоившийся начальник вместе с червонцами протягивает ещё и рукавицы:
– Распишитесь.
Мы расписались и собрались было сесть на траву в полукруге напротив стола, но начальник неожиданно велел вернуться.
– Посмотрите на них, – пугает он нас и ставит рядом, – самые маленькие, они выполняли самую тяжёлую работу. Чтоб с сегодняшнего дня никто не смел их обижать! А вам – объявляю благодарность!
Не зная, как себя вести, молчим.
– В таких случаях говорят: «Служу Советскому Союзу!» – подсказывает он.
– Служу Советскому Союзу! – дуэт наш звучит робко и как-то смешно, но нам аплодируют.
– Настаиваю и требую от всех дисциплины, – грозно заканчивает начальник. – Одни получают меньше, другие – больше, потому что работа у всех разная. Кто нарушит разделение труда, уволю.
Деньгам в семье обрадовались, но больше – тому, что не нужно было носить тяжёлый раствор.
Как-то в начале дня бригадир-молчун неожиданно всех огорошил:
– Надо кирпич возить. Кто желает?
– Откуда и на чём? – интересуется обижавший нас детина.
– На машинах из Родино, с кирпичного завода.
Желают многие, и тогда бригадир принимает решение сам:
– Пять-шесть человек – достаточно. Взрослые будут из печи вынимать горячий кирпич, а дети – загружать его на машины.
Прыгаем и кричим «ура»: кататься на машине – мечта большинства. Принимать по цепочке в новых верхонках кирпич и укладывать его в кузове казалось приятной игрой. У кабины водителя оставляем свободное от кирпичей место, забираемся туда, и встречный ветер обдувает наши загорелые лица и руки. Смеёмся, поём, радуемся, и час езды (столько уходит на дорогу) кажется праздником.
За три месяца мы заработали на одежду, обувь, тетради, книги и первого сентября, приодетые, явились в школу: Иза – в седьмой класс, я – в восьмой.
Восьмой класс
Чтобы оплатить в районном центре мою квартиру, мама выкраивала минуты у рутинных бытовых дел и дёшево обшивала сельчан – в доме засыпали под монотонное постукивание челнока. Когда должной суммы не набиралось, квартирная хозяйка соглашалась ждать.
Обучение в школе было платным: 16о рублей за каждое полугодие – большая по тем временам сумма. В конце первого полугодия директор пригласил в кабинет неплательщиков (в их числе была и я) и предупредил, что после зимних каникул отчислят всех, кто не привезёт деньги. С тяжёлым сердцем сообщила я родителям новость. Выхода не нашли, и после нового года пришлось остаться дома – помогала Изе, что оканчивала седьмой класс.
Недели через две в наш заречный домик влетел Шура Логинов:
– Здравствуйте. Пусть Тоня собирается в школу. Велели вернуться всем, кто не заплатил. Учение сделали бесплатным!
Утром, к великой моей радости, его мама отвезла нас на санях в Родино.
Училось трудно. Программа усложнялась, а мыслила я больше по-немецки, и запрограммированный с детства язык рвался наружу. Однажды во сне на топчане за печкой увидела я, будто дерусь с парнями, от которых летели когда-то оскорбительные «фриц», «фашист» и «Гитлер». Тираду, произнесённую в драке («Вам что надо? Какие они фашисты? Какие фрицы? Какие Гитлеры? Их отцы тоже на войне! И все мы здесь – война потому что!»), прокричала по-немецки, разбудив хозяйку, её сестру с мужем и бабушку. Проснулась от крика – о ужас! – на немецком языке. Не шевелюсь – жду… Сестра хозяйки не выдержала:
– Тоня, Тоня, что с тобой?
Я молчала, боясь себя обнаружить.
– Да сон видела. Похоже, какие-то страхи… Она в общем-то спокойная, такой крик от неё слышу я впервые, – заметила хозяйка, заведующая отделом пропаганды райкома партии.
– Дома, наверное, всё же по-немецки говорят, – решила сестра.
– Ну, а как же?! По крику догадаться можно, но они тщательно это скрывают.
– А мне их жалко – ни одного плохого немца не встречала. Все доброжелательные, приветливые. А трудяги какие!
– Ладно, давайте спать.
Утром сестра хозяйки интересовалась:
– Как спала, Тоня?
– Хорошо.
– Сна не видела?
– А что?
– Да ты ночью так кричала!
Математику преподавала «классная» Эрика Георгиевна, красивая худощавая 27-летняя девушка с русыми, в «корзиночку», косами – на лбу и висках волос непослушно кудрявился. Предмет она знала хорошо, но методикой ещё не владела, и мой интерес к математике переключился на литературу. Нравилось, когда учительница, высокая, в очках, белокурая молодая женщина с глазами навыкате, глухим голосом читала отрывки из художественных произведений писателей XVIII века. Её круглое лицо с тупым носом, к которому она прикасалась вывернутым кончиком мизинца, оживало, вместе с нею оживал и непонятный текст.
Однажды она прочла длинный список книг, который следовало за лето прочесть, и спросила:
– Кто эти книги уже читал?
Реакции никакой.
– Может, не все – хоть какие-то?
Молчание, и только Шура Логинов осмелился на вопрос:
– А где брать книги?
– Как где? В библиотеке!
– В нашем селе нет библиотеки.
– Запишитесь в школьную. На всех, конечно, не хватит. Есть ещё районная – можно в неё записаться. Сегодня приступаем к изучению памятника древнерусской литературы «Слово о полку Игореве».
Всё было серьёзнее и значительнее, чем в седьмом классе. После изученной темы полагалось писать сочинения, как – никто не знал. Учительница удивилась:
– Вы что? Ни разу сочинений не писали?
Оказалось, не писали. Объяснив, как писать, она несколько раз повторила:
– И как можно больше цитат!
«Цитата»!.. Слово-то какое – авторитетное, важное, значительное!
И вот уже раздают тетради. Открываю и прихожу в ужас: крупная сочная единица!.. Взяв в руки моё творение, учительница засмеялась:
– А у Тони всё сочинение – сплошные цитаты, до такого додумалась только она.
– Вы же говорили – больше цитат!
– Да, но цитата должна быть доказательством мысли! Её нельзя писать в отрыве от анализа!
Учительница ещё долго объясняет, как цитировать, и самокритично признаётся:
– Видимо, плохо объяснила – не думала, что вы такие дремучие.
Писать сочинения я полюбила, и работы мои часто зачитывались в классе. Когда раздавались темы докладов, выбирала такой, по которому в учебнике было мало материала, это позволяло выступать в роли самостоятельного критика. Внимание учеников завораживало, и, подражая учительнице, я рассуждала:
– Ленского на самоубийство подтолкнула самовлюблённая Ольга. Легкомысленно кокетничая с Онегиным, она не заметила, что её друг глубоко страдает.
Овладевать литературной речью было нелегко: дети между собою говорили коряво и безграмотно. Деревни, населённые русскими и белорусами (кацапами) и чисто украинцами (хохлами), слегка враждовали друг с другом, что удивляло немцев, воспринимавших русскими тех и других.
К фрикативному «г» украинцев быстро привыкли, сложнее было с грамотной русской речью – особенно доставалось взрывному «г». Дразнились: «Гришка, гад, купи гребёнку, гниды голову грызут».
Или утрировали:
– Вона-вона дарошка побяжала.
– Кошка смятанку палйзала…
В 1949_5О годах в Сибирь потянулись эшелоны с частично выселенными армянами, и деревни расстраивались армянскими районами – как правило, землянками
Армяне моего класса – Роберт Джиджян и Рита Мутафян, – брат с сестрой, воспитанные, умные и деликатные, не только хорошо учились, но и поражали хохлов и кацапов грамотной русской речью. Каково же было моё удивление, когда однажды, открыв дверь класса, я услышала их, говоривших по-армянски!
– Тоня, пожалуйста, никому об этом не рассказывай, – тихо попросила Рита.
– Почему?
– Мы такие же спецпереселенцы, как и вы, немцы. Ты должна понимать, что нам так же тяжело, как и вам.
Я понимала… Уже…
Они пробовали учить меня армянскому, но из тех познаний память сохранила всего несколько слов.
Когда в воскресные дни я приезжала домой, на язык всё чаще и чаще просились русские слова. Как-то по дороге из школы у меня на эту тему завязался разговор с Ритой.
– Знаешь, часто ловлю себя на том, что начинаю мыслить не по-немецки, как раньше, а по-русски. Мама выговаривает, но немецкое слово вдруг вылетает, а русское – тут как тут.
– У нас такая же история, и это естественно. Бабушка тоже ругается, заставляет говорить только по-армянски, но на улице не заговоришь, в школе тоже, так что и у нас дома вылетают русские слова. Разговор на армянском воспринимается, как пренебрежение к русскому, и мы боимся.
– А ты хочешь забыть армянский?
– Нет, не хочу. Мы надеемся, что нам разрешат вернуться на Родину.
– А за что вас выслали?
– Не знаю. И никто не знает. Объявили «врагами народа»…
– А среди вас точно нет «врагов народа»?
– А среди вас? – вопросом на вопрос подозрительно спросила она.
– Среди родных нет – это сто процентов, а среди других – не знаю; но мы немцы и, по представлениям многих, – олицетворение фашизма. Вам проще, легче.
– Это правда. Вам тяжелее, – добродушно согласилась Рита. – Но папа говорит, что немцы хорошие и пострадали из-за войны.
– Не знаю, Рита. Я тоже думаю, что из-за войны, но это несправедливо: мы никакого отношения к войне не имеем. Если бы не она, проклятая, жили бы на Волге в своём красивом Мариентале и ели яблоки, груши, сливы. Ведь до сих пор не знаем, какие они на вкус!
– Да, – вздыхает Рита, – а знаешь, как в нашей Армении хорошо! Приезжай после десятого – фруктов вот так наешься! А лучше за моего Робика выходи, ты ему нравишься, он говорит, что ты на армянку похожа.
– Правда? С курносым-то носом?! Вот не думала! Что ты – замуж! Рано ещё!
– А у нас в четырнадцать-пятнадцать замуж выходят.
– Почему ж не выходишь – тебе восемнадцать скоро!
– Вышла бы – не за кого!..
Иногда к нам присоединяется Робик. Юморной, он с приятным кавказским акцентом рассказывает армянские анекдоты. Бесшабашно и громко хохочем на всю улицу, удивляя немногочисленных прохожих.
А смеялись в те годы редко.
Степной совхоз
Я заканчивала восьмой класс, Иза – седьмой, в Родинской средней школе предстояло учиться теперь нам обеим.
– Где брать деньги?? – не раз слышали мы вопрос матери.
Барщина в колхозе становилась невыносимой, и родители приняли решение перебраться в совхоз, где работа оплачивалась деньгами, а не палочками-трудоднями, как в колхозе.
В восьми километрах от Степного Кучука находился зерноводческий совхоз – Степной Совхоз – с созвучным нашему селу названием. Ранним утром, весной, папа Лео отправился устраиваться на работу, в случае удачи намеревался просить жильё для разросшейся семьи: пятерых детей и бабушки Зины – Лида к тому времени была уже замужем и жила в Барнауле. Вечером во двор зарулила полуторка, и из кабины легко выпрыгнул папа Лео.
– Всё! Меня приняли. Механизаторы им нужны.
– Так мы ж не собраны! – потрясённые женщины не знали, за что приняться.
– А чего собираться? Сегодня погрузим всё крупное, а мелочь вывезем завтра – за ночь её упакуете.
Радовало, что колхозной кабале пришёл конец, но переезд случился слишком быстро – мы с грустью расставались с насиженным местом.
Год в Степном Совхозе промучились на подселении в саманном домике, затем дёшево купили половинку деревянного дома с большой комнатой, к которой пристроили кухоньку. В этом доме родились Виктор и Артур, в нём семья наша прожила семнадцать лет.
Два последних месяца Иза хозяйничала в опустевшем заречном домике одна. Папа Лео соорудил ей топчан, на нём она спала, ела и делала уроки. Продукты на двоих делились теперь пополам; сначала завозили ей – по пути, затем ехали дальше – ко мне. В конце учебного года заехала я в Кучук за Изой, оттуда отправились мы в совхоз под новую, незнакомую пока ещё родительскую крышу.
Первый месяц летних каникул – июнь – работали по хозяйству: поднимались на утренней зорьке и босые носили для полива воду из общественного колодца. От холодной росы мёрзли ноги, но единственную обувку – старенькие туфельки – берегли на выход.
Воды в колодце не хватало, и до семи утра самые расторопные спешили вычерпать набежавшую за ночь. С семи до десяти не разрешалось подходить к колодцу – набегала вода для работников фермы. С двенадцати дня выстраивалась очередь для любителей поспать – они чертыхались, что нет воды.
