Читать онлайн Смятение бесплатно
ELIZABETH JANE HOWARD
CONFUSION
Volume 3 of The Cazalet Chronicle
Copyright © Elizabeth Jane Howard 1990
© Elizabeth Jane Howard 1990
© В. Мисюченко, перевод на русский язык, 2019
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательствво «Эксмо», 2019
⁂
Моим братьям,
Робину и Колину Говард
Предисловие
Предисловие к роману рассчитано на читателей, незнакомых с первой книгой «Хроники семьи Казалет» «Беззаботные годы» и со второй книгой «Застывшее время».
Уильям и Китти Казалет, которых домочадцы называют Бриг и Дюши, пережидают войну в Суссексе, в поместье Хоум-Плейс. Бриг уже практически слеп и не в силах выбираться в Лондон, чтобы контролировать дела в семейной лесозаготовительной компании. У супругов три сына – Хью, Эдвард и Руперт, а также незамужняя дочь Рейчел.
У старшего сына, Хью, женатого на Сибил, трое детей – Полли, Саймон и Уильям (Уиллс). Полли находится на домашнем обучении, Саймон ходит в школу, а Уиллсу четыре года. Уже несколько месяцев Сибил очень больна.
У Эдварда и его жены Вилли четверо детей. Луиза влюблена (в Майкла Хадли, успешного художника-портретиста, он старше и служит на флоте), и чувства для нее важнее, чем карьера актрисы. Тедди уходит служить в Королевские ВВС. Лидия учится дома, а Роланд (Роли) еще мал.
Руперт, третий сын, пропал без вести во Франции в 1940 году, еще во времена Дюнкерка. Он был женат на Изобел, от которой у него двое детей – Клэри, проходящая вместе со своей кузиной Полли домашнее обучение (они с Полли, однако, рвутся в Лондон, чтобы начать там взрослую жизнь), и школьник Невилл. Изобел умерла при родах Невилла, и впоследствии Руперт женился на Зоуи, намного моложе его. Вскоре после того, как муж пропал, Зоуи родила дочь Джульетту, которую отец никогда не видел.
Рейчел живет для других, отчего ее близкой подруге Марго Сидни (Сид), обучающей в Лондоне игре на скрипке, зачастую приходится нелегко.
У жены Эдварда, Вилли, есть сестра, Джессика Касл, которая замужем за Реймондом. У них четверо детей. Анджела, старшая, живет в Лондоне и постоянно ввязывается в сомнительные любовные приключения. Кристофер отличается слабым здоровьем, живет в доме-фургоне с собакой и занимается сельским хозяйством. Нора работает медсестрой, а Джуди отдает все время школе. Каслы унаследовали кое-какие деньги и дом в графстве Суррей.
Мисс Миллимент – очень старая семейная гувернантка: она воспитывала еще Вилли и Джессику, а теперь учит Клэри, Полли и Лидию.
Диана Макинтош – самое серьезное увлечение Эдварда – становится вдовой. Она ждет ребенка. У Эдварда и у Хью есть дома в Лондоне, но в настоящее время для жилья пригоден только дом Хью на Лэдброк-Гроув.
«Застывшее время» завершается известием о том, что Руперт жив. Новость приходит одновременно с вестью о нападении японцев на Перл-Харбор. Действие «Смятения» начинается в марте 1942 года, сразу после смерти Сибил.
Часть 1
Полли
март 1942 года
Комната простояла запертой всю неделю. Ситцевые жалюзи на окне, выходящем на юг, на палисадник, были опущены. Окрашенный в цвет пергамента свет пронизывал холодный застоявшийся воздух. Она подошла к окну, потянула за шнур: жалюзи с хлопаньем поползли вверх. В комнате посветлело – до морозной серости, что бледнее клубящегося тучами неба. Она задержалась у окна. Пучки нарциссов с дерзкой радостью вытягивались под араукарией в ожидании, когда мартовская погода вымочит их и сломает. Она прошла к двери и заперла ее. Вмешательство – какое угодно – было бы невыносимо. Надо принести из чулана чемодан, потом освободить гардероб и ящики комода из розового дерева у туалетного столика. Подняла чемодан (самый большой, какой смогла отыскать), положила на кровать. Ей всегда внушали: никогда не раскладывай чемоданы по кроватям, – но с этой кровати простыни уже сняли, и выглядела она до того уныло и пусто, что наставления, похоже, не имели значения.
Когда она открыла гардероб и увидела длинный ряд плотно висящих нарядов, то вдруг испугалась касаться их. Ведь это словно приложить руку к неумолимому уходу, исчезновению. Целая неделя прошла. Но она никак не могла воспринять это самое «навсегда». Невозможно было поверить, что уход безвозвратен. Одежду никогда не будут носить, она больше не понадобится прежней хозяйке, теперь она способна только расстраивать остальных. Полли делает это ради отца, пусть, когда он вернется от дяди Эдварда, эти банальные вещи не послужат ему тоскливым напоминанием. Она наобум сдвинула несколько вешалок: вдруг пахнуло легким ароматом сандалового дерева, а вместе с ним и еще одним, едва уловимым, который всегда вызывал у нее ассоциации с запахом волос матери. Вот зеленое платье с черными и белыми вставками, которое мама надевала, когда они позапрошлым летом ездили в Лондон, серовато-желтое твидовое пальто и юбка, что всегда смотрелись на ней либо мешковатыми, либо тесными, вот очень старое зеленое шелковое платье, которое мама носила, когда выдавались вечера наедине с папой, жакет из тисненого бархата с пуговицами из лучистого колчедана, зеленовато-оливковое льняное платье, в котором она ходила, вынашивая Уиллса… Боже милостивый, ему скоро уже исполнится пять лет. Похоже, мама сохраняла все: одежду уже не по размеру, вечерние платья, которые не носили с тех пор, как началась война, зимнее пальто с беличьим воротником, которое она раньше и не видела… Все это Полли вытащила и положила на кровать. На одной стороне кровати поношенное зеленое шелковое кимоно укрывало золотистое вечернее платье (смутно помнилось, что оно было одним из самых никчемных папиных подарков на Рождество много лет назад: платье, в котором мама с трудом вытерпела один вечер и с тех пор ни разу не надевала). По-настоящему красивой одежды, грустно подумала она, совсем нет: вечерние наряды зачахли от долгого пребывания в шкафах, повседневная одежда истрепалась до того, что просвечивает, или лоснится, или потеряла форму, или каким-то еще образом стала такой, какой ей быть не положено. Все это попросту одежда под большую распродажу; ни на что больше она и не сгодится, заметила тетя Рейч, но прибавила: «Полли, милочка, ты можешь оставить себе все, что нужно». Только ей ничего не нужно, а даже если бы и было, она ни за что не стала бы носить – из-за папы.
Уложив одежду, Полли сообразила, что в гардеробе все еще оставались шляпы на верхней полке и обувь внизу под платьями. Придется отыскать еще один чемодан. Всего один и оставался: тот, что с мамиными инициалами, «С.В.К.». «Сибил Вероника», – произнес священник на отпевании. Странно все же носить имя, которым тебя никогда не называли, только при крещении и на похоронах. Ужасная картина: мама лежит в гробу, и ее засыпают землей – являлась на этой неделе так часто. Оказалось, Полли не может не думать о теле как о чем-то, чему нужны воздух и свет. Она тогда стояла онемелая и застывшая, пока читали молитвы и кидали землю на гроб, папа бросил в могилу алую розу, а она понимала, что, когда все будет кончено, они оставят маму там – в холоде и одиночестве – навсегда. Только она никому ничего такого не говорила: к ней относились как к ребенку, до самого конца постоянно пичкали живенькой, бодренькой ложью в диапазоне от возможного выздоровления до отсутствия боли и, наконец, милосердного избавления (при этом никто даже не замечал несоответствия: в чем же милосердие, если не было никакой боли?). Она не ребенок, ей почти семнадцать лет. Так что, хоть Полли и хотелось верить в ложь, когда потрясение минуло, ее захлестнули обида и гнев на то, что ее сочли недостойной правды. Всю неделю она выскальзывала из чужих объятий, уворачивалась от поцелуев, не обращала внимания на проявления заботы и нежности. Одна отрада: дядя Эдвард забрал к себе отца на две недели, позволив ей вволю презирать остальных.
Полли объявила о намерении разобраться в шкафу матери и при этом решительно отказалась от любой помощи. «Уж с этим-то я, во всяком случае, справлюсь», – сказала она тогда, и тетя Рейч, казавшаяся чуть лучше остальных, разумеется, согласилась.
На туалетном столике в беспорядке лежали мамины щетки в серебряной оправе, черепаховая расческа, хрустальная шкатулочка с заколками, которыми Сибил перестала пользоваться после того, как ее остригли, и небольшая держалка для колец с нанизанными на нее несколькими кольцами, одно из которых папа подарил на помолвку: необработанный изумруд в окружении небольших бриллиантов в платиновой оправе. Полли взглянула на свое кольцо – тоже с изумрудом, – которое папа подарил прошлой осенью. «Он ведь вправду любит меня, – подумала она, – просто не сознает, насколько я уже выросла». Презирать отца ей не хотелось. Все эти вещи на туалетном столике нельзя было отдать на распродажу. Она решила уложить их в коробку и чуть-чуть подержать у себя. Баночки с кремом, пудрой и румянами лучше выбросить. Она отправила их в корзину для мусора.
В комоде хранилось нижнее белье: два вида ночных сорочек, те, что дарил папа и которые мама никогда не надевала, и те, что покупала сама и носила. Отцовы были из шелка и шифона с кружевами и лентами, две из зеленого и одна из темно-кофейного атласа. Купленные самой мамой – из хлопка или фланелета, все в мелкий цветочек – подошли бы скорее для сказок Беатрикс Поттер[1]. Полли продолжила: бюстгальтеры, пояса, лифы, гарнитуры, нижние юбки из гладкого трикотажа, все какого-то грязно-персикового цвета, шелковые чулки и шерстяные, несколько хлопчатобумажных рубах в клеточку, дюжины носовых платков в подобие пенала, который Полли много лет назад смастерила на итальянский лад из лоскутков, оставшихся от отреза чесучи. В самой глубине ящика с нижним бельем лежал небольшой мешочек, похожий на сумочку для щеток и расчесок, где обнаружились тюбик с надписью «Мазь Вольпар» и маленькая коробочка с какой-то забавной резиновой кругляшкой. Полли сунула и то и другое обратно в мешочек и отправила в корзину. Еще в том же ящике лежала очень плоская квадратная картонная коробка, внутри которой был завернут в выцветшую оберточную бумагу полукруглый венок из серебряных листьев и светлых цветов, рассыпавшихся под руками Полли. На крышке коробки стояла дата, выведенная рукою мамы: «12 мая 1920 года». Должно быть, это мамин свадебный венец, подумала Полли, пытаясь припомнить смешное фото на бабушкином туалетном столике: мама там была в поразительном платье, делавшем ее похожей на трубу без талии. Полли отложила коробку в сторону: нельзя выбрасывать то, что так долго хранилось как сокровище.
В нижнем ящике лежали детские вещи. Крестильная рубашечка, в которую последним наряжали Уиллса: изысканный белый наряд с вышитыми на нем тетей Вилли цветами клевера; кольцо из слоновой кости для режущихся зубов; клубок крохотных кружевных шапочек, погремушка из серебра и кораллов, похоже, прибывшая из самой Индии; несколько бледно-розовых вязаных вещиц, неношеных, предназначавшихся, предположила Полли, для того малютки, который умер, и большая, очень тонкая желтеющая кашемировая шаль. Полли пришла в замешательство, но в конце концов решила отложить все эти вещи подальше до тех пор, пока не найдет в себе силы спросить кого-нибудь из тетушек, что с ними делать.
Вот и еще один день прошел. Скоро настанет время пить чай, потом она займется Уиллсом, поиграет с ним, искупает и уложит спать. С ним выйдет то же, что и с Невиллом, подумала она, – только хуже, потому как Уиллсу четыре года и он запомнит маму надолго, а Невилл свою маму не знал совсем никогда. Уиллсу пока объяснить невозможно. Конечно же, они пробовали… она пробовала. «Ушла», – повторял он размеренно. «Мертвая на небе?» – высказывал предположение, а сам продолжал искать маму под кушетками и кроватями, в посудных шкафах и повсюду, куда мог добраться, он сделал вылазку и в эту пустую комнату. «Самолет», – сказал он Полли вчера, повторив сказанное про небо. Эллен тогда сказала, что мама перебралась на небеса, а он перепутал это с названием какого-то города и хотел идти встречать автобус. Он не плакал, зато стал очень молчаливым. Сидел на полу, беззвучно возился со своими машинками, играл с едой, но не ел и старался ударить тех, кто пробовал взять его на руки. Сестру он терпел, Эллен была единственным человеком, который, похоже, ему вообще был нужен. «В конце концов, – подумала Полли, – он, полагаю, ее забудет». Вряд ли будет помнить, как она выглядела, будет знать, что потерял мать, но не будет помнить, какой она была. Это казалось печальным совсем-совсем по-другому, и она решила не думать об этом. Потом задумалась над тем, что если о чем-нибудь не думать, то не будет ли это так же плохо, что и не говорить об этом, а ведь она совершенно не желает походить на свое жуткое семейство, члены которого, как ей представлялось, из кожи вон лезут, лишь бы идти по жизни так, будто ничего не случилось. Они не говорили об этом прежде, не говорят и теперь. Насколько она понимает, они не верят в Бога, ведь никто из них не ходит в церковь, зато все (за исключением Уиллса и Эллен, оставшейся присмотреть за ним) явились на похороны: стояли в церкви, читали молитвы и пели псалмы, а потом дошли до места, где была выкопана глубокая яма, и стали смотреть, как двое очень стареньких мужчин опустили гроб на самое ее дно. «Я есмь воскресение и жизнь, – сказал Господь, и тот, кто верит в Меня, не умрет»[2]. Только она в это не верила, и они, насколько ей известно, тоже. Тогда что это такое? Она смотрела через могилу на Клэри, та стояла, потупив взгляд и прихватив ртом сжатые в кулак пальцы одной руки. Клэри тоже говорить об этом было невмочь, но она уж точно не вела себя так, будто ничего не случилось. В тот жуткий последний вечер, после того как пришел доктор Карр и сделал маме укол, а ее, Полли, позвали посмотреть на нее («Она без сознания, – говорили, – теперь она ничего не чувствует», – об этом заявляли как о каком-то достижении), она стояла, прислушиваясь к частому, хрипящему дыханию, и ждала, ждала, когда у мамы откроются глаза, чтобы можно было что-то сказать или, по крайней мере, могло бы наступить какое-то обоюдное молчаливое прощание…
«Поцелуй ее, Полли, – произнес отец, – а потом, милая, ступай, если тебе надо». Он сидел на другой стороне кровати, держа маму за руку, лежавшую ладонью вверх на его затянутой в черный шелк культе. Полли встала, поцеловала сухой прохладный лоб и вышла из комнаты.
За дверью ждала Клэри, она взяла за руку Полли и повела, плача, из комнаты. Но саму Полли до того переполнял гнев, что она совсем не могла плакать. «Ты хотя бы успела попрощаться с ней!» – причитала Клэри, стараясь хоть в чем-то найти утешение. Только в том-то и было дело (или еще одно из дел), что она так и не сумела произнести слова прощания: ждала, пока мама ее узнает или хотя бы увидит… Она высвободила руку из ладони Клэри со словами, что хочет прогуляться, что ей хочется побыть одной, и Клэри, конечно же, сразу согласилась, мол, ей это нужно. Полли натянула резиновые сапоги, надела плащ и вышла в серые моросящие сумерки, поднялась по ступенькам на берегу к маленьким воротам, ведущим в рощу за домом. Дошла до большого поваленного дерева, которое Уиллс с Роли приспособили для какой-то таинственной игры, и села на то место на стволе, что было ближе всего к вывороченным корням. Думала, что здесь расплачется, даст волю обычному горю, но у нее получились только громкие сдавленные всхлипы, злые и беспомощные. Следовало устроить сцену, только как было пойти на такое перед страдающим отцом? Надо было настоять на том, чтобы увидеть маму утром, после того, как доктор Карр ушел, пообещав вернуться днем, – только откуда ей было знать, что он станет делать, когда вернется? Сами-то, должно быть, знали, но, как обычно, ей не говорили. Когда Саймона раньше времени вызвали из школы, ей следовало понять, что мама может умереть в любой момент. В то утро он приехал и повидал мать, а та сказала, что хочет увидеть еще и Уиллса, а взрослые говорили, что ей и этого хватит, разве что попозже вечером. Только Саймон, бедняга, так и не понял, что тоже видел мать в последний раз. Не разобрался: он думал, что она просто очень больна, и весь обед рассказывал про маму одного своего приятеля, которая едва не умерла от аппендицита и чудом поправилась, а после обеда Тедди взял мальчика в долгий велосипедный поход, из которого они не вернулись до сих пор. Если бы я поговорила с мамой… если бы что-нибудь сказала, думала Полли, может, она бы меня и услышала. Только для этого нужно было остаться с ней наедине. Ей хотелось тогда обещать, что она позаботится об отце и Уиллсе, а больше всего хотелось сказать: «Ну как ты? По силам ли тебе умереть, что бы это ни значило?» Наверное, они и маму обманывали. Наверное, она попросту не проснулась бы, да так и не узнала о времени собственной смерти. От такой жуткой вероятности Полли расплакалась. Проплакала она, видимо, очень долго, и, когда вернулась домой, маму уже унесли.
С той поры она не плакала вовсе. Без слез вынесла жуткий первый вечер, когда за ужином, который никому не лез в горло, собравшиеся молча наблюдали за попытками отца подбодрить Саймона расспросами о его спортивных успехах в школе, пока дядя Эдвард не взялся рассказывать всякие истории про свои школьные годы; вечер, когда все, казалось, выискивали в памяти что-то безопасное, какие-то плоские и тусклые шуточки, предназначенные не для того, чтобы посмеяться, а скорее для того, чтобы недолгое время удержать видимость нормальности; а она, хотя и смутно различала под этим легковесные опоры любви и заботы, все ж отказывалась принимать и то, и другое. На следующий день после похорон дядя Эдвард сопроводил отца и Саймона в Лондон, где Саймона усадили в поезд, увозивший его в школу. «Я что, должен ехать обратно?» – спросил он тогда, но лишь единственный раз, поскольку взрослые разъяснили: да, должен, скоро настанут каникулы и он не может пропустить итоговые экзамены за год. Арчи, приехавший на похороны, предложил после ужина поиграть в пельманов пасьянс[3] на полу в малой столовой: «Полли, и ты тоже», – и, конечно же, к ним присоединилась Клэри. Огонь в камине уже погас, и было ужасно холодно. Саймон делал вид, что ему все нипочем, уверял, что в школе точно так же, везде, кроме лазарета, куда отправляют, только если ты весь покроешься чирьями или почти загнешься. Но Клэри принесла им шерстяные кофты, а Арчи пришлось надеть старую шинель Брига и связанный мисс Миллимент шарф, который сочли неподходящим для отправки в армию, и митенки, в которых музицировала Дюши.
– В кабинете, где я работаю, жарко так, что свариться можно, – рассказывал Арчи, – я от этого растекаюсь, как старый кисель. А сейчас мне нужна только какая-нибудь клюка. Я не могу, как все вы, сидеть, скрестив ноги. – Так что он уселся в кресло, вытянув несгибавшуюся раненую ногу, а Клэри переворачивала те карты, на какие он указывал.
Это стало чем-то вроде передышки: Арчи играл с таким яростным стремлением победить, что заразились все, и когда Саймон взял да и выиграл, он аж зарделся от удовольствия.
– Черт! – буркнул Арчи. – Черт побери! Еще круг, и я бы всех умыл!
– Вы не очень-то хорошо умеете проигрывать, – нежно заметила Клэри: она и сама была не сильна в поражениях.
– Зато я замечательный победитель. И вправду преуспел в этом, а поскольку обычно я выигрываю, вряд ли кто видит меня с дурной стороны.
– Все время выигрывать не получится, – изрек Саймон.
Забавно, отметила про себя Полли, Арчи во время игр ведет себя так, что заставляет их втолковывать ему взрослые истины.
Позже, выйдя из ванной в коридор, она наткнулась на слонявшегося под дверью Саймона.
– Мог бы и зайти. Я всего лишь чистила зубы.
– Не в том дело. Я думал, может, ты… ты могла бы заглянуть на минутку ко мне в комнату?
Полли прошла за ним по коридору в комнату, которую братец обычно делил с Тедди.
– Тут такое дело, – вновь заговорил он, – ты ведь никому не расскажешь и смеяться не станешь или еще чего, обещаешь?
Конечно же, она ничего такого не сделает.
Саймон снял пиджак и принялся развязывать галстук.
– Я залепил их кое-чем, а то воротник больно трет. – Он расстегнул серую фланелевую рубашку, и она увидела, что шея облеплена кусочками грязного липкого пластыря. – Тебе их отлепить придется, чтоб увидеть.
– Будет больно.
– Лучше всего делать это быстро, – посоветовал Саймон и наклонил голову.
Вначале Полли действовала осторожно, но вскоре поняла, что осторожность не к добру, и, дойдя до седьмой нашлепки, уже держала двумя пальцами кожу на его шее, а другой рукой быстро срывала пластырь. Появилась россыпь гноившихся пятнышек: то ли крупных прыщей, то ли мелких нарывов, разобрать она не могла.
– Тут такое дело, их, видишь ли, нужно выдавливать. Мама мне это делала, а потом смазывала их чем-то чудесным, и иногда они сходили.
– Тебе нужен подходящий пластырь, с салфеткой снизу.
– Знаю. Она дала мне с собой в школу коробочку, но я их все использовал. И, конечно, я не могу их выдавливать, не до всех достаю. Папу я не смог попросить. Подумал, может, ты согласишься.
– Конечно же, соглашусь. А ты знаешь, чем мама смазывала язвочки?
– Чем-то просто чудесным, – неуверенно произнес он. – «Викс», как думаешь?
– Это грудь растирать. Слушай. Я схожу принесу ваты, нужные пластыри и еще чего-нибудь, подумаю. Я мигом.
В аптечке в ванной лежал рулон пластыря с подложкой из желтой корпии, а вот из того, чем можно смазывать нарывы, попался один только «монаший бальзам»[4], да и того оставалось на самом донышке. Придется обойтись этим.
– А у меня еще ячмень вскочил, – сообщил Саймон, когда Полли вернулась. Он сидел на кровати в пижаме.
– А его мама чем смазывала?
– Обычно она терла их своим обручальным кольцом, и иногда они проходили.
– Сначала займусь прыщами.
Занятие и само по себе противное, но становилось еще хуже оттого, что Полли понимала: ей придется сделать брату больно: некоторые прыщи мокли, у других торчали твердые блестящие желтые головки, которые в конце концов исходили гноем. Саймон всего раз вздрогнул, но, когда она извинилась, попросту заметил:
– Да нет. Только выдави все, что сможешь.
– А Матрона тебе этого не сделала бы?
– Господи, нет! Она вообще меня терпеть не может, и она почти всегда бесится. По правде-то, ей один мистер Аллисон и нравится, физрук этот, потому как он весь сплошь в мышцах, а еще мальчик, которого зовут Уиллард и у которого отец лорд.
– Бедный Саймон! Там все так ужасно?
– Мне там ненавистно и непереносимо.
– Всего две недели, и ты будешь дома.
Повисло недолгое молчание.
– Ведь как раньше уже не будет, а? – произнес Саймон, и Полли видела, как его глаза наполнились слезами. – И не из-за этой гадкой школы или гнусной войны, – бормотал он, отирая глаза кулаками, – это из-за моего проклятого ячменя. Они часто вскакивают. От них у меня глаза слезятся.
Полли обвила рукой жесткие, костлявые плечи. Жуткое одиночество брата, казалось, рвало ей сердце на части.
