Читать онлайн Белый клык бесплатно
© Н. Волжина, перевод на русский язык, наследники, 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Часть первая
Глава первая
Погоня за добычей
Тёмный еловый лес стоял, нахмурившись, по обоим берегам скованной льдом реки. Недавно пронёсшийся ветер сорвал с деревьев белый покров инея, и они, чёрные, зловещие, клонились друг к другу в надвигающихся сумерках. Глубокое безмолвие царило вокруг. Весь этот край, лишённый признаков жизни с её движением, был так пустынен и холоден, что дух, витающий над ним, нельзя было назвать даже духом скорби. Смех, но смех страшнее скорби, слышался здесь – смех безрадостный, точно улыбка сфинкса, смех, леденящий своим бездушием, как стужа. Это извечная мудрость – властная, вознесённая над миром – смеялась, видя тщету жизни, тщету борьбы. Это была глушь – дикая, оледеневшая до самого сердца Северная глушь.
И всё же что-то живое двигалось в ней и бросало ей вызов. По замёрзшей реке пробиралась упряжка ездовых собак. Взъерошенная шерсть их заиндевела на морозе, дыхание застывало в воздухе и кристаллами оседало на шкуре. Собаки были в кожаной упряжи, и кожаные постромки шли от неё к волочившимся сзади саням. Сани без полозьев, из толстой берёзовой коры, всей поверхностью ложились на снег. Передок их был загнут кверху, как свиток, чтобы приминать мягкие снежные волны, встававшие им навстречу. На санях стоял крепко притороченный узкий, продолговатый ящик. Были там и другие вещи: одежда, топор, кофейник, сковорода; но прежде всего бросался в глаза узкий, продолговатый ящик, занимавший бо́льшую часть саней.
Впереди собак на широких лыжах с трудом ступал человек. За санями шёл второй. На санях, в ящике, лежал третий, для которого с земными трудами было покончено, ибо Северная глушь одолела, сломила его, так что он не мог больше ни двигаться, ни бороться. Северная глушь не любит движения. Она ополчается на жизнь, ибо жизнь есть движение, а Северная глушь стремится остановить всё то, что движется. Она замораживает воду, чтобы задержать её бег к морю; она высасывает соки из дерева, и его могучее сердце коченеет от стужи; но с особенной яростью и жестокостью Северная глушь ломает упорство человека, потому что человек – самое мятежное существо в мире, потому что человек всегда восстаёт против её воли, согласно которой всякое движение в конце концов должно прекратиться.
И всё-таки впереди и сзади саней шли два бесстрашных и непокорных человека, ещё не расставшиеся с жизнью. Их одежда была сшита из меха и мягкой дублёной кожи. Ресницы, щёки и губы у них так обледенели от застывающего на воздухе дыхания, что под ледяной коркой не было видно лица. Это придавало им вид каких-то призрачных масок, могильщиков из потустороннего мира, совершающих погребение призрака. Но это были не призрачные маски, а люди, проникшие в страну скорби, насмешки и безмолвия, смельчаки, вложившие все свои жалкие силы в дерзкий замысел и задумавшие потягаться с могуществом мира, столь же далёкого, пустынного и чуждого им, как и необъятное пространство космоса.
Они шли молча, сберегая дыхание для ходьбы. Почти осязаемое безмолвие окружало их со всех сторон. Оно давило на разум, как вода на большой глубине давит на тело водолаза. Оно угнетало безграничностью и непреложностью своего закона. Оно добиралось до самых сокровенных тайников их сознания, выжимая из него, как сок из винограда, всё напускное, ложное, всякую склонность к слишком высокой самооценке, свойственную человеческой душе, и внушало им мысль, что они всего лишь ничтожные, смертные существа, пылинки, мошки, которые прокладывают свой путь наугад, не замечая игры слепых сил природы.
Прошёл час, прошёл другой. Бледный свет короткого, тусклого дня начал меркнуть, когда в окружающей тишине пронёсся слабый, отдалённый вой. Он стремительно взвился кверху, достиг высокой ноты, задержался на ней, дрожа, но не сбавляя силы, а потом постепенно замер. Его можно было принять за стенание чьей-то погибшей души, если б в нём не слышались угрюмая ярость и ожесточение голода.
Человек, шедший впереди, обернулся, поймал взгляд того, который брёл позади саней, и они кивнули друг другу. И снова тишину, как иголкой, пронзил вой. Они прислушались, стараясь определить направление звука. Он доносился из тех снежных просторов, которые они только что прошли.
Вскоре послышался ответный вой, тоже откуда-то сзади, но немного левее.
– Это ведь они за нами гонятся, Билл, – сказал шедший впереди. Голос его прозвучал хрипло и неестественно, и говорил он с явным трудом.
– Добычи у них мало, – ответил его товарищ. – Вот уже сколько дней я не видел ни одного заячьего следа.
Путники замолчали, напряжённо прислушиваясь к вою, который поминутно раздавался позади них.
Как только наступила темнота, они повернули собак к елям на берегу реки и остановились на привал. Гроб, снятый с саней, служил им и столом, и скамьёй. Сбившись в кучу по другую сторону костра, собаки рычали и грызлись, но не выказывали ни малейшего желания убежать в темноту.
– Что-то они уж слишком жмутся к огню, – сказал Билл.
Генри, присевший на корточки перед костром, чтобы установить на огне кофейник с куском льда, молча кивнул. Заговорил он только после того, как сел на гроб и принялся за еду.
– Шкуру свою берегут. Знают, что тут их накормят, а там они сами пойдут кому-нибудь на корм. Собак не проведёшь.
Билл покачал головой:
– Кто их знает!
Товарищ посмотрел на него с любопытством.
– Первый раз слышу, чтобы ты сомневался в их уме.
– Генри, – сказал Билл, медленно разжёвывая бобы, – а ты не заметил, как собаки грызлись, когда я кормил их?
– Действительно, возни было больше, чем всегда, – подтвердил Генри.
– Сколько у нас собак, Генри?
– Шесть.
– Так вот… – Билл сделал паузу, чтобы придать больше веса своим словам. – Я тоже говорю, что у нас шесть собак. Я взял шесть рыб из мешка, дал каждой собаке по рыбе. И одной не хватило, Генри.
– Значит, обсчитался.
– У нас шесть собак, – безучастно повторил Билл. – Я взял шесть рыб. Одноухому рыбы не хватило. Мне пришлось взять из мешка ещё одну рыбу.
– У нас всего шесть собак, – стоял на своём Генри.
– Генри, – продолжал Билл, – я не говорю, что все были собаки, но рыба досталась семерым.
Генри перестал жевать, посмотрел через костёр на собак и пересчитал их.
– Сейчас там только шесть, – сказал он.
– Седьмая убежала, я видел, – со спокойной настойчивостью проговорил Билл. – Их было семь.
Генри взглянул на него с состраданием и сказал:
– Поскорее бы нам с тобой добраться до места.
– Это как же понимать?
– А так, что от этой поклажи, которую мы везём, ты сам не свой стал, вот тебе и мерещится бог знает что.
– Я об этом уж думал, – ответил Билл серьёзно. – Как только она побежала, я сразу взглянул на снег и увидел следы; потом сосчитал собак – их было шесть. А следы – вот они. Хочешь взглянуть? Пойдём – покажу.
Генри ничего ему не ответил и молча продолжал жевать. Съев бобы, он запил их горячим кофе, вытер рот рукой и сказал:
– Значит, по-твоему, это…
Протяжный тоскливый вой не дал ему договорить. Он молча прислушался, а потом закончил начатую фразу, ткнув пальцем назад, в темноту:
– …это гость оттуда?
Билл кивнул.
– Как ни вертись, больше ничего не придумаешь. Ты же сам слышал, какую грызню подняли собаки.
Протяжный вой слышался всё чаще и чаще, издалека доносились ответные завывания, – тишина превратилась в сущий ад. Вой нёсся со всех сторон, и собаки в страхе сбились в кучу так близко к костру, что огонь чуть ли не подпаливал им шерсть.
Билл подбросил хвороста в костёр и закурил трубку.
– Я вижу, ты совсем захандрил, – сказал Генри.
– Генри… – Билл задумчиво пососал трубку. – Я всё думаю, Генри: он куда счастливее нас с тобой. – И Билл постучал пальцем по гробу, на котором они сидели. – Когда мы умрём, Генри, хорошо, если хоть кучка камней будет лежать над нашими телами, чтобы их не сожрали собаки.
– Да ведь ни у тебя, ни у меня нет ни родни, ни денег, – сказал Генри. – Вряд ли нас с тобой повезут хоронить в такую даль, нам такие похороны не по карману.
– Чего я никак не могу понять, Генри, это – зачем человеку, который был у себя на родине не то лордом[1], не то вроде этого и ему не приходилось заботиться ни о еде, ни о тёплых одеялах, – зачем такому человеку понадобилось рыскать на краю света, по этой богом забытой стране?..
– Да. Сидел бы дома, дожил бы до старости, – согласился Генри.
Его товарищ открыл было рот, но так ничего и не сказал. Вместо этого он протянул руку в темноту, стеной надвигавшуюся на них со всех сторон. Во мраке нельзя было разглядеть никаких определённых очертаний; виднелась только пара глаз, горящих, как угли.
Генри молча указал на вторую пару и на третью. Круг горящих глаз стягивался около их стоянки. Время от времени какая-нибудь пара меняла место или исчезала, с тем чтобы снова появиться секундой позже.
Собаки беспокоились всё больше и больше и вдруг, охваченные страхом, сбились в кучу почти у самого костра, подползли к людям и прижались к их ногам. В свалке одна собака попала в костёр; она завизжала от боли и ужаса, и в воздухе запахло палёной шерстью. Кольцо глаз на минуту разомкнулось и даже чуть-чуть отступило назад, но как только собаки успокоились, оно снова оказалось на прежнем месте.
– Вот беда, Генри! Патронов мало!
Докурив трубку, Билл помог своему спутнику разложить меховую постель и одеяло поверх еловых веток, которые он ещё перед ужином набросал на снег. Генри крякнул и принялся развязывать мокасины.
– Сколько у тебя осталось патронов? – спросил он.
– Три, – послышалось в ответ. – А надо бы триста. Я бы им показал, дьяволам!
Он злобно погрозил кулаком в сторону горящих глаз и стал устанавливать свои мокасины перед огнём.
– Когда только эти морозы кончатся! – продолжал Билл. – Вот уже вторую неделю всё пятьдесят да пятьдесят градусов. И зачем только я пустился в это путешествие, Генри! Не нравится оно мне. Не по себе мне как-то. Приехать бы уж поскорее, и дело с концом! Сидеть бы нам с тобой сейчас у камина в форте Мак-Гэрри, играть в криббедж[2]… Много бы я дал за это!
Генри проворчал что-то и стал укладываться. Он уже задремал, как вдруг голос товарища разбудил его:
– Знаешь, Генри, что меня беспокоит? Почему собаки не накинулись на того, пришлого, которому тоже досталась рыба?
– Уж очень ты стал беспокойный, Билл, – послышался сонный ответ. – Раньше за тобой этого не водилось. Перестань болтать, спи, а утром встанешь как ни в чём не бывало. Изжога у тебя, оттого ты и беспокоишься.
Они спали рядом, под одним одеялом, тяжело дыша во сне. Костёр потухал, и круг горящих глаз, оцепивших стоянку, смыкался всё теснее и теснее.
Собаки жались одна к другой, угрожающе рычали, когда какая-нибудь пара глаз подбиралась слишком близко. Вот они зарычали так громко, что Билл проснулся. Осторожно, стараясь не разбудить товарища, он вылез из-под одеяла и подбросил хвороста в костёр. Огонь вспыхнул ярче, и кольцо глаз подалось назад.