Эти невыносимые для нашей большой семьи мучения вынудили папу Лео выкопать свой колодец. Летом в гости приехала Лида с семьёй, они тоже помогали. И хотя вода оказалась солёной, она несколько облегчила наш быт: ею поили скотину, поливали огород, мыли посуду. Для стирки бабушка Зина делала щёлок. Воду из общественного колодца приносили теперь только для питья и приготовления пищи. Впоследствии родители выкопали на заднем дворе ещё один колодец – вода, к счастью, оказалась в нём пресной.
Желающих на деревянный соломокопнитель старого комбайна папы Лео не находилось, и он уговорил нас, 14-летних, поработать, обнадёжив хорошим заработком.
И вот уже мы с Изой бросаем в конец соломокопнителя обмолоченную солому, или, как говорили, полову. На передышку нет ни секунды: безжалостно выбрасывая солому, машина всё молотит и молотит… Полова забивается в нос, рот, глаза, затрудняет дыхание. Время от времени из-за штурвала выглядывает и кричит папа Лео:
– Ну, как вы там – живы?
Отмахиваемся: под ногами растёт гора. Ещё чуть-чуть – солома закроет выход, молотильный барабан выйдет из строя, и комбайн встанет.
– Сто-ой! – кричим мы коротко тогда.
Молодой, крепко сбитый штурвалыцик сбегал по трапу движущегося комбайна, на ходу взбирался на копнитель, но обильно выбрасываемый «шлак» был неподвластен даже ему. Тогда останавливали комбайн, и, напрягая мышцы, двое мужчин, которым мы были чуть выше пояса, отгребали солому, уже утоптанную нашими ногами.
Яровые в тот год уродились, солома получилась обильной, и мы завидовали копнильщикам на новых комбайнах. Выход у них никогда не забивался: железные копнители легко опрокидывались взмахом рычажка. Нам же приходилось опрокидывать-поднимать копнитель вручную и быть осторожным, чтобы не упасть. Строго определённое расстояние меж стожками нельзя было нарушать.
Случалась поломка – папа Лео чертыхался, а мы радовались, что можно было отхаркаться и отдохнуть. О заработке в такие минуты не думалось. Через неделю, когда в дождь заявились мы из бригады, мама всплеснула-заохала: и без того тощие, мы ещё больше осунулись и похудели.
– Не пущу больше! – сказала она, вытирая глаза.
– Да, не всякий мужик выдержит… Жалко – надорвут здоровье, – согласился папа Лео, но утром заговорил по-другому:
– Комбайн не может простаивать, надо сообщить в контору, чтоб дали копнильщиков. Что будем делать?
Каторга на соломокопнителе казалась адом по сравнению со стройкой, но продолжение этого ада было очевидным: новички совхоза, мы не знали, где найти другую работу. Размышляя, как защититься от половы, решили, что мама сошьёт марлевые мешочки, мы их натянем на голову, а сверху повяжем белые платочки.
Марлевые мешочки оказались иллюзорной защитой: они забивались за какие-нибудь полчаса – видимость становилась практически нулевой.
Оставляя за штурвалом взбунтовавшегося помощника, с трапа сбегал теперь один только папа Лео. Загорелое и голое по пояс тело покрывалось испариной, на потном от пыли лице поблёскивали, как у негра, глаза. Матерясь, размазывал он грязной фуражкой пот и уходил к штурвалу. От безысходности было принято решение давать нам через каждый час пятиминутные передышки, однако отдохнуть мы не успевали. С нетерпением ждали час обеда.
На телеге в больших бидонах привозили суп, картошку-толчёнку (иногда с котлетой) и компот. Увидев в первый раз наши маски, весёлая повариха долго и заразительно хохотала, а когда мы их сдёрнули и обнажили такие же, как у папы Лео, чёрные лица, она залилась новым приступом. Грязные мужчины поддержали её, и бескрайнее поле огласилось гомерическим хохотом. И всё же от масок мы не отказались: под ними была полутьма, духота и пыль, но они защищали от половы нос, рот и глаза.
55 дней ада позади, зато пять дней перед учебным годом мы отдыхали, будто больные. Нам разрешалось спать до обеда, есть вдоволь хлеб со сметаной, пить вместо обрата свежие сливки – нас жалели и оберегали. Если лезла малышня, бабушка Зина её отстраняла:
– Дайте им отдохнуть!
В спешном порядке шили платьица, юбочки, блузочки. Мы помогали смётывать, гладить.
Первого сентября возобновились наши занятия в Родино: мои – в девятом классе, Изины – в восьмом. Старая хозяйка двоих не брала, пришлось искать новую квартиру.
Из дома выходили мы вместе, и соседи долго смотрели вслед двум одинаковым девчушкам.
Отъезд Изы
Иза вновь училась неохотно. Первую четверть закончила она плохо, и мама приняла решение отправить её в Барнаул, куда к этому времени перебралась и работала в одной из вечерних школ Лида.
В большой город, о котором Иза слышала только по рассказам, привезли её на грузовой машине и, высадив с большим чемоданом, в котором были картошка, мешочек домашней лапшы, кусок сала и булка домашнего хлеба, велели самостоятельно искать тётю.
Машина уехала, и Иза вспомнила, что адрес Лиды остался в кармане шофёра. Но машину не догонишь – и хрупкая девчонка в тёмной юбочке и новой ситцевой розовой кофточке с длинными рукавами, сшитой специально для города, пошла с тяжёлым чемоданом по улицам, наивно спрашивая случайных прохожих:
– Вы не знаете учительницу Германн Лидию Александровну?
К вечеру она выбилась из сил. Увидев колонку с водой, подождала, пока к ней подойдут, – надо было посмотреть, как ею пользуются, – напилась, достала хлеб, пожевала.
Зажглись огни большого города. Прохожих становилось всё меньше. Присела на чемодан у какого-то дома и не заметила, как уснула.
Три дня измученная, голодная и уставшая, бродила она по незнакомым городским улицам. Три дня тщетных поисков тёти превратили её в беспризорницу, странно отличавшуюся от них огромным чемоданом. Выросшая в глухой деревне, она не знала, что в городах есть справочные и отделения милиции, в которые можно обращаться. Однажды очередная женщина внимательно оглядела её и, обратив внимание на грязное лицо и руки, мятую одежду и серую от грязи кофточку, участливо спросила:
– Ав какой школе тётя работает?
Она не знала. Женщина не отходила. И вдруг Иза вспомнила:
– Кажется, в какой-то вечерней!
– Что ж! Это уже кое-что. Ты, наверное, устала?
– Да, очень! – и заплакала.
Услыхав бесхитростные ответы на расспросы, кто она и откуда, женщина поинтересовалась:
– И давно ты её ищешь?
– Три дня.
– О Боже! Давай ко мне зайдём.
Решение незнакомки обрадовало – наступал осенний дождливый вечер. Измученная Иза зашла в дом, который показался ей дворцом.
– Иди в ванную. Искупаешься – затем поешь.
Она впервые мылась не хозяйственным, как дома, мылом, а душистым, туалетным. На худенькое детское тельце незнакомка натянула мягкую тёплую ночную рубашку и уложила её в свежую постель.
Иза проспала сутки. Первое, на что она обратила внимание, когда проснулась, – чистая одежда на спинке стула, выглаженная кофточка и юбочка. Улыбаясь, женщина сообщила:
– Кажется, я нашла твою тётю.
– Как? Где?
– Обзвонила все вечерние школы. Какая-то Германн Л.А. работает в школе № 7, она потеряла племянницу, которая должна была приехать к ней из деревни. Скоро будет.
– Ой, мама, это она! – с радостью вскочила на постели Иза.
– Одевайся. Иди поешь.
Вскоре приехала Лида. Так вдали от родительского дома началась в городе Барнауле самостоятельная жизнь 14-летней девочки.
Школьные вечера
Иза жила в большом городе – я в районном центре на квартире у прошлогодней хозяйки. За нами, тремя учениками из разных классов, приезжали на телеге – до снега, на санях – по снегу, чтобы на выходной увезти к родителям. В 1952 году в сёлах начинали чадить машины-полуторки, и, если не приезжали на лошадях, мы подолгу «голосовали» у дороги на окраине села. Если полуторка не появлялась, расходились – идти пешком 25 километров никто не решался.
Возвращаясь в очередной раз на квартиру, вспомнили, что вечером в школе вечер-диспут, а после – танцы. Теоретически я уже знала, что такое диспут, практически – ни на одном ещё не присутствовала, а тема-то интригующая – «Любовь и счастье»!
Квартировала я недалеко от школы – занесла вещи, умылась, завязала в два хвостика волнистые волосы, смастерила из красных лент Фриды красивые бантики и, накинув старое пальтишко, отправилась в школу.
Выбеленная порошей земля обновила всё вокруг, на небе заискрились первые звёздочки, от избытка молодости душа пела в ожидании чего-то особенного, легко шагалось по чистой тропинке. Молодость беззаботна – не думалось и мне о предстоящей голодной неделе.
Из небольшого коридора робко вошла в широкий прямоугольный, ярко освещённый зал, озираясь на старшеклассников, – боялась, что бантики поднимут на смех. Заметила сверстниц и успокоилась. Бантики, однако, не остались незамеченными – кто-то улыбнулся, кто-то удивлённо оглянулся, кто-то недоумевал: «Это что за детский сад?» Я быстро прошла на одну из скамеек и села рядом с девочкой из параллельного класса.
9 класс, с. Родино, Алтай. 1953 г. Нижний ряд справа налево: Малко Л.И. Братчун Т.В. Классная руководительница, или учительница математики Эрика Георгиевна. Директор школы Нятак Р.В. Учительница литературы Ольга Фёдоровна. Географ Петрик Г.А….? Второй ряд. Ученики. Валя Клабукова, Галя Коваль, Нина. Л, Рита Мутафян, Нина Нестеренко, Тоня Шнайдер…? Третий ряд: Володя Ананьев, Сергей Кунаков, Ваня Галоша, Ваня Гайдабура, Ваня Рябич, Гриша Бут, Шура Логинов, Петя Шрамко
На сцене, за столом, покрытым красным материалом, – директор Пятак Роман Васильевич рядом с учеником десятого «А» класса. Роман Васильевич располагающе улыбнулся залу:
– Начинаем диспут. Его буду вести я, а Толя Смирнов, председатель школьной комсомольской организации, соберёт записки. Подойдут учителя – попрошу пропустить их на сцену. Ну, с чего начнём? У кого вопросы? Кто самый смелый?
Смущённо переглядываются – сам директор руководит…
– Коллектив выбрал тему любви и счастья, чтобы помочь вам разобраться… – продолжает ведущий, – большинство, за небольшим исключением, совсем уже взрослые люди.
– Вот и скажите, Роман Васильевич, что такое любовь? А то спорим… некоторые утверждают, будто любви нет, – приподнимается высокий юноша с пышной шевелюрой.
– А что есть? – живо отреагировал Роман Васильевич.
Зал загудел. Потянулись руки.
– Пожалуйста, Федя, – разрешает директор.
Федя поднимается и резко начинает:
– Любви нет. Есть привычка, – и зал снова загудел. – Рядом со мною живут 70-летние старики, всегда вместе, ни шагу друг без друга. Один заболеет – другой бегает вокруг: травку заваривает, лекарство достаёт, компрессы делает. Наблюдать за ними приятно, и я поинтересовался: «Вы, наверное, сильно любите друг друга?» – «Да какой там, Федя, любите, – говорят, – привыкли, боимся потерять друг друга.»
Садится так же резко, как и заговорил.
– Как это – нет любви? – вскакивает коренастый. – Твой пример как раз и доказывает, что любовь есть. Просто они уже старые, и любят по-другому, не – как молодые! Заботятся друг о друге, значит, любят.
Заговорили… зашумели… Скованности – как не бывало.
– Подождите, ребята! Не все вместе! По очереди! Кто хочет выступить? – и, видя лес рук, Роман Васильевич разрешает:
– Слово имеет Миша Безбородько, ученик 10-а класса.
Рослый худощавый Миша направляется к сцене, поднимается по ступенькам:
– Вот вы гудите: есть любовь – нет любви, но никто не сказал, что такое любовь. Хочу сказать, как её понимаю я. Любовь, на мой взгляд, – многогранное чувство, рождающее другие: чувство уважения, восхищения, заботы, ласки, преклонения, удивления, поэтому говорить следует о разных видах её – любви к родителям, детям, животным, природе, искусству. Недаром говорят: люблю лес, люблю мир, музыку и т. д. Вот только не все умеют красиво выражать любовь. Бывает, мужья бьют жён, спрашиваю: «Зачем бьёшь – не любишь?» Удивляются: «Люблю – потому и бью».
Зал взрывается смехом, и раздаются продолжительные аплодисменты. Я заворожённо слушаю и восхищаюсь, как свободно, легко говорит Миша, завидую: «Вот бы мне так!..»
После аплодисментов Миша какое-то время стоит, затем машет рукой: «Все мысли перебили!» – и отправляется к своему месту. Роман Васильевич успокаивает:
– Ты молодец, Миша, хорошо выразился. Кто ещё желает?