– Конечно, когда привыкаешь каждую неделю получать письма от одного и того же человека, а потом письма перестают приходить, сначала чувствуешь себя не очень, – сказал он с какой-то бодростью, словно это и вовсе не его беда. Потом вдруг выпалил: – Но она мне этого так и не сказала! На Рождество казалось, что ей намного лучше, а потом все это полугодие она писала мне и не сказала ни слова!
– И мне не говорила. Не думаю, чтоб она кому-то об этом говорила.
– Я не кто-то! – начал он и умолк. – Конечно, и ты тоже нет, Полл. – Он взял ее руку и, слегка тряхнув, пожал ее. – Ты с моими гнусными прыщами обошлась просто как волшебница.
– Залезай в постель, замерзнешь.
Саймон порылся в кармане лежавших на полу брюк, достал платок и высморкался в него.
– Полл! Подожди, хочу спросить тебя. Все время думаю об этом… и не могу… – Он примолк, потом медленно проговорил: – Что с ней сейчас происходит? То есть она что, взяла и перестала быть? Или куда-то отправилась? Может, тебе это кажется глупым, только все это вообще… смерть, понимаешь, и все такое… я придумать не могу, что оно такое.
– Ой, Саймон, я тоже не могу! И я тоже столько пыталась это понять.
– Как думаешь, – мальчик кивнул в сторону двери, – они-то знают? То есть в любом случае нам ничего не говорят, так, может, это просто еще одно, о чем они считают недостойным упоминать?
– Сама думала об этом, – призналась Полли.
– В школе, конечно, толкуют про небеса, потому что притворяются страшно верующими: ну, знаешь, каждый день молитвы о живых, молитвы за каждого выпускника, кого убили на войне, а по воскресеньям директор ведет беседы о патриотизме, о том, что надо быть воинами Христовыми, чистыми сердцем и достойными школы. И я знаю, когда вернусь, он опять начнет про небеса. Только все, что они говорят об этом, мне кажется до того идиотским, что мне трудно поверить, будто кому-то захочется отправиться туда добровольно.
– Ты имеешь в виду играть на арфе и носить белые одежды?
– И все время пребывать в счастье, – жестко произнес Саймон. – Я же вижу, что люди просто вырастают из счастья, люди против него, потому что без конца заставляют других делать такое, что непременно обрекает их на несчастье. Например, отсылать тебя на бо́льшую часть жизни в школу как раз тогда, когда тебе, может, дома хорошо. А потом желают, чтоб ты притворился, будто тебе это нравится. Вот что, по правде, меня и сокрушает. Все время приходится делать то, что нужно кому-то другому, а потом еще и делать вид, будто это нравится.
– Мог бы и им самим сказать, полагаю.
– В школе никому говорить нельзя! – воскликнул в ужасе мальчик. – Скажешь что-нибудь подобное, тебя, считай, убьют!
– Наверняка не все учителя такие!
– А я не про учителей. Я про парней говорю. Все стараются быть одинаковыми, понимаешь. В любом случае, просто я подумал, спрошу-ка я тебя… ну знаешь, про смерть и так далее.
Полли быстро обняла Саймона, после чего оставила его.
Сейчас, подумала она, еще до того, как поиграть с Уиллсом, она напишет Саймону, уже решив молчаливо взять на себя еженедельную отправку ему писем в школу. Опустив шторы в комнате родителей, взяла коробку с безделушками и понесла в спальню, которую по-прежнему делила с Клэри. Пока Полли шла переходами до галереи над прихожей, она улавливала различные отдаленные звуки: Дюши играла Шуберта; граммофон в дневной детской наигрывал уже сильно поцарапанную пластинку «Пикник плюшевых мишек», произведение, которое ни Уиллс, ни Роли никогда не уставали слушать; радио Брига, который всегда включал приемник, когда не желал ни с кем говорить, и прерывистый стрекот старой швейной машинки, на которой, предположила Полли, тетя Рейч сшивала простыни с краев посредине – бесконечное занятие. Была пятница, день, когда обычно приезжали на выходные отец и вернувшийся на работу в фирму дядя Эдвард, только на этот раз дядя Эдвард увез отца в Уэстморленд. Не считая этого, все по-прежнему жили обычной жизнью, словно ничего и не случилось, обиженно думала Полли, разыскивая писчую бумагу для письма Саймону, которое собиралась написать в постели, где было чуточку теплее, чем в доме (в гостиной огонь разжигался лишь после чая – еще один способ Дюши сэкономить).
Она решила, что лучше всего будет сообщить Саймону как можно больше новостей о каждом члене семьи.
«Вот вести о людях, начиная с самого старшего, – написала она, что значило, начнется письмо с миссис Райдал. – Старушка Задира, бедняга, опять за завтраком разглагольствовала про кайзера: она всей душой на другой войне. Кроме него (я имею в виду кайзера), она много рассказывает о людях, о которых никто даже не знает, а потому ее беседу никто и не может поддержать. И у нее даже такая дорогая еда, как вареные яйца, оказывается на всех кофтах, так что тете Рейч всегда приходится их отстирывать. Мы привыкли, что такое бывает с мисс Миллимент, и у нее это выглядит забавно, а на Задире то же вызывает жалость. Дюши дает ей мелкие поручения, из которых она обычно выполняет половину. [Полли собралась было написать: «Она все время скучает по тете Фло», – но передумала.] Бриг теперь три дня в неделю ездит в Лондон в контору. Он попробовал вообще не ездить, но ужасно заскучал, а тете Рейч трудно было придумать, что с ним делать, теперь она сажает его на поезд, а потом отвозит в контору, а раз в неделю оставляет в городе и отправляется за покупками и всякое такое. На днях он собирается заняться пересадкой деревьев, которые намерен перенести на большое поле, возле места, где вы с Кристофером устраивали свой лагерь, а так слушает радиоприемник или просит, чтоб мисс Миллимент или тетя Рейч ему почитали. Дюши не очень-то обращает на него внимание (хотя ему, по-моему, все равно), просто идет и музицирует себе, копается в садике и распоряжается на кухне, хотя у нас осталось так мало запасов, что, кажется, миссис Криппс знает каждый продукт в лицо. Только старики, я заметила, не меняют своих привычек, даже если тебе или мне они кажутся очень нудными. Тетя Рейч, как я уже сказала, делает все, а к тому же еще и чрезвычайно внимательна к Уиллсу. Тетя Вилли с головой ушла в работу Красного Креста и еще ухаживает за больными в доме инвалидов, я имею в виду по-настоящему ухаживает, а не как Зоуи, которая просто приходит и сидит себе у несчастных больных. Зоуи опять сильно похудела и тратит все свободное время на подгонку одежды и на пошив новой для Джульет. Мы с Клэри обе в настоящем тупике. Не можем сообразить, как распорядиться своей жизнью. Клэри говорит, что если Луизе позволили покинуть дом в семнадцать лет, то и нам должны, но я напомнила, что тогда нас всего лишь пошлют в ту дурацкую кулинарную школу, куда попала Луиза, только Клэри считает, что даже это расширило бы кругозор, над которым нависла угроза (говорит она) сделаться невыразимо узким. Только нам обеим еще кажется, что Луиза стала более ограниченной с тех пор, как живет на свободе. Ни о чем не думает, кроме спектаклей да игры на сцене, и все рвется получить роль в радиопьесах на Би-би-си. Она ведет себя так, словно нет никакой войны, во всяком случае – для нее нет. Между нами, в семье ее весьма не одобряют, считают, что ей следовало пойти в женскую вспомогательную службу флота. Уже ввели карточки на горючее, не сказать, чтоб это как-то особенно нас затронуло, ведь весь уголь, который мы используем, идет на кухонную печь. Саймон, когда ты вернешься, я отведу тебя к доктору Карру, поскольку уверена, что он лучше справится с твоими прыщами. Должна идти, поскольку обещали Эллен выкупать Уиллса, а то ей очень тяжело нагибаться над ванной из-за больной спины.
Привет тебе от любящей сестры – Полли».
Готово, подумала она. Не очень-то интересное письмо, но лучше, чем никакого. Пришло в голову, что по-настоящему она знает про Саймона не так много, ведь тот всегда в школе, а на каникулах проводит время с Кристофером и Тедди. Теперь, когда Кристофер работает на ферме в Кенте, а Тедди на этой неделе пошел служить в ВВС, в ближайшие каникулы Саймону будет не с кем провести время. Его одиночество тяжестью легло ей на душу в вечер после похорон, а потом вновь дало о себе знать: казалось жутким, что о брате ей было известно лишь то, что делало его жизнь несносной. В обычное время она поговорила бы об этом с папой, но сейчас на такое решиться было трудно, а то и вообще невозможно: отец все больше отдалялся ото всех, и к тому времени, когда умерла мама, он стал похож на потерпевшего кораблекрушение и оказавшегося на необитаемом острове. Положим, подумала она, под рукой всегда есть Клэри, она полна идей, пусть многие из них и не идут на пользу, зато уже одно их количество не дает закиснуть.
Клэри в детской поила Джульетту чаем: занятие длительное и довольно неблагодарное, крошки хлеба и капли патоки густо устилали подставку высокого стула, слюнявчик и маленькие толстенькие беспокойные ручки, а когда Клэри пыталась сунуть кусочек в рот, девочка отворачивалась. «Ешь сейчас же», – твердила Клэри за разом раз. Ей хотелось вместе с Уиллсом и Роли поиграть с игрушечными машинками в их любимую игру в аварии. «Тогда попей молока», – сказала Клэри, протягивая кружку, но Джульетта попросту схватила ее, опрокинула вверх дном на подставку и зашлепала ладошками по разлившейся жиже.
– Это очень неприлично, Джули. Дай мне салфетку или тряпку какую, скорей! Нет, дети – это точно катастрофа. Эта не годится, мне нужна мокрая тряпка или что-то в том же духе. Посмотришь за ней, ладно?
Полли села возле Джульетты, но смотрела она на Уиллса. Заметила, как он оторвал взгляд от машинок, когда она открыла дверь, и как изменилось его лицо – с выражения внезапной надежды на отсутствие всякого выражения, что было хуже явного огорчения. «Он, наверное, всякий раз так делает, когда кто-то открывает дверь, – подумала она. – Сколько же еще это будет тянуться?» Когда Клэри вернулась, Полли подошла к Уиллсу и села рядом с ним на пол. Игра мальчику уже наскучила; он сидел, сунув два пальца в рот, и правой рукой теребил мочку левого уха. На нее Уиллс не смотрел.
Прежде она думала, что смерть матери больнее всего сказалась на Саймоне, поскольку семейство, похоже, не осознавало особенность его потери, теперь же она задумалась, не было ли хуже всех Уиллсу, неспособному выразить горечь: он даже не понимал, что произошло с мамой. «Только ведь и я понимаю не больше Саймона, а вот взрослые, те просто притворяются, что понимают».
– По-моему, все религии придумали, чтобы примирить людей со смертью, – заметила Клэри, когда они в тот день укладывались спать. Такой (поразительный для Полли) вывод был сделан после долгого обсуждения ими горестной доли Саймона и того, как устроить ему каникулы получше.
– Ты вправду так считаешь? – Полли поразилась собственному легкому потрясению.
– Да. Да, именно так. Индейцы со своими обильными охотничьими угодьями… рай, или небеса, или возможность еще одной жизни в другом обличье… не знаю всего, что понапридумали, только, готова спорить, прежде всего именно с этого начались все религии. От того, что все в конце концов умирают, легче не сделалось ни единому человеку. Люди просто обязаны были сотворить какое-нибудь будущее.
– Так, по-твоему, людей просто задувает – как свечки?
– Честно, Полл, я не знаю. Только уже то, что люди об этом не говорят, доказывает, до чего они напуганы. И используют жуткие фразы, вроде «уйти из жизни». Куда, дьявол побери? Они не знают. Знали б, так сказали бы.
– Так ты, значит, не думаешь… – Полли даже растерялась от чудовищности такого предположения, – ты ж не думаешь, что они на самом деле все знают, но это чересчур жутко, чтобы о нем говорить?
– Нет, не думаю. Заметь, в таком деле я нашему семейству ни на волос не доверяю. Только люди об этом немало написали. Вспомни Шекспира и его неведомые пределы[5] и что это смысл, оправдывающий бедствие столь долгой жизни. Он знал куда больше любого другого, и если бы знал, то сказал бы.
– Правда?
– Конечно, он мог бы вложить это в мысли Гамлету, а не кому-то вроде Просперо… он дал бы ему узнать, если б сам знал.
– Хотя… Шекспир верил в ад, – заметила Полли. – А признавать одно без другого – это уж чересчур.
Однако Клэри вдохновенно произнесла:
– Он попросту угождал модным взглядам. По-моему, ад – это всего лишь политический способ заставить людей делать то, что нужно тебе.
– Клэри, в это верило множество вполне серьезных людей.
– Люди могут быть серьезными и ошибаться.
– Наверное. – Полли показалось, что несколько минут назад разговор свернул не туда.
– В любом случае, – сказала Клэри, протаскивая довольно беззубую расческу через волосы, – Шекспир, видимо, все же верил в царствие небесное. Как быть с этим? «Спокойной ночи, милый принц, и с пеньем ангелы тебя возносят к твоему покою»…[6] эта несносная Джули все волосы мне патокой избрызгала… если только не считать это просто вежливым оборотом прощания с лучшим другом.
– Не знаю. Но я с тобой согласна. Не думаю, что кто-то и вправду знает. И это порядком меня беспокоит. С недавних пор. – Голос ее дрогнул, и она сглотнула.
– Полл, я заметила за тобой кое-что довольно важное и хочу об этом сказать.
– Что? – Полли насторожилась и неожиданно почувствовала, что бесконечно устала.
– Я о тете Сиб. Твоей маме. Всю неделю ты горевала о ней, жалея ее – и своего отца, и Уиллса, а теперь и Саймона. Я знаю, это оттого, что ты добрая и куда меньше себялюбива, чем я, но ведь ты же просто совсем не горевала, жалея саму себя. Я знаю, что жалеешь, но воли не даешь, потому как чувства других людей для тебя важнее собственных. Это не так. Всё.
На какой-то миг Полли поймала в зеркале туалетного столика пристально изучавшие ее серые глаза, потом Клэри вновь принялась расчесывать волосы. Она уж было открыла рот, мол, Клэри не понимает, чем это стало для Уиллса или Саймона… что Клэри не права… но не успела: все поглотила теплая волна горя, Полли уткнулась лицом в ладони и разрыдалась, оплакивая собственную утрату.
Клэри неподвижно замерла, ничего не говоря, а потом достала полотенце для лица, села напротив на кровать и стала ждать, когда Полли более или менее успокоится.
– Получше примерно трех носовых платков, – сказала она. – Разве не забавно, что мужские платки большие, а мужчины вряд ли вообще плачут, а наши годятся только на то, чтоб ими галантно утереть нос, причем мы плачем куда больше их? Сделать нам бульону из порошка?
– Погоди минутку. Я весь день разбирала ее вещи.
– Знаю. Мне тетя Рейч сказала. Я не предлагала помощь, потому как не думала, что тебе кто-то нужен.
– Это так, только ты, Клэри, не кто-то, совсем нет. – Увидела, как Клэри вдруг слегка заалела. Потом, помня, что признания такого рода нужно делать дважды, сказала: – Если бы мне кто и был бы нужен, так это ты.
Когда Клэри вернулась с парившими кружками, они стали говорить о делах вполне практических, вроде того, как бы им всем вместе с Саймоном пожить на каникулах у Арчи, когда у того всего две комнаты и одна кровать.
– Не сказать, чтобы он нас приглашал, – рассуждала Клэри, – однако хотелось бы заранее предусмотреть любые глупые возражения из-за помещения. Мы могли бы спать у него на диване… если он у него есть… а Саймон мог бы спать в ванне. Или мы могли бы попросить Арчи взять к себе одного Саймона, а нас – в другой раз. Или ты могла бы поехать с Саймоном.
– Ты же наверняка хочешь поехать?
– Наверное, могу когда-нибудь потом, – ответила Клэри. Слишком беспечно, подумала Полли. – Лучше никому не говорить об этом, не то Лидия с Невиллом тоже захотят.
– Исключено. Впрочем, я лучше поеду с тобой.
– Я спрошу Арчи, как ему удобней, – отозвалась Клэри.
Атмосфера снова переменилась.
После этого Полли случалось плакать довольно часто – почти всегда неожиданно, отчего было трудно, поскольку ей не хотелось, чтобы все семейство ее видело, однако в целом, как она считала, никто не замечал. Обе они с Клэри жутко простудились (что оказалось на руку) и лежали в постели, читая друг другу вслух «Повесть о двух городах», словно устраивали с мисс Миллимент Французскую революцию. Тетя Рейч договорилась об отправке маминой одежды в Красный Крест, и Тонбридж отвез ее туда на машине. Когда прошла неделя с отъезда отца с дядей Эдвардом, она начала беспокоиться о том, вернется ли отец хоть немного менее печальный (только он не сможет, ведь не сможет, всего-то за несколько дней?), а больше всего о том, как с ним быть.
– Так нельзя, – сказала Клэри. – Он все равно будет горевать, конечно, только в конце концов выправится. Мужчины могут.
– Ты хочешь сказать, что, по-твоему, он женится еще на ком-то? – Эта мысль потрясла Полли.
– Не знаю, но вполне может. Я готова думать, что повторный брак – обычное дело. Взгляни на моего отца…
– Не нахожу, что наши отцы хоть в чем-то похожи.
– Конечно, не похожи полностью. Но кое в чем – вполне и вполне. Вспомни их голоса. И то, как они целыми днями только и знают, что меняют обувь из-за своих тоненьких слабых ножек. Однако твой, наверное, никогда снова не женится. Полл, я вовсе не бросаю на него тень. Просто учитываю человеческую природу. Мы все не можем походить на Сиднея Картона[7].
– Надеюсь, нет! Если б походили, нас бы никого не осталось.
– А, ты имеешь в виду, мы все пожертвовали бы жизнью ради кого-то другого. Так еще кто-то остался бы, глупышка.
– Нет, если бы мы все… – И они втянулись в игру, основанную на риторическом вопросе, который Эллен постоянно задавала Невиллу, когда тот баловался во время еды.
«Если бы все-все в мире разом заболели, очень было бы интересно. Я так думаю, мы все утонули бы», – произнес тогда, поразмыслив, Невилл, и тем, на что Клэри намекала, метко обратил в бессмыслицу все рассуждение. Однако, едва принявшись играть, обе девушки (порознь) почти сразу же поняли – игра уже утратила привлекательность, их остроумие потускнело и они больше не покатывались со смеху.
– Мы уже выросли из этого развлечения, – грустно подытожила Клэри. – Теперь нам только и остается, что поостеречься говорить такое еще кому-то, скажем, Уиллсу, Джули или Роли.
– Должно же быть и что-то другое, – вздохнула Полли, ломая голову над тем, что бы это могло быть.
– Есть, конечно. Конец войне, и возвращение отца, и возможность самим себя обеспечивать, потому что для них мы будем слишком тертыми жизнью, чтоб опекать нас во всем, а белый хлеб, бананы и книги на вид совсем не тертые, когда их покупаешь. И у тебя будет свой дом, Полл, только подумай!
– Я думаю – иногда, – ответила она.
Иногда ей не давала покоя мысль: а не выросла ли она и из дома, без того, чтобы, насколько она понимала, врасти во что-то другое?
Семейство
весна 1942 года
– Тетя Рейч, ты в Лондон?
– Да. Как, скажи на милость, ты догадалась?
– Ты надела свою лондонскую одежду, – пояснила Лидия, а потом, тщательно ее оглядев, добавила: – Честное слово, по-моему, ты красивее, когда ее не носишь. Ой, надеюсь, мои слова тебя не обидели.
– Нисколько. Наверное, ты права. Я уж и не помню, когда у меня были новые наряды.
– Я-то про то, что, на мой взгляд, они тебе как раз не лучше всего подходят. Ты, наверное, из тех, кому надо бы форму носить, чтоб все время оставаться одной и той же. Тогда можно будет заметить, светится ли радость в твоих глазах. – Лидия стояла в коридоре перед раскрытой дверью комнаты Рейчел и смотрела, как та укладывает вещи в маленький (только на ночь-другую) чемодан. – Наряды тебя старят, – подбила она итог. – В отличие от мамы. Ее, по-моему, наряды молодят – лучшие ее наряды, конечно.
– Не пинай плинтус, дорогая. Краска облетит.
– И без того уже много облетело. Дом становится обшарпаннее некуда. Жаль, не я в Лондон еду.
– Дорогая, и что бы ты там делала?
– Пошла бы и погостила у Арчи, как другие везунчики. Он повел бы меня в кино, а потом пригласил бы на восхитительный ужин, и я смогла бы надеть подаренные на Рождество драгоценности, и мы ели бы бифштекс и шоколадный торт с crème de menthe[8].
– Такие, значит, твои мечты? – Рейчел пыталась сообразить, брать ли ей с собой домашние тапочки.
– Были бы, если б я позволила себе мечтать. Арчи сказал, что им на корабле каждый день дают мясо. Плоховато быть гражданскими, а уж быть гражданским ребенком… В ресторанах обязательно все по-другому. Ужасное невезенье жить там, где нет ни одного. Ты не пользуешься косметикой? А я буду. Буду красить губы очень темной красной помадой, как у кинозвезд, и ходить в белой меховой шубе, только не летом. И буду читать фривольные книжки.
– Какие-какие?
– Ты поняла меня. Так по-французски говорится о не очень приличном. Я их буду глотать дюжинами в свободное время.
– Кстати, о свободном времени: разве ты не должна заниматься с мисс Миллимент?
– Каникулы же, тетя Рейч. Ты, наверное, и не заметила. Ой, да. И я попрошу Арчи повести меня в «Камеру ужасов» в Музее мадам Тюссо. Ты их видела, да?
– Видела, наверное, только много лет назад.
– Ну и что это за ужасы? Потому что мне лучше узнать до того, как я пойду. Невилл притворяется, будто видел. Говорит, по полу кровь течет, но меня кровь не очень-то интересует. Еще он говорит, что там раздаются стоны, как от пыток, но я не сильно верю, он же постоянно что-то выдумывает. Так слышно стоны?
– Я уж сто лет как там не была, уточка моя, не помню… разве что сцену казни бедняжки королевы Марии Шотландской. Но, думаю, на каникулах мамочка как-нибудь свозит тебя в Лондон.
– Сомневаюсь. Она меня возит только в больницу Танбридж-Уэллс к зубному. А знаете, какой нелепый мистер Алабоун? Когда входишь к нему в комнату, он всегда стоит у кресла и делает два шага вперед, чтобы пожать тебе руку. Так вот, на ковре два протертых места, там, где он делает эти шаги, смотрится и вправду убого, а если бы он походку сменил, такого бы не было. Если подумать, человек, которому хватает ума делать дырки в чужих зубах, должен это понимать, правильно? Я указала ему на это, потому как шансы, что ему удастся купить новый ковер, во время войны довольно шаткие. Он же просто пробормотал: «Вполне, вполне», – и я поняла, что он и внимания не обратил.
– Люди редко следуют советам, – рассеянно заметила Рейчел.
Ум ее занимали подсчеты, сколько раз она умоляла Сид не жить на бутербродах, найти жильца, который, по крайней мере, возьмет на себя долю расходов по дому и, возможно, будет понемножку готовить. «Мне нравится самой вести хозяйство. Потом, когда ты приедешь, любовь моя, мы сможем вести его вдвоем», – только и сказала Сид на это. Сегодня вечером будет еще один такой (все более и более редкий) раз. Наверное, подумала Рейчел, мне следует научиться готовить. В конце концов, Вилли же научилась; впрочем, Вилли так легко даются любые новые дела.
– Зачем ты берешь так много носовых платков? Собираешься в Лондоне ужасно грустить?
– Нет. Только Дюши всегда велела мне брать шесть на выходные и дюжину, если мне случалось уезжать на неделю. Это просто вошло в привычку. Понимаешь, каждый день нужно доставать свежий платок, даже если вчерашним ты не пользовалась.