Билл посмотрел на сбившихся в кучу собак, протёр глаза, вгляделся попристальнее и снова забрался под одеяло.
– Генри! – окликнул он товарища. – Генри!
Генри застонал, просыпаясь, и спросил:
– Ну, что там?
– Ничего, – услышал он, – только их опять семь. Я сейчас пересчитал.
Генри встретил это известие ворчанием, тотчас же перешедшим в храп, и снова погрузился в сон.
Утром он проснулся первым и разбудил товарища. До рассвета оставалось ещё часа три, хотя было уже шесть часов утра. В темноте Генри занялся приготовлением завтрака, а Билл свернул постель и стал укладывать вещи в сани.
– Послушай, Генри, – спросил он вдруг, – сколько, ты говоришь, у нас было собак?
– Шесть.
– Вот и неверно! – заявил он с торжеством.
– Опять семь? – спросил Генри.
– Нет, пять. Одна пропала.
– Что за дьявол! – сердито крикнул Генри и, бросив стряпню, пошёл пересчитать собак.
– Правильно, Билл, – сказал он. – Фэтти сбежал.
– Улизнул так быстро, что и не заметили. Пойди-ка сыщи его теперь.
– Пропащее дело, – ответил Генри. – Живьём слопали. Он, наверное, не один раз взвизгнул, когда эти дьяволы принялись его рвать.
– Фэтти всегда был глуповат, – сказал Билл.
– У самого глупого пса всё-таки хватит ума не идти на верную смерть.
Он оглядел остальных собак, быстро оценивая в уме достоинства каждой.
– Эти умнее, они такой штуки не выкинут.
– Их от костра и палкой не отгонишь, – согласился Билл. – Я всегда считал, что у Фэтти не всё в порядке.
Таково было надгробное слово, посвящённое собаке, погибшей на Северном пути, – и оно было ничуть не скупее многих других эпитафий[3] погибшим собакам, да, пожалуй, и людям.
Глава вторая
Волчица
Позавтракав и уложив в сани свои скудные пожитки, Билл и Генри покинули приветливый костёр и двинулись в темноту. И тотчас же послышался вой – дикий, заунывный вой; сквозь мрак и холод он долетал до них отовсюду. Путники шли молча. Рассвело в девять часов.
В полдень небо на юге порозовело – в том месте, где выпуклость земного шара встаёт преградой между полуденным солнцем и страной Севера. Но розовый отблеск быстро померк. Серый дневной свет, сменивший его, продержался до трёх часов, потом и он погас, и над пустынным безмолвным краем опустился полог арктической ночи.
Как только наступила темнота, вой, преследовавший путников и справа, и слева, и сзади, послышался ближе; по временам он раздавался так близко, что собаки не выдерживали и начинали метаться в постромках. После одного из таких припадков панического страха, когда Билл и Генри снова привели упряжку в порядок, Билл сказал:
– Хорошо бы они на какую-нибудь дичь напали и оставили нас в покое.
– Да, слушать их малоприятно, – согласился Генри.
И они замолчали до следующего привала.
Генри стоял, нагнувшись над закипающим котелком с бобами, и подкладывал туда колотый лёд, когда за его спиной вдруг послышался звук удара, возглас Билла и пронзительный визг собак. Он выпрямился и успел разглядеть только неясные очертания какого-то зверя, промчавшегося по снегу и скрывшегося в темноте. Потом Генри увидел, что Билл не то с торжествующим, не то с убитым видом стоит среди собак, держа в одной руке палку, а в другой хвост вяленого лосося.
– Половину все-таки утащил! – крикнул он. – Зато я всыпал ему как следует. Слышал визг?
– А кто это? – спросил Генри.
– Не разобрал. Могу только сказать, что ноги, и пасть, и шкура у него имеются, как у всякой собаки.
– Ручной волк, что ли?
– Волк или не волк, только, должно быть, действительно ручной, если является прямо к кормёжке и хватает рыбу.
Этой ночью, когда они сидели после ужина на ящике, покуривая трубки, круг горящих глаз сузился ещё больше.
– Хорошо бы они стадо лосей где-нибудь спугнули и оставили нас в покое, – сказал Билл.
Его товарищ пробормотал что-то не совсем любезное, и минут двадцать они сидели молча: Генри – уставившись на огонь, а Билл – на круг горящих глаз, светившийся в темноте, совсем близко от костра.
– Хорошо было бы сейчас подкатить к Мак-Гэрри… – снова начал Билл.
– Да брось ты своё «хорошо бы», перестань ныть! – не выдержал Генри. – Изжога у тебя, вот ты и скулишь. Выпей соды – сразу полегчает, и мне с тобою будет веселее.
Утром Генри разбудила отчаянная брань. Он поднялся на локте и увидел, что Билл стоит среди собак у разгорающегося костра и с искажённым от бешенства лицом яростно размахивает руками.
– Эй! – крикнул Генри. – Что случилось?
– Фрог убежал, – услышал он в ответ.
– Быть не может!
– Говорю тебе, убежал.
Генри выскочил из-под одеяла и кинулся к собакам.
Внимательно пересчитав их, он присоединил свой голос к проклятиям, которые его товарищ посылал по адресу всесильной Северной глуши, лишившей их ещё одной собаки.
– Фрог был самый сильный во всей упряжке, – закончил свою речь Билл.
– И ведь смышлёный! – прибавил Генри. Такова была вторая эпитафия за эти два дня. Завтрак прошёл невесело; оставшуюся четвёрку собак запрягли в сани. День этот был точным повторением многих предыдущих дней. Путники молча брели по снежной пустыне. Безмолвие нарушал лишь вой преследователей, которые гнались за ними по пятам, не показываясь на глаза. С наступлением темноты, когда погоня, как и следовало ожидать, приблизилась, вой послышался почти рядом; собаки дрожали от страха, метались и путали постромки, ещё больше угнетая этим людей.
– Ну, безмозглые твари, теперь уж никуда не денетесь, – с довольным видом сказал Билл на очередной стоянке.
Генри оставил стряпню и подошёл посмотреть. Его товарищ привязал собак по индейскому способу, к палкам. На шею каждой собаки он надел кожаную петлю, к петле привязал толстую длинную палку – вплотную к шее; другой конец палки был прикреплён кожаным ремнем к вбитому в землю колу. Собаки не могли перегрызть ремень около шеи, а палки мешали им достать зубами привязь у кола.
Генри одобрительно кивнул головой:
– Одноухого только таким способом и можно удержать. Ему ничего не стоит перегрызть ремень – все равно что ножом полоснуть. А так к утру все целы будут.
– Ну ещё бы! – сказал Билл. – Если хоть одна пропадёт, я завтра от кофе откажусь.
– А ведь они знают, что нам нечем их припугнуть, – заметил Генри, укладываясь спать и показывая на мерцающий круг, который окаймлял их стоянку. – Пальнуть бы в них разок-другой – живо бы уважение к нам почувствовали. С каждой ночью всё ближе и ближе подбираются. Отведи глаза от огня, вглядись-ка в ту сторону. Ну? Видел вон того?
Оба стали с интересом наблюдать за смутными силуэтами, двигающимися позади костра. Пристально всматриваясь в то место, где в темноте сверкала пара глаз, можно было разглядеть очертания зверя. По временам удавалось даже заметить, как эти звери переходят с места на место.
Возня среди собак привлекла внимание Билла и Генри. Нетерпеливо повизгивая, Одноухий то рвался с привязи в темноту, то, отступая назад, с остервенением грыз палку.
– Смотри, Билл, – прошептал Генри.
В круг, освещённый костром, неслышными шагами, боком, проскользнул зверь, похожий на собаку. Он подходил трусливо и в то же время нагло, устремив всё внимание на собак, но не упуская из виду и людей. Одноухий рванулся к пришельцу, насколько позволяла палка, и нетерпеливо заскулил.
– Этот болван, кажется, ни капли не боится, – тихо сказал Билл.
– Волчица, – шепнул Генри. – Теперь я понимаю, что произошло с Фэтти и с Фрогом. Стая выпускает её как приманку. Она завлекает собак, а остальные набрасываются и сжирают их.
В огне что-то затрещало. Головня откатилась в сторону с громким шипением. Испуганный зверь одним прыжком скрылся в темноте.
– Знаешь, что я думаю, Генри? – сказал Билл.
– Что?
– Это та самая, которую я огрел палкой.
– Можешь не сомневаться, – ответил Генри.
– Я вот что хочу сказать, – продолжал Билл, – видно, она привыкла к кострам, а это весьма подозрительно.
– Она знает больше, чем полагается знать уважающей себя волчице, – согласился Генри. – Волчица, которая является к кормежке собак, – бывалый зверь.
– У старика Виллэна была когда-то собака, и она ушла вместе с волками, – размышлял вслух Билл. – Кому это знать, как не мне? Я подстрелил её в стае волков на лосином пастбище у Литл-Стика. Старик Виллэн плакал, как ребёнок. Говорил, что целых три года её не видел. И все эти три года она бегала с волками.
– Это не волк, а собака, и ей не раз приходилось есть рыбу из рук человека. Ты попал в самую точку, Билл.
– Если мне только удастся, я её уложу, и она будет не волк и не собака, а просто падаль, – заявил Билл. – Нам больше нельзя собак терять.
– Да ведь у тебя только три патрона, – возразил ему Генри.
– А я буду целиться наверняка, – последовал ответ.
Утром Генри снова разжёг костёр и занялся приготовлением завтрака под храп товарища.
– Уж больно ты хорошо спал, – сказал он, поднимая его ото сна. – Будить тебя не хотелось.
Ещё не проснувшись как следует, Билл принялся за еду. Заметив, что его кружка пуста, он потянулся за кофейником. Но кофейник стоял далеко, возле Генри.
– Слушай, Генри, – сказал он с мягким упрёком, – ты ничего не забыл?
Генри внимательно огляделся по сторонам и покачал головой. Билл протянул ему пустую кружку.
– Не будет тебе кофе, – объявил Генри.
– Неужели весь вышел? – испуганно спросил Билл.
– Нет, не вышел.
– Боишься, что у меня желудок испортится?
– Нет, не боюсь.
Краска гнева залила лицо Билла.
– Так в чём же тогда дело, объясни, не томи меня, – сказал он.
– Спэнкер убежал, – ответил Генри.
Медленно, с видом полнейшей покорности судьбе, Билл повернул голову и, не сходя с места, пересчитал собак.
– Как это случилось? – безучастно спросил он. Генри пожал плечами:
– Не знаю. Должно быть, Одноухий перегрыз ему ремень. Сам-то он, конечно, не мог этого сделать.
– Проклятая тварь! – медленно проговорил Билл, ничем не выдавая кипевшего в нём гнева. – У себя ремень перегрызть не мог, так у Спэнкера перегрыз.
– Ну, для Спэнкера теперь все жизненные тревоги кончились. Волки, наверно, уже переварили его, и теперь он у них в кишках. – Такую эпитафию прочёл Генри третьей собаке. – Выпей кофе, Билл.
Но Билл покачал головой.
– Ну, выпей, – настаивал Генри, подняв кофейник.
Билл отодвинул свою кружку.
– Будь я проклят, если выпью! Сказал, что не буду, если собака пропадёт, – значит, не буду.
– Прекрасный кофе! – соблазнял его Генри.
Но Билл не сдался и позавтракал всухомятку, сдабривая еду нечленораздельными проклятиями по адресу Одноухого, сыгравшего с ними такую скверную шутку.
– Сегодня на ночь привяжу их всех поодиночке, – сказал Билл, когда они тронулись в путь.
Пройдя не больше ста шагов, Генри, шедший впереди, нагнулся и поднял какой-то предмет, попавший ему под лыжи. В темноте он не мог разглядеть, что это такое, но узнал на ощупь и швырнул эту вещь назад, так что она стукнулась о сани и отскочила прямо к лыжам Билла.