Опять лес рук. Директор, абсолютно лишённый той чопорности, которой страдают многие учителя, разрешает:
– Давай, Юра! Наверное, лучше сюда выйти, чтоб тебя все видели.
Пышная шевелюра Юры, просившего объяснить, что такое любовь, двинулась к сцене.
– Спасибо Мише, – начинает он спокойно, – привёл мои мысли в какой-то порядок. Я только хочу добавить, что любовь между мужчиной и женщиной должна выражаться ярче, чем любовь к детям, родителям, природе и т. д., потому что их объединяет страсть – ярко выраженная любовь. Чем дольше эта страсть жива, тем ярче любовь. Страсть теряет, как правило, силу и тогда начинает казаться, что любовь ушла. Начинают искать другую… Семья распадается… Лично мне интересно, сколько раз человек может любить – один или много раз? Мне известны случаи, когда люди и во втором браке бывали счастливы…
– Можно я? Роман Васильевич, разрешите! – просят взрослые, мудрые ученики и, казалось, имевшие опыт семейной жизни.
– Мальчишки уже выступали, давайте дадим слово девчонкам. Интересно, что они думают? Есть желающие?
Желающих девчонок немного.
– Пожалуйста, Марина. Иди сюда! – приглашает он красивую пышногрудую армянку. У Марины, фигуристой 22-летней девушки из десятого «а» класса, от которой веет добротой и нежностью, приятное одесское произношение.
– Нам, девушкам, сложнее выступать – мы более бесправны. Говорят, равноправие… Неправда! Его нет, но я не о том. На женщинах забота о детях, их воспитании, домашний быт, поэтому женщины стареют раньше мужчин. Мы теряем привлекательность, женственность, и мужчины уходят к другой, более молодой и привлекательной. Сколько раз можно любить? Думаю, не один раз. Война у многих отняла любимых. И многие, к счастью, нашли свою новую половинку. И счастливы! А счастья без любви не бывает.
Эффектную Марину знала вся школа. На переменах она организовывала игры с малышами, на уроках – хорошо и обстоятельно отвечала, на каких-то собраниях, окружённая толпой ребят, острила, шутила – её хватало на всё. Она была моим кумиром, я восхищалась ею и незаметно ей подражала.
– Марина, а как ты думаешь, что такое счастье? – раздаётся голос из зала.
– Счастье? Счастье – это философское понятие. Старшеклассники знают – изучали поэму Некрасова «Кому на Руси жить хорошо».
– Давай свою философию! – требует зал.
– Попробую, – и, задумчиво подняв к потолку чёрные выразительные глаза, переводит их на зал и медленно произносит, – счастье – это движение, это постоянное стремление к новому, неизведанному, лучшему.
– Вот – даёт! Афоризмами шпарит.
Не зная, что такое «афоризм», толкаю соседку:
– Не мешай! Сама не знаю! – дёргается та.
Роман Васильевич благодарит:
– Спасибо, Марина, может, пояснишь свой афоризм?
– Пожалуйста, – без тени кокетства говорит она, – в концлагерях счастьем было выжить. Выжившие мечтали о другом счастье – хлебе. Наевшись хлеба, мечтали о мясе. Наевшись мяса, – о сладостях. И так во всём! Каждый представляет счастье по-своему. Для одного это – закончить десятый класс, для другого – университет, для третьего – консерваторию. Для одного счастье – прожить с одной, любимой женщиной, для другого – иметь гарем. Один считает счастьем жизнь в деревне, другой – в городе, для третьего счастье – изъездить весь мир. Представление о счастье у всех своё и зависит оно от интеллекта, свойства характера, широты натуры и многого другого.
Незнакомые и непонятные «афоризм», «гарем», «интеллект» вызывали уважение – яс жадностью слушала непринуждённую речь Марины. Её проводили на место, восторженно и долго хлопая. После Марины Роман Васильевич подытожил:
– Я очень доволен сегодняшним разговором, понял, что вы уже взрослые, сформировавшиеся люди. Думаю, что учителя допустили ошибку, не разрешив прийти семиклассникам. Надеюсь, что совсем юные девчонки и мальчишки извлекли для себя много полезного. Может, этот разговор они пронесут по жизни и он поможет им сформировать взгляды на любовь и счастье. А сейчас – помогите убрать скамейки, чтоб было где танцевать.
Часть скамеек занесли в классы, часть – раздвинули к стенам зала. На сцену вышел учитель математики Poop Клементий Варфоломеевич и сел за пианино, вокруг него уселось ещё трое: один – с гитарой, другой – балалайкой, третий – мандолиной. Учитель кивнул – и полилась мелодия вальса «Дунайские волны».
Долго никто не выходил – слушали. Затем к Марине, галантно склонив красивую голову, подошёл шевелюристый Юра, и пара плавно поплыла по залу. Марина в чёрном до колен расклешённом платье с круглым декольте и короткими рукавами смотрелась очень аппетитно. Через два круга к ним присоединились другие пары, большинство которых было девчоночьими.
Одна мелодия сменялась другой. Очень хотелось танцевать, но меня, «детский сад», никто не приглашал. Из одноклассников было только два мальчика, они танцевать не умели. И вдруг – о счастье! – какой-то кавалер подвёл Марину к пустующему возле меня сиденью. Она плюхнулась и весело спросила:
– А ты, «детский сад,» что не танцуешь?
– Не с кем.
– А умеешь?
– Да.
– Хорошо, проверим.
Заиграли «Краковяк». Марина поднялась, взяла меня за руку и повела в круг. Танцевала она легко. Я тоже скользила, как бабочка, но, стараясь выглядеть более взросло, не танцевала лицом – оно оставалось строгим и безучастным.
– С тобой приятно кружиться, – услыхала я похвалу, – но расслабься, убери с лица строгость, улыбайся, ты как будто по команде «смирно» танцуешь!
Я, естественно, улыбнулась, перестала себя контролировать, и движения стали более свободными. Кончился танец – мы сели рядом. К Марине подошли какие-то парни:
– Это твоя сестра?
– Нет, только что познакомились, она из девятого «в».
– Михаил, – протянул один из них руку.
Глупо улыбаюсь – не знаю, что говорить и как себя вести. Марина подсказала:
– Надо протянуть руку и сказать: «Очень приятно».
Руку я протянула, но сказать «очень приятно» не хватило духу – было не приятно, а неловко. Кто-то из этой компании похвалил:
– А ты, «детский сад», хорошо танцуешь!
Марина опять подсказала:
– Надо говорить: «Спасибо за комплимент».
– В другой раз.
Вальс «Осенний сон» танцевала я с Мариной, чувствуя себя такой же взрослой, как и она.
– После танца говори партнёру «спасибо,» – наставляла она.
Закончился танец, мы опять сели рядом.
– Спасибо, Марина.
– Мне не надо! – засмеялась она. – А вот парней благодари. Ты с кем учишься? Я многих знаю!
– С Робкой Джиджян, Ритой Мутафян, – назвала я в надежде, что она их знает. Так и случилось:
– С Ритой? В одном классе? Скажу, чтоб и она оставалась на танцы. Что-то тебя не видно было раньше…
– А я давно приметила тебя, давно любуюсь. Ты, как учительница, – со всеми наравне.
– Спасибо. Просто я старше всех, многое видела, многое лучше понимаю – завидую твоей молодости и наивности.
– Я деревенская – ничего не знаю.
– Твоё всё впереди, – обнадёжила она.
В этот первый свой школьный вечер я много танцевала, а к концу – даже с каким-то парнем, который, к великому огорчению, не умел кружиться. Счастливая и довольная, убежала домой, не дождавшись конца танцев.
– Ты где это пропадала? – полюбопытствовала хозяйка.
– На школьном вечере! – закружилась я.
– Понравился?
– Очень, очень, очень!
– Интересно, что там было уж «очень – очень»?
– Всё, всё, всё! – кружилась я по комнате.
– Теперь на все вечера ходить будешь?
– Хотелось бы! Я очень много нового узнала.
Проспав в воскресенье почти до обеда, проснулась с чувством голода, но есть было нечего. Натянув одеяло на голову, провалялась ещё час, затем поднялась и пошла к однокласснице. В гостях от обеда отказалась, сославшись, что плотно позавтракала, так что в понедельник ушла в школу голодная. Вечером бабушка, мать хозяйки, заметила:
– Ты вчера ничего не варила.
Я промолчала.
– Продукты закончились? – допытывалась она.
– Да.
– Что ж не скажешь?
Я опустила голову.
– Возьми у нас ведро картошки, хлеба и стакан сахара. Отдашь, когда сможешь.
– Спасибо. Картошку и хлеб возьму, а сахар не нужно.
– Почему?
Не хотелось говорить, что на покупку сахара у нас нет денег, а потому выкрутилась:
– Не люблю сахар.
Бабушка затопила печь, я сварила картофельный суп и заварила травяной чай с чабрецом. Бабушка поднесла стакан с сахаром:
– Сахар нужен для работы мозга. Возвращать не надо. Бери, бери.
Хлеб и картошку растянула до конца недели. В субботу после занятий ожидали нас недалеко от школы сани.
– Родители досаждали… Дети, мол, голодные, – жаловался возчик.
– Конечно, голодные, – согласился Ваня, – выручили деньги, которые давали на кино.
Машу Шаравину и меня поддержали хозяева.
В воскресенье после обеда тот же возчик увозил нас в районный центр. Сани были забиты продуктами: каждый вёз «про запас» мешок картошки, укутав её старыми шубами, для надёжности на неё в больших тулупах усадили ещё и нас. Остальным продуктам: хлебу, маслу, молоку, лапше и квашеной капусте – 30-градусный мороз был нипочём.
Восторженно рассказывая родителям о школьном вечере, просила не беспокоиться, если меня не будет. Мама соглашалась:
– Хорошо, оставайся. Особенно, если тема будет интересная. Молодёжных компаний избегать нельзя.
Бабушка Зина, постаревшая, осунувшаяся, пеняла матери:
– Тебе их не жалко? Совсем от рук отобьются вдали от родителей! Изочку одну Бог знает куда отправила – пропадёт девчонка!..
– Не волнуйся, альтмама, мы уже большие. Нам учиться надо! Всё будет хорошо! – прижалась я к ней.
Я впервые уезжала с тяжёлым сердцем – душу сковала жалость, смотрела на дорогих мне женщин до поры, пока сани не завернули за угол. Всю дорогу мысли вертелись вокруг старой больной бабушки, устававшей от ежедневного детского крика.
Зима набирала силы. Морозы сменялись длительными метелями. По субботам нам привозили продукты и запрещали отправляться в дорогу.
Я радовалась: можно было посещать школьные вечера. Подготовить по два вечера в году – занятие несложное, и старшеклассники, соревнуясь, изощрялись и фантазировали. И если – не дай Бог! – восьмой «а» выступал хуже восьмого «б» или восьмого «в», клевали: «Позорники!», «Бесталанная команда!» Но такое случалось редко. Обычно слышалось:
– Девятый «а» – великолепно!
– Девятый «б» – замечательно!
– Девятый «в» – восхитительно!
– Все – каждый по-своему – хороши!
Литературные вечера, посвящённые Пушкину, Гоголю, Тургеневу, Толстому, Чехову, были, разумеется, благодатными темами. Возникало сомнение (совершенно, оказалось, напрасное), пройдут ли так же интересно вечера точных наук: химии, математики, физики.
Мы не только получали эстетическое наслаждение, но и, развлекаясь, повышали общеобразовательный уровень – узнавали о многом, чего не было в учебниках. В новом свете представали жизни Ломоносова, Софьи Ковалевской, супругов Кюри. После художественной части обычно бывали танцы – или, как сейчас говорят, дискотеки – под живую фортепианную музыку Клементия Варфоломеевича Poop.
Звонок из комендатуры
Субботний день конца января 1953-го. Закончились занятия первой смены. На выходе из класса Эрика Георгиевна, «классная», задержала меня.
– Из НКВД звонили, велели тебе явиться.
– Зачем?
– Ты что – не знаешь?
– Нет, а что я должна знать? Что я такого наделала?
– Ты в самом деле не знаешь, из-за чего?
– Ну, конечно же, не знаю!
– И родители ничего не говорили?
– Эрика Георгиевна, я не была дома уже больше месяца, давно родителей не видела, что вы меня пугаете?
Она улыбнулась:
– Не думала, что не знаешь, – и, глядя в глаза-копейки, обняла. – Похоже, родители, оберегали тебя…
– От чего?
– Не пугайся. Ты – немка, а все немцы, достигшие 16-летнего возраста, каждый месяц пятого числа отмечаются в комендатуре – являются на регистрацию и перерегистрацию.
– А-а-а! Во-от оно что! – с чувством выдохнула я. – Никуда не пойду: не преступница, да и нет мне ещё шестнадцати!