– Выходит, если уезжаешь на месяц, то надо брать сорок восемь носовых платков. А если едешь на три…
– Нет-нет, тогда их надо стирать. А сейчас попробуй найди Айлин и позови ее ко мне.
– Ладно.
Оставшись одна, Рейчел сверилась со списком. На одной его стороне значились места, которые надо было посетить до поезда. На другой – то, что она должна попробовать достать в Лондоне, завершив все дела в конторе, где в маленькой черной комнатушке она сводила счета и выслушивала повторявшиеся жалобы сотрудников, не стеснявшихся использовать ее как свою жилетку. По крайней мере, ей не придется сопровождать Брига, его простуда перешла в бронхит, и доктор Карр запретил ему покидать дом до выздоровления. Мисс Миллимент найдет, чем его занять. Он редактирует антологию о деревьях, так она взвалила на себя такую долю работы, что, считала Рейчел, по праву заслуживает признания как соавтор. Однако за тетей Долли нужен присмотр со стороны Дюши и Айлин, а это значило – со стороны Айлин, поскольку тетя Долли стойко хранила совершенно надуманную независимость перед сестрой и отвергала любую помощь. Это Айлин придется часами проводить на ногах, отыскивая те наряды, которые тетя Долли пожелает надеть. Рейчел считала своим долгом предупредить Айлин, что многие поиски окажутся бесполезными, поскольку тетя Долли зачастую выбирает одежду, которая уже много лет как перестала ей принадлежать. «Лучше всего сказать, что эта одежда в стирке, – наставляла она Айлин. – Память у бедняжки мисс Барлоу не та, что была когда-то. Просто подбирайте то, что сочтете наиболее подходящим».
– Слушаюсь, мэм.
– Еще ее лекарства. Она страшно пунктуальна, а это значит, когда забывается, то может принять вторую дозу. Будет лучше, если вы станете давать их ей за завтраком, а потом убирать, можете уносить в мою комнату. И еще на ночь она принимает одну желтую таблетку.
– А как быть с мытьем, мэм? Она не пожелает, чтоб я готовила ей ванну?
– Думаю, она предпочтет мыться у себя в комнате. – Рейчел чувствовала, что вряд ли стоит раскрывать глубокое отвращение тети Долли к ваннам: та уверяла, что они опасны, а отец запрещал ей принимать ванну чаще раза в неделю. – Она ляжет спать после девятичасовых новостей, так что вам нужно не опоздать. Благодарю вас, Айлин. Я знаю, что могу на вас положиться.
Так, еще одно дело сделано. Сколько же возни всего из-за двух ночей, подумала она, зато потом, когда окажусь в поезде, я смогу предаваться мечтам о двух чудесных вечерах. Невезенье преследовало их с Сид уже не первую неделю. Сначала, разумеется, из-за бедняжки Сибил, потом заболел Бриг, а Дюши жутко простудилась, а значит, не могла находиться с ним рядом. А потом Саймон вернулся на каникулы, и Полли ее все время теребила… в общем, было невозможно оставить дом больше чем на те часы, какие она проводила в конторе. Но Сид, похоже, не понимала, что у нее в семье есть обязанности – да и в доме, если на то пошло, – которые превыше удовольствий. Последний их спор по этому поводу (в чайной возле конторы Рейчел, куда Сид забегала за скудным сандвичем) оказался довольно болезненным, после него она плакала, хотя, разумеется, так и не призналась в этом Сид. Единственным местом, где можно было поплакаться, служила крайне мерзкая женская уборная в конторе, на шестом этаже здания, где туалетной бумагой служили квадратики, нарезанные из газеты «Ивнинг Стэндарт» и прикрепленные к стене куском проволоки, а труба у бачка унитаза протекала. Сид либо считала, что ей хотелось возвращаться в Хоум-Плейс ухаживать за Уиллсом, тетей Долли и Бригом (что в какой-то мере было правдой, поскольку она с желанием занималась тем, что воспринимала как обязанность), либо, что еще хуже, обвиняла Рейчел в том, что та о ней не заботится, а порой, как тогда в чайной, и считала, и обвиняла разом. Она понимала: Сид одинока, скучает по работе в школе для мальчиков, хотя недавно и взяла нескольких учеников для частных занятий, и это подкрепило ее шаткие финансы, что работа на станции скорой помощи ей опротивела, так ведь, в конце концов, нельзя же во время войны ожидать от жизни чего-то, кроме горечи и маеты. Но это были лишь цветочки. Стоило Рейчел подумать, как Клэри тоскует по своему отцу (от которого, разумеется, не было ни слуху ни духу с тех пор, как маленький французик Пипитт О’Нил привез с собой те обрывки бумаг); о том, насколько потрясла бедного Хью смерть Сибил; о Вилли, которая теперь видит, как ее сын становится боевым летчиком, и все реже и реже видится с Эдвардом; стоит ей подумать о бедняжках Уиллсе, Полли и Саймоне, которые – каждый на свой лад – пытаются примириться с утратой матери… стоит ей подумать обо всем этом, о чем угодно перечисленном, то пропадает всякое желание сравнивать это со скукой, одиночеством и даже с довольно частой истинной усталостью как с чем-то достойным жалоб. Она не всегда думает о других, мелькнула мысль, возвращая ее к Сид: это было серьезное обвинение. Она отправилась на поиски Дюши и нашла ее в общей комнате за разглядыванием фарфора на застланном газетой карточном столике.
– Я уезжаю, Дюши дорогая. Привезти тебе что-нибудь из Лондона?
– Не надо ничего, разве что новую кухарку.
– Разве Эди уходит?
– Миссис Криппс сообщила, что Эди собралась поступать на службу в женские вспомогательные части ВВС. Она так наорала на нее, что Эди оцепенела и в доме стало меньше еще одной тарелкой «коупленд».
– Ты говорила с Эди?
– Пока нет. Только в любом случае я не чувствую себя вправе просить ее остаться. Даже восхищаюсь ее желанием послужить стране. К нам она пришла прямо из школы. Никогда не выезжала из деревни. По-моему, это довольно смело для нее. Но, само собой, миссис Криппс выходит из себя. Придется искать замену. Не знаешь, «Миссис Лайнз» все еще работает? Это довольно приличное агентство… на Кенсингтон, верно? Возможно, у них кто-то есть. В конце концов, кухарки, как правило, моложе призывного возраста. Иди, дорогая, опоздаешь на поезд. Но выясни, пожалуйста, действует ли еще «Миссис Лайнз». Если у тебя будет минутка.
– Спрошу обязательно. Не забудь напомнить Тонбриджу заехать за настройщиком.
– Не забуду.
По крайней мере, не попросила меня заехать за чем-нибудь в «Арми энд Нэви», подумала Рейчел. Дюши снисходила до постоянных закупок в очень немногих магазинах и была убеждена, что все остальные слова доброго не стоят. Ткани для домашнего обихода она покупала в «Робинсон и Кливер», одежду себе самой (приобретавшуюся от редкого случая к столь же редкому случаю) – в «Дэбенхэм и Фрибоди», хозяйственные товары и промтовары – в «Либерти», а практически все остальное в «Арми энд Нэви» на Виктория-стрит, поблизости от которого ничего другого не было. Поскольку сама Дюши в Лондоне не бывала с начала войны, она возложила на невесток и Рейчел обязанность удовлетворять ее скромные, но тем не менее точно обозначенные потребности.
– У вас есть противогаз, мисс?
– Благодарю, Тонбридж. Он уложен.
Когда она устроилась на заднем сиденье и Тонбридж укрыл ее колени старым меховым покрывалом на войлоке, то подумала, до чего ж невероятна эта война: сравнение противогаза и мехового покрывала, как в зеркале, показывало, во что теперь превратилась жизнь. «Или чем стала для таких бесполезных людей, отсиживающихся по домам, как я, – пришла вдогон мысль. – Я ничего не делаю, чтобы помочь покончить с войной. Я не делаю ничего полезного, кроме банальных вещей, которые кто-то другой, наверное, сделал бы лучше». Уныние, напавшее на Рейчел, когда она наконец-то осознала, что дни ее любимого Детского приюта сочтены, вновь овладело ею. Приют вернулся в свой лондонский дом вскоре после Мюнхенского соглашения, но нехватка средств и нехватка девушек, желавших обучаться на медсестер, постепенно подмяла под себя все предприятие. Матрона уволилась, чтобы ухаживать за стареющим отцом, подходящую замену ей найти не удавалось, и к моменту бомбежек Лондона все в мгновение ока кончилось, поскольку помещение (в то время, с счастью, пустое) подверглось прямому попаданию. Но то был последний, а если честно, единственный раз, когда Рейчел ощущала себя занятой каким-то делом. Нынче ей сорок три – слишком много, чтобы поступать в армию или искать возможность (или желание) записаться в добровольцы для чего-либо большего, нежели уход за родителями и другими родными, которые в ней нуждались. А в конце концов неизбежно наступит день, когда родители умрут, и тогда она обретет свободу жить с Сид, делать ее счастливой, поставить ее во главу угла, делить с нею все. Когда она, как сейчас, сама по себе, печальной представляется невозможность поговорить об их будущем с Сид, кроме тех случаев, когда они бывали вместе. Из-за того, что будущее это определялось смертью родителей, даже упоминать его, не то что обсуждать, было как-то неловко.
В поезде она решила, что купит Сид граммофон, то, чего та сама никак не могла себе позволить. Мысль эта неожиданно доставила ей большую радость: так приятно было бы вместе выбирать пластинки, и Сид скрасила бы свое одиночество. Она подберет хороший аппарат, с большим рупором и иглами из шипов, которые, говорят, меньше портят пластинки, чем стальные иголки. В обед она сходит на Оксфорд-стрит и выберет, а может, вполне успеет отвезти граммофон прямо к Сид на такси. Великолепная мысль – почти компромисс.
⁂
– Честное слово, дорогой, как только у меня появится ребенок, мне сразу понадобится другое жилье. Помимо того, что домик не только мал для мальчиков, он, если честно, не вполне годится и для Джейми с малюткой. А бедная Айла не сможет никого пригласить погостить.
Она умолчала, что сестрица мужа сводит ее с ума, она знала: люди, не ладящие друг с другом, его попросту раздражают.
Они обедали в небольшом кипрском ресторанчике возле Пикадилли-серкус, который он называл удобным и тихим. Удобства она не заметила, но вот тишина… Не считая пары безутешных на вид американских офицеров, в ресторанчике никого не было. На обед они взяли довольно жесткие отбивные, с гарниром из риса и консервированных бобов. Место было совсем не того сорта, куда он обычно ее водил, и, заходя, она все гадала, не стесняется ли он водить на обед ту, чья беременность так бросается в глаза. Она уже предупредила, что вино ей нельзя, и теперь, под конец обеда, официант принес графин и налил ей воды в бокал. Вода была прохладной и отдавала хлоркой. На твердом стуле сиделось до крайности неудобно. На грязно-желтой стене напротив нее висел плакат с пронзительно-голубым небом, горой с развалинами на вершине и свирепо улыбающимся священником греко-православной церкви на переднем плане. Официант подал крохотные чашечки с турецким кофе, опрокинув при этом три бумажные гвоздики, стоявшие на столике в вазе. Поправив цветы, он поставил перед ней блюдечко с тремя кусочками рахат-лукума, доброжелательно улыбнулся, глядя на ее живот, и произнес: «За счет заведения, для мадам».
– Не сердись, дорогая, – услышала она. – Обед так себе. Но мне хотелось пойти куда-нибудь в тихое местечко, где мы могли бы поговорить. Кофе совершенно отвратительный. Мне не следовало его пить.
Так ведь не очень-то и поговорили, подумала она.
– А если в Шотландию? – теперь спросил он.
– Жить там я не смогу! Я им не нужна.
– Мне помнится, ты говорила, что нужна.
– Это было сразу после того, как умер Ангус. В них говорила обязанность предложить. Они пришли бы в ужас, если бы я согласилась. – Она почувствовала, как ее охватывает паника. Он же не может… и наверняка этого не сделает… попытаться бросить ее сейчас в беде.
– Я полагал, это могло быть выходом… на какое-то время… для старших мальчиков.
Разом отвергая и хороня все другое, что могло бы быть сказано, она проговорила:
– Положим, могло быть. Только в этом случае я бы их не видела.
Повисла пауза.
– Дорогая, я чувствую себя совершенно никчемным. Чертовски жуткая ситуация. Я должен заботиться о тебе, а я не могу.
У нее разом отлегло от сердца.
– Знаю, что не можешь. Я это понимаю.
Его лицо прояснилось.
– Знаю, что понимаешь. Ты изумительный человек. – И он в сотый раз принялся рассказывать, как нет у него никакой возможности оставить Вилли, но тут, по счастью, подошел официант со счетом, и он отвлекся, чтобы расплатиться, а она отправилась на поиски дамской комнаты. Подправляя лицо (выглядела она и в самом деле не лучшим образом, утром переусердствовала с косметикой), чувствовала, как душу туманом обволакивает жалость к себе самой. Им некуда пойти, нет места, где они могли бы тихо провести время до отхода ее поезда. Полученное утром на Брук-стрит разрешение (ее оправдание перед Айлой за побег в Лондон) казалось натянутым и искусственным и совсем не обещало никакого успеха, спину ломило от неудобного стула, от ее лучших туфель распухли ноги. Мысль о том, что, когда придет время, в роддом ее повезет местный таксист, а она даже не сможет сообщить Эдварду новость, а потом будет приходить Айла и раз за разом талдычить, как похоже дитя на Ангуса и вообще на все семейство Макинтош, наполняла ее чем-то вроде раздражающего отчаяния.
И эта жуткая неопределенность, что делать дальше, где жить, как подыскать дом: у нее почти восемь месяцев, а придется всем этим заниматься. Кажется, это чересчур. Она в осаде осмотрительности, одиночества и лжи… Так не годится. Она не должна сдаваться. Она решила быть уверенной и жизнерадостной, лишь слегка беспомощной в практических делах. В последний раз укоризненно провела по носу пуховкой и вернулась в зал.
– Я подумала, – бодро сообщила она, – что мне лучше всего подыскать квартиру в Лондоне. Или, возможно, даже небольшой домик. Не совсем понимаю, как к этому подступиться, но уверена, что это станет выходом. Где, по-твоему, мне следует поискать?
Они не без живости обсуждали это, пока он вез ее на Виго-стрит, затем остановился возле ювелирной лавки «Харви и Гор» и повел ее покупать подарок.
– Аметисты, – объявил он. – Уверен, мистер Грин, вы сможете подыскать нам прелестные аметисты. – И мистер Грин, по мнению которого единственным недостатком мистера Казалета было отсутствие титула, потер руки и выставил массу видавших виды кожаных футляров, внутри которых на потертом бархате лежали различные броши, кулоны, ожерелья и браслеты с аметистами, оправленными в золото, иногда с жемчужинами или бриллиантами, а одно, которое особенно понравилось Эдварду, – с маленькими фрагментами бирюзы. – Примерь его, – попросил он.
Ожерелье ей не хотелось: где, скажите на милость, ей его носить? – но она расстегнула пальто и ворот блузки и открыла шею, которая так удачно и так унизительно оказалась слишком широка для ожерелья. Мистер Грин пообещал, что цепь можно надставить сзади, сделать ее длиннее, но Эдвард сказал: нет, поищите что-нибудь еще. А вот что она хотела, это кольцо, но чувствовала, что просить его не надо. Вдруг припомнилось, как Эдвард вез ее с Лэнсдаун-роуд и швырнул ей на колени шкатулку с драгоценностями Вилли, они высыпались, и ее укололи ревность и горечь. На минуту в голову даже пришла вовсе сумасшедшая мысль: а нет ли целой связки женщин, у которых от него дети… и не привык ли совершенно елейный мистер Грин к его визитам с разными спутницами?..
– Дорогая, взгляни! Как тебе это?
Это было колье из подобранных по размеру овальных камней, оправленных в золото, тяжелое, простое и прекрасное. Она села, колье застегнулось на ней, оно было восхитительно; он спросил, понравилось ли ей, и она согласно кивнула: понравилось.
– Если мадам не до конца уверена… – Многолетний опыт подсказывал мистеру Грину, что дамы, случается, покупают вещи, которые им не нравятся или не нужны, или покупают одно, хотя с куда большей радостью приобрели бы что-то другое.
– Единственно только, не знаю, когда я буду его носить.
Он ответил просто:
– Чепуха, дорогая, разумеется, ты будешь его носить. – И когда мистер Грин отошел упаковать покупку, Эдвард склонился к ней и прошептал: – Ты можешь носить его в постели со мной, – а его усы щекотнули ей ухо.
– Что ж, оно наверняка будет роскошно выглядеть рядом с уставной ночной сорочкой, – выдавила она из себя.
– Дорогая, ты не носишь уставных ночных сорочек!
– Нет, но скоро придется. Правительство уже издало распоряжение об отсутствии вышивок на нижнем белье.
– Вот мерзавцы. Видимо, нам лучше купить его, пока оно не исчезло из магазинов.
– На белье нужны купоны, дорогой, а их на всех не хватает.
Эдвард подписал чек, и мистер Грин возвратился с тщательно упакованным белым пакетом.
– Надеюсь, мадам, вам доставит большое удовольствие носить это, – сказал он.
Когда они вышли из магазина, она поблагодарила:
– Дорогой, огромное спасибо тебе. Изумительный подарок.
Они ехали по Бонд-стрит к Пикадилли мимо разбомбленной церкви, вокруг заколоченной досками статуи Эроса и по Хаймаркет. На всех щитах значилась главная новость: «Мальта получает Георгиевский крест!»[9] Окна нижних этажей зданий вокруг Трафальгарской площади были обложены мешками с песком. Около вокзала Чаринг-Кросс медленно вышагивал какой-то старик с плакатом на спине: «Конец света близок». Скворцы то и дело тучами закрывали небо. Договорились, что она приедет на следующей неделе, он поведет ее пообедать и поможет подыскать квартиру.
– Дорогая, сожалею, что не смогу сам принять тебя. Увы, Хью привык по пятницам ездить со мной… ты же понимаешь.
– Ничего страшного, дорогой. Разумеется, я по-нимаю.
Она понимала, но это не мешало ей заботиться о себе самой.
– Ты самая понимающая женщина в мире, – сказал он, помогая подняться в вагон и вручая купленную для нее газету. – Боюсь, «Сельской жизни» уже не было.
– Неважно. Почитаю все про то, как Мальта получила Георгиевский крест.
Он склонился, поцеловал ее, а потом, выпрямившись, принялся шарить в кармане.
– Едва не забыл. – И положил ей на колени три монеты по полкроны.
– Дорогой! Это еще зачем?
– Тебе на такси, я не смогу отвезти тебя домой.
– Это слишком много. И пяти шиллингов хватит.
– Третья – это медаль Эдварда за храбрость, – улыбнулся он. – За то, что вынесла этот и вправду ужасный обед… и вообще все. Должен лететь, уже к Хью опаздываю.
У нее на глаза навернулись слезы.
– Лети, – произнесла она.
Он ушел, поезд неспешно загрохотал над рекой, а она сидела, глядя в окно (к тому времени в купе собрались и другие пассажиры), пытаясь разобраться в путанице своих чувств к нему. Обиды, раздражение, даже то, что ребенка придется родить без его открытой поддержки, что ей приходится столько решать денежных проблем, вся эта кутерьма с поисками жилья и самостоятельного обустройства с четырьмя детьми, нуждающимися в заботе, – она не знала, каким чудом может оплатить обучение троих мальчиков, не говоря уж об этом, еще одном. Родители Ангуса предложили немного на самого старшего, только у них тоже нет денег, да и мысли у них те же, что и у Ангуса: единственная подходящая школа – это Итон. Разочарование: вот к чему она пришла после четырех лет связи… вообще-то, больше четырех лет… и ничуть не преуспела в том, чтобы он ушел от жены и женился на ней… «Пусть даже я и не всегда этого хотела», – мелькнула мысль.
Когда она впервые встретила его, то в ее разуме и в душе все словно просто перевернулось: он казался самым привлекательным из всех знакомых мужчин, Ангус же, как поняла она тогда (до чего забавно, что раньше ей это в голову не приходило), был абсолютно никчемен в постели, совсем. Непробиваемый романтик, он увлекся ею потому, что она напоминала ему одну актрису, которую он видел в пьесе Барри и обожал, зато к сексу прибегал нечасто (с извинениями, как можно поспешнее и в темноте), как человек, проявляющий прискорбную, но неоспоримую слабость, с какой она, надеялся он, имела так же мало общего, как ему грезилось. Эдвард тоже, по-видимому, считал, что секс по большей части дело мужское, но, когда первые восторги улеглись, ей все ж пришлось признать, что он, похоже, не считается с ее чувствами, не обращает внимания на мелочи, что приносят удовлетворение, себя же он тешил до того открыто и до того щедро, что ей оставалось вести себя с ним почти с материнской снисходительностью. Он раздевал ее, любовался ею, никогда не упускал случая сказать после, насколько ему было хорошо, как чудесна она была во всем, и ей стало довольно легко лгать в ответ и думать не об Англии, а о нем. И он делал так, что они очень хорошо проводили время и по-другому. Помимо ресторанов, танцзалов, подарков (казалось, быть с ним словно значило всякий раз отмечать день рождения, который он, по его словам, устраивал) ее привлекала в нем страсть – тот очевидный факт, что им интересовалась едва ли не каждая встреченная женщина, но он оставался с нею, наделял ее ощущением силы и избранности. Разумеется, случалось, она раздумывала, насколько он верен, но в этом проявлялись неспешно возраставшие долгосрочные притязания на него. С готовностью принимать любую возможность – пусть даже лучшей политикой казалось неподтвержденное прегрешение. После смерти Ангуса причин желать Эдварда в мужья стало столько и сделались они так тревожно сложны, что стоило одной из них заявить о себе, как она тут же вновь загоняла все эти причины в самые темные уголки под защиту зонтика, каковым успела посчитать свою неумирающую любовь к нему. Разумеется, он был ее великой любовью: у нее от него ребенок, если не два, четыре года она терпеливо предоставляла ему себя, стоило ему захотеть, вся ее жизнь вращалась вокруг его присутствия, его отсутствия, его потребностей и его ограничений. Она никогда не заглядывалась ни на кого другого, ей сорок два, а значит, подсказывало чутье, вряд ли стоит начинать. Она глубоко и безвозвратно предана ему. Когда, как теперь, какая-то дьявольская крупица сомнения пытается возвысить голос, заявляя, что в их отношениях что-то не совсем так, она отвергает любые сомнения. Если что не так, она не намерена доискиваться. Она любила его – вот и все, что ей требовалось знать.
⁂
– Ты сказал ей?
– Не смог, старина, правда, не смог. Уже почти был готов, но не смог. – Потом, различив на лице брата выражение полного осуждающего недоверия, Эдвард прибавил: – Она же в любую минуту может родить, бога ради…
– Этого ты мне никогда не говорил!
– Ну так сейчас говорю. Я просто не в силах ее огорчить. Тем не менее, – добавил он спустя несколько мгновений, – формальности ей известны. Я никогда не лгал.
Повисло молчание. Эдварду удалось добраться до Ли Грин, уклоняясь от этого разговора за лихорадочным обсуждением конторских дел, по которым у них были разногласия, только он знал: Хью его спросит. Так же, как знал, что теперь в любую минуту он задаст следующий вопрос.
– Ребенок твой?
– Да.
– Боже! Ну и дела! – Тут он заметил, что брат одной рукой достает из кармана сигарету, удерживая руль другой рукой, причем самого его даже пробивает дрожь, и, сделав усилие, прибавил: – Бедный малый! Это ж кошмар, должно быть! – Сделав еще усилие (поскольку представить себе не мог, что у кого-то без этого мог бы быть ребенок), Хью выдавил из себя: – Ты, должно быть, очень крепко в нее влюбился.
И Эдвард признательно отозвался:
– Еще бы! Влюбился, и давно.