– Может быть, тебе это ещё понадобится, – сказал Генри.
Билл ахнул. Вот всё, что осталось от Спэнкера, – палка, которая была привязана ему к шее.
– Начисто сожрали, – сказал Билл. – И даже ремней на палке не оставили. Здорово же они проголодались, Генри… Чего доброго, ещё и до нас с тобой доберутся.
Генри вызывающе рассмеялся.
– Правда, волки никогда за мной не гонялись, но мне приходилось и хуже этого, а всё-таки жив остался. Десятка назойливых тварей ещё недостаточно, чтобы доконать твоего покорного слугу, Билл!
– Посмотрим, посмотрим… – зловеще пробормотал его товарищ.
– Ну вот, когда будем подъезжать к Мак-Гэрри, тогда и посмотришь.
– Не очень-то я на это надеюсь, – стоял на своём Билл.
– Ты просто не в духе, и больше ничего, – решительно заявил Генри. – Тебе надо хины[4] принять. Вот дай только до Мак-Гэрри добраться, я тебе вкачу хорошую дозу.
Билл проворчал что-то, выражая своё несогласие с таким диагнозом, и погрузился в молчание.
День прошёл, как и все предыдущие. Рассвело в девять часов. В двенадцать горизонт на юге порозовел от невидимого солнца, и наступил хмурый день, который через три часа должна была поглотить ночь.
Как раз в ту минуту, когда солнце сделало слабую попытку выглянуть из-за горизонта, Билл вынул из саней ружьё и сказал:
– Ты не останавливайся, Генри. Я пойду взглянуть, что там делается.
– Не отходи от саней! – крикнул ему Генри. – Ведь у тебя всего три патрона. Кто его знает, что может случиться…
– Ага! Теперь ты заскулил? – торжествующе спросил Билл.
Генри промолчал и пошёл дальше один, то и дело беспокойно оглядываясь назад в пустынную мглу, где исчез его товарищ.
Час спустя Билл догнал сани, сократив расстояние напрямик.
– Широко разбрелись, – сказал он, – повсюду рыщут, но и от нас не отстают. Видно, уверены, что мы от них не уйдём. Решили потерпеть немного, не хотят упускать ничего съедобного.
– То есть им кажется, что мы не уйдём от них, – подчеркнул Генри.
Но Билл оставил эти слова без внимания.
– Я некоторых видел – тощие! Наверно, давно им ничего не перепадало, если не считать Фэтти, Фрога и Спэнкера. А стая большая, съели и не почувствовали. Здорово отощали. Рёбра, как стиральная доска, и животы совсем подвело. Одним словом, дошли до крайности. Того и гляди всякий страх забудут, а тогда держи ухо востро!
Через несколько минут Генри, который шёл теперь за санями, издал тихий предостерегающий свист.
Билл оглянулся и спокойно остановил собак. За поворотом, который они только что прошли, по их свежим следам бежал поджарый пушистый зверь. Принюхиваясь к снегу, он бежал лёгкой, скользящей рысцой. Когда люди остановились, остановился и он, вытянув морду и втягивая вздрагивающими ноздрями доносившиеся до него запахи.
– Она. Волчица, – сказал Билл.
Собаки лежали на снегу. Он прошёл мимо них к товарищу, стоявшему около саней.
Оба стали разглядывать странного зверя, который уже несколько дней преследовал их и уничтожил половину упряжки.
Выждав и осмотревшись, зверь сделал несколько шагов вперёд. Он повторял этот манёвр до тех пор, пока не подошел к саням ярдов[5] на сто, потом остановился около елей, поднял морду и, поводя носом, стал внимательно следить за наблюдавшими за ним людьми. В этом взгляде было что-то тоскливое, напоминавшее взгляд собаки, но без тени собачьей преданности. Это была тоска, рождённая голодом, жестоким, как волчьи клыки, безжалостным, как стужа.
Для волка зверь был велик, и, несмотря на его худобу, видно было, что он принадлежит к самым крупным представителям своей породы.
– Ростом фута[6] два с половиной, – определил Генри. – И от головы до хвоста наверняка около пяти будет.
– Не совсем обычная масть для волка, – сказал Билл. – Я никогда рыжих не видал. А этот какой-то красновато-коричневый.
Билл ошибался. Шерсть у зверя была настоящая волчья. Преобладал в ней серый волос, но лёгкий красноватый оттенок, то исчезающий, то появляющийся снова, создавал обманчивое впечатление – шерсть казалась то серой, то вдруг отливала рыжинкой.
– Самая настоящая ездовая лайка, только покрупнее, – сказал Билл. – Того и гляди хвостом завиляет. Эй ты, лайка! – крикнул он. – Подойди-ка сюда… Как там тебя зовут!
– Да она ни капельки не боится, – засмеялся Генри.
Его товарищ крикнул громче и погрозил зверю кулаком, однако тот не проявил ни малейшего страха и только ещё больше насторожился. Он продолжал смотреть на них всё с той же беспощадной голодной тоской. Перед ним было мясо, а он голодал. И если бы у него только хватило смелости, он кинулся бы на людей и сожрал их.
– Слушай, Генри, – сказал Билл, бессознательно понизив голос до шёпота. – У нас три патрона. Но ведь её можно убить наповал. Тут не промахнёшься. Трёх собак как не бывало, надо же положить этому конец. Что ты скажешь?
Генри кивнул головой в знак согласия.
Билл осторожно вытащил ружьё из саней, поднял было его, но так и не донёс до плеча. Волчица прыгнула с тропы в сторону и скрылась среди елей. Друзья посмотрели друг на друга. Генри многозначительно засвистал.
– Эх, не сообразил я! – воскликнул Билл, кладя ружьё на место. – Как же такой волчице не знать ружья, когда она знает время кормёжки собак! Говорю тебе, Генри, во всех наших несчастьях виновата она. Если бы не эта тварь, у нас сейчас было бы шесть собак, а не три. Нет, Генри, я до неё доберусь. На открытом месте её не убьёшь, слишком умна. Но я её выслежу. Я подстрелю эту тварь из засады.
– Только далеко не отходи, – предупредил его Генри. – Если они на тебя всей стаей набросятся, три патрона тебе помогут, как мёртвому припарки. Уж очень это зверьё проголодалось. Смотри, Билл, попадёшься им!
В эту ночь остановка была сделана рано. Три собаки не могли везти сани так быстро и так подолгу, как это делали шесть; они заметно выбились из сил. Билл привязал их подальше друг от друга, чтобы они не перегрызли ремней, и оба путника сразу легли спать. Но волки осмелели и ночью не раз будили их. Они подходили так близко, что собаки начинали бесноваться от страха, и, для того чтобы удерживать осмелевших хищников на расстоянии, приходилось то и дело подкладывать сучья в костёр.
– Моряки рассказывают, будто акулы любят плавать за кораблями, – сказал Билл, забираясь под одеяло после одной из таких прогулок к костру. – Так вот, волки – это сухопутные акулы. Они своё дело получше нас с тобой знают и бегут за нами вовсе не для моциона. Попадёмся мы им, Генри. Вот увидишь, попадёмся.
– Ты, можно считать, уже попался, если столько говоришь об этом, – отрезал его товарищ. – Кто боится порки, тот всё равно что выпорот, а ты всё равно что у волков на зубах.
– Они приканчивали людей и получше нас с тобой, – ответил Билл.
– Да перестань ты скулить! Сил моих больше нет!
Генри сердито перевернулся на другой бок, удивляясь тому, что Билл промолчал. Это на него не было похоже, потому что резкие слова легко выводили его из себя. Генри долго думал об этом, прежде чем заснуть, но в конце концов веки его начали слипаться, и он погрузился в сон с такой мыслью: «Хандрит Билл. Надо будет растормошить его завтра».
Глава третья
Песнь голода
Поначалу день сулил удачу. За ночь не пропало ни одной собаки, и Генри с Биллом бодро двинулись в путь среди окружающего их безмолвия, мрака и холода. Билл как будто не вспоминал о мрачных предчувствиях, тревоживших его прошлой ночью, и даже изволил подшутить над собаками, когда на одном из поворотов они опрокинули сани. Всё смешалось в кучу. Перевернувшись, сани застряли между деревом и громадным валуном, и, чтобы разобраться во всей этой путанице, пришлось распрягать собак. Путники нагнулись над санями, стараясь поднять их, как вдруг Генри увидел, что Одноухий убегает в сторону.
– Назад, Одноухий! – крикнул он, вставая с колен и глядя собаке вслед.
Но Одноухий припустил ещё быстрее, волоча по снегу постромки. А там, на только что пройденном ими пути, его поджидала волчица. Подбегая к ней, Одноухий навострил уши, перешёл на лёгкий мелкий шаг, потом остановился. Он глядел на неё внимательно, недоверчиво, но с жадностью. А она скалила зубы, как будто улыбаясь ему вкрадчивой улыбкой, потом сделала несколько игривых прыжков и остановилась. Одноухий пошёл к ней всё ещё с опаской, задрав хвост, навострив уши и высоко подняв голову.
Он хотел было обнюхать её, но волчица подалась назад, лукаво заигрывая с ним. Каждый раз, как он делал шаг вперёд, она отступала назад. И так, шаг за шагом, волчица увлекала Одноухого за собой, всё дальше от его надёжных защитников – людей. Вдруг как будто неясное опасение остановило Одноухого. Он повернул голову и посмотрел на опрокинутые сани, на своих товарищей по упряжке и на подзывающих его хозяев. Но если что-нибудь подобное и мелькнуло в голове у пса, волчица вмиг рассеяла всю его нерешительность: она подошла к нему, на мгновение коснулась его носом, а потом снова начала, играя, отходить всё дальше и дальше.
Тем временем Билл вспомнил о ружье. Но оно лежало под перевёрнутыми санями, и пока Генри помог ему разобрать поклажу, Одноухий и волчица так близко подошли друг к другу, что стрелять на таком расстоянии было рискованно.
Слишком поздно понял Одноухий свою ошибку. Ещё не догадываясь, в чём дело, Билл и Генри увидели, как он повернулся и бросился бежать назад, к ним. А потом они увидели штук двенадцать тощих серых волков, которые мчались под прямым углом к дороге, наперерез Одноухому. В одно мгновение волчица оставила всю свою игривость и лукавство – с рычанием кинулась она на Одноухого. Тот отбросил её плечом, убедился, что обратный путь отрезан, и, всё ещё надеясь добежать до саней, бросился к ним по кругу. С каждой минутой волков становилось всё больше и больше. Волчица неслась за собакой, держась на расстоянии одного прыжка от неё.
– Куда ты? – вдруг крикнул Генри, схватив товарища за плечо.
Билл стряхнул его руку.
– Довольно! – сказал он. – Больше они ни одной собаки не получат!
С ружьём наперевес он бросился в кустарник, окаймлявший речное русло. Его намерения были совершенно ясны: приняв сани за центр круга, по которому бежала собака, Билл рассчитывал перерезать этот круг в той точке, куда погоня ещё не достигла. Среди бела дня, имея в руках ружьё, отогнать волков и спасти собаку было вполне возможно.
– Осторожнее, Билл! – крикнул ему вдогонку Генри. – Не рискуй зря!
Генри сел на сани и стал ждать, что будет дальше. Ничего другого ему не оставалось. Билл уже скрылся из виду, но в кустах и среди растущих кучками елей то появлялся, то снова исчезал Одноухий. Генри понял, что положение собаки безнадёжно. Она прекрасно сознавала опасность, но ей приходилось бежать по внешнему кругу, тогда как стая волков мчалась по внутреннему, более узкому. Нечего было и думать, что Одноухий сможет настолько опередить своих преследователей, чтобы пересечь их путь и добраться до саней. Обе линии каждую минуту могли сомкнуться. Генри знал, что где-то там, в снегах, заслонённые от него деревьями и кустарником, в одной точке должны сойтись стая волков, Одноухий и Билл.