– Могут возникнуть неприятности.
– Посмотрим! – вырвалось жёстко-угрожающе, и, не попрощавшись, я направилась к выходу, демонстративно подчёркивая, что разговор окончен.
– Тоня, прошу, сходи!
– Нет! – зло, в пол-оборота, бросила я, удаляясь, будто виноватой была она.
Неделя прошла в ожидании – никто не беспокоил. В следующую субботу за нами опять приехали. Три длинных тулупа, чтобы они согрелись, занесли в школу. Так как я от школы жила ближе других, возчик зашёл к хозяйке попить чайку и погреться.
Через час сани скользили по укатанному снегу в сторону Степного Совхоза. Мороз был не менее тридцати, ноги в старых, не раз латаных валенках мёрзли.
– Давайте к тёте Марусе заедем – погреться. Ведь по пути, через Кучук едем! – просила я возчика.
– К нашему приезду мать Маши вытопит баню, надо успеть, а завтра в обед – назад.
– Ненадолго же! Самое большее – полчаса.
– Скоро темнеть начнёт. Сбрасывай тулупы, кто замёрз, и бегом за санями!
В длинных тулупах мы с Машей тяжело шагнули на снег, быстро согрелись, взобрались на сани, придвинулись плотнее друг к другу и не заметили, как задремали. Очнулись, когда вдали мигали одинокие огни.
Открыла дверь в маленькую кухоньку, и на мне, соскучившись за месяц, повисли малыши. Мама и альтмама обнимали, папа Лео услужливо дожидался очереди. Поужинали, и мы с матерью отправились в баню – своей у нас не было.
– Ничего не говорила? – задумчиво в банной жаре спросила она, когда я рассказала о разговоре с Эрикой Георгиевной. – Думала рано, но сходить надо!
– А зачем вызывают, если ещё не подошло время!?
– Почём мне знать? На летних каникулах школа не работает – может, поэтому?
– Целых полгода ещё! Не пойду!
– Не напрашивайся на неприятности!
– Если пойду, то только затем, чтобы сказать, что ни за что не явлюсь больше!
– Но в этот раз сходи.
Учебная неделя началась в напряжённом ожидании. В субботу после занятий девственная Эрика Георгиевна вновь остановила меня.
– Ты мне нужна, зайдём в учительскую.
– В учительскую?
– Там никого нет и долго никого не будет, а в класс зайдут сейчас ученики второй смены.
Мы сели за стол друг против друга, и я заметила её красные глаза. В напряжённом молчании она сдерживала рыдания. «Не знает, как лучше начать,» – безжалостно отметила я, наблюдая её растерянность. Худенькая, слабенькая, жалкая «классная» тихо начала:
– Я только что из кабинета директора школы…
– Но он же добрый!
– Да, добрый, но ему по поводу тебя звонили из комендатуры. Роман Васильевич сказал, что если сейчас туда не сходишь, он уволит меня. Если он этого не сделает, уволят его. Подумай, ты подставляешь не только меня.
– Но это несправедливо!
– А что я могу сделать? Пожалей меня, Тоня! Я ведь тоже туда хожу!
– Вы-ы? Зачем? – глупо удивилась я.
– Как зачем? Я тоже немка!
– Вы-ы – не-емка?..
– А ты не знала?
– Нет, никто ни разу не обмолвился, – я глядела на неё с жалостью. – Хорошо, Эрика Георгиевна, схожу. Обязательно схожу, но скажу, чтобы вас из-за меня не трогали!
– Надеюсь. Спасибо.
Сани в субботу уезжали без меня. Разгневанная, я забежала после занятий на квартиру, бросила сумку на стул и, не пообедав, поспешила в комендатуру. Пробежала длинный его коридор, без стука открыла какой-то кабинет. За столом лицом к двери сидел широколицый мужчина лет сорока-сорока пяти в военной форме.
– Вы комендант? – резко и вызывающе спросила я в дверях.
– Это что за манеры? Ты кто такая? – раздался властный голос.
Я дерзко выпалила:
– Кто такая? Шнайдер Тоня, ученица девятого «в» класса!
Он поднялся, вышел из-за стола, подошёл и, презрительно измерив, властно-тихо приказал:
– Закрой дверь!
Я не сдвинулась.
– Ещё молоко на губах, а спеси-то! – и, обойдя вокруг, медленно закрыл дверь. – Не понимаешь, что тебя судить надо?!
– Ой, как страшно! Судите! Только вот за что?! – не сбавляла я «спеси».
– Найдём за что – за это самое!
– Я только затем пришла, чтобы сказать: больше не вызывайте – не-е приду! Ни-и-когда! И не тревожьте директора школы и классную руководительницу – не подчинюсь!
– Мы их с работы уволим!
– А я школу брошу!
– Молчать! – закричал он, и внутри что-то оборвалось, тем не менее в тон прокричала ему:
– Это вы молчите! Почему я обязана каждый месяц сюда ходить? За какие грехи?! Я не преступница! Если родители в чём-то виноваты, пусть они и отвечают! Но я спрашивала – они не виноваты! Я им верю! Так почему и за что я должна расписываться? Не-е при-ду! Делайте что хотите! Хоть убивайте!
– Это ты так говоришь, – чуть понизив тон, сказал он, – что не видела смерти, не видела, как пытают, мучают! Не такие ломаются – просят сохранить жизнь! Никто не хочет умирать! Ты ещё ничего не видела, ничего не знаешь, а как поставят под дуло, совсем по-другому заговоришь!
«Что за чепуху он несёт? Пытали и мучили в царской России, а в Советском Союзе отношение к преступникам гуманное! Об этом мы с первого класса слышали! Надо показать, что не испугалась, что не похолодело где-то внутри…»
– Не заговорю! Выводите во двор, в палисадник! Не страшно – стреляйте! Я, может, и жить-то не хочу! Не хочу такого унижения, такого позора, такого стыда! Что одноклассникам скажу? Хожу, – значит, виновата? Неправда! Не ви-но-ва-та! Ни в чём! Понятно?! – орала я, напрягаясь.
Вдруг откуда-то подступила тошнота, ноги сделались ватными и исчезла ясность мысли… Качнуло… Дрожь в ногах… Попить бы!.. Боясь потерять сознание и упасть, прислонилась к стене и ухватилась за ручку двери. В углу на трёх ножках заметила венский стул. «Стул нормальный поставить не могут… Преступники, наверное, должны стоять. И по команде смирно! Прислони к стенке и скажи спасибо, что посидеть разрешили», – возмущённо прыгало в голове.
Жестикулируя, комендант кричал, но, мобилизуя волю, чтобы не упасть, я не слушала. Остановившись напротив и искоса взглянув на меня, он вдруг удивлённо замолк.
– Тебя не бьют – только отчитывают, а уже побледнела! – донёсся, наконец, его голос. – Не хорохорься – распишись! Не строй из себя героиню!
Головокружение медленно отступает, силы возвращаются, но кричать уже нет сил.
– Расписаться, – говорю я тихо, – значит, признать вину. Не распишусь. И не надо пугать пытками. Вы клевещете. В советских тюрьмах нет пыток! В нашей стране гуманно относятся к людям!
Он спохватился: по лицу пробежала тень – видимо, понял, что сказал лишнее.
– Ну, конечно, нет пыток. Просто… я хотел припугнуть, – и заговорил совсем миролюбиво. – Уж раз пришла, распишись. Эти списки просматривает вышестоящее начальство. Ну, что тебе стоит?
Спокойный тон подействовал сильнее криков – такая обида подкатила, что из горла вырвался взрослый грудной плач. Я отвернулась и в ладошках спрятала лицо.
– Ну вот, уже плачешь… Распишись за январь, а пятого февраля снова придёшь.
– Не распишусь! Никогда… Ни за что… Я не совершала преступлений! – прорыдала я.
– А кто говорит, что совершала? Разумеется, ты не виновата, но так положено… Таков закон.
Хотелось остановить рыдания – не получалось. Раскалывалась голова. Новый приступ тошноты и слабости… Нет сил стоять.
– Хорошо, – тихо решилась я, – только это будет моя первая и последняя роспись. Больше можете не стараться – не приду. Мне без разницы, кто пострадает: директор, учитель, родители, я сама, вы…
Не простилась и вышла в слезах, не зная, куда. Неожиданно встретился из десятого «а» Коля Галушко, моя тайная любовь. Он удивился: «Что с тобой?..» Я не дослушала и, пряча голову, рванулась, прочь.
Заявляться в таком состоянии к хозяевам не хотелось. Вытаскивала из ресниц слёзы-льдинки, из-за которых образовывалась сплошная пелена, медленно двигалась за аллеей центральной улицы – подальше от случайных знакомых.
Смеркалось. Замёрзшей и уставшей, мне хотелось участия. Порывшись в памяти, нашла единственного человека, перед которым можно было выплакаться, – Боргенс Амалию Петровну, учительницу немецкого языка, красивую женщину с пышными тёмно-русыми волосами, одной растившей троих дочерей – одну краше другой. Головная боль не утихала, к Боргенс было далеко, и я побрела на квартиру. Хозяйка с матерью добеливали кухню. Место, где стояла моя кровать, было уже чисто.
– Ты где это пропадаешь? – поинтересовалась хозяйка.
– В школе, – выговорила я, с трудом сдерживаясь.
– Случилось что?
Повертела головой, сняла пальто, шаль и легла, отвернувшись к стене. Одеяло не скрывало дрожи.
– Кто тебя обидел? – приподняла хозяйка одеяло.
Я молчала.
– Скажи, легче будет.
– Не могу-у! – задохнулась я.
– Мам, найди валерьянку.
Выпила микстуру – успокоилась не скоро. Чтобы снять стресс, надо было выговориться, но… рассказывать, как меня ни за что ни про что обидели, было стыдно и унизительно. Да и хозяйка, заведующая отделом пропаганды райкома партии, навряд ли поняла бы. И я решила исповедаться перед главным человеком страны, уверенная, что он поможет. Молча, несмотря на головную боль, поднялась и полудетским почерком излила все мысли, что собрались в голове: «Дорогой Иосиф Виссарионович! Вы меня не знаете, мне пятнадцать с половиной лет, я ученица девятого «в» класса Родинской средней школы – Шнайдер Тоня, немка по национальности. Только что пришла из комендатуры, куда меня вызывали…»
Исписала пять плотных страниц мелким почерком, и сегодня многое отдала бы, чтобы в архивах НКВД нашлось то письмо.
Хозяйка несколько раз подходила и, заглядывая со спины, пыталась понять, о чём пишу. Кудрявой головой и плечами я, как могла, закрывалась, но она, видимо, всё же что-то прочла – отошла и зашепталась с матерью.
– Тоня, будешь кушать?
– Нет.
– А что пишешь?
– Уроки.
О наивности письма, которое сочинялось до четырёх утра, я не думала. В нём было что-то о декабристах, Радищеве, о том, что дети не должны отвечать за проступки родителей и наоборот. Заканчивалось оно обращением к дорогому Иосифу Виссарионовичу с просьбой разобраться, почему через долгих семь лет после окончания войны дети-немцы должны продолжать посещать комендатуру? «Это унизительно и несправедливо! Мы хотим учиться, чтобы впоследствии использовать знания на благо Родины».
В воскресенье утром пошла за советом к Амалии Петровне, жившей в противоположном конце села. Шла, оглядываясь: «А если следят?»
– О-о! Кто пришёл! Какими судьбами? – удивилась она, открывая дверь.
– Извините, но мне очень надо…
– Случилось что?
– Мне нужен ваш совет – наедине.
Она проводила детей в горницу, и мы остались в прихожей-кухне вдвоём.
– Амалия Петровна, я Сталину письмо написала…
Она повела бровями.
– Хотелось бы вашего совета… нужно отсылать или нет?
– Ты настолько мне доверяешь?
– Да.
– Может, скажешь, что произошло?
– Прочитаете – и всё поймёте.
– Ну, хорошо.
Читая, она улыбалась, кивала в знак согласия, возвращалась к написанному и опять читала. Отложила листы и выдохнула:
– Ну и ну! Не ожидала от тебя… не думала…
– Что? Глупо? Смешно?
– Да нет, не о том я – считала тебя глупенькой, маленькой, а ты вон что выкинула! Оказывается, у тебя взрослая, зрело и серьёзно мыслящая головка!
Я облегчённо вздохнула.
– Очень хорошее письмо! Ты пишешь только о себе, своих мыслях, чувствах. Немножко наивно, но это и хорошо! Замечательно, что чувствуется детская душа! Никого из взрослых, даже коменданта, не называешь… Если бы написала по-другому, было бы похоже на предательство. А здесь предательством и не пахнет!
– Так надо посылать или нет?
– О-бя-за-тельно надо! Нам, взрослым, нельзя, тем более учителям. Вам, детям, можно, вам простительно. Пусть знают!
– Спасибо, Амалия Петровна, только я адреса не знаю.