И пока они ехали обратно к дому, в котором больше не было Сибил, Хью больше не возвращался к этой теме.
⁂
– Мисс Миллимент, милая моя! Когда же это случилось?
– О-о… незадолго до Рождества, по-моему. На венке еще оставалось прилично ягод, а подснежники за воротами конюшни еще не взошли, так что, думаю, тогда и было. Я пользовалась чемоданом как подпоркой, и какое-то время он, казалось, служил сносно, пока, как сами можете видеть, не сломался от нагрузки.
Сломался, точно. Вилли, как только вошла в комнату мисс Миллимент в домике конюшни, сразу поняла, что во внимании нуждается не только кровать (поломка, ставшая причиной посещения), а вообще меблировка и практически все, чем владела мисс Миллимент. Открытая дверца платяного шкафа пьяно висела на одной петле, выставляя напоказ одежду, ту самую, в какой мисс Миллимент приехала два года назад и которая не только ощутимо нуждалась в чистке, но и, как предвидела Вилли, уже не подлежала починке. Тогда комнату торопливо обставили по указаниям Дюши, однако викторианское отношение той к спальням, занятым либо внуками, либо прислугой, зиждилось на том, что там не должно находиться ничего, кроме самого необходимого, необходимое же состояло из мебели, которую при любых иных обстоятельствах выбросили бы. Вилли вспомнила, как спрашивала мисс Миллимент, есть ли в комнате прикроватная лампа и письменный стол, и, когда мисс Миллимент ответила, что у нее нет ни того ни другого, Вилли просто распорядилась, чтобы эти вещи отправили в домик. Но прийти и взглянуть самой так и не удосужилась. Ей стало стыдно.
– Мне жаль, Виола, дорогая, что я доставляю столько хлопот.
– Вы тут ни при чем. Это моя промашка. – Опустившись у кровати на колени, Вилли попробовала вытащить зазубренную сломанную ножку кровати из чемодана, крышку которого та разворотила; матрац при этом неловко накренился почти до земли. – Это же до ужаса неудобно, представить себе не могу, как вы тут глаза-то сомкнуть могли. – Извлечь сломанную ножку не удалось, и, чувствуя вину за создавшееся положение в целом, она заявила: – По правде говоря, вы могли бы сказать мне раньше!
– Полагаю, должна была. Во всяком случае, это не ваша вина, Виола. Не могу позволить вам чувствовать такое.
И у Вилли появилось мимолетное ощущение, словно она вновь в школьном классе, где, случалось, она говорила одно, а чувствовала другое, – и это всегда было заметно.
Остаток того дня она провела за обустройством комнаты мисс Миллимент. Прежде всего это значило убедить Дюши. Много мебели можно было легко взять из той, что осталась от коттеджа «Груша», ничего не говоря свекрови, однако постепенно выяснилось еще одно постыдное обстоятельство: прислуга не убирала комнату мисс Миллимент, а утруждала себя лишь тем, что раз в неделю укладывала стопку чистых простыней на нижнюю ступеньку узкого крылечка. На все остальное белье, нуждавшееся в стирке, не обращали внимания, и Вилли обнаружила, что крошечная сырая ванная полна замоченных панталон, нижних рубашек и чулок, которые мисс Миллимент стирала в ванне, при том что возраст, грузность, близорукость и неумение сводили на нет ее способности заниматься домашними делами. Комната утопала в грязи и пропахла старой одеждой.
– Я уберу комнату, Дюши, дорогая, но, право, полагаю, что одна из служанок должна застилать ей постель, вытирать пыль и прочее.
Дюши рассердилась и звонком вызвала Айлин, заметив:
– Прислуга всегда ведет себе гадко по отношению к гувернанткам.
– На мой взгляд, Дотти или Берта еще не в том возрасте, чтобы успеть набраться опыта общения хотя бы с одной гувернанткой.
– Согласна, но это традиция. Они наслушались о них от миссис Криппс или Айлин. Не беспокойся, дорогая. Прислугу можно заставить убирать эту комнату.
– Вообще-то я предпочла бы делать это сама. – Она не сказала, что для нее невыносимо выставлять напоказ слугам жалкое убожество мисс Миллимент, но Дюши поняла.
– Видимо, так будет лучше, – кивнула она. – Ах, Айлин, пожалуйста, пошлите ко мне Дотти и Берту.
В тот день на кухне во время обеда витало напряжение. Дотти с Бертой так и сыпали дерзкими и мученическими оправданиями: никто не говорил про уборку в домике, откуда им было знать? Ей тоже никто не говорил про готовку для гувернантки, напирала в ответ миссис Криппс, так ведь и так ясно, что едой нужно обеспечивать всякого, кто живет в доме. Айлин несколько раз повторила, что к ней это отношения не имеет и что она уверена: надо заниматься своими делами, – только она не может не сочувствовать несчастной старушке. Берта залилась слезами и заявила, мол, что ни случись, всегда обвиняют ее. Тонбридж напомнил женщинам, что идет война, вследствие чего он, хотя двигать мебель и не его дело, естественно, приложил к тому руку, когда попросили. Эди вообще ничего не говорила. В то время стоило ей хотя бы открыть рот, так миссис Криппс голову бы ей оторвала или отпустила ядовитое замечание про людей, которые бросают других в беде, лишь бы пофорсить и вырядиться в военную форму. Через четыре недели она уйдет, твердила Эди себе, а тогда только они ее и видели. Помимо тарелки самой Мадам, она разбила миску для пудинга, две чашки и кувшин, из которого Мадам поливала цветы, – всякий раз после того, как ее окликала миссис Криппс, все само валилось из рук. Во время чаепития прозвучала лишь пара фраз.
К обеду Вилли освободила комнату от всего, сложила имущество мисс Миллимент на чехол, расстеленный на полу небольшой прилегающей спальни, запаслась куском мыла, жесткой щеткой и ведром. Тут-то она и обнаружила, что электрический водонагреватель в ванной не работает и что бедняжка мисс Миллимент обходится без горячей воды бог знает с каких пор. Вилли вернулась в дом, вызвала по телефону электрика, позаимствовала из детской электрический чайник Эллен и принялась за весьма неприятное дело – мести и скрести пол. Состояние гардероба мисс Миллимент ее ужаснуло, и Вилли решила свозить старушку в Гастингс или Танбридж-Уэллс пополнить его. У мисс Миллимент, должно быть, набралось несколько купонов на одежду, и, если в магазинах уже нет подходящих вещей, они смогут купить ткани и сшить нужное. Сибил помогла бы, подумала Вилли, в который уже раз осознавая, как сильно она тоскует без нее. Она так и не смогла установить сколько-нибудь близких отношений с Зоуи; разумеется, она тянулась и к Дюши, и к Рейчел, зато с Сибил они могли посплетничать, посудачить о детях и собственной юности, о первых годах замужества, а иногда и припомнить времена, когда они не носили фамилию Казалет. Брат Сибил погиб на войне, мать умерла в Индии, когда дочери было три года, и почти всем ее воспитанием до десяти лет занимались преданная айя, няня-индианка, да слуги в доме ее отца; потом отец привез их с Губертом обратно в Англию и оставил на попечение своей замужней сестры, которая отправила обоих детей в интернаты, где те сильно скучали по дому. Каникулы отличались в лучшую сторону только тем, что брат и сестра общались друг с другом, так и не поладив со своими кузенами и кузинами: «У нас был свой тайный язык, урду, которого они, конечно, не понимали, вот и не терпели нас, а тетя винила нас в том, что мы с ними не ладим». Она помнила довольно спокойный, очень английский голос Сибил, каким она это сказала, как добавила, что на урду они говорили куда больше, чем на английском, к которому относились как к языку чужих нудных взрослых. Зато, когда Вилли спросила, может ли Сибил и сейчас говорить на урду, та ответила, что нет, она не говорила на нем с тех пор, как брат погиб. Погиб он перед самым заключением мира: горе мучило ее, когда она повстречала Хью.
Особенно они сблизились в последние недели, с того самого утра, когда Вилли, войдя в комнату узнать, не хочет ли та позавтракать в постели, застала Сибил рыдающей.
– Закрой дверь! – прикрикнула Сибил. – Не хочу, чтоб кто-то слышал. – Вилли, закрыв дверь, присела на кровать и держала Сибил, пока та, успокоившись, не заговорила: – Я думала, мне становится лучше, но нет. – Последовало молчание, а потом, впившись взглядом в Вилли так, что та не могла отвести глаз, она выговорила: – Мне ведь не лучше, да? – И прежде чем Вилли собралась с духом, чтобы ответить, Сибил неожиданно произнесла: – Нет, не говори. Не хочу знать. Я обещала Хью, что… просто оттого, что пару ночей плохо спала… ради всего святого, Вилли, не говори ему, что я так расклеилась. Ничего не говори – и никому.
И Вилли, знавшая, что Хью знал, но что и от него было взято такое же обещание, могла лишь закрыть глаза на эти блуждания в семейном лабиринте. Она обратилась к доктору Карру, старалась уговорить того свести супругов, поговорить, каждому взглянуть на происходящее в действительности. «Ведь каждый из них, – убеждала она, – считает, что делает лучше другому. Я и помыслить не могу вмешиваться. Каждый считает, что это последнее, что можно сделать для другого, понимаете». Она замолкла. Доктор заметил, что, по его мнению, она хорошо справляется с обязанностями сестры милосердия.
Она старалась изо всех сил. Тот день в неделю, в который она до войны работала в больницах Красного Креста, научил ее многому полезному. Обтирание тканью, переворачивание больного, судна – все это постепенно пригодилось, и Сибил предпочитала ее помощь всем другим любительским одолжениям…
Она ощущала себя полезной, как, если честно и, разумеется, в меньшей мере, ей мнилось, и сейчас себя ощущала. Интересно, думала она, говорила мисс Миллимент еще кому-нибудь про свою кровать и отсутствие горячей воды? Ведь наверняка должен появиться кто-то еще: Эдвард женится на женщине, которой придется заботиться о его детях, заниматься прислугой, следить за питанием и выбираться с ним в гости. Вот только в гости нынче ходить не к кому, а когда она видится с Эдвардом, что случается даже не каждые выходные, им почти не удается побыть наедине. Не то чтобы она особо нуждалась в этом: в последний год она среди прочего заметила, что Эдварда, по-видимому, меньше манили постельные утехи – к ее облегчению. Время от времени это, разумеется, происходило, но она понимала, что на подходе время, когда это вряд ли вообще будет случаться. В последнее время они никак не могут найти темы для беседы перед сном: так, бесцельные разговоры о детях; несколько раз она пробовала уговорить его всерьез побеседовать с Луизой о том, насколько безответственно и дальше стараться получить работу в театре (ни малейшего недостатка в людях эта профессия, если это вообще профессия, не испытывает), когда следовало бы подумать о занятии, в военное время куда более важном. Муж находил отговорки, пытался сменить тему, а однажды, когда она из-за этого рассердилась, попросту заявил, что Луизу все равно призовут, когда той исполнится двадцать, до чего остался всего год, так почему бы ей и не почудачить, пока можно? Такое отношение к дочери показалось ей совершенно легкомысленным.
Луиза… Она и в самом деле отбивается от рук. Упорствует, настаивает на жизни в Лондоне, где, хотя постоянно уверяет, что вот-вот получит работу в театре, ничего не получается: сыграла одну-две рольки в радиопьесах, а все остальное – одни ее вечные разговоры про прослушивания, про знакомства с людьми, которые рассматривают ее на какую-то роль. Разгуливает по Лондону с распущенными по спине волосами, в брюках и чаще всего размалеванная. Вилли придерживалась, как ей казалось, исключительно здравой мысли, что Луиза с Джессикой могли бы жить у дедушки с бабушкой в Сент-Джонс-Вуд, но, к ее огорчению, ни Луизу, ни (что удивительнее) Джессику это совершенно не радовало. Джессика придумывала всяческие отговорки, причем главная состояла в том, что она не желает ответственности, а Луиза заявила, что ей это не подходит: она собиралась на пару со своей подругой Стеллой снимать комнату и жить, как ей нравится. Вилли даже не успела ничего на это возразить, как Эдвард заплатил тридцать шиллингов за съем квартиры, и Луиза поселилась в ней. Одним святым угодникам известно, до чего девчонки дойдут, не спя по ночам и питаясь кое-как. А тут еще и этот Майкл Хадли. Его мать, леди Цинния, однажды позвонила и долго втолковывала, что нельзя позволить, чтобы ее сын разбил Луизе сердце, что, добавила леди, с девочками постоянно случается. «Но я-то что тут могу поделать, скажите на милость?» – спрашивала себя Вилли. К Майклу она относилась двойственно: с одной стороны, Луиза была слишком молода, чтобы ее всерьез домогаться, с другой – он был несравненно лучше тех ужасных актеров, с которыми она путалась в Девоне. Только Майкл уж слишком стар для нее, а она в любом случае пока не вполне доросла ни до кого. Скорее вскружит голову, чем разобьет сердце, с горечью подумала Вилли: дела сердечные были ее тайной (и довольно сильной) болью, как и многое другое, в мыслях она уделяла им очень много внимания. Тот случай в Лондоне потряс ее до такой степени, что даже сейчас (недели спустя!) она была не в силах думать о нем спокойно, а когда пробовала, то, казалось, становилась жертвой двойственного впечатления: видела то, что представлялось ей прекрасным, и понимала, что случилось на самом деле.
Разумеется, это было связано с Лоренцо. Он прислал одну из своих редких открыток (вложенную в конверт), приглашение на концерт в какой-то лондонской церкви, где ему предстояло дирижировать премьерой небольшой хоровой пьесы собственного сочинения. Ее охватило предвкушение удовольствия. Тогда он – довольно неожиданно – попросил позвонить ему домой и сообщить, сможет ли она прийти: обычно о таком и речи быть не могло, поскольку ревность (неуместную, разумеется) бедной Мерседес неизменно воспламеняли самые невинные телефонные звонки ее мужу. Но, оказалось, Мерседес была в больнице, «а значит, я смогу пригласить вас поужинать после концерта», – сказал он. Это означало остаться на ночь в Лондоне. Первой мыслью Вилли было остановиться у Джессики, которая, как ей казалось, с ног сбивалась в родительском доме в Сент-Джонс-Вуд, но когда она позвонила и не дождалась ответа, то передумала. Если она там остановится, то Джессика, возможно, тоже захочет пойти на концерт, и все испортит. Ее приютит Хью. Она поедет утром, пройдется по магазинам, возможно, позавтракает с Гермионой, а потом поедет к Хью принять ванну и переодеться к концерту. Она договорилась с Рейчел и Зоуи, чтобы те поделили меж собой заботу обо всем необходимом для Сибил, достала ключ от дома Хью и несколько дней прожила в возвышенном ожидании. Вечер с Лоренцо, концерт, ужин наедине с ним (до сих пор им удалось лишь один раз выпить чаю, когда он так любезно полпути провожал ее в поезде до Суссекса), наконец, время, когда они смогут поговорить обо всех романтических и прискорбных сторонах своей привязанности, о былых и пожизненных обязательствах, о взаимной чистоте. Два вечера Вилли провела за примеркой нарядов, выбирая, как уверяла она сама себя, наиболее подходящий, пришла к выводу, что ничего не годится, и нацелилась на восхитительное посещение магазина Гермионы. В конце концов, с тех пор, как она носила Роли, у нее не появилось ни одной обновки. Она позвонила Гермионе, которая заявила, что время идеальное: она только что получила для магазина летнюю коллекцию, и пообещала накормить обедом. Пока Вилли ждала четверга, она осознала, насколько глубоко закопалась в быте и долге, насколько осаждают ее незначительные, пусть и необходимые мелочи, и как она от всего этого устала. Все три дня она просыпалась утром полной сил и решимости, радуясь каждому дню, что приближал встречу с Лоренцо. Разумеется, она сказала Эдварду, что едет в Лондон, и подробно объяснила, чем будет там занята, он отнесся к этому благожелательно, пожелал великолепно провести время и дал двадцать пять фунтов на покупку платья, «которое тебе понравится, но покажется не по карману». Ведь и все отнеслись к этому благожелательно.
– Должна заметить, что ты прямо вся сияешь, – сказала Лидия, когда Вилли подравнивала кончики длинных волос. – Мне всегда казалось, что взрослые все время проводят весело, но ведь ты не веселишься, да? Тебе не достается никакого веселья. По-моему, добрый характер – это недостаток. Мама! Ты знаешь, от той жуткой очень-очень старой губной помады, какой ты пользуешься, когда ходишь в театр, такой темно-красной в золотом тюбике, осталась всего четверть дюйма.
– Откуда тебе так много известно про мою помаду?
– Просто случайно ее видела. Однажды. Когда случайно оказалась у твоего туалетного столика. Вот. Я подумала, не дашь ли мне ее как бы взаймы? Ты ею совсем не пользуешься, а Луиза сказала, что все равно этот цвет не подходит к твоей коже.
– Тебе-то она зачем понадобилась? – Даже замечание Луизы не могло испортить ей настроения.
– Поупражняться. То есть когда-нибудь, совсем скоро, в общем-то, я буду пользоваться всяким таким, и когда стану, то уж точно не захочу опозориться. Вот я просто и подумала, что смогу поупражняться, понимаешь, вечерами, когда никто не заметит.
«И что такого?» – подумала она. У детей тоже веселья немного: никаких праздников с фокусниками и печеньями или лондонских развлечений.
– Только ты должна делать это вечером, перед мытьем, – сказала мать.
– Совершенно точно обещаю. – Придется мыться чаще, чем хотелось бы, подумала дочь, но оно того стоит.
В конце концов настало утро четверга.
– Ты заслуживаешь удовольствия, – сказала Сибил, когда она заглянула к ней попрощаться. – Печально, что ты не пообедаешь с Хью, зато позавтракаешь с ним. И сможешь мне честно сказать, ухаживает ли за ним как следует миссис Каррутерс.
– И ни о чем не беспокойся, – дала совет Рейчел. – Получай удовольствие.
– И буду! – воскликнула она. Ей было радостно – совсем сама на себя привычную не похожа.
День был великолепный: светило солнце, в ясном небе висели игривые и белые облака, на задних двориках золотилась форзиция. Она села в поезд, на котором добирались до Лондона те, кто там работал. В вагоне было полно народу, все читали утренние газеты. «Принцесса Елизавета записывается на военную службу», – прочла она через чье-то плечо. А в мыслях свое: надо купить духи. Содержимое ее старого флакона превратилось во что-то темно-коричневое и пахло так, словно когда-то было духами. На Вилли было очень старое набивное платье, купленное у Гермионы еще до войны: почему-то ей всегда казалось, что, отправляясь покупать одежду, она непременно должна надеть что-то, прежде купленное в том же магазине. У нее не было пары приличных чулок, но она взяла с собой старые бежевые шелковые на случай, если не сможет приобрести новые. Бежевый подходит под что угодно, думала она с легким сомнением. В годы ее молодости светлые чулки всегда были в тон, и менять что-то, как выяснилось, было трудно. Ее мать постоянно твердила, как чрезвычайно распространены были изумительные оттенки, бывшие в моде до войны: бледнейший бежевый для молодых и светло-серый для пожилых. Гермиона носила чулки телесного цвета, но она была из тех, кто, какие чулки ни надень, хоть черные, все равно выглядит и очаровательно, и благородно. Она вспомнила (не в первый раз) о том случае, когда Дягилев сказал, похлопывая ее тростью по колену: «Pas mal, ma petite, pas mal»[10]. Учитывая, что он считал колени самым уродливым в женской анатомии, это и в самом деле походило на похвалу. Только, конечно же, именно о коленях люди все говорили и говорили, а ее колени определенно не были хороши. Но Лоренцо, казалось, никогда не сводивший горящих глаз с ее лица, этого не замечал. Их отношения, радостно думала она (тогда), были в буквальном смысле более высокого полета.
Они с Гермионой совершенно замечательно провели время; единственное, что сдерживало, это количество купонов на одежду, имевшихся в ее распоряжении, хотя Гермиона и заметила между делом, что они смогут использовать возможности купонов несколько шире, чем это предусмотрено. «Разумеется, такое мы позволяем только своим любимым покупателям, не так ли, мисс Макдоналд?» И мисс Макдоналд, которая вряд ли когда испытывала нужду в купонах на одежду, поскольку, похоже, всегда (уже много лет) носила один и тот же сшитый наряд, состоявший из пиджака в мелкую полоску и юбки, угодливо улыбалась и говорила: «Конечно же, мы так и поступаем, леди Небуорт». Она перемерила множество вещей, наверное, больше десятка, зато некоторые примеряла по два раза, вот и казалось, что десятки. Гермиона, наверное, догадывалась, насколько изголодалась ее подруга-покупательница по новой одежде, а потому подзадоривала ее, даже зная, что на самом деле вещи не подойдут. «Я должна быть разумной!» – твердила себе Вилли, поглаживая заманчивейшую синюю блузку из шифона, заканчивавшуюся у шеи свободным бантом.
– Что ж, дорогая, был бы у вас форменный морской костюм, а он вам, сказать правду, необходим, поскольку вы в нем были бы обворожительны, вы могли бы приобрести и эту блузку, которую не снимали бы все лето, и где-то у нас (найдите, пожалуйста, мисс Макдоналд!) есть рубашка из акульей кожи, на мужской манер, с запонками, которую вы могли бы носить с этим костюмом осенью. А уж после этого – любой старый кашемир…
Она купила костюм. И платье из крепа какого-то грибного цвета, отделанное скучной оранжевой бархатной лентой, с накладными плечиками и рукавом пелеринкой. Купила и блузку, и рубашку, и, наконец, летний пиджак или короткое пальто из мягкой ткани серебристого цвета, не отливавшей ни голубым, ни серым. Кроме того, Гермиона подарила ей пару чулок, похожих на тонкую паутину; из нейлона, пояснила она, ей из Америки прислали. «Американцы поразительно щедры: буквально завалили меня ими», – сказала она. И была в высшей степени любезна, показав, как эти чулки надевать, что стало хорошим подспорьем: они были до того тонки, что Вилли всякий раз казалось, что петля спустится, едва она притронется к ним. «Надо вывернуть низ чулка наизнанку, вот так, и, что бы вы ни делали, когда надеваете чулки, садитесь. Они просто чудо и служат дольше наших. Я никогда не понимала патриотизма голых ног – особенно при нынешних ужасных правилах на длину юбок».
Утро стоило ей сорок четыре фунта (цены на одежду у Гермионы всегда указывались в гинеях), но при этом душой владела некая приподнятость, а вовсе не отчаянность мотовства. «Мисс Макдоналд упакует все для вас, пока мы будем обедать».
Обедали в ресторанчике, который Гермиона называла своим резервом. Ее там, по-видимому, очень хорошо знали, их сразу же бросились обслуживать. «Не тратьте время на меню, – сказала Гермиона. – Без него нас накормят куда вкуснее».
Начали с чего-то похожего на паштет: «Готовят его, наверное, из полевых мышей или ежей, но на вкус изумительно», – за которым последовала форель на гриле и салат. Гермиона велела завернуть кости форели для магазинной кошки, бездомной животины, которую, как сама уверяла, нашла жалобно плачущей в Гайд-парке. «Вся насквозь в червях и блохах, но такая миленькая. От нее бедняга мисс Макдоналд подцепила ужасную сенную лихорадку, но тут уж ничего не поделаешь». Было известно, что к животным Гермиона относится добрее, чем к своим служащим, хотя возбуждает преданность к себе и у тех, и у других.
– Эдвард поведет вас вечером в какое-нибудь милое местечко? – спросила она, когда перешли к кофе.
– Он в отъезде, в Ливерпуле, кажется, следит за погрузкой дерева. Я приехала на концерт одного приятеля, – добавила Вилли насколько могла беззаботно, но почувствовала, что краснеет.
Гермиона изучающе глянула на нее своими холодными серыми глазами.
– Какая прелесть, – проговорила она.