Всё произошло быстро, гораздо быстрее, чем он ожидал. Раздался выстрел, потом ещё два – один за другим, и Генри понял, что заряды у Билла вышли. Вслед за тем послышались визги и громкое рычание. Генри различил голос Одноухого, взвывшего от боли и ужаса, и вой раненого, очевидно, волка.
И всё. Рычание смолкло. Визг прекратился. Над безлюдным краем снова нависла тишина.
Генри долго сидел на санях. Ему незачем было идти туда: всё было ясно, как будто встреча Билла со стаей произошла у него на глазах. Только один раз он вскочил с места и быстро вытащил из саней топор, но потом снова опустился на сани и хмуро уставился прямо перед собой, а две уцелевшие собаки жались к его ногам и дрожали от страха.
Наконец он поднялся – так устало, как будто мускулы его потеряли всякую упругость, – и стал запрягать. Одну постромку он надел себе на плечи и вместе с собаками потащил сани. Но шёл он недолго и, как только стало темнеть, сделал остановку и заготовил как можно больше хвороста; потом накормил собак, поужинал и постелил себе около самого костра.
Но ему не суждено было насладиться сном. Не успел он закрыть глаза, как волки подошли чуть ли не вплотную к огню. Чтобы разглядеть их, уже не нужно было напрягать зрение. Тесным кольцом окружили они костёр, и Генри совершенно ясно видел, как одни из них лежали, другие сидели, третьи подползали на брюхе поближе к огню или бродили вокруг него. Некоторые даже спали. Они свёртывались на снегу клубочком, по-собачьи, и спали крепким сном, а он сам не мог теперь сомкнуть глаз.
Генри развёл большой костёр, так как он знал, что только огонь служит преградой между его телом и клыками голодных волков. Обе собаки сидели у ног своего хозяина – одна справа, другая слева – в надежде, что он защитит их; они выли, взвизгивали и принимались исступлённо лаять, если какой-нибудь волк подбирался к костру ближе остальных. Заслышав лай, весь круг приходил в движение, волки вскакивали со своих мест и порывались вперёд, нетерпеливо воя и рыча, потом снова укладывались на снегу и один за другим погружались в сон.
Круг сжимался всё теснее и теснее. Мало-помалу, дюйм за дюймом, то один, то другой волк ползком подвигался вперёд, пока все они не оказывались на расстоянии почти одного прыжка от Генри. Тогда он выхватывал из костра головни и швырял ими в стаю. Это вызывало поспешное отступление, сопровождаемое разъярённым воем и испуганным рычанием, если пущенная меткой рукой головня попадала в какого-нибудь слишком смелого волка.
К утру Генри осунулся, глаза у него запали от бессонницы. В темноте он сварил себе завтрак, а в девять часов, когда дневной свет разогнал волков, принялся за дело, которое обдумал в долгие ночные часы. Он срубил несколько молодых елей и, привязав их высоко к деревьям, устроил помост, затем, перекинув через него верёвки от саней, с помощью собак поднял гроб и установил его там, наверху.
– До Билла добрались и до меня, может, доберутся, но вас-то, молодой человек, им не достать, – сказал он, обращаясь к мертвецу, погребённому высоко на деревьях.
Покончив с этим, Генри пустился в путь. Порожние сани легко подпрыгивали за собаками, которые прибавили ходу, зная, как и человек, что опасность минует их только тогда, когда они доберутся до форта Мак-Гэрри.
Теперь волки совсем осмелели: спокойной рысцой бежали они позади саней и рядом, высунув языки, поводя тощими боками. Волки были до того худы – кожа да кости, только мускулы проступали, точно верёвки, – что Генри удивлялся, как они держатся на ногах и не валятся в снег.
Он боялся, что темнота застанет его в пути. В полдень солнце не только согрело южную часть неба, но даже бледным золотистым краешком показалось над горизонтом. Генри увидел в этом доброе предзнаменование. Дни становились длиннее. Солнце возвращалось в эти края. Но как только приветливые лучи его померкли, Генри сделал привал. До полной темноты оставалось ещё несколько часов серого дневного света и мрачных сумерек, и он употребил их на то, чтобы запасти как можно больше хвороста.
Вместе с темнотой к нему пришёл ужас. Волки осмелели, да и проведённая без сна ночь давала себя знать. Закутавшись в одеяло, положив топор между ног, он сидел около костра и никак не мог преодолеть дремоту. Обе собаки жались вплотную к нему. Среди ночи он проснулся и в каких-нибудь двенадцати футах от себя увидел большого серого волка, одного из самых крупных во всей стае. Зверь медленно потянулся, точно разленившийся пёс, и всей пастью зевнул Генри прямо в лицо, поглядывая на него, как на свою собственность, как на добычу, которая рано или поздно достанется ему.
Такая уверенность чувствовалась в поведении всей стаи. Генри насчитал штук двадцать волков, смотревших на него голодными глазами или спокойно спавших на снегу. Они напоминали ему детей, которые собрались вокруг накрытого стола и ждут только разрешения, чтобы наброситься на лакомство. И этим лакомством суждено стать ему!
«Когда же волки начнут свой пир?» – думал он.
Подкладывая хворост в костёр, Генри заметил, что теперь он совершенно по-новому относится к собственному телу. Он наблюдал за работой своих мускулов и с интересом разглядывал хитрый механизм пальцев. При свете костра он несколько раз подряд сгибал их, то поодиночке, то все сразу, то растопыривал, то быстро сжимал в кулак. Он приглядывался к строению ногтей, пощипывал кончики пальцев, то сильнее, то мягче, испытывая чувствительность своей нервной системы. Всё это восхищало Генри, и он внезапно проникся нежностью к своему телу, которое работало так легко, так точно и совершенно. Потом он бросал боязливый взгляд на волков, смыкавшихся вокруг костра всё теснее, и его, словно громом, поражала вдруг мысль, что это чудесное тело, эта живая плоть есть не что иное, как мясо – предмет вожделения прожорливых зверей, которые разорвут, раздерут его своими клыками, утолят им свой голод так же, как он сам не раз утолял голод мясом лося и зайца.
Он очнулся от дремоты, граничившей с кошмаром, и увидел перед собой рыжую волчицу. Она сидела в каких-нибудь шести футах от костра и тоскливо поглядывала на человека. Обе собаки скулили и рычали у его ног, но волчица словно и не замечала их. Она смотрела на человека, и в течение нескольких минут он отвечал ей тем же. Вид у неё был совсем не свирепый. В глазах её светилась страшная тоска, но Генри знал, что тоска эта порождена таким же страшным голодом. Он был пищей, и вид этой пищи возбуждал в волчице вкусовые ощущения. Пасть её была разинута, слюна капала на снег, и она облизывалась, предвкушая поживу.
Безумный страх охватил Генри. Он быстро протянул руку за головнёй, но не успел дотронуться до неё, как волчица отпрянула назад: видимо, она привыкла к тому, чтобы в неё швыряли чем попало. Волчица огрызнулась, оскалив белые клыки до самых дёсен, тоска в её глазах сменилась такой кровожадной злобой, что Генри вздрогнул. Он взглянул на свою руку, заметил, с какой ловкостью пальцы держали головню, как они прилаживались ко всем её неровностям, охватывая со всех сторон шероховатую поверхность, как мизинец, помимо его воли, сам собой отодвинулся подальше от горячего места, – взглянул и в ту же минуту ясно представил себе, как белые зубы волчицы вонзятся в эти тонкие, нежные пальцы и разорвут их. Никогда ещё Генри не любил своего тела так, как теперь, когда существование его было столь непрочно.
Всю ночь Генри отбивался от голодной стаи горящими головнями, засыпал, когда бороться с дремотой не хватало сил, и просыпался от визга и рычания собак. Наступило утро, но на этот раз дневной свет не прогнал волков. Человек напрасно ждал, что его преследователи разбегутся. Они по-прежнему кольцом оцепляли костёр и смотрели на Генри с такой наглой уверенностью, что он снова лишился мужества, которое вернулось было к нему вместе с рассветом.
Генри тронулся в путь, но едва он вышел из-под защиты огня, как на него бросился самый смелый волк из стаи; однако прыжок был плохо рассчитан, и волк промахнулся. Генри спасся тем, что отпрыгнул назад, и зубы волка щёлкнули в нескольких дюймах от его бедра.
Вся стая кинулась к человеку, заметалась вокруг него, и только горящие головни отогнали её на почтительное расстояние.
Даже при дневном свете Генри не осмеливался отойти от огня и нарубить хвороста. Шагах в двадцати от саней стояла громадная засохшая ель. Он потратил половину дня, чтобы растянуть до неё цепь костров, всё время держа наготове для своих преследователей несколько горящих веток. Добравшись до цели, он огляделся вокруг, высматривая, где больше хвороста, чтобы свалить ель в ту сторону.
Эта ночь была точным повторением предыдущей, с той только разницей, что Генри почти не мог бороться со сном. Он уже не просыпался от рычания собак. К тому же они рычали не переставая, а его усталый, погружённый в дремоту мозг уже не улавливал оттенков в их голосах.
И вдруг он проснулся, будто от толчка. Волчица стояла совсем близко. Машинально он ткнул головнёй в её оскаленную пасть. Волчица отпрянула назад, воя от боли, а Генри с наслаждением вдыхал запах палёной шерсти и горелого мяса, глядя, как зверь трясёт головой и злобно рычит уже в нескольких шагах от него.
Но на этот раз, прежде чем заснуть, Генри привязал к правой руке тлеющий сосновый сук. Едва он закрывал глаза, как боль от ожога будила его. Так продолжалось несколько часов. Просыпаясь, он отгонял волков горящими головнями, подбрасывал в огонь хвороста и снова привязывал сук к руке. Всё шло хорошо; но в одно из таких пробуждений Генри плохо затянул ремень, и, как только глаза его закрылись, сук выпал у него из руки.
Ему снился сон. Форт Мак-Гэрри. Тепло, уютно. Он играет в криббедж с начальником фактории. И ему снится, что волки осаждают форт. Волки воют у самых ворот, и они с начальником по временам отрываются от игры, чтобы прислушаться к вою и посмеяться над тщетными усилиями волков проникнуть внутрь форта. Потом – какой странный сон ему снился! – раздался треск. Дверь распахнулась настежь. Волки ворвались в комнату. Они кинулись на него и на начальника. Как только дверь распахнулась, вой стал оглушительным, он уже не давал ему покоя. Сон принимал какие-то другие очертания. Генри не мог ещё понять какие, и понять это ему мешал вой, не прекращающийся ни на минуту.
А потом он проснулся и услышал вой и рычание уже наяву. Волки всей стаей бросились на него. Чьи-то клыки впились ему в руку. Он прыгнул в костёр и, прыгая, почувствовал, как острые зубы полоснули его по ноге. И вот началась битва. Толстые рукавицы защищали его руки от огня, он полными горстями расшвыривал во все стороны горящие угли, и костёр стал под конец чем-то вроде вулкана.
Но это не могло продолжаться долго. Лицо у Генри покрылось волдырями, брови и ресницы были опалены, ноги уже не терпели жара. Схватив в руки по головне, он прыгнул ближе к краю костра. Волки отступили. Справа и слева – всюду, куда только падали угли, шипел снег, и по отчаянным прыжкам, фырканью и рычанию можно было догадаться, что волки наступали на них.
Расшвыряв головни, человек сбросил с рук тлеющие рукавицы и принялся топать по снегу ногами, чтобы остудить их. Обе собаки исчезли, и он прекрасно знал, что они послужили очередным блюдом на том затянувшемся пиру, который начался с Фэтти и в один из ближайших дней, может быть, закончится им самим.