– Напиши: Москва, Кремль, товарищу Сталину.
– И дойдёт?
– Должно. Хорошо бы с уведомлением, но не отправят, – и, раздумывая. – Кто его знает?
– А что такое «уведомление»?
– Это почтовая открытка такая. В ней адресат должен расписаться, что письмо получено. Конечно, не сам Сталин распишется, а кто-нибудь из канцелярии. Знаешь, отправь лучше заказное письмо!
От Амалии Петровны вышла я окрылённая, почти успокоенная. Зашла на почту, попросила уведомление и отправила заказное письмо. Почтальонша в тёмной шали проводила меня подозрительно.
…Уведомление принесли на второй уже день. Увидела на нём какую-то каракулю и выловила на перемене Амалию Петровну. Испуганно озираясь, она его в руки не взяла – мельком взглянула и быстро заговорила:
– Убери, затолкай поглубже в рукав! Иди рядом, будто о школьных делах разговариваем. Шепоток пронёсся по учительской… о каком-то письме говорят… Я сразу догадалась. Будь осторожна. Уведомление, конечно, в Москве не было, письмо задержали. Слышала обрывок разговора: «Не могла она одна это написать!» Переполошились все. Не обижайся, Тоня, но к нам пока не ходи. До свидания.
Любимица учеников, жизнерадостная и весёлая Амалия Петровна была озабочена! Это впечатляло… Я многого не понимала, об идеологии понятия не имела, только удивлялась, почему мама никогда не разрешала заворачивать передачки отца в газеты, попадавшие какими-то путями к нам в дом. На недовольные вопросы io-n-летних девчонок, отчего нельзя, отвечала коротко:
– Мы газеты не выписываем.
– Ну и что? У нас и тряпок нет.
– Найдём что-нибудь.
И только, уже будучи взрослой, поняла, что мать, ничего не разъясняя, молча оберегала нас: портрет Сталина украшал каждую страницу газеты. Иногда на странице было и по два Сталина: один вверху – в левом углу, другой внизу – в правом.
Надеясь на ответ из Кремля и полагаясь на товарища Сталина, который во всём разберётся и не даст в обиду детей и даже, возможно, прикажет уничтожить несправедливость, унижавшую человеческое достоинство, я с нетерпением ежедневно выглядывала почтальона.
Как-то Амалия Петровна заметила меня на крылечке и задержалась.
– Что нового, Тоня?
– Ничего, жду.
– А мне теперь спокойнее.
– Я, вроде, ничем вас не подвела…
– Нет, нет, конечно… Просто я испугалась, что тебя выследили. Но испуг мой был напрасным. Оказывается, появились ещё письма. Ещё кто-то писал.
– Да вы что? А кто?
– Не знаю. Да и узнать невозможно, ни кто писал, ни о чём писал. Русские учителя шепчутся – кое-что и до меня долетает. Но… не буду же я расспрашивать!
– Ну да…
– Я спешу, извини. Всего доброго! До свидания.
– Кто? Кто? Кто? – мучилась я, перебирая знакомые фамилии, но никого не находила. Дети свою национальность не афишировали – догадаться по фамилии не хватало знаний. Однако, мысль, что в Кремль писала не одна только я, грела душу – значит, есть, несмотря на разобщённость, единомышленники!
Следующий месяц – пятого февраля – я в комендатуру не пошла, за что дома получила нагоняй. Меня никуда не вызывали – душа ликовала! Молча…
Смерть вождя
Пятого марта 1953 года проснулась я с головной болью, но решение не идти в комендатуру оставалось твёрдым. И вдруг динамик озвучился величаво-громовой сталью диктора Левитана:
–.. Страну постигло невосполнимое горе – умер наш вождь и учитель, наш горячо любимый товарищ Сталин.
Нас с бабушкой застолбило: не ослышались ли? Переглядываемся. Ждём. Сообщение повторили. Новость казалась розыгрышем: товарищ Сталин – человек неземной, вечный! Он не мог умереть: жизнь без него немыслима! А что теперь будет со страной? Светопреставление? Страна рухнет? Бабушка плакала: «Беда-то какая!»
И вспомнилось, как совсем недавно Эрика Георгиевна поручила мне на классном часе зачитать и прокомментировать доклад товарища Сталина на XIX съезде партии. Присутствовал и представитель райкома партии – о подоплёке поручения я, разумеется, не догадывалась. Когда прочла курсивом выделенное: «Долгие продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают», класс, хлопая, начал вдруг подниматься. С трудом сдерживаясь и боясь расхохотаться, я недоумевала – получалось, что хлопали мне.
– Молодец, Тоня, не подвела, достойно выполнила поручение, – тихо после урока похвалила меня в сторонке Ерика Георгиевна.
Невдомёк мне было, что проверяли не столько меня, сколько её, «классную». Сейчас это сверкнуло в мозгу, как молния.
– Что же теперь будет? – смотрю я на плачущую бабушку.
– Не знаю, не представляю, – говорит она сквозь слёзы.
Известие шокировало нас обеих, хотя я, в отличии от неё, не плачу. «Ну, почему не плачется – обвинят ведь! Решат, что радуюсь. Слёзы! Где слёзы?! Предатели!” – ругаю я глаза, накидываю пальтишко и убегаю.
Школьный зал запружен. Слёз никто не прячет: ни дети, ни родители, ни учителя. Понимая, что сухие глаза могут сослужить мне плохую службу и что отсутствие слёз противоестественно, я с низко опущенной головой, чтобы не было видно лица, убегаю то в холодный туалет во дворе, то в узкий коридорчик-сени.
Директор объявляет, что занятия отменяются и что в клубе состоится митинг.
Голову буравит мысль: «В комендатуре теперь не до меня… Март пройдёт… в апреле забудут…»
«Так во-от почему не пла-ачется!» – догадываюсь, наконец, я. Всё складывалось удачно, несмотря на всеобщее горе. После митинга по дороге домой девчонка-соседка с красными от слёз глазами удивлялась:
– А ты что не плачешь?
– Утром наплакалась, – лгу я как можно печальнее.
– Что-то не заметно.
– Ты белолицая, потому и лицо красное, а у меня оно смуглое – краснота не так заметна, – нашлась я.
Не дождавшись ответа от товарища Сталина, написала второе письмо – Маленкову Георгию Максимильяновичу, ранее никому не известному, а теперь Генеральному секретарю партии. В нём была та же просьба – разобраться в несправедливостях по отношению к людям немецкой национальности.
Время шло… Меня никуда не вызывали. Писем тоже не было.
Приезд папы Лео
Апрель месяц в те времена был на Алтае в смысле бездорожья самым тяжёлым: снег таял, лужки-овраги за Степным Кучуком, глубокие и помельче, наполнялись вешней водой и делали грунтовую дорогу непроходимой. Уже нельзя было ездить на санях, ещё нельзя было на телеге, и лишь отчаянные осмеливались иногда, раздевшись догола и высоко держа над головой одежду и торбочку с едой, перебираться через лужки вброд.
Две-три недели деревни кучукской стороны оказывались отрезанными от районного центра. Ждали, когда тронется лёд на речке Кучук. После этого лужки приходили в движение, и вода быстро уходила, оставляя на дне наполненные водой ямы-омуты. Это было тяжёлое для учащихся время, его ждали и до начала обильного таяния завозили про запас харч.
У меня заканчивались продукты, оставалось лишь немного сахара, который я покупала теперь в магазине: пятьсот граммов в месяц – лимит, который нельзя было превышать. В субботу собиралась я пешком домой, планируя заночевать у тёти Маруси в Кучуке, а утром по морозу – дальше к родителям в Степной Совхоз.
Проснулась я рано. Неожиданный стук в дверь в такую рань удивил.
– Да-да! – разрешила бабушка.
Вошёл молодой мужчина в костюме защитного цвета. Бабушка укоризненно заметила:
– Ты чего это, Тоня, не встречаешь гостей?
– Гостей? – близоруко присматривалась я.
– Здравствуйте! – сказал гость голосом папы Лео.
– Папа! – бросилась я к нему. – На чём приехал? Как через воду (лужки́) перебрался?
– Пешком… вброд.
– Воды много?
– Не очень. Снял сапоги и – босиком.
– Замёрз, наверное? Почему без фуфайки?
– Мама костюм сшила, я под ним тепло одет, идти не холодно, в фуфайке было бы тяжело и жарко.
– Я собиралась к вам. Проходи, чай попьёшь, сахар остался.
– Да что мы – человека не накормим? – вмешалась бабушка.
– Я есть не хочу. Устал… Поспать бы – всю ночь шёл!
Папа Лео снял со спины мешок, приспособленный вместо рюкзака, вынул из него два больших каравая душистого домашнего хлеба серой выпечки, большой эмалированный кувшин домашних сливок, свежее масло, мешочек с домашней лапшой, кусок сала, бутылку молока, торбочку с картошкой и луком, корзиночку с яйцами.
– Этого на месяц должно хватить, – сказал он, оглядывая богатство.
– Вот ещё пять рублей, купишь сахар, подкупишь хлеба, если закончится, – денег должно хватить.
– Конечно, хватит, ещё и останется.
– Останется – в кино сходишь.
– Спасибо, – поцеловала я его.
Мы сели за стол. Папа налил в тарелочку сметану-сливки:
– Ешь, ты же любишь!
Он ел плохо от усталости, я – от непривычки к калорийной пище. Уложила его на свою постель и убежала в школу без того острого чувства одиночества, незащищённости, которое постоянно угнетало.
«Обо мне думают, заботятся!» – ликовала душа. От счастья, меня переполнявшего, рвалась с занятий: дома спал человек, который шёл всю ночь, чтобы я не осталась голодной! С нетерпением ждала конца уроков – накормить, расспросить обо всех. Душу переполняло чувство благодарности и нежности.
Когда я прибежала, папа Лео ещё спал. Дома было как-то особенно уютно и тихо. Бабушка говорила шёпотом:
– Я чугунок с картошкой в печь поставила – тушёная картошка вам будет. Накормишь отца, когда проснётся. Немножко похозяйничала с продуктами, сала в картошку нарезала. Ничего?
– Конечно! Спасибо вам! Спасибо, что сварили, – также шёпотом поблагодарила я.
– Подумала, пока придёшь, я печь уже протоплю. Второй раз топить – накладно. Вот и сварила!
– Не оправдывайтесь! Всё хорошо!
Наступили вечерние сумерки. Папа Лео проснулся. Я накормила его, и мы разговорились. К нашему разговору присоединились бабушка и пришедшая с работы хозяйка.
Словоохотливый папа Лео рассказывал, как воевал, как был ранен, как затем оказался в госпитале.
– Так не призывали же немцев на передовую! – возразила хозяйка.
– Меня призвали перед войной, а когда началась война, никого не спрашивали, кто он по национальности, – немец, поляк, узбек или казах. Приказ для всех был одинаковым – не отступать! Это потом уже вышел указ – немцев снять с передовых и отправить в тыл! Тылом же была трудармия, иначе говоря, – заключение.
– Пап, а отчего немцев сняли с передовых?
– Почём мне знать?
– Так это ж, как божий день, ясно! Воевать против германца русские немцы не стали б, на его сторону перешли бы, – вмешалась хозяйка, завотделом пропаганды райкома партии.
– Не скажите… Мы собирались защищать Родину – республику свою!
– Но родом вы из Германии!
– Да, предки наши – из немецких земель, но мы и наши деды уже здесь родились.
– Ну и что!
– Самые умные командиры – таких, конечно, было немного – рисковали карьерой, но оставляли у себя в роте немцев. Роты от этого только выигрывали – получали отличных переводчиков!
– Я такими фактами не владею, – усомнилась хозяйка.
– Нас, русских немцев, глубоко обидели. Выслали, лишили домов, отобрали родину. Как каких-то преступников, в Сибирь сослали. Весь народ объявили «диверсантами» и «шпионами», «провокаторами» и «предателями». Их и без нас хватало!
Я незаметно толкнула пау Лео – не говори, мол, лишнего…
– Ну да, предателей и среди русских хватало! – поддержала бабушка.
– Конечно! А перед высылкой шо учинили – знайте?
– Пап, завтра рано вставать… Давайте разговоры закончим – спать пора!
– Я отдохнул, выспался. В бригаде привык помалу спать, высплюсь! – не понял отец намёка.
– Ты, Тоня, не волнуйся, мы никому докладывать не побежим. Рассказывайте! – обратилась бабушка к отцу. – И что же учинили?
– Переодели в немецку форму НКВД-шников и высадили недалёко от села, как немецкий десант. Люди увидали парашютистов и ахнули – немцы ж, фашисты! А их тьма-тьмушша! Испугались, шо село захватят, вооружились, кто чем мог, и разбили десант! Не думали, шо их провоцируют, специально подставляют! А как победе радовались! – и замолчал. – Их всех потом расстреляли. Ни в чём не повинные люди полегли. За что?