После обеда Вилли отправилась купить кое-что на Бонд-стрит, сказав, что заберет купленную одежду, когда поедет на такси обратно. Купила косметику, лебяжью пуховку для пудры с шифоновой лентой, палочку твердого одеколона для Сибил (протирать ей лоб). Нигде не было духов, кроме лавандовой воды, единственных, которые ее мать позволяла девочкам. «Так я и чувствую себя как девчонка», – подумала Вилли. Странное и восхитительное ощущение: приехать в Лондон, не имея на руках обременительного перечня покупок для всего семейства – детские ботиночки для Уиллса и для Роли, летний жилет для тети Долли, заумную галантерею для Дюши (вроде жутких приспособлений для сохранения одежды), тональные кремы для Клэри и Полли, беготня за бритвенными лезвиями для мужчин, которых нынче всегда не хватает… о, на все это у нее ушел бы целый день, к концу которого она совсем бы выбилась из сил. Ей не надо наведываться с осмотром в пыльный дом на Лэнсдаун-роуд, не надо испытывать мучения за обедом с Луизой, когда разговор состоял бы из ее вопросов и нежелания Луизы отвечать на них. Ей не надо навещать Джессику в Сент-Джонс-Вуд, что неминуемо привело бы к порицанию сестры: Джессика, похоже, занята лишь необременительной волонтерской работой, которую вольна делать, когда пожелает, и не делать, когда не желает, – кончилось бы это обидой и завистью, чего никому не хочется. Вместо этого она накупила подарков: соломенную шляпу цвета кофе с молоком с венком из подсолнухов, переплетенных с лютиками и маками, для Лидии, жакмаровые шарфы для Рейчел и Зоуи, лавандовую воду для Дюши, коробку шоколадок для тети Долли и модельки машинок для Уиллса и Роли.
В такси, забрав одежду у Гермионы и рассекая по Бэйсуотер-роуд, она думала о том, до чего же приятнее выглядят Кенсингтонские сады сейчас, когда с дорожек убрали все оградки, и вдруг вспомнила, что ничего не купила для девочек: утром надо будет сделать.
Таксист помог ей занести коробки и пакеты в дом.
– Как я понимаю, у кого-то Рождество, – улыбнулся он. – И мы не знаем, что на все это скажет муженек, ведь так? На то они и женщины, ведь так? Мужчины делают – женщины берут. Мне не понять. Благодарю вас, мадам.
Дом Хью был опрятен, довольно чист, вот только воздух в нем был спертым, как в месте, где появляются нечасто. Свободная комната была на верхнем этаже, там же, на полпролета ниже, располагалась и ванная. Пока она мылась и облачалась в серый пиджак с шифоновой блузкой, решила, что ей нужно, даже необходимо выпить. Приближался концерт, а значит, встреча и последующее общение с Лоренцо, и она чувствовала, как начинает нервничать. Хью не станет возражать, если она выпьет, он даже сожалел, что не сможет вернуться вовремя и выпить с нею перед походом на концерт.
Ставни в гостиной были закрыты, а в буфете с напитками стояло несколько бутылок, из которых явно никто давно не наливал, по большей части почти пустых, но она отыскала одну с остатками джина и еще липкую бутылку ангостуры[11], приготовила себе розовый джин и с бокалом в руке поднялась по лестнице плеснуть в бокал воды из-под крана в ванной.
Вооружившись коктейлем и сигаретой, Вилли занялась нанесением макияжа. Перестаралась, стерла все кольдкремом и начала сначала. Вторая попытка оказалась немногим лучше: она поняла, что по-настоящему не рассматривала свое лицо довольно давно (а для нее рассматривать значило критически оценивать). Теперь же ей было видно, что губы стали гораздо тоньше; как она полагала, это произошло после того, как ей пришлось удалить практически все зубы. Носогубные складки стали не только более выраженными, но и опустились ниже, что не доставило ей удовольствия. Она улыбнулась, но улыбка казалась искусственной, какою она и была: она не могла найти ничего, чему стоило улыбаться. Глаза и скулы оставались прежними, и, разумеется, никуда не подевался слегка раздражающий вдовий мысок, спускавшийся кособоким треугольником на лоб. Волосы поседели, что оказалось лучше, чем тот цвет устричных раковин, какой был у них немало лет, утешало и то, что они оставались густыми и вьющимися. Ее лицо из тех, что, оживляясь, становятся лучше. Она ни сейчас, ни прежде не была классической красавицей, такой как Джессика. Скорбные грезы прервал внезапный страх не найти такси в Лэдброк-Гроув и опоздать на концерт.
Но такси нашла и не опоздала.
Публики на концерт явилось много, церковь была почти заполнена, и хор (около шестидесяти человек, уже на месте) расположился полукругом в три ряда вокруг места, отведенного оркестру. Все хористы были в белых сорочках и – соответственно полу – в длинных черных юбках или брюках. Все они казались усталыми, поскольку почти все были любителями и перед выступлением успели отработать целый день, однако свет, исходивший от высоких бронзовых канделябров не льстил никому. Вилли глянула на тонкий листок с программой, отпечатанной с помощью трафарета фиолетовой краской. «Перселл, Барток, Клаттеруорт, – прочла она. – «Страсти святого Антония». Оркестранты (их было немного, камерный оркестр самого малого состава) занимали свои места, а потом появился он в черном фраке и белом галстуке. Легкой россыпью прошлись аплодисменты; когда, отвечая на них, он повернулся, ей показалось, что он ее видит, но особой уверенности не было.
– Честное слово, я увидел вас сразу, – убеждал он, – моего доброго ангела. – И он опять сжал ее руку, да так, что стало больно от колец. К тому времени они уже сидели в такси – наконец-то наедине.
– Куда вы меня везете? – спрашивала она, полная восторга при мысли об ужине при свечах в каком-нибудь приличном ресторане.
– А-а! Увидите, увидите, – ответил он, и она снисходительно улыбалась: он, похоже, был возбужден, как мальчишка… или как она сама.
Когда машина остановилась и он стал расплачиваться, она увидела, что они оказались на Керзон-стрит, совсем рядом с магазином Гермионы, у входа на Пастуший рынок. Вот будет странно, подумалось ей, если он поведет ее в тот же ресторан, где она обедала.
– Дайте мне вашу драгоценную руку.
И он вывел ее через широкую арку на узкую улочку (кругом была сплошная темнота), подвел к какому-то подъезду с незапертой дверью (Лоренцо не воспользовался ключом), и они одолели два лестничных пролета узкой и крутой лестницы.
– Куда это вы меня ведете? – спросила она, стараясь, чтобы в голосе звучали простое любопытство и веселье, однако сама не слышала ни того, ни другого.
– Вот, мой ангел, нам и выпал случай немного побыть наедине, – ответил он, возясь ключом в двери на площадке, куда они поднялись.
Он щелкнул выключателем, и свет залил маленькую захламленную комнатушку, окна которой были наглухо закрыты ставнями, а на полу теснились стол, два стула и широкий диван-кровать без покрывала. Стол украшали две бутылки из-под кьянти с воткнутыми в них свечками, тарелки и бокалы, рядом со счетчиком горел газовый светильник, а повыше над ним находилась каминная полка, заваленная пыльными открытками. В одном углу она заметила очень маленькую раковину с электрическим водонагревателем, подставка для сушки была завалена немытой посудой. Он возился со спичками, зажигал огонь и свечи на столе – от его суетливых шагов с ворсистого ковра вздымались легкие клубы пыли.
Вилли нерешительно встала в дверях, на месте, где он отпустил ее руку, она чувствовала себя в полном замешательстве, словно еще немного – и совсем растеряется; к этому чувству примешивалось и банальное разочарование. Ей-то местом для рандеву тет-а-тет виделся уютный, прелестный, романтический ресторан, а не эта убогая спальня-гостиная со спертым и немного смрадным воздухом; с другой стороны, у него был такой счастливый и восторженный вид и он так трогательно исполнял почетный долг хозяина: откинул бумажную салфетку с блюда на столе, на котором небольшой пирог соседствовал с двумя помидорами, потом бросился к раковине, рядом с которой в ведерке стояла бутылка вина, и, когда он раскручивал проволоку на горлышке бутылки, она поняла: шампанское. Вот он приблизился к столу, вынул платок, которым утирал лоб в конце концерта, и обернул им бутылку: «Подставляйте бокал, дорогая, или оно от нас убежит», – и высвободил пробку, вылетевшую с легким хлопком. «Ха-ха!» – вскрикнул он, словно пораженный своим достижением. Наполнил оба бокала по самые края и опустился на колено, вручая один из них ей. «Наконец-то!» – произнес он, не сводя с нее взгляда, в котором светилось пылкое обожание, такое волнующее и такое привычное.
– Присаживайтесь, дорогая леди, – взяв за руку, он повел ее к дивану, – здесь удобнее, чем на кухонных стульях.
Сам сел рядом. Выговорил хрипловато:
– Выпьем за нас.
Они выпили. Шампанское было теплым. Он посадил ее в головах дивана, и она заметила, что простыни и наволочки на подушках были заметно серыми. Мелькнула мысль, что, по-видимому, он не смог позволить себе вывезти ее на ужин и это было лучшее, что он в состоянии предложить, и она сказала, как великолепно отпраздновать шампанским его первое исполнение нынешним вечером. «Наше первое исполнение», – сказал он и подлил в бокал. Она не совсем вникла в смысл сказанного (явилась одурманивающая мысль: уж не собирается ли он ей посвятить «Страсти»?), а потому улыбнулась в ответ и согласилась на предложение снять пиджак: в комнате и в самом деле стало весьма тепло. Жил ли он здесь, пока жена лежала в больнице, и, кстати, как ее здоровье?
Нет-нет, здесь он не жил, просто одолжил на вечер комнатку у одного доброго приятеля, который сейчас в отъезде. У нее был гайморит, но бог миловал, прибавил он, ничего серьезного, но они заставили ее помучиться.
– Только сегодня вечером мы можем оставить позади все заботы. Мы свободны, как воздух. О, любимая моя, если б ты только знала, как жаждал я этой ночи! Позволь мне ласкать тебя!
И, выхватив у нее, поставил бокал на пол, затем обхватил ее голову в ладони и принялся осыпать лицо поцелуями. Начал на романтический лад со лба, перешел на глаза, но, когда добрался до ее губ, ее стал пробирать нервный страх, как бы его не занесло чересчур далеко.
– Мы должны быть… – удалось выговорить ей, но он запечатал ей рот поразительно крепкими губами и одновременно опрокинул так, что она оказалась полулежащей на кровати.
– Поужинать сможем после, – изрек он.
Тогда-то, окончательно и точно, Вилли осознала, чего он добивался – и для чего притащил в эту жуткую каморку. Не только сама комната, но и все вообще вдруг показалось жутким. После самой неприличной борьбы, в ходе которой она от него отбилась, Вилли села прямо и напомнила обо всех обязанностях, которые оба несли перед другими, и что они оба давали слово соблюдать их, ничем не нарушая. Удивительно, но поначалу он отнесся к этому так, словно дело было в ее стыдливости – даже жеманности (ей такое предположение ничуть не польстило). Но когда она заявила, что всегда считала, что их любовь должна быть платонической, в ответ он признался: да просто не нашлось возможности для чего-то получше. Дело было вовсе не в намерении отбить ее у мужа: он лучше других понимал неосуществимость этого, – но так, немного пошалить, сделать то, о чем никто никогда не узнает, в этом уж точно никакого вреда нет?
– Я люблю тебя до безумия, – прибавил он.
– Я люблю Эдварда, – ответила она.
Эта пара полуистин не убедила ни ее, ни его. Он обиделся, а она… она почувствовала, как все рушится, опускается от чистой, романтической привязанности до простой похоти. Омерзительно было смотреть на него, маленького потного дующегося человечка, – и как это только могла она наделить его стольким благородством и очарованием? Ее охватило нечто вроде смятенного отчаяния, когда она поняла, что большей частью их отношений упивалась в его отсутствие. Он не был – и никогда не мог быть – предметом ее мечтаний. Единственное, чего желала теперь Вилли, – уйти, выбраться из этого места.
Сделать это оказалось не так-то легко. Он перемежал предложения поесть и еще выпить с косвенными обвинениями: ничто в ее поведении не наводило его на мысль, будто он ей неприятен, – и, что еще хуже, перепевами все той же беспечной похотливой мелодии. Она почувствовала себя задетой и пришла в ярость: мысль о том, что она оказалась объектом чьей-то мимолетной прихоти, была до того обидно противна ее натуре, что ей вдруг стало легко подняться, заявить, что уходит, и не позволить ему проводить ее до такси.
Искать выход с Пастушьего рынка пришлось довольно долго, даром что погруженный во тьму рынок был напичкан подвальными клубами, шлюхами, расставленными на равном расстоянии, как фонарные столбы, отголосками отдаленного пения с такими захлебывающимися крещендо, что вокал переходил в пьяный ор. Было очень холодно, улочки сплетались в перекрестки – на одном из них она едва не столкнулась с парой американских военных, остановившихся прикурить; в свете зажигалок она их и разглядела.
– Простите меня, леди, – произнес один из них. – Не хотите ли выпить?
– Нет, благодарю, – ответила она, но что-то заставило ее продолжить: – Я ищу такси.
И тут же американец предложил приятелю:
– Брэд! Давай поймаем леди такси.
Они поймали машину. Проводили Вилли до Грин-парк, подождали, пока показалось свободное такси, остановили и усадили ее.
– Огромное вам спасибо, – произнесла она; от такой нежданной доброты ей хотелось плакать.
– Счастливого пути.
Они стояли и – она видела – смотрели ей вслед.
Сидя в машине, она молилась, чтобы Хью уже лег или, поскольку было рано, еще не пришел домой. Увы, он был дома, предложил ей выпить и, пылая от нетерпения, стал расспрашивать, как прошел ее вечер, и обсуждать, что дальше делать с учебой Полли. И только в полночь она смогла, сославшись на усталость, добраться до постели, где надеялась после выпитого виски милостиво забыться сном. Она, конечно, забылась, но ненадолго: проснулась, проспав, как потом выяснилось, всего два часа. Виски после шампанского на пустой желудок дало о себе знать: мучила бешеная жажда, голова раскалывалась, а когда она зажгла свет, шатаясь, спустилась по лестнице в ванную, то ее одолела безудержная рвота. Тошноту сменило унижение, и она сидела, дрожа, в постели, потягивая воду, и гадливо вспоминала каждую мелкую подробность омерзительного вечера. Разумеется, она винила себя за наивность и доверчивость, но больше винила его: за то, что флиртовал с ней, называя это любовью, за то, что вел себя, как она выразилась, словно жалкий мелкий притворщик. «Пошалить… немного позабавиться по-тихому… невинная забава» – как будто любовные утехи с нею не имели бы никаких последствий ни для нее, ни для него! Вилли думала, что Лоренцо так хорошо понимает ее и ценит, но на деле он питал к ней ничуть не больше уважения, чем к любой женщине, которую счел бы доступной. Она плакала – поначалу с трудом, постольку испытывала гнев и унижение. Сколько месяцев она прожила в мире грез, населенном ее тайной жизнью, которой она могла наслаждаться, поскольку совершенство этой жизни не подлежало сомнению. Таившаяся в душе убежденность, от которой она всегда страдала, что жизнь ее – своего рода трагедия, поскольку в ней отсутствует необходимейший элемент, возвращалась со всей привычной мощью. Испытывать взаимную любовь и вынужденно отказываться от нее – это одно, а обнаружить, что ужасающее несходство чувств друг к другу вовсе исключает то, что ей виделось любовью, – другое. Теперь было ясно, что им двигала лишь похоть, чувство, которое она почитала слабостью многих мужчин, но которое для нее никогда ничего не значило.
В голове постоянно крутился вопрос, как он вообще мог ожидать, что она снимет одежду и уляжется в постель с убогими, невесть кем пользованными простынями, наполняя Вилли чем-то вроде яростного стыда. Почему, переступив порог той жуткой каморки, она не поняла его намерений? Правда, он соглашался с ней, что их чувства друг к другу никогда «ни к чему не приведут», но на задворках разума таилось постыдное воспоминание, что это было сказано лишь единожды, в тот день, когда они вместе пили чай на вокзале Чаринг-Кросс и он сопровождал ее в поезде на части пути домой; все остальные упоминания оказывались в ее воображаемых беседах. Вот это-то и было вынести труднее всего, ведь от этого она чувствовала себя такой дурой…
По крайней мере, думала она, пока поезд, грохоча, медленно выбирался из Чаринг-Кросс и перебирался через реку, об этом незачем знать никому: вряд ли он станет с кем-то делиться этим случаем.
– Я не давал вам спать допоздна, – заметил Хью за завтраком (чай, тост, скорее подгоревший, чем поджаренный, и ярко-желтый маргарин, который миссис Криппс дома использовала только для выпечки). – Боюсь, джем кончился.
На вокзале он, сунув коробку с платьями под мышку, понес ее чемодан в здоровой руке.
– Передайте Сибил, что я приеду завтра вечером, – сказал он, когда поезд уже начал движение. Потом улыбнулся очень милой, довольно грустной улыбкой и добавил: – И благослови вас Господь за все, что вы делаете, ухаживая за ней.
Признательность вызвала слезы у нее на глазах. «По крайней мере, какая-то польза от меня есть», – подумала она, поддаваясь контрасту между чувствами, что владели ею вчера, когда она ехала по тому же мосту, и теми, что переполняли ее сейчас.
Лидия с Тонбриджем приехали встречать ее на станцию.
– Я хотела самой первой тебя увидеть, – сказала она. – Боже, мама! Какой у тебя усталый вид! Ты хорошо провела время?
– Да, спасибо тебе.
– Ну, по-моему, развлечения, похоже, у тебя не задались. До отъезда ты выглядела куда лучше.
– Не говори глупостей, милая. Просто я плохо спала ночью.
– Все равно я ужасно рада, что ты вернулась.
Слова дочери ее тронули. Вот и еще один человек, кому она нужна.
– Еще минута, и ты станешь говорить, что без меня в доме все не такое, – сказала она.
Лидия, однако, мгновенно ответила:
– В доме такое. Я не такая.
Клэри
лето 1942 года
– А вы не считаете, Арчи, что именно политики говорят очень большие глупости? Я имею в виду, никому же ни на миг не придет в голову обучать людей играть в блошки, уж точно не миллионы взрослых американцев. У меня вообще сомнения насчет публичных выступлений. Как-то они похожи на скучные крики перед совершенно глухими, разве не так?
Вечер был сугубо взрослым, и ей не хотелось, чтобы он думал, будто она не умеет вести беседу, – особенно когда Полли совсем не помогает: просто улыбается, выбирает, что ей съесть, и ест. А выглядит ужасно красиво: в бледно-желтом платье с кружевным воротником и маленьким черным галстуком из тафты с бахромой.
– Но, кроме того, Гарри Гопкинс[12] очень несерьезное имя для политика, правда? Как у персонажа из водевиля «Последние радости Риджуэя».
– В самом деле, похоже. Но ведь было забавно, разве нет?
– О да! Забавно. Это на самом деле было похоже на викторианский мюзик-холл?
– Как сказать, даже я еще не настолько стар, чтобы бывать в нем, но да, по-моему, это, видимо, верное подражание. Вам кто больше всего понравился, Полл?
Та задумалась, и клубничина соскользнула с ее ложки. «Но ведь не на колени же, как было бы со мной, – подумала Клэри, – а прямо опять на тарелку».
– Я до того люблю развлекаться, что не могу быть медсестрой, – сказала Полли. – По-моему, Нуна Дэйви была чудесная, и песня по-настоящему забавная.
– У нас как-то была жуткая кузина, желавшая быть сестрой милосердия, – сообщила ему Клэри.
Она закапала платье спереди клубничным мороженым (подавалось вместе с клубникой), как раз, конечно же, над салфеткой, а до того, за закусками, у нее с вилки соскочил кусочек бисмаркской селедки и шлепнулся на другой кусочек гладкого синего вельвета, который ей посоветовала носить Полли («Одноцветное тебе больше к лицу», – сказала она), и вот теперь он самым жалким образом стал неодноцветным. Оказалось, ей очень трудно думать, говорить и есть одновременно, и если дома все это можно было выстраивать в уютный черед, то на выходном ужине в шикарном ресторане ей казалось, что от каждого ждут умения делать все три дела разом. «Мне просто недостает практики», – подумала она.
– По-моему, Леонард Сачс тоже играл замечательно. Все время знал, что сказать зрителям в ответ, такой забавный. Я бы каждый вечер ходила.
– Но, поскольку она была сестрой милосердия, то, как положено, влюбилась в тяжелораненого, и, конечно, если она выйдет за него, то про милосердную работу придется забыть.
Клэри бросила на Полли свирепый взгляд за то, что та сменила тему разговора. Полли извиняясь улыбнулась, пригладила волосы. Они обе сделали себе завивку-перманент (в первый раз), когда Арчи пригласил их в Лондон. У Полли получилось ужасно удачно, думала Клэри: сделала стрижку под пажа с мелкими завитками вокруг лба, – зато ее волосы вышли жуткими кудряшками, как у дешевой куклы, и она их возненавидела. Забавно: никогда прежде она ни на что такое не обращала внимания. Она подняла взгляд от тарелки и заметила, что Арчи изучающе разглядывает ее.
– Полагаю, вы заметили, что я сменила тему, – сказала она. – Не похоже, чтобы вас ужасно увлекала американская политика.
– Давайте не будем говорить о войне, – предложила Полли. – Все время о ней говорят, говорят, а лучше не становится. Одна из причин, почему нам хотелось повидаться с вами без детей, в том, что нам нужно с вами серьезно поговорить.
С этим она согласилась: «А с ними это было бы невозможно».
– Конечно же, Саймон не совсем ребенок, но он уехал в школу. Во всяком случае, у него другие интересы. Зато Невилл и Лидия… – Полли предоставила его воображению судить о безнадежной незрелости малышей.
– Мы бы попросту в очередной раз устроили детскую выездку, на какие берем их с собой, – закончила Клэри. – Для нас это совершенно не забава, могу вас уверить.
– Хорошо, – сказал Арчи. – Позвольте, я закажу кофе, и потом нас не будут перебивать. Кто-нибудь хочет «Гранд Марнье»?[13]
– Да, пожалуйста! – воскликнули обе, а после Клэри добавила:
– Вот видите, наглядный пример. Если бы это предложили при них, они бы подняли жуткий гвалт и стали бы тараторить, что так нечестно, почему им тоже нельзя из-за того, что они, мол, слишком маленькие.
– Еще как слишком, – согласно кивнула Полли.
Когда кофе и ликеры были на столе, Арчи предложил им обеим по сигарете, но они обе отказались: Полли потому, что пообещала отцу не курить до двадцати одного года, а Клэри уже разок попробовала, и ей незачем было больше пробовать. Полли сказала:
– Ты объясняй, Клэри, у тебя получится куда лучше моего.
Вот она и рассказала, что они становятся слишком взрослыми, чтобы и дальше только делать уроки с мисс Миллимент, что, хотя с этим, в общем, все согласны, нет абсолютно никакого согласия в том, что с этим делать.
– Дюши считает, что мы вполне можем оставаться дома, помогать с детьми и брать уроки французского у того жуткого человека, который живет совсем близко, у кого изо рта дурно пахнет и кто смеется абсолютно надо всем, а тетя Вилли и тетя Рейчел считают, что мы должны куда-нибудь отправиться, как Луиза, учиться готовить и вести дом, но никому из нас такое неинтересно, а отец Полли считает, что мы должны обучиться стенографии и машинописи, чтобы смогли приносить пользу, когда нас призовут в армию, а мисс Миллимент считает, что мы должны ужасно упорно трудиться и попытаться поступить в университет, – во всяком случае, это то, чего ей самой бы хотелось, не то что другие, которые просто заставляют нас делать то, что им приходится делать, а тетя Долли считает, что нам следует выйти замуж за какого-нибудь хорошего человека… – Клэри захихикала. – А я вас спрашиваю! Конечно, ее мнения спросили только из вежливости… – Клэри исчерпала запас людей и мнений. – Вот что все они считают, – закончила она.