– А всё-таки до меня вы ещё не добрались! – крикнул он, бешено погрозив кулаком голодным зверям.
Услышав его голос, стая заметалась, дружно зарычала, а волчица подступила к нему почти вплотную и уставилась на него тоскливыми, голодными глазами.
Генри принялся обдумывать новый план обороны. Разложив костёр широким кольцом, он бросил на тающий снег свою постель и сел на ней внутри этого кольца. Как только человек скрылся за огненной оградой, вся стая окружила её, любопытствуя, куда он девался. До сих пор им не было доступа к огню, а теперь они расселись около него тесным кругом и, как собаки, жмурились, зевали и потягивались в непривычном для них тепле. Потом волчица уселась на задние лапы, подняла голову и завыла. Волки один за другим подтягивали ей, и наконец вся стая, уставившись мордами в звёздное небо, затянула песнь голода.
Стало светать, потом наступил день. Костёр догорал, хворост подходил к концу, надо было пополнить запас. Человек попытался выйти за пределы огненного кольца, но волки кинулись ему навстречу. Горящие головни заставляли их отскакивать в стороны, но назад они уже не убегали. Тщетно старался человек прогнать их. Убедившись наконец в безнадёжности своих попыток, он отступил внутрь горящего кольца, и в это время один из волков прыгнул на него, но промахнулся и всеми четырьмя лапами угодил в огонь. Зверь взвыл от страха, огрызнулся и отполз от костра, стараясь остудить на снегу обожжённые лапы.
Человек, сгорбившись, сидел на одеяле. По безвольно опущенным плечам и поникшей голове можно было понять, что у него больше нет сил продолжать борьбу. Время от времени он поднимал голову и смотрел на догорающий костёр. Кольцо огня и тлеющих углей кое-где уже разомкнулось, распалось на отдельные костры. Свободный проход между ними всё увеличивался, а сами костры уменьшались.
– Ну, теперь вы до меня доберётесь, – пробормотал Генри. – Но мне всё равно, я хочу спать…
Проснувшись, он увидел между двумя кострами прямо перед собой волчицу, смотревшую на него пристальным взглядом.
Спустя несколько минут, которые показались ему часами, он снова поднял голову. Произошла какая-то непонятная перемена, настолько непонятная для него, что он сразу очнулся. Что-то случилось. Сначала он не мог понять, что именно. Потом догадался: волки исчезли. Только по вытоптанному кругом снегу можно было судить, как близко они подбирались к нему.
Волна дремоты снова охватила Генри, голова его упала на колени, но вдруг он вздрогнул и проснулся.
Откуда-то доносились людские голоса, скрип полозьев, нетерпеливое повизгивание собак. От реки к стоянке между деревьями подъезжало четверо нарт. Несколько человек окружили Генри, скорчившегося в кольце угасающего огня. Они расталкивали и трясли его, стараясь привести в чувство. Он смотрел на них, как пьяный, и бормотал вялым, сонным голосом:
– Рыжая волчица… приходила к кормёжке собак… Сначала сожрала собачий корм… потом собак… А потом Билла…
– Где лорд Альфред? – крикнул ему в ухо один из приехавших, с силой тряхнув его за плечо.
Он медленно покачал головой:
– Его она не тронула… Он там, на деревьях… у последней стоянки.
– Умер?
– Да. В гробу, – ответил Генри.
Он сердито дёрнул плечом, высвобождаясь от наклонившегося над ним человека.
– Оставьте меня в покое, я не могу… Спокойной ночи…
Веки Генри дрогнули и закрылись, голова упала на грудь. И как только его опустили на одеяло, в морозной тишине раздался громкий храп.
Часть вторая
Глава первая
Битва клыков
Волчица первая услышала звуки человеческих голосов и повизгивание ездовых собак, и она же первая отпрянула от человека, загнанного в круг угасающего огня. Неохотно расставаясь с уже затравленной добычей, стая помедлила несколько минут, прислушиваясь, а потом кинулась следом за волчицей.
Во главе стаи бежал крупный серый волк, один из её вожаков. Он-то и направил стаю по следам волчицы, предостерегающе огрызаясь на более молодых своих собратьев и отгоняя их ударами клыков, когда они отваживались забегать вперёд. И это он прибавил ходу, завидев впереди волчицу, медленной рысцой бежавшую по снегу.
Волчица побежала рядом с ним, как будто место это было предназначено для неё, и уже больше не удалялась от стаи. Вожак не рычал и не огрызался на волчицу, когда случайный скачок выносил её вперёд, – напротив, он, по-видимому, был очень расположен к ней, потому что старался всё время бежать рядом. А ей это не нравилось, и она рычала и скалила зубы, не подпуская его к себе. Иногда волчица не останавливалась даже перед тем, чтобы куснуть его за плечо. В таких случаях вожак не выказывал никакой злобы, а только отскакивал в сторону и делал несколько неуклюжих скачков, всем своим видом и поведением напоминая сконфуженного влюблённого простачка.
Это было единственное, что мешало ему управлять стаей. Но волчицу одолевали другие неприятности. Справа от неё бежал тощий старый волк, серая шкура которого носила следы многих битв. Он всё время держался справа от волчицы. Объяснялось это тем, что у него был только один глаз, левый. Старый волк то и дело теснил её, тыкаясь своей покрытой рубцами мордой то в бок ей, то в плечо, то в шею. Она встречала его ухаживания лязганьем зубов, так же как и ухаживание вожака, бежавшего слева, и, когда оба они начинали приставать к ней одновременно, ей приходилось туго: надо было рвануть зубами обоих, в то же время не отставать от стаи и смотреть себе под ноги. В такие минуты оба волка угрожающе рычали и скалили друг на друга зубы. В другое время они бы подрались, но сейчас даже любовь и соперничество уступали место более сильному чувству – чувству голода, терзающего всю стаю.
После каждого такого отпора старый волк отскакивал от строптивого предмета своих вожделений и сталкивался с молодым, трёхлетним волком, который бежал справа, со стороны его слепого глаза. Трёхлеток был вполне возмужалый и, если принять во внимание слабость и истощённость остальных волков, выделялся из всей стаи своей силой и живостью. И всё-таки он бежал так, что голова его была вровень с плечом одноглазого волка. Лишь только он отваживался поравняться с ним (что случалось довольно редко), старик рычал, лязгал зубами и тотчас же осаживал его на прежнее место. Однако время от времени трёхлеток отставал и украдкой втискивался между ним и волчицей. Этот манёвр встречал двойной, даже тройной отпор. Как только волчица начинала рычать, старый волк делал крутой поворот и набрасывался на трёхлетка. Иногда заодно со стариком на него набрасывалась и волчица, а иногда к ним присоединялся и вожак, бежавший слева.
Видя перед собой три свирепые пасти, молодой волк останавливался, оседал на задние лапы и, весь ощетинившись, показывал зубы. Замешательство во главе стаи неизменно сопровождалось замешательством и в задних рядах. Волки натыкались на трёхлетка и выражали своё недовольство тем, что злобно кусали его за ляжки и за бока. Его положение было опасно, так как голод и ярость обычно сопутствуют друг другу. Но безграничная самоуверенность молодости толкала его на повторение этих попыток, хотя они не имели ни малейшего успеха и доставляли ему лишь одни неприятности.
Попадись волкам какая-нибудь добыча – любовь и соперничество из-за любви тотчас же завладели бы стаей, и она рассеялась бы. Но положение её было отчаянное. Волки отощали от длительной голодовки и подвигались вперёд гораздо медленнее обычного. В хвосте, прихрамывая, плелись слабые – самые молодые и старики. Сильные шли впереди. Все они походили скорее на скелеты, чем на настоящих волков. И всё-таки в их движениях – если не считать тех, кто прихрамывал, – не было заметно ни усталости, ни малейших усилий. Казалось, что в мускулах, выступавших у них на теле, как верёвки, таится неиссякаемый запас мощи. За каждым движением стального мускула следовало другое движение, за ним третье, четвёртое – и так без конца.
В тот день волки пробежали много миль. Они бежали и ночью. Наступил следующий день, а они всё ещё бежали. Оледеневшее мёртвое пространство. Нигде ни малейших признаков жизни. Только они одни и двигались в этой застывшей пустыне. Только в них была жизнь, и они рыскали в поисках других живых существ, чтобы растерзать их – и жить, жить!
Волкам пришлось пересечь не один водораздел и обрыскать не один ручей в низинах, прежде чем поиски их увенчались успехом. Они встретили лосей. Первой их добычей был крупный лось-самец. Это была жизнь. Это было мясо, и его не защищали ни таинственный костёр, ни летающие головни. С раздвоенными копытами и ветвистыми рогами волкам приходилось встречаться не впервые, и они отбросили своё обычное терпение и осторожность. Битва была короткой и жаркой. Лося окружили со всех сторон. Меткими ударами тяжёлых копыт он распарывал волкам животы, пробивал черепа, громадными рогами ломал им кости. Лось подминал их под себя, катаясь по снегу, но он был обречён на гибель, и в конце концов ноги у него подломились. Волчица с остервенением впилась ему в горло, а зубы остальных волков рвали его на части – живьём, не дожидаясь, пока он затихнет и перестанет отбиваться.
Еды было вдоволь. Лось весил свыше восьмисот фунтов – по двадцати фунтов на каждую волчью глотку. Если волки с поразительной выдержкой умели поститься, то не менее поразительна была и быстрота, с которой они пожирали пищу, и вскоре от великолепного, полного сил животного, столкнувшегося несколько часов назад со стаей, осталось лишь несколько разбросанных по снегу костей.
Теперь волки подолгу отдыхали и спали. На сытый желудок самцы помоложе начали ссориться и драться, и это продолжалось весь остаток дней, предшествовавших распаду стаи. Голод кончился. Волки дошли до богатых дичью мест; охотились они по-прежнему всей стаей, но действовали уже с большей осторожностью, отрезая от небольших лосиных стад, попадавшихся им на пути, стельных[7] самок или старых больных лосей.
И вот наступил день в этой стране изобилия, когда волчья стая разбилась на две. Волчица, молодой вожак, бежавший слева от неё, и Одноглазый, бежавший справа, повели свою половину стаи на восток, к реке Маккензи, и дальше, к озёрам. И эта маленькая стая тоже с каждым днём уменьшалась. Волки разбивались на пары – самец с самкой. Острые зубы соперника то и дело отгоняли прочь какого-нибудь одинокого волка. И наконец волчица, молодой вожак, Одноглазый и дерзкий трёхлеток остались вчетвером.
К этому времени характер у волчицы окончательно испортился. Следы её зубов имелись у всех троих ухаживателей. Но волки ни разу не ответили ей тем же, ни разу не попробовали защищаться. Они только подставляли плечи под самые свирепые укусы волчицы, повиливали хвостом и семенили вокруг неё, стараясь умерить её гнев. Но если к самке волки проявляли кротость, то по отношению друг к другу они были сама злоба. Свирепость трёхлетка перешла все границы. В одну из очередных ссор он подлетел к старому волку с той стороны, с которой тот ничего не видел, и на клочки разорвал ему ухо. Но седой одноглазый старик призвал на помощь против молодости и силы всю свою долголетнюю мудрость и весь свой опыт. Его вытекший глаз и исполосованная рубцами морда достаточно красноречиво говорили о том, какого рода был этот опыт. Слишком много битв пришлось ему пережить на своём веку, чтобы хоть на одну минуту задуматься над тем, как следует поступить сейчас.