– Пап, ты, наверное, придумываешь?
– Я-я? Придумываю? Это не один я видел! Там такой бой шёл!
– Я об этом впервые слышу, – заметила хозяйка.
– Так разве об этом станут писать? Об этом вы нигде не прочитаете! Но это чиста правда. Почти всех, кто участвовал в уничтожении десанта, объявили «врагами народа» и расстреляли. Чуть позже расформировали республику и объявили весь народ диверсантами и провокаторами. А это неправда!
– Неужто так и было?
– Гм… Можете не верить. Как хотите, но… так было.
– А где тебя ранило? – полюбопытствовала я.
– Под Курском, раненого командира из боя выносил. Пуля навылет прошла, чуть ниже лопатки, слева. Ещё немного – и сердце б задело. В рубашке родился, но само интересно в госпитале потом произошло.
– И что же произошло? – бабушке не терпелось.
– Могу рассказать, ежли хотите.
– Пап, ты наговоришь сегодня на свою голову!..
– Не бойся! – успокоила старушка. – Пусть расскажет.
И папа Лео рассказал.
– Привезли меня с командиром в госпиталь. Лежу. В палате нас четверо: выздоравливаюшший пехотинец на костылях, лётчик с перебинтованной головой (он всё бредил), молоденький солдатик без сознания и я. Пехотинец за всеми ухаживал – то воды поднесёт, то сестру позовёт, то одеяло поправит. Лётчик пришёл в себя и поинтересовался, с кем лежит. Узнал, шо я немец, и начал задираться, а однажды схватил у кровати костыль и в меня запустил. Руку ушиб.
– Не дай Бог поправлюсь, – кричал, – не жить тебе, гадина! Все одно убью!
– Да ён наш! Командира спасал, яго и ранило, – зашишшал меня пехотинец.
– Из-за них, гадов, здоровья лишился, а теперь – с ним, мразью, в одной палате!..
– Я поправлялся. Просился в другу палату – мест не находили. Лётчик донимал и всё грозился убить. Было похоже, шо он не шутит. Наведались к нему как-то однополчане и оставили нож. С того дня лишился я сна. Засыпал днём – безопаснее было. Лётчик на поправку шёл, иногда даже медленно поднимался с постели. Недели через две я не выдержал и уснул ночью. Проснулся от крика – спросонья понять ничо не могу. Пехотинец кричал и звал на помощь. Думал, шо дерутся, а когда дошло, оказалось, – меня спасают. Пехотинец у лётчика нож пытался выбить. Как только сёстры вбежали, лётчик и пырнул его.
– Как?.. В кого?..
– В подушку.
– А ты?
– Увернулся в последню секунду.
– Господи, страсти-то, страсти! – прошептала бабушка и незаметно перекрестилась, косясь на безбожную дочь, что отошла к помойному ведру.
– И тебя оставили в палате?!
– Нет, в другу перевели.
– Ас лётчиком что?..
– Не знаю, больше я его не видал, а вот с пехотинцем на костылях, шо жизнь мне спас, очень хотелось бы встренуться.
– И дальше что было?
– Когда выписали, в часть не пустили – в трудармию отправили. Так и оказался я на севере. Работал на заводах, стройках, шахтах. Особо тяжко было под Котласом. Минус сорок-пятьдесят, а мы сутками на морозе бараки строили.
– Пап, ты оговорился. Целыми днями на морозе!
– Не оговорился, не днями – сутками!
– Ночевали же где-то!
– На морозе и ночевали! Больше негде было – кругом лес да снег!
– Как можно на морозе ночевать?
– А вот – ночевали…
– Так ведь замёрзнуть можно! – бабушка тоже сомневалась.
– И замерзали. Штабелями хоронили…
– Расскажи!..
– Сносили для огромного костра больши ветки, каждый сооружал себе вокруг шо-то вроде постели. Я не ленился… хвороста подыскивал поболе и помельче… шоб мягче и тепле было. Когда давалась вечером команда: «На ночлег!», разводили костёр. Часть тела, шо была ближе к костру, грелась, друга – мёрзла. Через кажны пятнадцать-двадцать минут людей будили, заставляли менять положение. Все, кто лежал к костру головой, ложились к нему ногами, и наоборот.
– И все переворачивались?
– Все, кто оставался жив. Кто не переворачивался, тому помогали, еж-ли в том нужда была. К утру половины не дошшитывали… Иногда токо треть оставалась.
– А кто вас будил?
– Надсмотрщики. Они и огонь поддерживали, и за временем следили.
– Им ведь тоже тяжело было!
– А как же! И им, и командирам. Все на морозе спали! У всех одинаковы условия были – невыносимы…
– Если так много народу замерзало, рабочих рук становилось ведь всё меньше. Кто ж достраивал?
– Каждый день подвозили всё новы партии…
– Да-а! Как, оказывается, дёшево стоит человеческая жизнь – самое ценное на земле! – задумчиво произнесла хозяйка.
– Ну, давайте укладываться, поздно уже! – предложила бабушка.
Я залезла на тёплую печь, папа Лео лёг на мою постель и быстро уснул. Я ворочалась… не спала… В рассказы отца и верилось, и не верилось. Конечно, придумывать было ему незачем, но… «Почему в гуманной стране так жестоко обращались с людьми? Хоть бы палатки дали!» Воображала, как уставали люди, работая на морозе весь световой день, как мечтали об отдыхе, как уходили «на ночлег», чтобы лечь и больше не встать. А каждого дома ждали мать с отцом, возможно, любимая жена и дети. Представляла родного отца, его гибель и плакала. Уснув далеко за полночь, не слышала, когда утром, по морозу, папа Лео вышел из дому. Меня с трудом добудились. В школе я была рассеянной и плохо слушала учителей.
Вечером бабушка улыбнулась:
– Любит у тебя отец поговорить.
– Да-а… Любит. Молчал бы лучше.
– Почему? Он многое видел, многое пережил – поделиться хочет.
– Но ему не все верят, думают – придумывает.
– Может, оттого что немец?
– Наверное… Однажды прибежал с работы весь красный и попросил маму найти его свидетельство о рождении. Она удивилась. На работе, оказывается, спор с мужиками разгорелся, чуть до драки не дошло. Папа доказывал, что до войны существовала Автономная Республика Немцев Поволжья, а мужики издевались, что её не было. Подняли его на смех – придумывает, мол. После обеденного перерыва отнёс им своё свидетельство о рождении. Они крутили-вертели его: «Смотри-ка – не врёт!» – «А мы думали, выдумывает». – «Мужики, ведь правду говорит!»
Домой явился торжествующий: «Доказал! Поверили!» Рассказывал, как они реагировали: «Мы, мол, в школе этого не изучали. Гм, школа – одно, а жизнь – друго!»
– О многих фактах, и правда, замалчивают, вот и не верят ему. Почему бы в учебниках не написать, что до войны была немецкая автономия? Ведь была же! – защищала его бабушка.
– Я тоже сомневалась в правдивости его россказней, но история с автономией поколебала. Теперь прислушиваюсь. Плохо, что он спорит. Молчал бы и не доказывал! Не верят – и не надо! Тем более, если издеваются и относятся, как к дурачку!
– Он нам понравился. Бесхитростный – матери повезло.
В комендатуру не вызывали, и я решила, что обо мне забыли или письмо сработало в позитив. Острая реакция на каждое пятое число проходила, а вместе с нею и головная боль. Позже, когда после какого-либо очередного стресса возобновлялась боль, воспринимала её эхом взрыва эмоций в комендатуре.
Когда в конце апреля после весенней распутицы приехала в совхоз, дома царствовала какая-то грустная, непривычная тишина – не было видно бабушки Зины.
– А где бабушка?
– Ты не слышала?
– Не-ет.
– Похоронили мы бабушку Зину.
– Ка-ак?.. Почему не сообщили?
– Звонили. Никто трубку не брал, наверное, в учительской никого не было. Своего телефона нет, в конторе совхоза долго названивать не разрешили – телефон служебный. На следующий день не до того было. Не было возможности сообщить.
Надломленная, я ходила по дому – бабушки не хватало. Вспоминалось, как, оглядываясь, отъезжала я от дома.
– Она тяжело умирала?
– Нет, около недели не поднималась с постели.
Горечь утраты усиливалась оттого, что лишь она одна в последние годы жалела нас. Мать одолевали малыши и бесконечный, до изнурения, монотонный быт – мы с Изой отходили на второй план.
И хотя смерть неизбежна, с этой неизбежностью мириться не хотелось. Умирая, бабушка не переставала думать о дедушке Сандре:
– Если вернётся, пусть ко мне придёт, проведает.
Похоронили её на кладбище Степного Совхоза Родинского района Алтайского края. Её могила, как и могилы многих других, дорогих моему сердцу людей, также превратилась в безымянную – на сельском кладбище ухаживать за нею после нашего отъезда было некому.
Девятый класс позади, впереди – последний учебный год. В летние каникулы я опять работала – пропалывала свёклу и копнила. Предложение отца поработать на соломокопнителе отмела сразу же. Позже, когда осмеливалась рассказать, как мы с сестрой работали на старом, допотопном копнителе, обычно иронизировали:
– Да ладно придумывать! Там крепкая мужская сила нужна, вы бы не справились!
Сердечные страдания
Десятый класс – время первой серьёзной влюблённости. Напротив до-ма новой хозяйки живёт семья Галушко. Их красивый, спортивного вида сын, что закончил школу годом раньше меня, учился теперь в барнаульском вузе, и я с нетерпением ждала каникул, когда он приезжал домой, к родителям.
Это время не добавляло знаний моей голове: я все дни проводила за тюлевыми занавесками и не учила уроков. Я знала каждый его шаг: когда он исчезал, появлялся и кто к нему приходил. Уходила в школу с невыученными уроками – получала двойки. Не слушала учителя – думала о нём. Дела чуть-чуть поправлялись, когда он уезжал в свой институт. Я ругала себя, убеждала, что не нравлюсь, но поделать с собой ничего не могла: мысли постоянно вертелись вокруг него.
Как-то он пришёл за таблицей логарифмов – я потеряла дар речи и выглядела совершенной дурой…
Над влюблёнными обычно злословили, поэтому любовь свою, как могла, скрывала. Понимала, что ему не пара, но глупо надеялась, что через год, когда тоже закончу десятый класс, он обратит на меня внимание.
Частым его гостем был одноклассник Толя Смирнов. В такие дни они находились обычно во дворе и поглядывали на наши окна. Меня это радовало: я беспрепятственно могла наблюдать предмет своей влюблённости.
Как только Смирнов закончил школу, его семья засобиралась в Казань. Толя ехать отказывался – он был влюблён. Однажды к нам заявилась его мать. Хозяйки не было, и мать Толи говорила в сенях с бабушкой. До меня долетали обрывки разговора:
– … жениться!.. Не пара они!
– Она не знает, – донёсся голос бабушки.
– Притворяется… поговорите.
– О чём?!
– Уезжать не хочет.
– Уедет…
– Была бы… не немка!
Ходили слухи, что из Казани он кому-то пишет и интересуется предметом своих сердечных переживаний. Кто бы это мог быть, меня не интересовало.
Однажды пришла я в класс раньше обыкновенного и обнаружила отличника Игоря Л.
– О! А остальные где?
– Так ещё рано.
– У нас часы остановились, боялась опоздать, – объяснила я свой ранний приход. – А ты? Всегда так рано приходишь?
– Да нет.
– Почему сегодня рано?
– Просто… Ты помнишь Смирнова? – неожиданно перевёл он разговор.
– А почему интересуешься?
– Не задавай вопросов – скажи, помнишь или нет?
– Ну, помню…
– И что?
– Что значит «и что»?
– Как ты к нему относилась?
– Обычно. Знаю, что он с Галушко дружил, – они всегда вместе ходили…
– А кто нравился?
– Зачем тебе?
– Всё-таки…
– Галушко – красивый парень, он многим девчонкам нравился, – испугалась я откровенного признания.
– А Смирнов?
– Смирнов? Он, наверное, тоже хороший, раз с Галушко дружил. Не знаю.
– А если ты Смирнову нравилась?
– Откуда тебе знать?
– Оттуда!
– Ты выдумываешь, только не пойму – зачем.
– Мне его жалко! Ты ему сердце разбила!
– Я-я-я?!
– Ты!
– Я не могла этого сделать – не дружила с ним!
– «Не дружила!..» Он любит! Тебя! Я отговаривал – не слушается!
– Ив чём ты меня обвиняешь? Чего хочешь?
– «Чего?..» Неужели ты не чувствовала?
– Нет, не чувствовала.
– Врёшь!
– Почему тебе нравится меня обижать?
Я вышла из класса и зашла только вместе с Эрикой Георгиевной. Урок закончился, и Игорь громогласно объявил:
– А Смирнов письмо прислал!
Я сжалась…
– Ребята, сдавайте тетради, пора! – торопила учительница.