– А вы обе что хотите делать?
Она взглянула на Полли, которая тут же выпалила:
– Ты первая, Клэри.
Не в первый раз за вечер она пожалела, что не разговаривает с Арчи одна, потому как не была уверена, что они с Полли хотят одного и того же. Тем не менее Клэри расстаралась:
– Я хочу набраться громадного жизненного опыта. Дома я просто стремительно упускаю его, понимаете? То есть что-то новое я почти всегда узнаю из книг, это интересно, но не то же самое, потому что, если бы такое произошло со мной, не знаю, согласилась ли бы я с тем, как оно было. Полли говорит, что не знает, зачем она тут, и я, наверное, с ней соглашусь. Про себя то есть. Мы не похожи на Луизу, понимаете? Она всегда хотела стать актрисой.
– Ты могла бы стать писателем, – напомнила ей Полли. – Когда-то ты говорила, что хочешь именно этого. Я, конечно, пишу, но и Луиза тоже это делает. Она все время пишет пьесы, только для нее это не главное.
– Ну, теперь я не так в этом уверена. У меня такое тягостное чувство, что люди уже все написали. Вот я и понимаю, что я во всем дико запуталась. Только не знать не означает, что я строевым шагом отправлюсь заниматься тем, что, по их мнению, было бы мне полезно. Они-то советуют то, что, как им кажется, будет надежно, буднично и не приведет к неприятностям. Меня надежность не очень-то интересует.
– Есть одно, о чем мы думали, – заговорила Полли. – Хорошо бы нам с Клэри иметь домик в Лондоне, где мы могли бы жить сами по себе.
– И на что бы вы жили? – поинтересовался Арчи.
– Ой, это пустяки! Теперь у нас обеих есть содержание. По сорок два фунта в год у каждой. Если не покупать одежду и все остальное, то мы могли бы без труда платить за еду, электричество и прочее. А если бы этого не хватало, – прибавила Клэри, видя выражение лица Арчи, – мы могли бы работать в магазине.
– Или, помнишь, ты говорила, – напомнила Полли, – что кондукторы в автобусах получают по два фунта и десять шиллингов в неделю, и, пока будет идти война, как сейчас, на эту работу, наверное, станут брать женщин.
– И еще Полли говорит, что хочет ходить на вечеринки, потому как с тех пор, как мы выросли, нам это нечасто удается.
– Ну, ты тоже хотела на них ходить.
– Только затем, чтобы знакомиться с людьми с различным жизненным опытом.
Впоследствии она думала, что Арчи был очень хорошим слушателем. Он никогда не перебивал, ни от чего пренебрежительно не отмахивался. Он дал им высказать все «за» о каждой высказанной идеи, заметив: «Вы мне поведали только о «за», возможно, потому, что никаких «против» вы не уловили».
Итак, они все обсудили. Согласились, что дома оставаться не хотят, но учить французский было бы благом, где бы они ни находились. Согласились, что, возможно, полезно научиться готовить, только это не просто готовка, а еще и научиться выбирать прислугу и гладить самую сложную одежду, какой у них никогда не будет. «Во всяком случае, Полли и впрямь понадобится прислуга в доме, когда он у нее появится, а я, может, легко стану социалисткой, потому что они больше следят за тем, чтобы быть справедливыми, и мы всегда можем есть из мисок или делать сандвичи, которые обе обожаем». Обе не видели особенного «за» в школе домоводства. Когда речь зашла о стенографии и машинописи, их позиции оказались слабее. Арчи обратил внимание, что, когда их призовут, один из этих навыков почти наверняка обеспечит им интересную работу. «Хотя, – заметила она тогда, – не думаю, что женщинам позволяют заниматься чем-то по-настоящему интересным. Им разрешено быть убитыми на войне, но никак не самим убивать в ответ. Вот вам еще одна несправедливость».
– Вы превосходно знаете, Клэри, что питали бы полнейшее отвращение к убийству кого бы то ни было.
– Не в том суть. Суть в том, что, будь у женщин равная ответственность во всем, что касается войн, их у нас и не было бы. Я так думаю.
– Она почти хочет быть пацифисткой, как Кристофер, и в чем-то я с этим согласна, – сказала Полли. – Только она еще хочет научиться управлять аэропланом и командовать подводной лодкой, что, признайте, Арчи, не очень логично.
– Все равно, я, по-моему, понимаю, что она имеет в виду, – ответил Арчи.
Клэри зарделась: самый понимающий человек, какого она когда-либо встречала. И сказала:
– Желания могут быть непредвиденными. – Она попыталась неприметно облизнуть губы, но увидела, что оба собеседника следили за ней. – Разве не чудно, как «Гранд Марнье» оказывается снаружи бокала? Удивительно, что внутри еще что-то осталось.
Арчи сказал, что, оставляя в стороне их пожелания относительно будущей жизни, им придется осознать, что это такое, и, по-видимому, учитывая статус-кво, они могли бы счесть полезным курс на обучение работе секретаря. Идея университета была отклонена.
– Мы даже не сдали экзамены на школьный аттестат, – сказала Клэри, – и у меня такое ощущение, что многие годы мы учились не тому, что было нужно.
– Да просто эта несчастная мисс Миллимент хотела от нас того, чего ей самой хотелось, – сказала Полли. – Она куда умнее нас. Учила нас всякому, – добавила она, – что по большей части не годилось для сдачи экзаменов.
– А куда мы сейчас идем? – спросила Клэри, когда они, выйдя из ресторана, пошагали по темной узкой улице.
– Домой, я полагал. У вас есть какие-то другие идеи?
– Я немножко… всего чуточку… надеялась, может, мы сходим в ночной клуб.
– Боюсь, сегодня не сходим. Видите ли, я в таком клубе не состою. Но если вам очень хочется, то я вступлю в какой-нибудь и попозже свожу вас.
– Я вовсе туда не рвусь. Только вот Луиза все говорит и говорит про это, была там всего один раз после «Последних радостей». В любом случае, полагаю, нельзя приводить в клуб двух женщин.
– Почему? Я бы счел, что так вдвое забавнее.
– Той, с кем бы вы не танцевали, может быть неловко, – заметила Полли. – Ее могли бы похитить.
– И это была бы я, – тут же сказала Клэри. – Я никудышный танцор. Если честно, не вижу в этом смысла.
«Мы не пошли в ночной клуб, – написала она в своем дневнике. – И к лучшему, если честно, ведь о них идет слава как о местах крайне скучных – там очень хорошо лишь тем, кому нужно сильно напиться и влюбиться».
Некоторое время она смотрела на написанное, соображая, как написанное могло бы произойти на самом деле. Ей казалось, что чем-то из этого или тем и другим сразу можно заниматься где угодно, для этого незачем ходить в ночной клуб, значит, в этих ночных клубах должно быть еще что-то, о чем не говорят. Ну, ладно. Видно, все это, и клуб тоже, представляет собой всеобщий тайный сговор, постичь который, похоже, не в силах ни она, ни Полли, а может, они и не постигнут его до тех пор, пока не обретут этот самый таинственный жизненный опыт, о каком никогда не говорят, разве что друг с другом. Не может ли это (как они однажды подумали) быть попросту связано с возрастом: им обеим по семнадцать лет, и если это не взрослость, то, скажите на милость, что?
«Квартира Арчи [писала она] очень мила. Мы провели в ней ночь. Он радушно уступил нам с Полли свою кровать, а сам спал в гостиной на кушетке, которая была ему коротка (бедный Арчи!), и за завтраком он сказал, что у него шея как вешалка для пальто. Я поняла, что нам с Полли следовало бы встретиться с ним по отдельности, тогда одна из нас могла бы устроиться на кушетке, а он мог бы оставаться в своей постели. Но пусть квартира и весьма мала, все же это квартира с мебелью, и ему как-то удалось сделать ее симпатичной, такой же, как и он сам. Он показал нам шкаф в прихожей, забитый предметами, которые он не переносит. Такая ужасная стойка для лампы с парусниками, все корабли цвета потемневшего пергамента и кофейных зерен, полная коробка китайских кроликов, все бледно-голубые и один другого больше, но в остальном одинаковые, еще ковер с рисунком, который Арчи называет зигзагами пост-Пикассо, крашенными в цвета фруктовых соков, – всякие такие вещи. Но Арчи покрыл красными суконными скатертями худшие из столов и купил поразительную картину художника по имени Мэтью Смит[14]: на ней, в удивительных алых и темно-синих тонах был изображен довольно упитанный спящий человек, – которую повесил над камином, а еще он собственноручно покрасил стены в белый цвет, отчего все кажется гораздо светлее. В ванной комнате ванна оранжево-желтая с черным, очевидно, когда-то это было модно. По словам Арчи, единственное, что остается, это смеяться над этим, только у него мыло с запахом розовой герани и вода куда горячее, чем у нас дома. На завтрак у нас были тосты с консервированным мясом и чай. Потом Арчи должен был идти на работу в Адмиралтейство. Так что мы с Полли вымыли посуду после завтрака, привели все в порядок, а потом пошли пройтись по магазинам и погулять по улицам, пока не настало время обеда с дядей Хью в его клубе. Опять клубы. Дядин клуб зовется «Въезд-Выезд», потому что перед его главным входом имеются двое ворот для въезда и выезда машин. Хотя прямо сейчас налетов на Лондон нет, город кажется очень пыльным и грустным. Мы решили отправиться на Пикадилли-серкус и взглянуть, нет ли в «Галери Лафайет» чего-нибудь хорошенького, что нам по карману, Полли купила там свое лимонное платье за пять шиллингов, так что место подходящее. По пути туда мы говорили об Арчи, но как-то очень поверхностно. Например, я сказала, что не пойму, как он что-то покупает в магазинах, если флотским офицерам не разрешается носить пакеты, а Полли сказала, что они, должно быть, переодеваются в гражданскую одежду или поручают своим подружкам делать для них покупки. Я сказала, что, по-моему, у Арчи нет подружки, а Полли сказала, откуда мне знать, это не он мне сказал? Вообще-то, он эту тему не затрагивал, но, конечно, если бы она у него была, то были бы какие-то признаки. Полли мигом спросила, какого рода признаки, а я никаких не смогла придумать, кроме баночек с кремами в ванной. Во всяком случае, сказала я, люди всегда говорят о тех, в кого влюблены, – только взгляни на Луизу, которая без умолку трещит о своем занудном Майкле Хадли, и, насколько нам известно, Арчи слишком стар для любовных связей. «И вовсе он не слишком стар! – вскинулась Полли. – На самом деле он вообще-то слишком молод для своего возраста».
Только, похоже, все утро Арчи не выходил у нас обеих из головы, потому как мы то и дело заговаривали о нем, или скорее, по-моему, это чаще делала Полли: ее все время такое интересовало, как, мол, он каждый вечер ужин готовит, если у него готовить некому, да что он по выходным делает, когда к нам не приезжает, все гадала, чем он занимается, когда уходит в Адмиралтейство. Обо всем об этом могла бы и у него самого спросить, заметила я. Она не ответила.
С покупками ничего не вышло. В «Галери Лафайет» не было ничего, чего бы нам хотелось, в магазине под названием «Хапперт» в конце Риджент-стрит мы увидели очень красивую розовую шелковую блузку, которая очень понравилась Полли. Но стоила она шесть фунтов, «астрономическая сумма за то, что одевает всего лишь половину тебя», как грустно выразилась девушка. Я предложила одолжить половину денег, но она сказала, уж лучше нет, лучше сберечь деньги на время, когда мы будем жить в Лондоне. Мы решили пройтись пешком до клуба дяди Хью напротив Грин-парк. Интересная вышла прогулка мимо разбомбленной церкви, очень солидного книжного, а потом магазина «Фортум энд Мэйсон». Из-под обломков церкви и из земли пробивались крестовник и вербейник. До обеда было еще далеко, вот Полли и предложила: почему бы нам не посидеть в парке напротив, где мы могли бы обсудить, как подступиться за обедом к ее отцу с тем, чтоб мы жили в Лондоне. Но я сказала, что хочу зайти в «Ритц», потому что это самый шикарный отель и я никогда не была внутри. «Я просто схожу в туалет, – сказала я, – а если им не понравится, что я только затем и пожаловала, то могла бы и выпить джину с лаймом».
Полл пришла в настоящий ужас и рассердилась.
– Какая глупость! – сказала она. – Люди не заходят так просто в отели…
– Как же, заходят! Затем отели и нужны!
– Если только не собираются остановиться в них. Прошу тебя, не ходи. Умоляю, не делай этого.
Так что я не пошла. Вместо этого мы сели в парке, немного поболтали, а потом заговорили про то, как завести собственный дом. Я сказала, что, мне кажется, было бы здорово, если бы Полли объявила, что хочет учиться в художественной школе, ведь само слово «школа», похоже, благотворно действует на нервных взрослых. Полли сказала, что самым трудным препятствием станет желание дяди Хью, чтоб мы жили в его доме с ним и дядей Эдвардом.
Ну ладно. Обед наш был изысканным: салат из крабов и вино под названием «Либфраумилк», немецкое, так что, конечно же, написать правильно я его не могу. Дядя Хью называл его рейнвейном, что бы то ни значило. Был очень мил и обращался к нам совершенно как к взрослым, пока не дошло до разговора о том, чтобы у нас был дом; тут он стал увиливать да обещать, мол, посмотрим-посмотрим, что, судя по хорошо известному нам обеим его поведению, обычно означает «нет». Он сказал-таки, как было бы для нас хорошо, если бы мы жили в его доме, и я видела, как слабела Полли, а оттого слабела и я, потому что, в конце концов, он ее отец, а если бы папа сделал мне такое же предложение, я бы, конечно же, жила с ним.
Конечно, не стала бы. Только тут не то же самое, потому что была бы еще и Зоуи. Наверное, она оставалась бы за городом с Джули, и тогда могло бы быть так: только папа и я. И тогда Арчи мог бы приезжать и жить с нами…
Только для меня жизнь (вместе с Полли) в доме дяди Хью ни на что такое не была бы похожа и наверняка стеснила бы нашу свободу, о чем я и сообщила Полли на обратном пути в поезде. А она в ответ, мол, нам остается только ждать (совершенно средневековая отговорка: ягненок, блеющий бараном, заметила я, и ей пришлось согласиться). Но она сказала, что мы могли бы подбить других, хотя я не слишком-то надеюсь, что это привело бы к желаемому результату: тетя Вилли последнее время довольно раздражительна, а тетя Рейч, похоже, никогда не считала, что чем-то надо заниматься просто ради забавы, Зоуи же ни на кого не имеет влияния, за исключением Джули и бедняги военного летчика, который в нее влюблен, если вам угодно знать мое мнение. А еще Дюши – она не может не быть старомодной, раз уж так стара, – считает, что нам незачем ехать куда бы то ни было и чем бы то ни было заниматься.
Я не собираюсь иметь детей, но, если уж так случится, что соберусь, то вот несколько правил, которые я установлю. Никаких Ср. Век. О, вроде «посмотрим», «это зависит» или «все в свое время». И никаких тем, которых нельзя касаться в разговоре, и я буду вдохновлять своих детей на приключения».
Она прочла написанное, решая, правильно ли оставлять это в дневнике, который она писала для папы. Большую часть можно. Удалила некоторые места про нее, Полли и Арчи и то место о жизни вместе с отцом и с Зоуи. Вместо этого добавила кое-что о членах семейства, с тем чтобы он как можно больше знал, что происходило.
«Эллен [писала она] заметно стареет. Полагаю, от ревматизма люди выглядят старше, чем им полагается по годам, да я и не знаю, сколько Эллен лет, потому как она говорит, что это не мое дело, но она очень дряхлая, все желтоватые прядки исчезли из волос, что сейчас лежат у нее на голове белым туманом. Еще у нее есть очки, за которыми тетя Вилли возила ее в Гастингс, но она не любит носить их, надевает только за шитьем. Она все еще много времени ходит за Уиллсом, Роли и Джули, но Айлин помогает ей с глажкой, потому что ее, как она выражается, уже ноги не держат. Когда у нее выходной, она старается держать ноги вверх – не очень-то занимательное занятие для выходного. Должно быть, страшно становиться по-настоящему старой: невозможно себе представить, что мы все время так и делаем, сами того не замечая. Вот интересно, насколько я изменилась за два года, с тех пор как ты видел меня в последний раз, папа. То есть помимо того, что стала выше ростом (я не меньше чем на полдюйма выше Зоуи), сама я в себе особых перемен не чувствую. На прошлой неделе, правда, я сделала перманент, потому что Полли завила волосы и считала, что завивка и мою прическу сделает поинтереснее. Ничего не получилось, совсем. Вместо того чтобы лежать прямо, как были, на редкость скучного темно-каштанового цвета волосы пошли какими-то жуткими проволочными волнами и под конец становились какими-то спиральками вроде штопора, и всякий раз, как я мою голову, приходится накручиваться на ужасные бигуди, сделанные из чего-то похожего на свинец, утягиваться в коричневый чулок, отчего голове больно, как ни пристраивай ее на подушке. Вот я и пошла к парикмахерше в Бэттл все это остричь. Ей пришлось коротко постричь почти всю голову, так что теперь я смахиваю на чучело с торчащими повсюду волосами. Похоже, не гожусь я в настоящие леди. Вот, к примеру, косметика. Полли, которая и так чудесно хороша, теперь выглядит ужасно привлекательно, если воспользуется тенями, тушью для ресниц, губной помадой и прочим. Я же выгляжу по-идиотски. Тушь попадает в глаза, те слезятся – и она течет у меня по лицу, от теней морщатся веки, а помада на губах не держится и секунды. Полли учит: открывай рот и отправляй в него еду, как конверт в почтовый ящик, – только я забываю. А от пудры мой нос, похоже, блестит еще больше, прямо сияет. По-моему, мне просто надо будет обходиться без косметики, как тете Рейч. Так что, папа, несмотря на твою дурацкую реплику, когда ты меня назвал красавицей (в тот день, когда мы набирали воду из ключа), боюсь, она из меня не получается.
Я не Полли. Только собиралась написать, что она, судя по всему, свыклась со смертью матери, но, похоже, фраза эта для меня лишена смысла. Не думаю, что люди способны когда бы то ни было свыкнуться с чем-то настолько ужасным: просто понемногу это перестает быть единственным или главным, что у них на уме, зато когда они вспоминают про это, то чувства те же самые. Конечно, сводится это к тому, что я не знаю, что она чувствует, потому как я – не она. Только это и делает людей такими интересными, ты не думаешь, папа? Большую часть времени человек даже не подозревает, что чувствуют другие люди, а порой ему слегка-слегка представляется что-то, и, полагаю, время от времени он в самом деле узнает. Мисс Миллимент, с кем мы это обсуждали, говорит, что мораль или принципы того или иного рода – это то, чему полагается объединять нас, только ведь не объединяют же, ведь так? В прошлом месяце произошел чудовищный воздушный налет на германский город под названием Кельн (теперь мы бомбим немцев все время, но это был особенно большой налет, с 1000 бомбардировщиков, и люди отнеслись к нему с кровожадным удовольствием). Только убивать людей – это либо зло, либо нет. Не понимаю, как можно вводить исключения из такого рода правила, в конце концов, с тем же успехом можно заявить, что это не зло. Я на самом деле в этом жутко путаюсь. Правда, я говорила с Арчи об этом, когда одна виделась с ним, только, конечно же, когда мы ездили в Лондон и останавливались у него, я о таком совсем не говорила. Полли терпеть не может разговоров о войне, расстраивается и постоянно уводит в сторону – скажем, перечисляет всех людей, кого мы знаем, кто не стал бы убивать людей. Когда Арчи во время пасхального отпуска приехал к нам на выходные, произошел налет на портовый городок во Франции под названием Сен-Назер[15] (неподалеку от того места, откуда ты, папа, послал мне привет), и я чувствовала, что Арчи был чем-то опечален, и под конец он мне рассказал. Эсминец этот протаранил шлюзовые ворота, а потому, конечно же, не мог уйти от немцев, тогда его команда минировала корабль, чтобы он взорвался в определенное время, и пригласила в гости много немецких офицеров, пока их не взяли в плен (англичан, я хотела сказать, силы небесные! – когда пишешь, иногда так коварно выходит), и вот, конечно же, десятки немецких офицеров взлетели на воздух вместе с англичанами. Арчи знал одного из них. Вряд ли кто-то уцелел. Только представь: все они разливают джин, веселятся и считают минуты, когда – они знают – произойдет взрыв. Арчи сказал, что такого рода мужество заставляет его чувствовать собственное ничтожество. Он говорит, что немцы такие же храбрые – никакой разницы на самом деле. Я верю этому, потому как прочла очень хорошую ужасную книгу «На Западном фронте без перемен», где рассказывается про Первую мировую войну, какой она была для немцев. Кто бы не подумал – ведь ты бы подумал? – что после того, как такое множество людей узнало, до чего ужасны, отвратительны и гадки войны, они не согласятся их больше развязывать? Вот только, полагаю, меньшинство читает книги вроде этой, другие становятся старыми, и люди им не верят. Ты не считаешь, что с продолжительностью нашей жизни что-то здорово не так? Живи мы 150 лет и не слишком старей в первую сотню лет, у людей было бы время стать разумными, прежде чем последовать примеру леди Райдал или просто слишком погрязнуть в своих старых дурных привычках.
О, папа, не могу удержаться от пожелания, чтобы ты в ответ мог говорить со мной. Иногда я это чувствую. Естественно, по мне, так лучше бы ты был дома, и ездил бы на работу, и приезжал по пятницам, и шутил бы. В последнее время шуток стало мало и они очень редки. Это все потому, что ты всегда был самым забавным. А как…»
Это уж совсем никуда не годится, подумала она. Если папа прочтет это, когда вернется, не хочу, чтобы он чувствовал, что я страдаю или еще что.
Тут она совсем перестала писать, потому что поняла, что плачет.
Семейство
конец лета – осень 1942 года
– Боже правый! Слишком молода, разве нет?
– Ей девятнадцать.
– Он ведь намного старше, разве нет?
– Тридцать три. Вполне в возрасте, чтобы не терять голову.
– Он вам нравится?
– Едва его знаю. Вечером еду в Портсмут обсуждать всякое. Извините, не смогу пообедать с вами, старина, но завтра он опять выходит в море, и сегодня единственный шанс встретиться.
– Ничего страшного. Разумеется, я понимаю. Удачи. Вы успеете вернуться ко времени совещания с министерством торговли? Поскольку я был бы очень рад, если…
– Я вернусь. Два тридцать, верно? Я вернусь, и у нас еще будет время сперва перекусить.
– Прекрасно. Приезжайте ко мне в клуб. Потом прогуляемся на совещание.
⁂
– Дорогуша, как же это чересчур волнующе! Разумеется, вы должны позволить мне сшить это платье. В кружевах она будет выглядеть божественно, и, по счастью, для этого не нужны купоны. Когда назначено?
– Довольно скоро. Вообще-то через четыре недели. У него тогда будет отпуск, так что представляется разумным. Могла бы я переночевать у вас? Придется встретиться с родней жениха. И я немного этого побаиваюсь.
– Они недовольны?
– Кажется, довольны. Я говорила, что считаю, что она несколько молода, но леди Цинния, похоже, думает, что это хорошее дело.
– Она должна быть за, дорогуша, я в этом уверена.
– Почему?
– Ничего бы не случилось, если бы она была против.
– А-а.
– Она совершенно обожает Майкла. Он – ангел, вы его полюбите.
– Что ж, разумеется, я с ним знакома. Он приезжал, оставался у нас пару раз.
– Нет, я имею в виду судью, Питера Стори. Ее мужа. Когда-то, много лет назад, я знавала его. Он душка. Когда вы намерены прийти?
– Как только вы позволите. Предстоит так много сделать.
– Вас ведь это радует, верно? Не могу не чувствовать себя в чем-то ответственной, ведь я их познакомила.
– Полагаю, что так, но она в самом деле ужасно молода…
⁂
– О, Китти, дорогая, какое это, верно, облегчение. А то стало казаться, что ее спишут со счетов как вашу покорную слугу, правда?