Битва началась честно, но нечестно кончилась. Трудно было бы заранее судить о её исходе, если б к старому вожаку не присоединился молодой; вместе они набросились на дерзкого трёхлетка. Безжалостные клыки бывших собратьев вонзались в него со всех сторон. Позабыты были те дни, когда волки вместе охотились, добыча, которую они вместе убивали, голод, одинаково терзавший их троих. Всё это было делом прошлого. Сейчас ими владела любовь – чувство ещё более суровое и жестокое, чем голод.
Тем временем волчица – причина всех раздоров – с довольным видом уселась на снегу и стала следить за битвой. Ей это даже нравилось. Пришёл её час, – что случается редко, – когда шерсть встаёт дыбом, клык ударяется о клык, рвёт, полосует податливое тело, – и всё это только ради обладания ею.
И трёхлеток, впервые в своей жизни столкнувшийся с любовью, поплатился за неё жизнью. Оба соперника стояли над его телом. Они смотрели на волчицу, которая сидела на снегу и улыбалась им. Но старый волк был мудр – мудр в делах любви не меньше, чем в битвах. Молодой вожак повернул голову зализать рану на плече. Загривок его был обращён к сопернику. Своим единственным глазом старик углядел, какой удобный случай представляется ему. Кинувшись стрелой на молодого волка, он полоснул его клыками по шее, оставив на ней длинную, глубокую рану и вспоров вену, и тут же отскочил назад.
Молодой вожак зарычал, но его страшное рычание сразу перешло в судорожный кашель. Истекая кровью, кашляя, он кинулся на старого волка, но жизнь уже покидала его, ноги подкашивались, глаза застилал туман, удары и прыжки становились всё слабее и слабее.
А волчица сидела в сторонке и улыбалась. Зрелище битвы вызывало в ней какое-то смутное чувство радости, ибо такова любовь в Северной глуши, а трагедию её познаёт лишь тот, кто умирает. Для тех же, кто остаётся в живых, она уже не трагедия, а торжество осуществившегося желания.
Когда молодой волк вытянулся на снегу, Одноглазый гордой поступью направился к волчице. Впрочем, полному торжеству победителя мешала необходимость быть начеку. Он простодушно ожидал резкого приёма и так же простодушно удивился, когда волчица не показала ему зубов, – впервые за всё это время его встретили так ласково. Она обнюхалась с ним и даже принялась прыгать и резвиться, совсем как щенок. И Одноглазый, забыв свой почтенный возраст и умудрённость опытом, тоже превратился в щенка, пожалуй, даже ещё более глупого, чем волчица.
Забыты были и побеждённые соперники, и повесть о любви, кровью написанная на снегу. Только раз вспомнил об этом Одноглазый, когда остановился на минуту, чтобы зализать раны. И тогда губы его злобно задрожали, шерсть на шее и на плечах поднялась дыбом, когти судорожно впились в снег, тело изогнулось, приготовившись к прыжку. Но в следующую же минуту всё было забыто, и он бросился вслед за волчицей, игриво манившей его в лес.
А потом они побежали рядом, как добрые друзья, пришедшие наконец к взаимному соглашению. Дни шли, а они не расставались – вместе гонялись за добычей, вместе убивали её, вместе съедали. Но потом волчицей овладело беспокойство. Казалось, она ищет что-то и никак не может найти. Её влекли к себе укромные местечки под упавшими деревьями, и она проводила целые часы, обнюхивая запорошённые снегом расселины в утёсах и пещеры под нависшими берегами реки. Старого волка всё это нисколько не интересовало, но он покорно следовал за ней, а когда эти поиски затягивались, ложился на снег и ждал её.
Не задерживаясь подолгу на одном месте, они пробежали до реки Маккензи и уже не спеша отправились вдоль берега, время от времени сворачивая в поисках добычи на небольшие притоки, но неизменно возвращаясь к реке. Иногда им попадались другие волки, бродившие обычно парами; но ни та, ни другая сторона не выказывала ни радости при встрече, ни дружелюбных чувств, ни желания снова собраться в стаю. Встречались на их пути и одинокие волки. Это были самцы, которые охотно присоединились бы к Одноглазому и его подруге. Но Одноглазый не желал этого, и стоило только волчице стать плечо к плечу с ним, ощетиниться и оскалить зубы, как навязчивые чужаки отступали, поворачивали вспять и снова пускались в свой одинокий путь.
Как-то раз, когда они бежали лунной ночью по затихшему лесу, Одноглазый вдруг остановился. Он задрал кверху морду, напружил хвост и, раздув ноздри, стал нюхать воздух. Потом поднял переднюю лапу, как собака на стойке. Что-то встревожило его, и он продолжал принюхиваться, стараясь разгадать несущуюся по воздуху весть. Волчица потянула носом и побежала дальше, подбодряя своего спутника. Всё ещё не успокоившись, он последовал за ней, но то и дело останавливался, чтобы вникнуть в предостережение, которое нёс ему ветер.
Осторожно ступая, волчица вышла из-за деревьев на большую поляну. Несколько минут она стояла там одна. Потом, весь насторожившись, каждым своим волоском излучая безграничное недоверие, к ней подошёл Одноглазый. Они стали рядом, продолжая прислушиваться, всматриваться, поводить носом.
До их слуха донеслись звуки собачьей грызни, гортанные голоса мужчин, пронзительная перебранка женщин и даже тонкий жалобный плач ребёнка. С поляны им были видны только большие, обтянутые кожей вигвамы[8], пламя костров, которое поминутно заслоняли человеческие фигуры, и дым, медленно поднимающийся в спокойном воздухе. Но их ноздри уловили множество запахов индейского посёлка, говорящих о вещах, совершенно непонятных Одноглазому и знакомых волчице до мельчайших подробностей. Волчицу охватило странное беспокойство, и она продолжала принюхиваться всё с большим и большим наслаждением. Но Одноглазый всё ещё сомневался. Он нерешительно тронулся с места и выдал этим свои опасения. Волчица повернулась, ткнула его носом в шею, как бы успокаивая, потом снова стала смотреть на посёлок. В её глазах светилась тоска, но это уже не была тоска, рождённая голодом. Она дрожала от охватившего её желания бежать туда, подкрасться ближе к кострам, вмешаться в собачью драку, увёртываться и отскакивать от неосторожных шагов людей.
Одноглазый нетерпеливо топтался возле неё; но вот прежнее беспокойство вернулось к волчице, она снова почувствовала неодолимую потребность найти то, что так долго искала. Она повернулась и, к большому облегчению Одноглазого, побежала в лес, под прикрытие деревьев.
Бесшумно, как тени, скользя в освещённом луной лесу, они напали на тропинку и сразу уткнулись носом в снег. Следы на тропинке были совсем свежие. Одноглазый осторожно двигался вперёд, а его подруга следовала за ним по пятам. Их широкие лапы с толстыми подушками мягко, как бархат, ложились на снег. Но вот Одноглазый увидел что-то белое на такой же белой снежной глади. Скользящая поступь Одноглазого скрадывала быстроту его движений, а теперь он припустил ещё быстрее. Впереди него мелькало какое-то неясное белое пятно.
Они с волчицей бежали по узкой прогалине, окаймлённой по обеим сторонам зарослью молодых елей и выходившей на залитую луной поляну. Старый волк настигал мелькавшее перед ним пятнышко. Каждый его прыжок сокращал расстояние между ними. Вот оно уже совсем близко. Ещё один прыжок – и зубы волка вопьются в него. Но прыжка этого так и не последовало. Белое пятно, оказавшееся зайцем, взлетело высоко в воздух прямо над головой Одноглазого и стало подпрыгивать и раскачиваться там, наверху, не касаясь земли, точно танцуя какой-то фантастический танец.
С испуганным фырканьем Одноглазый отскочил назад и, припав на снег, грозно зарычал на этот страшный и непонятный предмет. Однако волчица преспокойно обошла его, примерилась к прыжку и подскочила, стараясь схватить зайца. Она взвилась высоко, но промахнулась и только лязгнула зубами. За первым прыжком последовали второй и третий.
Медленно поднявшись, Одноглазый наблюдал за волчицей. Наконец её промахи рассердили его, он подпрыгнул сам и, ухватив зайца зубами, опустился на землю вместе с ним. Но в ту же минуту сбоку послышался какой-то подозрительный шорох, и Одноглазый увидел склонившуюся над ним молодую ёлку, которая готова была вот-вот ударить его. Челюсти волка разжались; оскалив зубы, он метнулся от этой непонятной опасности назад, в горле его заклокотало рычание, шерсть встала дыбом от ярости и страха. А стройное деревце выпрямилось, и заяц снова заплясал высоко в воздухе.
Волчица рассвирепела. Она укусила Одноглазого в плечо, а он, испуганный этим неожиданным наскоком, с остервенением полоснул её зубами по морде. Такой отпор, в свою очередь, оказался неожиданностью для волчицы, и она накинулась на Одноглазого, рыча от негодования. Тот уже понял свою ошибку и попытался умилостивить волчицу, но она продолжала кусать его. Тогда, оставив все надежды на примирение, Одноглазый начал увёртываться от её укусов, пряча голову и подставляя под её зубы то одно плечо, то другое.
Тем временем заяц продолжал плясать в воздухе. Волчица уселась на снегу, и Одноглазый, боясь теперь своей подруги ещё больше, чем таинственной ёлки, снова сделал прыжок. Схватив зайца и опустившись с ним на землю, он уставился своим единственным глазом на деревце. Как и прежде, оно согнулось до самой земли. Волк съёжился, ожидая неминуемого удара, шерсть на нём встала дыбом, но зубы не выпускали добычи. Однако удара не последовало. Деревце так и осталось склонённым над ним. Стоило волку двинуться, как ёлка тоже двигалась, и он ворчал на неё сквозь стиснутые челюсти; когда он стоял спокойно, деревце тоже не шевелилось, и волк решил, что так безопаснее. Но тёплая кровь зайца была такая вкусная!
Из этого затруднительного положения Одноглазого вывела волчица. Она взяла у него зайца и, пока ёлка угрожающе раскачивалась и колыхалась над ней, спокойно отгрызла ему голову. Ёлка сейчас же выпрямилась и больше не беспокоила их, заняв подобающее ей вертикальное положение, в котором дереву положено расти самой природой. А волчица с Одноглазым поделили между собой добычу, пойманную для них этим таинственным деревцем.
Много попадалось им таких тропинок и прогалин, где зайцы раскачивались высоко в воздухе, и волчья пара обследовала их все. Волчица всегда была первой, а Одноглазый шёл за ней следом, наблюдая и учась, как надо обкрадывать западни. И наука эта впоследствии сослужила ему хорошую службу.
Глава вторая
Логовище
Два дня и две ночи бродили волчица и Одноглазый около индейского посёлка. Одноглазый беспокоился и трусил, а волчицу посёлок чем-то притягивал, и она никак не хотела уходить. Но однажды утром, когда в воздухе, совсем неподалёку от них, раздался выстрел и пуля ударила в дерево всего в нескольких дюймах от головы Одноглазого, волки уже больше не колебались и пустились в путь длинными ровными прыжками, быстро увеличивая расстояние между собой и опасностью.
Они бежали недолго – всего дня три. Волчица всё с большей настойчивостью продолжала свои поиски. Она сильно отяжелела за эти дни и не могла быстро бегать. Однажды, погнавшись за зайцем, которого в обычное время ей ничего не стоило бы поймать, она вдруг оставила погоню и прилегла на снег отдохнуть. Одноглазый подошёл к ней, но не успел он тихонько коснуться носом её шеи, как она с такой яростью укусила его, что он упал на спину и, являя собой весьма комическое зрелище, стал отбиваться от её зубов. Волчица сделалась ещё раздражительнее, чем прежде; но Одноглазый был терпелив и заботлив, как никогда.