Эрика Георгиевна собрала, наконец, работы и вышла.
– Что пишет Смирнов? Скучает?
– Скучает!.. Страдает!.. Только о некоторых! – съехидничал Игорь, – Послушайте: «Передай привет королеве сердца моего – Тонечке!»
Не дослушав, я выбежала. Стыдно было за себя, за Смирнова, доверившего сердечные дела такому другу. Расхаживала по центральной аллее и рассуждала о любви: «Странно! Мне Галушко нравился, Смирнову – я, но ничего не замечала, хоть и хозяйка намекала, и девочки его класса, и Марина… Любовь и, правда, слепа!»
Так узнала я, что за немку имела в виду Толина мать. Вернулась в школу к концу занятий – взять портфель, встретила вопросительно-насмешливые лица, схватила сумку и вышла. Меня догнала Рита Мутафян:
– Ты почему выбежала? Смирнов так хорошо о тебе пишет!
– Неужели, Рита, слово «немка» будет всю жизнь преследовать меня, как клеймо?
Рита не понимала причину вопроса.
– Зачем он прилюдно зачитал? Зачем?
– Конечно, я тоже не понимаю. Не нужно было. Но ты-то чего стыдишься? Другая бы гордилась, что её любят, а ты недовольна!
– Нехорошо издеваться над чувствами друга. И никто не сделал замечания?
– Нет!
– Значит, в классе нет ни одного порядочного! Хотел меня опозорить, и не понимает, что опозорил себя и чувства друга.
Галушко стал всё реже и реже появляться в Родино. Ходили слухи, что в институте он с кем-то дружит. Я посещала школьные вечера, иногда – кино, но никто не волновал, никто не интересовал. Я страдала… Сердце моё угасало, и в таком состоянии пребывало довольно долго.
Домой уезжала я редко. Мне привозили продукты и скупые известия, что папа Лео по-прежнему работает комбайнером, что матери тяжело одной с детьми.
Комендант
Пятого марта 1954 года Эрика Георгиевна вновь задержала меня на выходе из класса:
– Из комендатуры звонили, прийти просили.
– Просили?..
– Да, так и сказали: «Передайте Шнайдер, что мы очень просим её прийти.»
– Опять надумали поиздеваться? Год не нужна была, а теперь вдруг понадобилась?
– Они были так дружелюбны! Не бойся. Сходи. По тону чувствуется, что всё будет хорошо.
– Не-е хо-очется, Эрика Георгиевна. Понимаете?
– Понимать я понимаю, но, думаю, в этот раз всё будет хорошо. Такое у меня предчувствие. Да и обещала я им… убедить тебя.
– Схожу, но только ради вас!
– Спасибо. Потом расскажешь, как прошла встреча.
Без ярости, с какой влетела в комендатуру я год назад, открываю дверь.
– Разрешите?
Комендант приподнялся навстречу:
– Да-да, проходите, пожалуйста.
– Я Шнайдер Тоня.
– Как же, как же, помню! Не забыл. Помню нашу первую встречу. Очень хорошо помню!
Ошалев от тона, я остановилась в дверях. Лицо – то же, но человек совсем другой – милейший, добрейший!
– Что вы встали? Проходите!
Я прошла и – застыла:
– Моё письмо? Как оно сюда попало?!
– Ах, куда же я вас посажу? – как бы извиняясь, пропустил он мимо ушей вопрос.
Оглянулась: в углу всё тот же венский стул – на трёх ножках.
– Не будете любезны присесть? Ничего другого нет, – развёл он руками.
– Вы издеваетесь?
– Нисколько, он не упадёт – стена держит, попробуйте! – и, возвращаясь на место. – Садитесь, пожалуйста!
Заискивающий, совершенно другой тон… предложение испытать стул со сломанной ножкой уже не обижало.
– Ну, хорошо. Меня он выдержит. Так почему моё письмо у вас на столе? Я не вам – в Кремль писала!
– Да-а… его вернули… разобраться.
– Оно не попало адресату. Вы его задержали.
– А вы выросли!
– Конечно! Повзрослела, поумнела…
– Да, вы уже не такая наивная девчонка, но всё такая же дерзкая.
– Так почему письмо здесь?
– Видите ли… Если бы каждый писал Сталину, а он отвечал, когда бы он работал?
– Во-первых, не каждый, во-вторых, он должен был знать, что творится в стране, как напрасно обижают людей.
– Думаете, он не знал?
– Об издевательствах над людьми? О том, что их напрасно обижали? Уверена, не знал.
– Ну, кто же над вами издевался, кто обижал?
– Вы.
– Я-я? Помилуйте… И чем же я вас обидел?
– Кричали, будто я преступница!
– Поставьте себя на моё место. Что бы сделали вы, если бы человек не явился?
– Я бы не работала там, где совершается несправедливость.
– И-интересная мысль!.. А если другой работы нет?
– Нашла бы!
– Ну, ладно… Давайте о письме, – и опять вкрадчиво, – ведь вы его не одна писали. Кто вам помогал?
– Мне?.. Помогал?.. Я что – совсем дура? Сама не способна сочинить?
– Я вас не оскорбляю. Напротив, допускаю, что вы сами могли написать. Но… в такие годы… и столько… Много!.. И очень даже глубокие мысли есть. Кто-нибудь ведь вам подсказывал? – заискивая, спросил он.
– А что? Не все мысли глубокие? – издевательски взглянула я на него.
– Нет, вы не так меня поняли. В целом – всё письмо умное. Есть, конечно, наивные места. Но… очень хорошее письмо. Очень! Благородное. Вы о всех страдаете… Никого не называете… Даже моё имя не назвали! Чувствуется, вы – не предатель.
– Ещё бы! Конечно, нет! – гордо выпалила я.
– Это вызывает уважение.
– Спасибо, – вспомнила я урок Марины благодарить за комплимент.
– Вы сегодня совсем не такая, как в прошлый раз – уверенная.
– И вы сегодня совсем не такой.
– И какой же я?
– Не кричите. Разговариваете по-человечески. Даже странно.
– А почему я должен кричать? Я ведь тоже человек!
– Но ведь кричали в прошлый раз!
– И вы кричали.
– Вы довели.
– Ну, хорошо. Не будем об этом. А кто-то всё-таки помогал, наверное? – тихо, доверительно настаивал он.
– Нет, сама писала, – также тихо, доверительно ответила я.
– Честно?
– Да, честное комсомольское.
– Вы комсомолка?
– Да. А что?
– Нет… просто… Странно всё!
– Ничего странного. Все в моём возрасте комсомольцы! Только… – и вспомнила, каким проблематичным было моё вступление в комсомол, как в бюро районного комитета почему-то долго шушукались, как меня защищал учитель, как долго допрашивали, в то время как другие дети вылетали из кабинета, едва успевали прикрыть дверь и, спохватившись, замолчала.
– Что «только»?
– Да так, вспомнила…
– Как вы учитесь?
– Не очень.
– Почему?
– Наверное, неспособная.
– Не может быть! Написать такое письмо даже я бы не смог!
– Письмо как письмо – обычное. Расстроили вы тогда меня очень.
– Ну, простите, Бога ради. Не хотел, – и пытливо, – Простите?
Я молчала.
– Что? Так сильно обидел?
– Очень. Я удивляюсь нашему разговору.
– И вы не хотите прощать? А мне приятно с вами беседовать…
Опять промолчала.
– Вы знаете, какое сегодня число?
– Пятое марта.
– Чем оно памятно?
Я растерялась, но, взглянув на портрет Сталина, вспомнила:
– В этот день умер год назад Сталин.
– Молодец! Помните… Да, уже год, как его нет. Кто бы мог подумать? Какова была ваша реакция на смерть вождя?
– Как и у всех – шоковая.
Хотелось вдруг похвастать, что, несмотря на всеобщее горе, лично для меня этот день оказался счастливым – предотвратил явку в комендатуру, но вовремя сдержалась.
– Вы и сегодня настроены не расписываться?
– Конечно.
– Но вы должны!
– Почему? И за что? Что не убегу? Были бы деньги – убежала!
– Да-а?! Вот вы какая!
– Да, не удержали бы! Я чувствую себя свободной, а Вы хотите, чтобы у меня этого чувства не было! Жаль – денег нет, а то бы доказала, что уехала! И не только в Барнаул – в Москву даже.
– А как же без паспорта?
– И паспорт оформила бы.
– Но ведь разрешение на паспорт даём мы!
– Да? Значит, вы бы дали!
– А если бы не дали?
– Значит, опять пришлось бы писать – жаловаться на несправедливость. Он засмеялся:
– Вы так уверены в своей правоте!?
– Конечно.
– Это похвально.
Это окончательно растопило мою насторожённость. Комендант уже нравился… воспринимался обычным человеком… я почти любила его: «Чувствует, что права».
– Извините, пора уроки делать – контрольная завтра.
– Конечно, я понимаю. Учитесь, стране нужны грамотные люди. Всеобщая безграмотность ещё не ликвидирована. Было приятно поближе познакомиться!
– Спасибо, – повторила я урок Марины, – до свидания!
Я поднялась с искалеченного стула – он вышел из-за двухтумбового стола.
– До свидания. Знаешь, давай договоримся: я больше не буду тебя вызывать, но сегодня, раз ты здесь, распишись, – перешёл он вдруг на «ты».
– Честно, не будете?
– Честно, честное военное, – и улыбнулся.
– Хорошо, так и быть. Но не вызывайте – бесполезно, не явлюсь.
– Не вызову.
Как добрый хозяин, он проводил меня до двери:
– Счастливо, успехов тебе в учёбе!
Шагая по аллее центральной улицы, я размышляла о людях, их натуре, жалела коменданта: «Видимо, и сам работе не рад. Заставляют быть таким», – каким, так и не домыслила.
Эрика Георгиевна выслушала, посмеиваясь:
– Так и сказал? Не ругал? Надо же! Ничего не понимаю! В последний раз долго о тебе расспрашивал, – проговорилась она.
– Почему промолчали и не предупредили?
– Да ничего особенного – рассказала, как учишься, как ведёшь себя.
Так закончились мои уничижительные хождения в комендатуру. Осенью 1956 года вышел просуществовавший долгих пятнадцать лет указ об отмене спецучёта. Немцы радовались:
– Бог услышал нас! Защитил!
– Дети смогут учиться теперь в высших учебных заведениях!
– Они свободны!
Как-то вне школы встретилась Амалия Петровна.
– Знаешь, Тоня, не исключено, что письма помогли. Твоё было первым, потому и резонанс был сильным, но позже писали ещё Кун Ваня, Шеерманн Эйвальд. Только вы были разобщены, но это, к счастью, и выручило. Они поняли, что никакой подпольной организации нет и не было, что пишут дети, которые не понимают ситуации.
– О какой организации вы говорите?
– Они ведь считали, что вами руководит подпольная организация! Всех допрашивали. И меня тоже, потому и знаю.
– Вот оно что! Неужто такое можно было предположить?..
– Они предположили…
Целина
«Едем мы, друзья, в дальние края…», «Здравствуй, земля целинная, здравствуй, простор широкий…» Мелодии песен манят, зовут в романтические дали. Мы не думали, что этими романтическими далями станут наши степи.
1954 год. По центральной улице районного центра едут грузовые машины, до отказа заполненные людьми, по преимуществу мужчинами. По селу разносится живое, мужское, слаженное пение. Люди останавливаются, улыбаются, машут вслед. Машины выруливают к клубу, и уже оттуда чуть поглуше доносятся звуки гармони, песни, смех.
Жизнь в алтайской глухомани заискрилась, забилась, запузырилась. Украинцы, молдаване, татары, армяне, башкиры, удмурты – многонациональные колонны двинулись по путёвке комсомола для героических свершений; каждый желал внести свою лепту в благородное дело. В клубах, на танцплощадках стало тесно, от изобилия и разнообразия молодёжи рябило в глазах.
Местное население воспринимало приезжих, как дуновение свежего ветра, и новому не сопротивлялось. Молодёжь, местная и приезжая, потянулась друг к другу. Как оживает в воде полудохлая рыба, так на селе оживала культурная жизнь. Хоры, ансамбли, танцы, атрибуты любого клубного вечера, заманивали парней и девчат. Города, казалось, опустели и переместились в деревни – только фасады центральных улиц нуждались в ремонте. Уехать из Родино в Степной Кучук или Степной Совхоз и обратно не представляло теперь никакой проблемы – автостоп выручал.
Как-то по пути домой заехала я в Степной Кучук проведать тётю Марусю, у которой отнялись ноги – прогрессирующий склероз сковал её. Маша, Лиля и Алма, дочь тёти Веры, закончили местный «университет», семилетнюю школу, и работали в колхозе: Маша – учётчицей, Алма – дояркой, Лиля – на разных работах. Соблазняя концертом, они уговорили переночевать, и я осталась. То, что увидела, превзошло ожидания. Три аккордеониста перед большим хором, вокально-инструментальные ансамбли, художественное чтение, конферансье, серьёзные и комические сценки – всё было на высоте и для глухого села необычно. Переполненный зрительный зал не вмещал всех желающих, многие слушали концерт в фойе через открытые настежь двери.