– Долли, дорогая, замуж выходит не Рейчел, а Луиза.
– Луиза?
– Старшая дочь Эдварда.
– Бедная девочка, потерявшая мать! Несомненно, она слишком юна.
– Нет, Долли, ты говоришь о Полли. А это дочь Вилли и Эдварда – Луиза.
– Что ж, я все равно считаю, что она слишком молода. А мне понадобится шляпка. Фло когда-то делала такие чудесные шляпки. Я всегда говорила, что она способна сотворить шляпку из ничего. «Тебе дать несколько ярдов репсовой ленты да корзинку для бумаг, и ты соорудишь что-то мне на удивление», – говорила я ей когда-то. Это дар. Я надеюсь, обручение не затянется. Милая мама всегда говорила, что долгие обручения – это такое напряжение.
– Нет, это будет кратким.
– Впрочем, сама-то я всегда считала, что долгое обручение – это удобно. Чувствуешь, что твое будущее устроено, зато не испытываешь никаких тягот брака, а они, как мне говорили, могут быть самыми неприятными. Надеюсь, они не будут жить в Лондоне – цеппелины в последнее время беспокоят постоянно.
⁂
– Зачем, скажи на милость?
– В определенном возрасте люди так делают, вот и все.
– Возьмите меня!
– Ты еще не достигла этого возраста – никоим образом.
– Свадьбы как раз для девчонок.
– Так нельзя. Надо быть кем-то кому-то из них. Ты должна будешь пойти на эту свадьбу как кузина, я обязательно пойду как сестра и, вполне возможно, подружка невесты.
– А торт будет?
– Тебе он не понравится, он с марципанами.
Он застонал:
– Я возьму с собой перочинный ножик.
– Люди не ходят на свадьбы с перочинными ножами, Невилл. Ты можешь надеть свой взрослый костюм. А еще будет шампанское.
– Я не выношу шампанское. А газировка будет?
– Не имею ни малейшего понятия, – ответила Лидия самым беспощадным голосом своей матери.
⁂
– И тогда он сделал тебе предложение?
– Да.
– И ты ответила «да»?
– Да.
– Волнуешься?
– Волнуюсь? Не знаю. Вроде того…
Зазвонил телефон. Она пошла взять трубку, а Стелла крикнула вслед:
– Если это Кит или Фредди, то мне с ним нужно переговорить.
Стелла услышала рявкающее «Да?!» на неподражаемом кокни (прошлым вечером они все играли в шарады, и она бесподобно хрипела, изображая мамашу, у сына которой голова застряла в ночном горшке), потом как она заговорила обычным голосом, но слишком тихо, чтоб расслышать. Была суббота, на курсы машинописи идти было не надо, она решила выпить еще чашечку кофе перед тем, как заняться мытьем огромной груды посуды, оставшейся от вчерашнего вечера.
Когда Луиза вернулась, она пылала румянцем, но сдерживалась.
– Это из «Таймс», – сообщила она.
– Из газеты?
– Точно. Хотят знать о моем обручении с Майклом Хадли.
– Ну и дела! Я и не знала, что он такой знаменитый.
– Я тоже, если честно.
– Сигарет нет?
– Боюсь, нет. Мы вчера здорово покурили. Я схожу куплю, если хочешь.
– Нет… я схожу.
– Недели через четыре. У Майкла будет отпуск.
– Через четыре недели ты станешь миссис Майкл Хадли.
– Да. Это волнующе, только еще такое ощущение… – Она умолкла, поскольку, если честно, сама не была уверена…
– И как ощущение?
В знакомом любопытстве Стеллы было что-то ободряющее, что и толкнуло ее, как всегда, на самую осторожную честность.
– Сама не разберусь. Сногсшибательно – и тут же немного нереально. Словно во мне два человека: тот, с кем это происходит, и тот, с кем такое произойти не может. Вот ведь поразительно, что он захотел жениться на мне, ты так не думаешь?
– Нет.
– Ой. А я думаю. Его семья до того обаятельна, что страшно. Они знакомы с сотнями знаменитостей… он мог бы жениться на ком угодно.
– Дурочка, кто угодно может жениться на ком угодно. Не думаю, чтобы так оно и получалось.
– Ты права. Он говорит, что любит меня.
– Твое-то семейство радо?
– По-моему, да. Когда я рассказала матери, она только спросила, не считаю ли я, что еще слишком молода! Изо всех идиотских вопросов…
– А отец?
– Его мнение меня не волнует. Но, разумеется, он одобряет Майкла, ведь его отец был героем на прошлой войне.
– До чего незамысловато…
– Ведь правда? – Такое слово ей прежде не попадалось, но она сразу поняла, что оно значит, и, казалось, точно подходило отцу. – И все-таки я буду ужасно скучать по «Моим руинам». И по нашей с тобой жизни. – Она любовно обвела взглядом обветшавшую дыру, некогда часть угольного подвала, ныне служившую кухней в подвальной квартире. – Через минуту вернусь.
Однако, когда хлопнула входная дверь, Стелла, оставшаяся один на один с фотографиями матери, быстро остыла в наступившей тишине, угнездилась на бархатном диване в жарко натопленной комнате, откуда ее могли вырвать лишь ностальгия да поэзия ее юности, и смахнула с глаз непрошеные сердитые слезы. Ее уже нет, подумалось ей, и она уже никогда не вернется.
⁂
– Пять фунтов муки мелкого помола… хотела бы я знать, где такую достать, нынче вся мука одинаковая… три фунта свежего масла… с тем же успехом я стану летать… пять фунтов темного изюма без косточек… нет, ты слышишь, Фрэнк? Два мускатных ореха, шелуха мускатного ореха, гвоздика… ну, по крайности, хоть это у меня есть… шестнадцать яиц, фунт сладкого миндаля и полтора фунта цукатов. Хоть убейте, не понимаю, как подступиться-то, я в полной растерянности, поверьте моему слову!
– Вы могли бы испечь торт из готовой смеси, миссис Криппс… Мейбл. – Он все время затруднялся звать ее Мейбл, когда она была в очках, толстая стальная оправа которых придавала ей грозный вид, даже когда она находилась в хорошем настроении, чего в данном случае не было.
– Торт из готовой смеси? Для свадьбы мисс Луизы? Да ты, должно, умом тронулся, если думаешь, что хоть на минуту такое взбредет мне в голову. Даже на секунду, – прибавила она. – Это маргарин-то с яичным порошком, когда будут знать, что торт прибыл из этого дома? Знаменитые люди отведают этот торт, мистер Тонбридж, и я не допущу, чтобы в него сыпались оскорбления. На него. Или я испеку его из настоящих продуктов, или вообще не буду печь. Это мое последнее слово, – прибавила она, но сказанное оказалось не вполне правдой, потому что весь остальной день она продолжала рассуждать вслух с раздражением, не предполагавшим никаких предложений ни от него, ни от кого другого.
В последнее время жизнь была нелегка. Конечно, они достигли «понимания» с Фрэнком, которого при посторонних она по-прежнему зовет мистером Тонбриджем, но это произошло еще до Рождества, восемь месяцев назад, а его развод с «той женщиной», Этил ее звать, похоже, с места не сдвинулся. Еще и потому, что на письма (их всего-то наперечет), которые рассылал адвокат Фрэнка, никогда или почти никогда не поступало ответов, правда, какой-то мистер Спарроугласс раз написал, что он не получил никаких указаний от своего доверителя, а следовательно, не в состоянии предпринимать какие-либо действия. «Так ведь это тебе надо действия предпринимать, – сказала она тогда. – Это она сбежала, она и виновата». Тут он начал нести какую-то чепуху про то, как по-джентльменски он поступает с Этил, позволяя ей дать ему развод. Но, предположим, она не захочет разводиться, мысленно прикинула миссис Криппс. Предположим, ей нужен дом и мужик, с которым она сбежала; что ж, Фрэнку обратно возвращаться, если что-то пойдет не так? Ему она этого сказать не осмеливалась, но беспокойство ее не оставляло. Он с ней такой сдержанный: лишний раз не обнимет, если только они не окажутся одни в темноте, а часто ли такое бывает? У него не было никакой уверенности, она понимала, что крепить ее надо не одним способом, но уж очень это походило на его отношение к еде: она могла кормить его три раза в день, а между ними устраивать бесконечные перекусы, а он ни унции не прибавит, останется таким же худющим. Она ж тем временем не становилась моложе, а так хотелось, чтобы он вес свой употреблял почаще, был таким же умельцем, как киноактеры, а не просто торопливо наскакивал иногда, когда выпивал рюмку-другую в пабе или когда они сидели в кино, а раз на моле в Гастингсе вечером. Конечно, он столько всего знает про войну и историю и всякое такое, она догадывалась, что он умный, потому как иногда и половины не понимала из того, что он говорил, у него на все было собственное мнение, а ей нравилось, когда у мужчины оно есть, еще он купил радиоприемник, по вечерам они слушали передачи, и он рассказывал ей, как сам относится к тому, о чем рассказывали. Только ничего из этого ни к чему не приводит, а она-то уж раз в жизни была обручена (задолго до прихода к Казалетам), и жених обманул ее в последний момент; она полагала, что и думать больше не придется ни о чем подобном, только тот случай все равно сделал ее более осмотрительной и опасливой, чем она могла быть. Миссис Феллоуз, повариха (тогда-то она была кухаркой), предупреждала насчет Нормана, да она не слушала – вот и вытворяла с ним всякое, молодая была, глупая, ничего лучшего не знала, не то что сейчас, – вспомнить, так краской зальешься. Больше ни одному мужчине не позволит повести себя с ней вольно вне брака, она дала себе слово, когда пережила тот жуткий страх при мысли, что забеременела. Норман, он конюхом был в том месте, где она работала, и однажды, не сказавши ни слова, ушел в море. Это стало ударом, тем более тяжелым, что она узнала, дочь привратника тоже имела на Нормана виды. Среди слуг ходили разговоры, что за ним вели охоту отцы многих девушек, потому-то он и сбежал. Ее отец погиб на войне – той, что была до этой, – так что в охоте не участвовал, да и в любом случае она находилась за сотни миль от дома. То было ее первое место: она не работала, пока ей не исполнилось четырнадцать, потому что при пятерых других детях мать, служившая поварихой в сельской больнице, нуждалась в ее помощи по дому. Миссис Феллоуз всегда была строга, но она ничему ее не учила, за что Мейбл не была ей благодарна и поныне, о чем она всегда говорила всем девушкам, кого обучала, только, о боже мой, нынешние девчонки совсем не такие, как прежде. Последняя – та, что была перед Лиззи, которую мисс Рейчел привезла из Лондона, сущая командирша, никакого уважения к старшим, красила ногти, развешивала свое белье там, где его могли увидеть мужчины, так она и двух недель не продержалась. Теперь Лиззи, которая приходится Эди младшей сестрой, – она, по крайности, имеет уважение, от нее едва слово услышишь, делает, что говорят, хоть и очень медленно, и ни во что не вникает, не то что Эди. «Нам приходится делать скидку, миссис Криппс», – заявила миссис Казалет-старшая, и она вспомнила, что придется идти к миссис Эдвард, чтобы поговорить по поводу торта. Оставив Фрэнка приканчивать пирог со сладким кремом, она застегнула застежки на туфлях.
Миссис Эдвард, составлявшая список в малой столовой, сразу поняла, в чем дело, и заявила, что обратится с просьбами ко всем, включая семью лейтенанта Хадли, помочь продуктами для торта. Люди на службе зачастую могут помочь в подобных делах, сказала она; похоже, она понимала, что сделать все нужно быстро, ведь торту такого рода необходимо время, чтобы отстояться после выпечки. «Пусть некоторые и используют искусственные свадебные торты – чтоб просто на них любовались, а не ели», – сказала миссис Эдвард.
Скрывая потрясение от такого предположения и отвращение к нему, миссис Криппс заявила, что для мисс Луизы такое не годится, и, когда миссис Эдвард согласилась, это придало ей решимости замолвить словечко за Фрэнка, который и сам, не жалея сил, добивался того же.
– Мистер Тонбридж надеялся, что повезет невесту в церковь, – сказала она.
– О! Честно говоря, не знаю, миссис Криппс, свадьба будет в Лондоне, понимаете, с тем чтобы людям легче было на нее попасть.
Это миссис Криппс знала. Сведения о свадьбе, часто противоречивые, порой надуманные, потоком лились в комнаты прислуги: Айлин много чего рассказала после того, как подавала на стол, Эллен поделилась тем, что узнала от миссис Руперт, горничные – шаткими предположениями Клэри и Полли. Она знала, что венчание состоится в Челси, а свадебный прием – в отеле «Кларидж», она знала, что леди Небуорт шьет платье и еще кое-что и что миссис Лагг из Робертсбриджа шьет что-то из нижнего белья, по замечанию Айлин, из гардинного тюля, зато с оторочкой из кружев миссис Старшей. Миссис Криппс знала, что мисс Лидия, мисс Клэри и мисс Полли будут подружками невесты и миссис Руперт шьет им платья, что приглашено четыреста человек и что были фотографии в «Таймс» и в газете, которую читает мистер Тонбридж, где напечатали статью «Сын героя женится». Дотти предположила, что, может, пожалуют король с королевой, но она, миссис Криппс, которая давным-давно, когда была вторым поваром в одном важном месте, однажды раскатывала тесто под печенье для ленча на стрельбище, где стрелял отец Его Величества (Его покойное Величество), а стало быть, могла считаться авторитетом в таком вопросе, тут же ее осадила. Их Величества дважды подумают, прежде чем отправятся на свадьбу в разгар войны, заявила она, а Дотти не следует выдумывать глупости о том, что недоступно ее пониманию. То, что свадьба будет в Лондоне, явилось для всех для них большим ударом: Дотти плакала, Берта перестала подравнивать шляпы, а у Айлин, как часто бывало, жутко разболелась голова. Миссис Криппс чувствовала, что положение обязывает ее сохранять невозмутимость, но все же поделилась с Фрэнком, что считает это ужасным позором: в прежние времена девушки всегда сочетались браком дома, а если это не дом мисс Луизы, то она и знать не желает, где он. Так что она с огромным восторгом и немалым удивлением получила известие, что все, вообще все домочадцы будут присутствовать на свадьбе, что всем им предстоит утром отправиться в город, ленч будет подан в гостинице «Чаринг-Кросс», а после они на такси поедут в церковь. «Но Тонбридж с утра повезет в Лондон на машине мистера и миссис Казалет и мисс Барлоу, так что вам придется взять на себя руководство остальной прислугой. Ленч будет в двенадцать часов, так что у вас будет масса времени добраться до церкви к двум тридцати. К вашей группе я причислю Эллен и двух маленьких мальчиков».
– Слушаюсь, мадам. – Это было облегчение, поскольку Эллен знала Лондон, а она нет.
– После приема все вы вернетесь на поезде. По-моему, есть какой-то в шесть часов, но еще есть время это устроить.
Это значило, что после церемонии все они смогут отпраздновать свадьбу в своей компании.
«Все будут очень довольны, я уверена», – сказала она.
⁂
– Дорогая, на твоем месте я бы приняла во внимание мои слова. Это пара, которую одобрила бы даже наша бедная мамочка. И уж она-то наверняка не сочла бы, что Луиза слишком молода. Должна сказать, я сожалею, что не нахожусь в твоем положении. Анджела не подает никаких признаков к обручению с кем бы то ни было, а ей в прошлом месяце исполнилось двадцать три. И, в конце концов, ты же никогда не хотела, чтобы она пошла на сцену.
– Не хотела, но он на четырнадцать лет старше ее. Ты не считаешь, что это многовато?
– Это попросту означает, что возраст вполне позволяет ему заботиться о ней. Какие у тебя отношения с его семьей?
– По-моему, вполне хорошие. Мы много работали над согласованием планов. Судья хотел, чтобы свадьба прошла без вина, «на сухую». По его мнению, так патриотичнее.
– Боже милостивый! И что сказал Эдвард?
– У него аж губы побелели, стал говорить, что его дочь никогда… ну и так далее. Разумеется, убеждать их пришлось мне, но леди Цинния восприняла это довольно спокойно. По-моему, она для него прямо свет в окошке!
Забежала Вилли выпить чаю; она уже успела отвезти Луизу на примерку к Гермионе и выполнила множество поручений в Лондоне. О приходе она заранее предупредила, так что не было, как прежде, никаких глупых неловкостей, когда она заявлялась как снег на голову, подумала Джессика, а потом заметила себе: забавно, но Вилли даже словом не помянула Лоренцо. Она засиделась уже больше двух часов: чай сменился шерри, пока они перебирали семейные новости, говоря, как всегда было заведено, по очереди, соблюдая требуемый ритуал уважительного отношения. У Тедди почти закончился учебный курс в летной школе, а потом их направят еще куда-нибудь на дальнейшее обучение. «Но по-настоящему они начнут летать за границей, в Канаде или Америке. Должна сказать, что меня от этого страх берет».
– О, дорогая!
Кристофер по-прежнему выращивает овощи на продажу. Он приобрел подержанный фургон на колесах, где и живет со своей собакой. «Я его совсем не вижу! Лондон он просто на дух не выносит!»
– О, дорогая!
Лидия довольно успешно занимается с мисс Миллимент, но ей надо будет поставить пластинку на зубы и, видимо, один удалить, а то у нее от зубов во рту тесно, девочка стала ужасающей неряхой, болтает так, что не остановишь, и всех передразнивает. «И она перенимает ужасающий язык… от Невилла, полагаю… и у них нездоровая одержимость смертью – все лето играли в кладбища и выискивали, что бы такое похоронить».
– Дорогая, это все возраст. Сколько ей, двенадцать примерно? Не беда, скоро вырастет.
Нора ухаживала за ранеными и влюбилась в девятнадцатилетнего летчика, который сломал спину, прыгнув из самолета с парашютом. «Он до конца жизни проведет в каталке, а она решительно собирается выйти за него замуж».
– Дорогая, ты мне этого никогда не рассказывала!
– Ну, полагаю, я поначалу не верила, что это долго продлится, а вот поди ж ты – уже почти год. Поверишь ли, он-то как раз и не хочет на ней жениться!
– Силы небесные! – Вилли постаралась придать голосу должную долю изумления. – По крайней мере, это будет расплатой за стремление стать сестрой милосердия.
– О, по-моему, она его уже преодолела. Она слишком властная для этого.
Повисла пауза, а потом Вилли, тщательно подобрав выражения поделикатнее, спросила:
– А если она все же выйдет за него… есть вероятность появления потомства?
– Мне духу не хватило спросить. Мне представляется, нет… – Она умолкла, и какое-то время обе сестры углубились в мысли, которые, естественно, ни одна из них даже не смогла бы озвучить. Вилли закурила еще одну сигарету, а Джессика налила им обеим еще шерри.
– Как поживает Реймонд?
– О, с головой ушел в свою секретную работу в Вудстоке. Поскольку она секретная, то, разумеется, он о ней ни гугу. Только, похоже, работает он с утра и допоздна, а живут они в каком-то общежитии, так что вечера проводят в сложившейся компании. В самом деле забавно! Когда у нас не было денег, он и не думал о постоянной работе за зарплату: все время хотел управлять собственным бизнесом и всегда успевал хлебнуть с этим горя, а теперь, когда с деньгами полегче, он на постоянной работе за зарплату.
– Он же работал в школе.
– Да – после того, как не вышло с грибами. Но это в основном потому, что Кристоферу надо было учиться в школе, а нам приходилось платить всего половину. По-моему, он из тех, кто расстроится, когда война наконец-то подойдет к концу. Вернуться во Френшем и ничего не делать – бедный барашек умрет от скуки.
– До конца войны еще, похоже, далеко, – вздохнула Вилли. – Майкл на прошлой неделе участвовал в налете на Дьепп. Нет… Майкл говорил Эдварду, что атаку устроили для того, чтобы выяснить, на что это будет похоже, но там, должно быть, был сущий ад. Мы в Суссексе весь день слышали пушки – жуть и ужас. Нам было только видно, как над нами летали самолеты. Разумеется, Луизу ждет очень неспокойное время. Майкл, кажется, всегда готов лезть в самое пекло.
– Это что же, начало вторжения?
– Судя по всему, нет.
Джессика вздохнула:
– Полагаю, нам в самом деле весьма повезло.
– Повезло?
– Избежать всего этого. Я хочу сказать, мы вышли за мужчин, которые вернулись с войны. Нам не пришлось волноваться, не погибнут ли они.
– Не могу сказать, что чувствую особое везение, – сдавленно выговорила Вилли, а Джессика подумала: «Ну вот, опять… точно как мама, всегда все драматизирует…»
– Что Эдвард? – спросила она с натужным оживлением.
– Все в порядке. Смертельно устал. – Вилли взглянула на часы. – Боже! Должна лететь. Можно я вызову такси? Надо еще заехать к Хью переодеться. Мы с Эдвардом обедаем у Стори – опять свадебные дела. Большое тебе спасибо, дорогая. Мы славно передохнули.
«От чего?» – спросила себя Джессика, когда Вилли ушла. Вилли заполучила соблазнительный брак для своей дочери, явно не затратив ни малейших усилий. Надо признать, Луиза очень привлекательна, но и Анджела, может, не так ярка, но мила: крупные гармоничные черты лица, восхитительная фигура – девушка-статуэтка с налетом отрешенности, который дорогая мамочка одобрила бы. Но, видимо, чересчур отрешенна: после той злополучной истории с режиссером Би-би-си у нее, похоже, ничего не происходит. Поначалу это вызвало облегчение, но теперь слегка тревожит. Из Би-би-си Анджела ушла и стала работать кем-то в министерстве информации, а значит, что хоть и причастна к военной службе, но все же еще на нее не призвана. Снимает квартиру вместе с какой-то девочкой, и Джессика почти не видит дочь. Ее мечты о дебютантке, вышедшей замуж за достойного человека, чья фотография украшала бы первую страницу «Кантри лайф», а в дальнейшем вращавшейся в свете, поблекли. Теперь, подумала она, ей бы стало легче, если бы Анджела замуж вышла хоть за кого-нибудь.
⁂
– Ну и?
– Если ты спрашиваешь меня о вечере, Ци, то я нашел его и приятным, и здравым.
– Почему приятным?
– Они прекрасная пара. Хребет английского общества.
– А-а! Ты прав, разумеется. Полагаю, я всегда предпочитала более живописные, хоть и менее полезные части тела.
– Он ведь наверняка привлекательный мужчина? И храбрец. Два креста за заслуги и представление к Кресту Виктории в последней войне.
– В самом деле? Я и не знала.
– И она приятная женщина.
– О да. Таково большинство жен. Только подумать, скольких приятных жен мне приходилось терпеть! Слава богу, ты ушел из политики. Это резко сократило количество женщин, с которыми приходится обедать.
Он провел ласкающей рукой по ее чудесным густым серебристым волосам.
– Ну, милая Ци, будь по-твоему, вообще не было бы женщин. Была бы ты – и мир, заполненный красивыми, занимательными и удалыми мужчинами. И еще немного куриц, сидящих на яйцах где-то на заднем дворе, вдали от глаз.
Она слегка улыбнулась, но глаза ее заискрились.
– Расскажи, что было в этом вечере здравого?
– По-моему, мы уладили множество нудных свадебных приготовлений без споров и без пререканий, а говорят, это редкий случай.
– Большая радость говорить, что ты возьмешь на себя часть расходов на прием.
– Мы приглашаем так много народу, что, мне показалось, так будет правильно. И он твой любимый сын. И ты одна из немногих женщин, о ком бесполезно вспоминать присказку про потерю сына и обретение дочери.
Она подала знак, что хотела бы встать с дивана, на котором лежала.
– Впрочем, тебе она нравится, не так ли, милый?
– Малышка Луиза! Конечно же, она мне нравится. Я в восторге от нее. Такая забавница, такая чаровница и так юна!
Она уже стояла на ногах, он вложил свою руку в ее, и они неспешно двинулись к спальням.