И вот наконец волчица нашла то, что искала. Нашла в нескольких милях вверх по течению небольшого ручья, летом впадавшего в Маккензи; теперь, промёрзнув до каменистого дна, ручей затих, превратившись от истоков до устья в сплошной лёд. Волчица усталой рысцой бежала позади Одноглазого, ушедшего далеко вперёд, и вдруг приметила, что в одном месте высокий глинистый берег нависает над ручьём. Она свернула в сторону и подбежала туда. Буйные весенние ливни и тающие снега размыли узкую трещину в береге и образовали там небольшую пещеру.
Волчица остановилась у входа в неё и внимательно оглядела наружную стену пещеры, потом обежала её с обеих сторон до того места, где обрыв переходил в пологий скат. Вернувшись назад, она вошла в пещеру через узкое отверстие. Первые фута три ей пришлось ползти, потом стены раздались вширь и ввысь, и волчица вышла на небольшую круглую площадку футов шести в диаметре. Головой она почти касалась потолка. Внутри было сухо и уютно. Волчица принялась обследовать пещеру, а Одноглазый стоял у входа и терпеливо наблюдал за ней. Опустив голову и почти касаясь носом близко сдвинутых лап, волчица несколько раз перевернулась вокруг себя, не то с усталым вздохом, не то с ворчанием подогнула ноги и растянулась на земле, головой ко входу. Одноглазый, навострив уши, посмеивался над ней, и волчице было видно, как кончик его хвоста добродушно ходит взад и вперёд на фоне светлого пятна – входа в пещеру. Она прижала свои острые уши, открыла пасть и высунула язык, всем своим видом выражая полное удовлетворение и спокойствие.
Одноглазому хотелось есть. Он заснул у входа в пещеру, но сон его был тревожен. Он то и дело просыпался и, навострив уши, прислушивался к тому, что говорил ему мир, залитый ярким апрельским солнцем, играющим на снегу. Лишь только Одноглазый начинал дремать, до ушей его доносился еле уловимый шёпот невидимых ручейков, и он поднимал голову, напряжённо вслушиваясь в эти звуки. Солнце снова появилось на небе, и пробуждающийся Север слал свой призыв волку. Всё вокруг оживало. В воздухе чувствовалась весна, под снегом зарождалась жизнь, деревья набухали соком, почки сбрасывали с себя ледяные оковы.
Одноглазый беспокойно поглядывал на свою подругу, но она не выказывала ни малейшего желания подняться с места. Он посмотрел по сторонам, увидел стайку пуночек, вспорхнувших неподалёку от него, приподнялся, но, взглянув ещё раз на волчицу, лёг и снова задремал. До его слуха донеслось слабое жужжание. Сквозь дремоту он несколько раз обмахнул лапой морду, потом проснулся. У кончика его носа с жужжанием вился комар. Комар был большой, – вероятно, он провёл всю зиму в сухом пне, а теперь солнце вывело его из оцепенения. Волк был не в силах противиться зову окружающего мира; кроме того, ему хотелось есть.
Одноглазый подполз к своей подруге и попробовал убедить её подняться. Но она только огрызнулась на него. Тогда волк решил отправиться один и, выйдя на яркий солнечный свет, увидел, что снег под ногами проваливается и путешествие будет делом нелёгким. Он побежал вверх по замёрзшему ручью, где снег в тени деревьев был всё ещё твёрдый. Побродив часов восемь, Одноглазый вернулся затемно, ещё голоднее прежнего. Он не раз видел дичь, но не мог поймать её. Зайцы легко скакали по таявшему насту, а он проваливался и барахтался в снегу.
Какое-то смутное подозрение заставило Одноглазого остановиться у входа в пещеру. Оттуда доносились странные слабые звуки. Они не были похожи на голос волчицы, но вместе с тем в них чудилось что-то знакомое. Он осторожно вполз внутрь и услышал предостерегающее рычание своей подруги. Это не смутило Одноглазого, но заставило всё же держаться в некотором отдалении; его интересовали другие звуки – слабое, приглушённое повизгивание и плач.
Волчица сердито заворчала на него. Одноглазый свернулся клубком у входа в пещеру и заснул. Когда наступило утро и в логовище проник тусклый свет, волк снова стал искать источник этих смутно знакомых звуков. В предостерегающем рычании волчицы появились новые нотки: в нём слышалась ревность, – и это заставляло волка держаться от неё подальше. И всё-таки ему удалось разглядеть, что между ногами волчицы, прильнув к её брюху, копошились пять маленьких живых клубочков; слабые, беспомощные, они тихо повизгивали и не открывали глаз на свет. Волк удивился. Это случалось не в первый раз в его долгой и удачливой жизни, это случалось часто, и всё-таки каждый раз он заново удивлялся. Волчица смотрела на него с беспокойством. Время от времени она тихо ворчала, а когда волк, как ей казалось, подходил слишком близко, это ворчание становилось грозным. Инстинкт, опережающий у всех матерей-волчиц опыт, смутно подсказывал ей, что отцы могут съесть своё беспомощное потомство, хотя до сих пор она не знала такой беды. И страх заставлял её гнать Одноглазого от порождённых им волчат.
Впрочем, волчатам ничто не грозило. Старый волк, в свою очередь, почувствовал веление инстинкта, перешедшего к нему от его отцов. Не задумываясь над ним, не противясь ему, он ощутил это веление всем своим существом и, повернувшись спиной к своему новорождённому потомству, отправился на поиски пищи.
В пяти-шести милях от логовища ручей разветвлялся, и оба его рукава под прямым углом поворачивали к горам. Волк пошёл вдоль левого рукава и вскоре наткнулся на чьи-то следы. Обнюхав их и убедившись, что следы совсем свежие, он припал на снег и взглянул в том направлении, куда они вели. Потом не спеша повернулся и побежал вдоль правого рукава. Следы были гораздо крупнее его собственных, – и он знал, что там, куда они приведут, надежды на добычу мало.
Пробежав с полмили вдоль правого рукава, волк уловил своим чутким ухом какой-то скрежещущий звук. Подкравшись ближе, он увидел дикобраза, который, встав на задние лапы, точил зубы о дерево. Одноглазый осторожно подобрался к нему, не надеясь, впрочем, на удачу. Так далеко на севере дикобразы ему не попадались, но он знал этих зверьков, хотя за всю свою жизнь ни разу не попробовал их мяса. Однако опыт научил волка, что бывает в жизни счастье или удача, и он продолжал подбираться к дикобразу. Трудно угадать, чем кончится эта встреча, ведь исхода борьбы с живым существом никогда нельзя знать заранее.
Дикобраз свернулся клубком, растопырив во все стороны свои длинные острые иглы, и нападение стало теперь невозможным. В молодости Одноглазый ткнулся однажды мордой в такой же вот безжизненный с виду клубок игл и неожиданно получил удар хвостом по носу. Одна игла так и осталась торчать у него в носу, причиняя жгучую боль, и вышла из раны только через несколько недель. Он лёг, приготовившись к прыжку и держа нос на расстоянии целого фута от хвоста дикобраза. Замерев на месте, он ждал. Кто знает? Всё может быть. Вдруг дикобраз развернётся. Вдруг представится случай ловким ударом лапы распороть нежное, ничем не защищённое брюхо.
Но через полчаса Одноглазый поднялся, злобно зарычал на неподвижный клубок и побежал дальше. Слишком часто приходилось ему в прошлом караулить дикобразов – вот так же, без всякого толка, чтобы сейчас тратить на это время. И он побежал дальше по правому рукаву ручья. День подходил к концу, а его поиски всё ещё не увенчались успехом.
Проснувшийся инстинкт отцовства управлял волком. Он знал, что пищу надо найти во что бы то ни стало. В полдень ему попалась белая куропатка. Он выбежал из зарослей кустарника и очутился нос к носу с этой глупой птицей. Она сидела на пне, в каком-нибудь футе от его морды. Они увидели друг друга одновременно. Птица испуганно взмахнула крыльями, но волк ударил её лапой, сшиб на землю и схватил зубами как раз в тот миг, когда она заметалась по снегу, пытаясь взлететь на воздух. Как только зубы Одноглазого вонзились в нежное мясо, ломая хрупкие кости, челюсти его заработали. Потом он вдруг вспомнил что-то и пустился бежать к пещере, прихватив куропатку с собой.
Пробежав ещё с милю своей бесшумной поступью, скользя, словно тень, и внимательно приглядываясь к каждому новому береговому изгибу, он опять наткнулся на следы всё тех же больших лап. Следы удалялись в ту сторону, куда лежал и его путь, и он приготовился в любую минуту встретить обладателя этих лап.
Волк осторожно высунул голову из-за скалы в том месте, где ручей круто поворачивал, и его зоркий глаз заприметил нечто такое, что заставило его сейчас же прильнуть к земле. Это был тот самый зверь, который оставил большие следы на снегу, – крупная самка-рысь. Она лежала перед свернувшимся в тугой клубок дикобразом в той же позе, в какой рано утром лежал перед таким же дикобразом и сам волк. Если раньше Одноглазого можно было сравнить со скользящей тенью, то теперь это был призрак той тени, осторожно огибающий с подветренной стороны безмолвную, неподвижную пару – дикобраза и рысь.
Волк лёг на снег, положив куропатку рядом с собой, и сквозь иглы низкорослой сосны стал пристально следить за игрой жизни, развёртывающейся у него на глазах, – за рысью и дикобразом, которые хоть и притаились, но были полны сил и отстаивали каждый своё существование. Смысл же этой игры заключался в том, что один из её участников хотел съесть другого, а тот не хотел быть съеденным.
Старый волк тоже принимал участие в этой игре из своего прикрытия, надеясь, а вдруг счастье окажется на его стороне и он добудет пищу, необходимую ему, чтобы жить.
Прошло полчаса, прошёл час; всё оставалось по-прежнему. Клубок игл сохранял полную неподвижность, и его легко можно было принять за камень; рысь превратилась в мраморное изваяние; а Одноглазый – тот был точно мёртвый. Однако все трое жили такой напряжённой жизнью, напряжённой почти до ощущения физической боли, что вряд ли когда-нибудь им приходилось чувствовать в себе столько сил, сколько они чувствовали сейчас, когда тела их казались окаменелыми.
Одноглазый подался вперёд, насторожившись ещё больше. Там, за сосной, произошли какие-то перемены. Дикобраз в конце концов решил, что враг его удалился. Медленно, осторожно стал он расправлять свою непроницаемую броню. Его не тревожило ни малейшее подозрение. Колючий клубок медленно-медленно развернулся и начал выпрямляться. Одноглазый почувствовал, что рот у него наполняется слюной при виде живой дичи, лежавшей перед ним, как готовое угощение.
Ещё не успев развернуться до конца, дикобраз увидел своего врага. И в это мгновение рысь ударила его.
Удар был быстрый, как молния. Лапа с крепкими когтями, согнутыми, как у хищной птицы, распорола нежное брюхо и тотчас же отдёрнулась назад. Если бы дикобраз развернулся во всю длину или заметил врага на какую-нибудь десятую долю секунды позже, лапа осталась бы невредимой, но в то мгновение, когда рысь отдёрнула лапу, дикобраз ударил её сбоку хвостом и вонзил в неё свои острые иглы.
Всё произошло одновременно – удар, ответный удар, предсмертный визг дикобраза и крик огромной кошки, ошеломлённой болью. Одноглазый привстал, навострил уши и вытянул хвост, дрожащий от волнения. Рысь дала волю своему нраву. Она с яростью набросилась на зверя, причинившего ей такую боль. Но дикобраз, хрипя, взвизгивая и пытаясь свернуться в клубок, чтобы спрятать вывалившиеся из распоротого брюха внутренности, ещё раз ударил хвостом. Большая кошка снова взвыла от боли и с фырканьем отпрянула назад; нос её, весь утыканный иглами, стал похож на подушку для булавок. Она царапала его лапами, стараясь избавиться от этих жгучих, как огонь, стрел, тыкалась мордой в снег, тёрлась о ветки и прыгала вперёд, назад, направо, налево, не помня себя от безумной боли и страха.