Жизнь кипела, раскрепощая и меняя людей. Они, словно нехотя, освобождались от вечного страха, свободно высказывались о запретных темах и, казалось, оживали. Молчаливо-недоверчиво, исподлобья поглядывали на происходящее одни глубокие старики.
Сообщения по радио о молодых рабочих и опытных заводских руководителях, что отказывались от городских удобств и отправлялись по зову партии и правительства на освоение целинных и залежных земель, будоражили и подливали масла в огонь. Патриотизм народа был велик – романтика влекла, завораживала…
Рождение в степи нового совхоза «Целинный», городской вид которого захватывал дух (двухэтажные кирпичные дома казались подобием дворцов), вселял надежду на другую жизнь. Квартиры в новом доме воспринимали знаком особого уважения, так что их быстро заселили. Но… первая же зима разрушила призрачные надежды на городской комфорт. От печного отопления стены не нагревались, заносить на второй этаж воду, дрова, уголь и выносить помои с мусором было обременительно.
К целинному совхозу съезжались из разных концов района, и рядом с двухэтажными корпусами вырастали, как грибы, приземистые деревянные домики, в которых было тепло и уютно, – на дымящиеся трубы через большие стёкла холодных двухэтажек поглядывали с грустной завистью. Со временем эти деревенские «высотки» опустели и превратились в деловые конторы.
Приехавшая за героическим романтизмом молодёжь сталкивалась с суровой действительностью: в холодную сибирскую весну при минусовой температуре людей оставляли в степи на равнодушное выживание. Без горячей еды, воды и бани в неотапливаемых палатках жили неделями на сухом пайке, который, к сожалению, был невелик, – воспалением лёгких страдали многие. Всё чаще происходили стычки с партийным начальством. Оно держало оборонительную тактику – Степной Кучук исключением не был.
– Вы знали, куда ехали, – отмахивались чиновники райкома партии.
– Нам были обещаны нормальные условия, мы надеялись на тёплые вагончики хотя бы!
– Гм… «Нормальные условия»! Смотря, как их понимать. Целинная степь, как и всякая земля, поклоны любит! Вы подъёмные получили?
– Мы не отказываемся работать, но нас хуже собак держат – оставляют на замерзание в степи!
– Выедем в поле, когда организуют подвоз горячей еды и вывоз людей после рабочего дня!
– Хорошо, я подниму эти вопросы на заседании партийного бюро, – обещал райкомовец.
– Вот и поднимай, а мы подождём.
На следующий день сельскохозяйственная техника: тракторы, сеялки, бороны – замороженно стояла на поле. Бригадир с матами собирал по селу «несознательных» целинников.
Не дождавшись ответа, «несознательные» ввалились в райком партии. Их не смогли выпроводить, и препирательства продолжились.
– Какие вы комсомольцы? Вы просто несознательные элементы, что погнались за длинными рублями!
– Ах ты, шкура, я тебе покажу «несознательные элементы»!
– Говори, да не заговаривайся!
– Неделю со снегом и морозом! В холодной палатке, бумажная твоя душа!
– Мы завшивелись, гнида! Понимаешь ты это?
– Поезжай, гад, сам! На морозе хотя бы день поживи – посмотрим, как заговоришь!
– Тоже станет «несознательным».
Вперёд выступил целинник постарше:
– Я такой же член партии, как и ты, и заявляю ответственно: если сегодня не решится вопрос с подвозом горячей еды и вывозом после рабочего дня в тёплые бригады, вопрос о твоём членстве в партии будет стоять завтра перед краевым комитетом.
Исходы таких инцидентов не всегда заканчивались мирно, доходило до мордобоя. Суды были завалены исковыми заявлениями на «хулиганские» действия целинников – местные им сочувствовали.
Через год-полтора ряды целинников резко поредели. Они были готовы к трудностям, но не к равнодушию. То, что ими жертвовали во имя идеи, было для большинства неожиданностью.
Через пять лет их число уже легко поддавалось счёту. Оставались те, кому посчастливилось получить жильё, и те, кто встретил здесь свою любовь. Навсегда связали свою судьбу с суровым краем избранники моих двоюродных сестёр: Маши, Лили и Алмы. Первые годы молодые ютились в скромных домиках вместе с родителями жён. Прошли десятилетия, прежде чем они смогли построить свои жилища.
К освоению целинных земель относились неоднозначно – находились и сторонники, и противники. Последние отмечали малоурожайность, исчезновение ковыля и летних пастбищ. И всё-таки целинная эпопея сыграла свою положительную роль – всколыхнула сонное пространство Сибири, вдохнув в неё свежую, новую струю.
Выпускной вечер
Позади выпускные экзамены, месяц напряжённой работы. В светлом ситцевом платьице, которое так идёт к моим тёмным волосам, я с чувством собственного достоинства иду на выпускной вечер по центральной улице этаким ночным фонарём. Навстречу мило улыбается импозантная дама.
– Ты на выпускной? – останавливает она меня.
– Да, – ответно улыбаюсь я.
– Что-то я раньше тебя не встречала.
– Я не местная.
– А откуда?
– Из Степного Совхоза.
– Я там многих знаю – чья ты?..
– Мы в совхозе недавно – всего два года.
– И всё же – чья?
– Да вы не знаете! – ухожу я от ответа: боюсь реакции на нерусскую фамилию.
– Это тайна? Ты чего-то боишься?
– Да нет, Шнайдер – моя фамилия.
Она убирает улыбку и мрачнеет:
– Нет, не знаю… Немка?
– Да… А что?
– Да – так… – и, потеряв интерес, отворачивается.
Неожиданная и презрительная реакция так огорчает, что солнечное настроение исчезает и в школу захожу мрачная.
В большом просторном классе накрыты составленные буквой «Е» столы. На них белоснежные скатерти, непривычные кушанья и фрукты. Большинство из нас вкуса их ещё не знает. Атрибуты взрослости: водка и пиво – для многих тоже в новинку.
С Шурой Логиновым – мы единственные выпускники Степнокучукской семилетней школы.
– Это нас собираются спаивать? – смеётся он.
– Спаивать – нет, но… будьте начеку: важные гости ожидаются, – оглядывая стол и наводя порядок, предупреждает Эрика Георгиевна.
– А можно узнать – какие?
– Первый секретарь райкома партии, секретарь райисполкома, секретарь райкома комсомола и из НКВД будут, – хитро стреляет она в мою сторону, – так что много не пейте.
– Не волнуйтесь, лично я и в рот ещё не брал, не напьюсь.
– Я не о вас. 16-летних из выпуска вас всего двое, так что вы не в счёт. Остальные значительно старше, и спиртное, наверное, пробовали. Волнуюсь за них – предупредите, чтоб много не пили.
Шура её успокаивает:
– В нашем классе, Эрика Георгиевна, любителей спиртного нет. Это точно. Может, в «а» или «б» классах?
– За них я не в ответе.
Праздничная суета и ожидание самого праздника отодвигают встречу с незнакомкой и связанный с нею неприятный осадок.
В ожидании гостей у стен просторного зала толпится шестьдесят выпускников. Как бледно смотрятся они в сравнении с важными гостями! Гусаками в наглаженных костюмах проходят мужья, за ними дамы в шикарных платьях с красивыми причёсками. Учителя встречают и провожают их, как швейцары, в учительскую.
Большинство выпускников – местные. Из «а» и «6» классов. Они предупредительно подбегают к гостям: «Здравствуйте, Василий Григорьевич!», «Здравствуйте, Елена Петровна, очень приятно! Давно вас не видел», «Приятно вас видеть, Иван Васильевич, здравствуйте!», «Здравствуйте, Александр Иваныч, с выздоровлением!»
На приветствия реагируют по-разному: иногда просто «Здравствуй» или «А-а-а, Мишенька? Здравствуй!», «Здравствуй, Саша», «А-а-а, это ты, Володя? Поздравляю с окончанием!»
Довольные знакомством со столь важными персонами, счастливчики, вид которых выражает гордость и высокомерие, возвращаются к нам, периферийным, робко подпирающим стены. Потрясённые непривычными манерами, мы потерянно переглядываемся. Но вскоре наше внимание переключается на гостей:
– Смотри, платье-то какое! Таких в магазине нет!
– А цвет какой!
– Наверное, трофейное…
– Ах, какая красавица!
– А эта, чувствуется, скромница.
И вот настал момент, когда гости во главе с Романом Васильевичем вышли из учительской.
– Дорогие ребята, просим в класс, занимайте места за столами!
И заполняется один из самых просторных классов школы.
– Это места для учителей и гостей, – указывает директор на головные столы, – рассаживайтесь по усмотрению, кто куда и с кем хочет, но я бы советовал по классам.
Шумно рассаживаются. Мальчишки садятся напротив девчонок. Сажусь рядом с Галей и Ритой.
С рюмкой поднимается Роман Васильевич:
– Дорогие выпускники! Дорогие гости! Сегодня школа празднует свой двенадцатый выпуск. Три выпускных – это впервые. Хорошо, что количество выпускников с каждым годом растёт, что в стране мир и дети тянутся к знаниям. Искренне поздравляю всех с успешной сдачей экзаменов! Пусть «Аттестат зрелости» будет вашей путеводной звездой и тем трамплином, с которого вы шагнёте в самостоятельную жизнь! Удачи вам, счастья, свершения желаний, ура!
– Ура-а-а! – подхватывает, не комплексуя, молодёжь.
Затихает дружное «ура» – Роман Васильевич продолжает:
– На столах пиво и даже водка. Многие из вас впервые возьмут в рот спиртное. Будьте осторожны! Кто не пробовал водку, могут налить пиво. Пить разрешается, но… не забывайте хорошо закусывать!
Мальчишки тянутся к водке, уговаривая девчонок сделать первый глоток. Я пригубила – обожгло, чем закусить, не знала.
– Солёный огурчик возьми, что-нибудь мясное, – советует Рита.
Шура Логинов убеждает глотнуть пива:
– В нём меньше градусов – не обжигает.
Но оно показалось таким горьким, что меня едва не стошнило. Впервые познав вкус спиртного и не испытав никакого при этом наслаждения, я навсегда осталась равнодушной к алкогольным напиткам.
Мясных блюд много, но нам не терпится узнать внус диковинных яблок и груш. Девчонки тянутся к заморским фруктам, которых, к сожалению, хватает не на всех. Как с голодного мыса, набрасываемся на всякого рода постряпушки: булочки, кренделёчки, блины. Большинство впервые пробуют торт. Официантки не успевают подносить чай. Смех, шутки, разговоры мешают важным мужьям произносить тосты. Когда, казалось, наступило насыщение, Роман Васильевич предложил:
– А теперь – бал! Прощальный школьный бал! Потанцуем, а потом, кто захочет, может пойти в парк – освежиться. В вашем распоряжении вся ночь!
Гости покидали столы – зал оживал голосами и красками. Под звуки живого фортепианного вальса Клементия Варфоломеевича мы с Ритой закружились. Не страдавшая близорукостью, она обратила внимание на косые «стрелы» нарядных дам – я беззаботно отмахивалась. В очередной раз заиграла музыка, и меня удостоил вниманием высокий райкомовец. Рита со своим кавалером, я со своим загадочно переглядывались.
Между очередным туром мы оказались недалеко от группы приглашённых дам, и до нас донёсся разговор:
– Только кажутся скромницами…
– Да они, по всему видать, девицы лёгкого поведения!
– Я бы не сказала.
– А что ж они со всеми подряд танцуют?
– Любят танцевать.
– А у той, в светленьком платьице, волосы как закручены!
– Это она… письмо Сталину писала.
– А мне она нравится, – и женщина в красивом розовом платье с пышной причёской чёрных волос направляется ко мне.
Я внутренне сжалась: не знала, что делать, – убегать либо, притворясь, что ничего не слышала, продолжать сидеть как ни в чём не бывало. Клементий Варфоломеевич заиграл, и в затылок раздалось:
– Можно тебя?
Поднимаю голову на красивую даму и вымученно улыбаюсь: «Конечно».
Насторожённо отвечаю, кто я, откуда, сколько лет, чем завиваю волос, кто шил платье, кто по национальности, куда собираюсь поступать.
– Не обращай внимание на этих сплетниц, – советует она, – они молодости завидуют.
– Разве можно завидовать молодости – она преходяща!
– Ты ещё и философ… Нет, ты мне положительно нравишься!
После вальса она возвращается к женщинам.
– Премилая девчонка! – слышу я. – Вся, как на ладони, а волосы у неё от природы такие – она их не завивает!
В один из перерывов Роман Васильевич объявляет:
– Ребята, если хотите, можете вернуться к столам. Не стесняйтесь. Немного погодя отправимся в парк.