Не переставая фыркать, рысь судорожно дёргала своим коротким хвостом, потом мало-помалу затихла. Одноглазый продолжал следить за ней и вдруг вздрогнул и ощетинился: рысь с отчаянным воем взметнулась высоко в воздух и кинулась прочь, сопровождая каждый свой прыжок пронзительным визгом. И только тогда, когда она скрылась и визги её замерли вдали, Одноглазый решился выйти вперёд. Он ступал с такой осторожностью, как будто весь снег был усыпан иглами, готовыми каждую минуту вонзиться в мягкие подушки на его лапах. Дикобраз встретил появление волка яростным визгом и лязганьем зубов. Он ухитрился кое-как свернуться, но это уже не был прежний непроницаемый клубок: порванные мускулы не повиновались ему, он был разорван почти пополам и истекал кровью.
Одноглазый хватал пастью и с наслаждением глотал окровавленный снег. После такой закуски голод его только усилился; но он недаром пожил на свете – жизнь научила его осторожности. Надо было выждать время. Он лёг на снег перед дикобразом, а тот скрежетал зубами, хрипел и тихо повизгивал. Несколько минут спустя Одноглазый заметил, что иглы дикобраза мало-помалу опускаются и по всему его телу пробегает дрожь. Потом дрожь сразу прекратилась. Длинные зубы лязгнули в последний раз, иглы опустились, тело обмякло и больше уже не двигалось.
Робким, боязливым движением лапы Одноглазый растянул дикобраза во всю длину и перевернул его на спину. Всё обошлось благополучно. Дикобраз был мёртв. После внимательного осмотра волк осторожно взял свою добычу в зубы и побежал вдоль ручья, волоча её по снегу и повернув голову в сторону, чтобы не наступать на колючие иглы. Но вдруг он вспомнил что-то, бросил дикобраза и вернулся к куропатке. Он не колебался ни минуты, он знал, что надо сделать: надо съесть куропатку. И, съев её, Одноглазый побежал туда, где лежала его добыча.
Когда он втащил свою ношу в логовище, волчица осмотрела её, подняла голову и лизнула волка в шею. Но сейчас же вслед за тем она легонько зарычала, отгоняя его от волчат, – правда, на этот раз рычание было не такое уж злобное, в нём слышалось скорее извинение, чем угроза. Инстинктивный страх перед отцом её потомства постепенно пропадал. Одноглазый вёл себя как и подобало волку-отцу и не проявлял беззаконного желания сожрать малышей, произведённых ею на свет.
Глава третья
Серый волчонок
Он сильно отличался от своих братьев и сестёр. Их шерсть уже принимала рыжеватый оттенок, унаследованный от матери-волчицы, а он пошёл весь в Одноглазого. Он был единственным серым волчонком во всём помёте[9]. Он родился настоящим волком и очень напоминал отца, с той лишь разницей, что у него было два глаза, а у отца – один.
Глаза у серого волчонка только недавно открылись, а он уже хорошо видел. И даже когда глаза у него были ещё закрыты, чувства обоняния, осязания и вкуса уже служили ему. Он прекрасно знал своих двух братьев и двух сестёр. Он поднимал с ними неуклюжую возню, подчас уже переходившую в драку, и его горлышко начинало дрожать от хриплых звуков, предвестников рычанья. Задолго до того, как у него открылись глаза, он научился по запаху, осязанию и вкусу узнавать волчицу – источник тепла, пищи и нежности. И когда она своим мягким, ласкающим языком касалась его нежного тельца, он успокаивался, прижимался к ней и мирно засыпал.
Первый месяц его жизни почти весь прошёл во сне; но теперь он уже хорошо видел, спал меньше и мало-помалу начинал знакомиться с миром. Мир его был тёмен, хотя он не подозревал этого, так как не знал никакого другого мира. Волчонка окружала полутьма, но глазам его не приходилось приспосабливаться к иному освещению. Мир его был очень мал, он ограничивался стенами логовища; волчонок не имел никакого понятия о необъятности внешнего мира, и поэтому жизнь в таких тесных пределах не казалась ему тягостной.
Впрочем, он очень скоро обнаружил, что одна из стен его мира отличается от других, – там был выход из пещеры, и оттуда шёл свет. Он обнаружил, что эта стена не похожа на другие, ещё задолго до того, как у него появились мысли и осознанные желания. Она непреодолимо влекла к себе волчонка ещё в ту пору, когда он не мог видеть её. Свет, идущий оттуда, бил ему в сомкнутые веки, и его зрительные нервы отвечали на эти тёплые искорки, вызывавшие такое приятное и вместе с тем странное ощущение. Жизнь его тела, каждой клеточки его тела, жизнь, составляющая самую его сущность и действующая помимо его воли, рвалась к этому свету, влекла его к нему, так же как сложный химический состав растения заставляет его поворачиваться к солнцу.
Ещё задолго до того, как в волчонке забрезжило сознание, он то и дело подползал к выходу из пещеры. Сёстры и братья не отставали от него. И в эту пору их жизни никто из них не забирался в тёмные углы у задней стены. Свет привлекал их к себе, как будто они были растениями; химический процесс, называющийся жизнью, требовал света; свет был необходимым условием их существования, и крохотные щенячьи тельца тянулись к нему, точно усики виноградной лозы, не размышляя, повинуясь только инстинкту. Позднее, когда в каждом из них начала проявляться индивидуальность, когда у каждого появились желания и сознательные побуждения, тяга к свету только усилилась. Они непрестанно ползли и тянулись к нему, и матери приходилось то и дело загонять их обратно.
Вот тут-то волчонок узнал и другие особенности своей матери, помимо её мягкого, ласкающего языка.
Настойчиво порываясь к свету, он убедился, что у матери есть нос, которым она в наказание может отбросить его назад; затем он узнал и лапу, умевшую примять его к земле и быстрым, точно рассчитанным движением перекатить в угол. Так он впервые испытал боль и стал избегать её, сначала просто не подвергая себя такому риску, а потом научившись увёртываться и удирать от наказания. Это уже были сознательные поступки – результат появившейся способности обобщать явления мира. До сих пор он увёртывался от боли бессознательно, так же бессознательно, как и лез к свету. Но теперь он увёртывался от неё потому, что знал, что такое боль.
Он был очень свирепым волчонком. И такими же были его братья и сёстры. Этого и следовало ожидать. Ведь он был хищником и происходил из рода хищников, питавшихся мясом. Молоко, которое он сосал с первого же дня своей едва теплившейся жизни, вырабатывалось из мяса; и теперь, когда ему исполнился месяц и глаза его уже целую неделю были открыты, он тоже начал есть мясо, наполовину пережёванное волчицей для её пяти подросших детёнышей, которым теперь не хватало молока.
С каждым днём серый волчонок становился всё злее и злее. Рычание получалось у него более хриплым и громким, чем у братьев и сестёр, припадки щенячьей ярости были страшнее. Он первый научился ловким ударом лапы опрокидывать их навзничь. И он же первый схватил другого волчонка за ухо и принялся теребить и таскать его из стороны в сторону, яростно рыча сквозь стиснутые челюсти. И уж конечно, он больше всех других волчат причинял беспокойство матери, старавшейся отогнать свой выводок от выхода из пещеры.
Свет с каждым днём всё сильнее и сильнее манил к себе серого волчонка. Он поминутно пускался в странствования по пещере, стремясь к выходу из неё, и так же поминутно его оттаскивали назад. Правда, он не знал, что это был выход. Он не подозревал о существовании разных входов и выходов, которые ведут из одного места в другое. Он вообще не имел понятия о существовании других мест, а о способах добраться туда и подавно. Поэтому выход из пещеры казался ему стеной – стеной света. Чем солнце было для живущих на воле, тем для него была эта стена – солнцем его мира. Она притягивала его к себе, как огонь притягивает бабочку. Он беспрестанно стремился добраться туда. Жизнь, быстро растущая в нём, толкала его к стене света. Жизнь, таившаяся в нём, знала, что это единственный путь в мир – путь, на который ему суждено ступить. Но сам он ничего не знал об этом. Он не знал, что внешний мир существует.
У этой стены света было одно странное свойство. Его отец (а волчонок уже признал в нём одного из обитателей своего мира – похожее на мать существо, которое спит ближе к свету и приносит пищу) – его отец имел обыкновение проходить прямо сквозь далёкую светлую стену и исчезать за ней. Серый волчонок не мог понять этого. Мать не позволяла ему приближаться к светлой стене, но он подходил к другим стенам пещеры, и всякий раз его нежный нос натыкался на что-то твёрдое. Это причиняло боль. И после нескольких таких путешествий обследование стен прекратилось. Не задумываясь, он принял исчезновение отца за его отличительное свойство, так же как молоко и мясная жвачка были отличительными свойствами матери.
В сущности говоря, серый волчонок не умел мыслить, во всяком случае так, как мыслят люди. Мозг его работал в потёмках. И всё-таки его выводы были не менее чётки и определённы, чем выводы людей. Он принимал вещи такими, как они есть, не утруждая себя вопросом, почему случилось то-то или то-то. Достаточно было знать, что это случилось. Таков был его метод познания окружающего мира. И поэтому, ткнувшись несколько раз подряд носом в стены пещеры, он примирился с тем, что не может проходить сквозь них, не может делать то, что делает отец. Но желания разобраться в разнице между отцом и собой никогда не возникало у него. Логика и физика не принимали участия в формировании его мозга.
Как и большинству обитателей Северной глуши, ему рано пришлось испытать чувство голода. Наступили дни, когда отец перестал приносить мясо, когда даже материнские соски не давали молока. Волчата повизгивали и скулили и большую часть времени проводили во сне; потом на них напало голодное оцепенение. Не было уже возни и драк, никто из них не приходил в ярость, не пробовал рычать; и путешествия к далёкой белой стене прекратились. Они спали, а жизнь, чуть теплившаяся в них, мало-помалу гасла.
Одноглазый совсем потерял покой. Он рыскал повсюду и мало спал в логовище, которое стало теперь унылым и безрадостным. Волчица тоже оставила свой выводок и вышла на поиски корма. В первые дни после рождения волчат Одноглазый не раз наведывался к индейскому посёлку и обкрадывал заячьи силки, но как только снег растаял и реки вскрылись, индейцы ушли дальше, и этот источник пищи иссяк.
Когда серый волчонок немного окреп и снова стал интересоваться далёкой белой стеной, он обнаружил, что население его мира сильно уменьшилось. У него осталась всего лишь одна сестра. Остальные исчезли. Как только силы вернулись к нему, он стал играть, но играть в одиночестве, потому что сестра не могла ни поднять головы, ни шевельнуться. Его маленькое тело округлилось от мяса, которое он ел теперь; а для неё пища пришла слишком поздно. Она всё время спала, и искра жизни в её маленьком тельце, похожем на обтянутый кожей скелет, мерцала всё слабее и слабее и наконец угасла.
Потом наступило время, когда Одноглазый перестал появляться сквозь стену и исчезать за ней; место, где он спал у входа в пещеру, опустело. Это случилось в конце второй, менее свирепой голодовки. Волчица знала, почему Одноглазый не вернулся в логовище, но не могла рассказать серому волчонку о том, что ей пришлось увидеть.
Отправившись за добычей вверх по левому рукаву ручья, туда, где жила рысь, она напала на вчерашний след Одноглазого. И там, где следы кончились, она нашла его самого – вернее, то, что от него осталось. Всё кругом говорило о недавней схватке и о том, что, выиграв эту схватку, рысь ушла к себе в нору. Волчица отыскала эту нору, но, судя по многим признакам, рысь была там, и волчица не решилась войти к ней.