– А сына я не потеряю, – произнесла она. – Ничему, кроме смерти, этого не добиться. Умирать же я совершенно не намерена. Слишком уж хочу увидеть внука.
Луиза
зима 1942 года
Когда она оказывалась одна (а в последнее время так случалось почти все время) и ее совершенно одолевала вялость, она пыталась сложить из кусочков себя самой узнаваемую фигуру, чтобы попытаться разобраться, кто она. На актерских курсах они часами обсуждали типажи людей – грани их личностей, особенности нравов, причуды поведения или темперамента. Обсуждали действующих лиц в пьесах, конечно, и неделями ругали «плохие» пьесы, персонажи которых были двумерными – вырезанными из картона фигурами без глубины. Когда же она поговорила об этом со Стеллой и трусцой прошлась по всем своим теориям, Стелла сказала: «Конечно же, потому-то Шекспир с Чеховым – единственные драматурги, наделенные талантом. Их герои больше похожи на яйцо. С какой стороны ни взгляни, они никогда не выглядят плоскими, за ними следует что-то таинственное из-за угла, который вовсе и не угол, но в то же время всегда представляешь себе цельную фигуру…»
А вот она, хотя и не просто действующее лицо в пьесе, совсем не ощущает себя яйцом, больше похожа на кусок безумной брусчатки или деталь мозаики. Она не видела в себе никого узнаваемого, даже отдельные бруски для мощения или куски мозаики, казалось, едва ли под стать ей, больше они походили на череду кусочков, к которым она привыкла и которые, следовательно, годятся для игры. Миссис Майкл Хадли – один из таких кусочков. Счастливая молодая жена пленительного мужчины, кто, если верить Ци, разбил несчетно сердец. Люди писали «Миссис Майкл Хадли» на конвертах, так было в подписи к фотографии, сделанной знаменитой фотостудией Харлипа и появившейся вскоре после бракосочетания в «Кантри лайф». Так говорили служащие в гостиницах. Эта дама, ее ипостась, пережила фешенебельную свадьбу, фото которой появились в большинстве газет. «Я выгляжу молодой картошкой в белых кружевах!» – нюнила она, зная, что это рассмешит семью Майкла. Эта дама носила золотые часы, свадебный подарок Судьи, и кольцо с бирюзой и бриллиантами, подаренное ей Ци на обручение. У нее новые чемоданы с инициалами Л.Х., выбитыми золотом по белой коже. В «Кларидже» ей предоставили номер, чтобы она сняла белые кружева и надела выходной костюм, сшитый для нее Гермионой, – приятный кремовый твид: короткая прямая юбка и пиджак с укороченным рукавом и светло-алыми пуговицами – с тонкой алой вставкой. Она вышла из лифта, прошла к широкому входу отеля, заполненного членами ее семьи и людьми, которых она в жизни не видела, вышла к «Даймлеру», где Кроули (шофер Судьи) поджидал, чтобы отвезти их. Забыли пальто, и Ци послала за ним Малколма Сарджента[16]. «Малколм, добрая душа, принесет его», – сказала она, и он принес. Миссис Майкл Хадли была той, кого благожелательно разглядывали адмиралы, некоторые из них прислали громадные картонные коробки, полные чего-то явно когда-то ценного, а ныне превратившегося в разбитое стекло. Благодарить за такое оказалось труднее всего, потому как в худшем случае по осколкам нельзя было догадаться, что за предмет был изначально. «Я вам так признательна за присланное нам все это замечательное стекло», – написала она одному из них. Множество людей (многие выдающиеся) были в восторге от знакомства с миссис Майкл Хадли и с разной мерой элегантности и галантности поздравляли Майкла с очаровательной молодой женой. Порой она ощущала себя персонажем трюка фокусника, белым кроликом, которого тот так ловко извлекал невесть откуда. Миссис Майкл Хадли, похоже, обретала жизнь только в присутствии других людей.
Кроме того, была еще дитя-невеста. О ее юности завели бесконечную волынку старшие флотские офицеры, друзья Майкла, многие из которых были даже старше его. То же относилось и к Хаттону, где, как она выяснила, им предстояло провести половину медового месяца. «Неделю сами по себе, а потом поедем к маме», – известил ее тогда Майкл. Она была ребенком: ее извещали обо всем с нарочитой снисходительностью, со слегка поддразнивающим предостережением соглашаться на все что угодно – ведь вы не против? Было бы ребячеством не соглашаться, и она не делала этого никогда. Роль приносила ей всеобщее одобрение: хорошее дитя-невеста… Так что они провели неделю в коттедже, снятом для них крестной Майкла, жившей в большом доме в Норфолке. Коттедж был прелестен, с тростниковой крышей и большим открытым очагом в гостиной, где они еще и ели. Леди Мой, крестная, устроила так, чтобы им кто-то готовил и убирал, и, когда они приехали, по дому гуляли манящие запахи горящих поленьев и жареных цыплят. Кроули внес чемоданы, приложил ладонь к фуражке и уехал, а потом, подав им цыплят и показав сливовый пирог на столике-каталке, ушла и повариха, сообщившая, что ее зовут Мэри. Они остались одни. Помнится, она подумала: «Вот оно, самое начало моей замужней жизни, ее «то самое долго и счастливо», – и стала гадать, как это будет. Майкл был полон самого чарующего обожания, вновь и вновь говорил, до чего ж она прекрасна как невеста и какой прекрасной называли ее люди, говоря с ним. «И сейчас так же прекрасна», – сказал он, целуя ее руку. Позже, когда они наполнили рейнвейном два бокала из бутылки, оставленной им леди Мой, он предложил: «Давай выпьем за нас, Луизу и Майкла». И она повторила этот тост и пригубила вино, а потом они поужинали и говорили о свадьбе, пока он не спросил, не хочет ли она прилечь.
Потом, когда она выскользнула из постели и надела одну из ночных сорочек, подаренных отцом, когда ей было четырнадцать, и до сих остававшихся самыми любимыми, она подумала, как же повезло, что этот раз не первый; по крайней мере, она понимала, что происходит, и более или менее к этому привыкла. По правде сказать, до этого она побывала в постели с Майклом четыре раза: первый раз был ужасен, потому что было очень больно, а она чувствовала, что не может сказать об этом, ведь он казался таким восторженным. Другие разы были лучше, потому что не было больно, а один раз начало даже стало таким восторгом, но потом он принялся совать ей язык в рот, после чего она словно отключилась и ничего не чувствовала. Впрочем, тогда он, похоже, ничего не заметил, что, казалось, было хорошо, однако так происходило всю первую неделю медового месяца, и она почувствовала в этом странность, хотя он то и дело уверял, как сильно ее любит, и постоянно говорил, что он чувствует и что с ним творится во время любовных утех, он, похоже, не очень обращал на нее внимание. В конце концов она стала гадать: случается ли он на самом деле, этот острый сладкий трепет, словно что-то внутри ее начинает раскрываться.
В первую брачную ночь, однако, она просто ощутила облегчение оттого, что ей не больно и что ему это дает наслаждение. Еще она вдруг почувствовала, что устала как собака, и заснула спустя несколько мгновений, забравшись обратно в постель.
Утром она проснулась, поняв, что он вновь жаждет близости с ней, а потом была вся новизна совместного мытья в ванне, и одевания, и изумительного завтрака из яиц и меда, а потом они долго прогуливались по парку, где было озерцо с лебедями и другими водоплавающими птицами, а потом гуляли в лесу. Стояло идеальное сентябрьское утро, спелое, ароматное и тихое. Они ходили рука об руку, видели цаплю, лисицу и большую сову, и Майкл совсем не говорил о войне. Всю неделю они приходили ужинать в дом леди Мой, где та обитала с компаньонкой в обстановке продуманного увядания. Большую часть дома закрыли, а в остальной стоял невыносимый холод, из такого дома, подумалось ей, хочется на улицу выйти погреться. Леди Мой подарила Майклу пару превосходных ружей «перде», принадлежавших ее мужу, и две акварели Брабазона. «Я перешлю их тебе», – сказала она. «А вам, – обратилась она затем к Луизе, – я вряд ли могла выбрать подарок, ведь мы никогда не виделись. Но теперь я познакомилась с вами… и, между прочим, Майки, по-моему, ты преподнес себе отличный подарок… и я знаю, что делать». Она пошарила в большой вышитой сумке и извлекла маленькие часы из голубой эмали в обрамлении жемчуга, висевшие на покрытой эмалью цепи с брошью-заколкой на ней. «Их подарила мне моя крестная мать, когда я вышла замуж, – сказала леди. – Время они показывают не очень точно, но вещь красивая».
За ужином леди Мой расспрашивала Майкла о его корабле, и он много рассказывал о нем. Она пыталась быть, а потом выглядеть заинтересованной, однако мало что могла заметить по поводу числа пушек, которые установят на новом торпедном катере.
И только перед самым их уходом леди Мой спросила о планах, так как узнала, что вторую неделю отпуска Майкла они проведут в Хаттоне.
– Мама так хочет нас видеть. И мы подумали, что ей будет приятно, если мы приедем.
– Я уверена, так и будет.
Она заметила на себе взгляд леди Мой, но не смогла истолковать его выражения.
– Я и вас тоже должна поцеловать, – сказала леди, закончив обниматься с Майклом.
Они шли обратно по дороге к своему коттеджу в темноте.
– Ты ни разу не говорил мне, что мы едем в Хаттон.
– Разве нет? Должен был сказать. Я почти уверен, что говорил. Ты же в любом случае не возражаешь, верно?
– Нет. – Она вовсе не была в этом уверена.
– Понимаешь, дорогая, мама неважно себя чувствует и так ужасно обо мне беспокоится, что кажется… Она очень-очень тебя любит, понимаешь. Она сказала мне, что не может вообразить лучшей матери для ее внука.
Она была ошеломлена.
– У нас же пока его нет. Или есть?
– Дорогая, – он, смеясь, сжал ее руку, – об этом ты узнаешь первой. Надежда всегда есть.
– Но…
– Ты говорила, что хочешь шестерых. Надо же с чего-то начать.
Она уже открыла рот, чтобы сказать, что не хотела детей сразу же… прямо сейчас… и снова его закрыла. В его голосе слышалась насмешка – он говорил несерьезно.
Однако в Хаттоне тема всплыла вновь. Они пробыли там четыре дня, и она вызвала неудовольствие, и, хотя Ци непосредственно с ней не говорила, это неудовольствие было доведено до нее разыми способами. У нее довольно сильно заболел живот, и Майкл с большой заботой препроводил ее в постель после обеда и дал горячую грелку.
– Ты так любезен, – заметила она, когда он наклонился ее поцеловать.
– Ты моя маленькая миленькая женушка. Между прочим, Ци рассказала мне один полезный прием. Когда ты поправишься и мы займемся любовью, то будет полезно подложить под ноги подушку, тогда сперме будет легче добраться до яйцеклетки.
Она сглотнула слюну: от мысли, что он обсуждал все это со своей матерью, вдруг поднялась тошнота.
– Майкл… я далеко не уверена, что хочу заводить ребенка так быстро. То есть вообще-то хочу, только хорошо бы сначала чуть больше привыкнуть к замужеству.
– Разумеется, привыкай, – ласково произнес он. – Только, поверь мне, это произойдет не заметишь как. И если выдастся шанс-другой, то природа возьмет свое и ты будешь чувствовать себя прекрасно. А теперь, милая, поспи, а к чаю я тебя разбужу.
Но ей совсем не спалось. Лежала и беспокойно думала, отчего им так сильно хочется, чтоб у нее был ребенок, при этом ощущала вину за то, что сама не чувствует того же, что они.
Остаток недели прошел под музыку, и Майкл рисовал ее и начал портрет маслом, были и шутки, и игры с соседями, и танцы, и Судья, читавший им вслух, – и все они относились к ней с поддразнивающей, нежной снисходительностью, и была она любимым, лелеемым ребенком-невестой. Разговоры за столом радовали и будили воображение: в семейных шутках сказывалась большая начитанность и использовался куда больший запас слов, чем был у нее. Она спросила Судью, которого приучилась звать Питом, не составит ли он ей список книг для чтения.
– Он был в восторге, – заметил Майкл, когда они в тот вечер одевались к ужину. – Ты до того хорошо встраиваешься в мою семью, моя милая.
– Откуда тебе это известно?
– Мама мне сказала. Ее очень тронуло, что ты его попросила.
Все приходившие то ли к обеду, то ли к ужину расспрашивали Майкла о его корабле, и он всегда рассказывал им, как правило, весьма долго. Она заметила, что, как бы часто он ни объяснял превосходство пушек «эрликон» над «бофорсами» и «роллсами», Ци слушала с восхищенным интересом, словно слышала все впервые. В душе Луиза находила эти разговоры скучными, даже скучнее, чем когда они говорили о войне вообще: сражении за Сталинград, о котором сообщалось каждый вечер в новостях, и бомбардировках германских городов.
И все это время, на самом деле очень краткое, всего две недели, все иные чувства, словно дымка в жару, заслоняло возбужденная мысль: она вышла замуж за своего чудесного, пленительного Майкла, кто хоть и намного старше, и знаменитый, и храбрец, а выбрал ее. Разве не возбуждает, когда не надо особо думать о внешности или все в порядке с мозгами, не надо чувствовать, как она тогда чувствовала, что ты не очень образованна, если с утра до ночи тебе только и говорят, какая ты красивая, умная и талантливая. Это была сказка, и она стала счастливой принцессой, которая в девятнадцать лет попала в ту долгую и счастливую жизнь, какую в сказках обещают «после».
В конце недели они покинули Хаттон и отправились на поезде в Лондон. Майклу нужно было в Адмиралтейство, и они договорились расстаться на вокзале Ватерлоо.
– А чем ты займешься, милая?
Она не знала.
– Все будет в порядке. Может, попробую дозвониться до Стеллы, правда, на Питманских курсах[17] не любят, когда звонят их ученикам. Если не свяжусь с ней, то пойду в Национальную галерею.
– Деньги у тебя есть?
– Ой! Нет… боюсь, у меня их нет.
Он сунул руку в карман брюк и достал пачку банкнот:
– Возьми.
– Да мне столько и не понадобится!
– Никогда не угадаешь. А вдруг. Я займусь багажом.
Они поцеловались. Было радостно (тогда она еще не сознавала насколько) расставаться, зная, что они совсем скоро снова встретятся.
Она попробовала позвонить Стелле из телефонной будки, но не дозвонилась и направилась в Национальную галерею, где Майра Хесс и Айрин Шарер играли дуэтом на двух фортепиано. В перерыве, покупая сандвич, она заметила Сид, беседовавшую с очень старым, опиравшимся на палку мужчиной с густой седой шевелюрой. Луиза собиралась было пройти мимо и остаться незамеченной, когда увидела молодую женщину или девушку – похоже, не старше ее, – прислонившуюся к стене в конце стойки с сандвичами и уставившуюся на Сид взглядом, полным такого глубокого и безумного обожания, что Луизе едва не захотелось рассмеяться. «Думаю, именно это тетя Джессика когда-то звала страстью», – подумала она. В этот момент Сид увидела ее, улыбнулась и подозвала.
Ее представили мужчине с седой шевелюрой как Луизу Хадли, и тот сказал, да, он узнал ее.
– Несколько недель назад вы вышли замуж за сына моего старинного друга Циннии Стори. Как поживает Ци? Нынче она так много времени проводит в деревне, я почти ее не вижу.
В суете рукопожатия старик обронил свою палку. Девушка, прислонившаяся к стене, мгновенно метнулась, наклонилась и подобрала ее.
– Как вы добры!
Девушка вспыхнула; Луиза заметила, что, когда Сид заметила: «Отличный бросок, Тельма», – и представила ее как одну из своих учениц, лоб у нее словно покрылся испариной.
Тут закончился перерыв, и все поспешили из подвала, где продавали сандвичи, на продолжение концерта.
– Передайте, пожалуйста, Ци мой сердечный привет, – попросил седой мужчина, и она, улыбнувшись, пообещала непременно передать. Про себя же подумала, что сделать этого не будет никакой возможности, поскольку она не увидит Ци еще бог весть сколько и не имеет ни малейшего представления, кто это был такой.
Когда после чудесного и ожидаемо утешительного биса прелюдии «Иисус, радость человеческих желаний»[18] концерт завершился, она стала соображать, чем бы заняться. Смотреть в галерее было не на что: все картины были убраны в такие места, где им была обеспечена сохранность. Она вышла на Трафальгарскую площадь. Светило, но не грело солнце, холодную голубизну безоблачного неба украшали блестящие аэростаты, спокойно покачивавшиеся в воздухе – как гигантские игрушки, подумала она. До поезда оставалось еще два часа, и она ума не могла приложить, чем заняться. Майкл дал ей пачку фунтов, должно быть, не меньше десяти, она почувствовала себя богатой и свободной… и вдруг, совершенно неизвестно отчего, сильно испугалась. «Чем мне заняться?», «Почему я здесь?», «Зачем я?». Череда кратких, жалящих, нелепых вопросов, которые, казалось, исходили ниоткуда и которые лишь множились. Начать отвечать на любые из них (и даже задуматься над ними) значило навлечь на себя опасность: она и не подумает отвечать, она должна что-то делать, думать о чем-то другом. «Пойду в книжный, куплю книг», – подумала и, движимая этой разумной и практической целью, села в автобус до Пикадилли, остановившийся возле книжного магазина «Хэтчардс».
К тому времени, когда она купила три книги и ловила такси, чтобы добраться до Ватерлоо, настроение ее улучшилось. Она не поедет послушно домой в Суссекс, чтобы под брань матери и уговоры остальной семьи заняться скучными делами. Она сядет в поезд вместе с мужем, а потом – на паром до острова Уайт, где они остановятся в какой-нибудь гостинице, – так она ни разу в жизни не поступала. Она снова была миссис Майкл Хадли, а не невесть кем, что предавался панике на ступенях Национальной галереи. Хорошо бы повидаться со Стеллой, но она ей напишет.
Однако вскоре Луиза убедилась: жизнь в гостинице на Уайте, а потом и в других гостиницах, в Уэймуте и в Льюисе, была вовсе не тем, что ей представлялось. Майкл уходил в восемь утра, и она оставалась одна на целый день – день за днем – совсем безо всякого занятия. У отеля «Глостер» имелось еще и особое неудобство, отчего становилось только хуже, – начать с того, что он оказался невероятно роскошным. С непременным лобстером на обед и на ужин. Временами бывало и еще что-то, обычно не очень вкусное, но примерно через неделю она привыкла есть что подавали. Лобстер ей наскучил и даже стал ненавистен. Она читала книги, гуляла по городу, но тот был забит военными, и свист и сопровождавшие его неразборчивые, но, без сомнения, грубые выкрики вслед отвадили ее от гуляния. Потом однажды она зашла к зеленщику купить яблок и вдруг ни с того ни с сего пошатнулась, словно потеряла равновесие, все вокруг почернело, и она упала на землю, утонув в запахе грубой дерюги. Кто-то, склонившись над ней, успокаивал, мол, все с ней будет хорошо, спрашивал, где она живет, а она даже не могла сообразить. Голова ее лежала на мешке с картошкой, а на чулке спустилась петля. Ей принесли воды – стало легче.
– Отель «Глостер», – сказала она. – Я легко дойду.
Но какая-то добрая женщина отвела ее в отель, взяла ключ от ее номера и помогла подняться по лестнице.
– Я бы на вашем месте ненадолго прилегла, – сказала женщина, когда Луиза поблагодарила ее.
Женщина ушла, она и действительно легла на кровать прямо поверх скользкого одеяла. Было половина двенадцатого, судя по золотым часам, подаренным Судьей. Майкл раньше шести вечера не вернется. Она чувствовала себя разбитой, и ей неожиданно до боли захотелось домой. Луиза заплакала, а когда перестала и высморкалась в большой белый носовой платок Майкла, то опять легла. Смысла вставать, похоже, не было никакого.
После этого она по утрам лежала в постели, смотря, как Майкл бреется и одевается с, как ей представлялось, бессердечной быстротой, и молилась, чтоб случилось что-нибудь, что помешало бы ему уйти. Корабль, которым он командовал, новенький моторный торпедный катер, МТК, все еще стоял на стапеле на реке Медине, и он страстно восхищался всем, что происходило с судном. Каждый вечер он приходил домой, напичканный новостями о том, как продвигаются дела у катера (Луиза приучилась называть корабль по английской традиции, как каравеллу, «она», хотя про себя считала, что если корабль, то «он», а если судно, то «оно»). Потом они ужинали, потом он привлекал ее к себе, они ложились в постель, и он исполнял супружеские обязанности – всегда было одно и то же, и она старалась не утратить к этому охоты. Она не жаловалась на то, как ей одиноко, бессмысленно… ну, если по правде, скучно: она стыдилась таких чувств. Жены других моряков не жили в отеле, в нем вообще не было других женщин: люди приходили и уходили, похоже, одни они расположились тут надолго.
Когда она рассказал Майклу, как потеряла сознание в лавке зеленщика, он улыбнулся и сказал:
– О, милая! Ты думаешь, что это может быть…
– Что? – Луиза поняла, что он имел в виду, но была настолько ошарашена предположением, что хотела потянуть время.
– Милая! Ребенок! То, ради чего мы так старались!
– Не знаю. Может быть, полагаю. Говорят, что люди в таком положении падают в обморок. И их тошнит по утрам. Только меня ничуточки не тошнит.
Вскоре после этого она все же познакомилась с еще одной офицерской женой, леди намного ее старше, чей муж командовал эсминцем, и та попросила помочь ей в Миссии моряков[19].
– Нам всегда не хватает усердных помощников, – сказала эта дама. – Для вас непременно найдется дело, милочка.
Так что каждое утро с девяти до двенадцати она либо помогала в столовой, либо заправляла бесконечные койки. При заправке приходилось снимать простыни с нижних старых (как правило, до крайности серых, да еще и с запрятанными пивными бутылками, носками и прочим хламом). Это совпало с появлением приступов утренней тошноты. Когда Марджори Анструтер застала ее в позывах рвоты над раковиной, то отправила домой отлежаться, говоря, что она вполне все понимает и что Луизу, ставшую маленьким троянским конем, незачем выставлять напоказ. Тем все и кончилось. Она забеременела и понемногу свыклась с мыслью, что, видимо, так оно и должно быть: если выходишь замуж и больше тебе нечем заняться, то твое предназначение рожать детей. Хотя будущее все еще втайне нагоняло на нее страх, у нее получалось казаться неунывающей, и очень скоро пришло письмо от Ци, в котором говорилось, с каким восторгом восприняла та это известие (сообщенное Майклом по телефону).
По утрам ее мучила тошнота, а порой и действительно тошнило, время она по большей части проводила в постели, но в полдень неизменно, как по часам, над островом в сторону Портсмута пролетал единственный немецкий разведывательный самолет, и все корабли, стоявшие, как она выучилась говорить, на рейде Кауса, палили из всех имевшихся у них зенитных орудий. По самолету не попали ни разу, но грохот поднимали очень сильный, и Майкл велел в таких случаях всегда спускаться в вестибюль. Тогда она надевала пальто и брела вниз, храбро выдерживая вызывающий тошноту запах варящихся лобстеров, долетавший до фойе, в котором стекла от крыши до выстланного плиткой пола неутешно жаловались на пальбу, пока она читала очень старые номера «Иллюстрэйтед Ланден ньюс». Минут через пятнадцать самолет улетал. Тогда она возвращалась в номер и иногда собирала вещи и шла в ванную. Она стала пугаться одиноких обедов в отеле и обычно уходила в город, в кондитерскую, где продавали сдобные булочки и очень сытные корнуэльские слоеные пироги из сплошной картошки с луком. Довольно быстро ей стало нечего читать, но в городе нашелся книжный, и она часами перебирала там книги, против чего владельцы, похоже, не возражали. Она читала романы Этель Мэннинг, Дж. Б. Стема, Уинифред Холтби и Сторма Джеймсона, а однажды нашла подержанную книжку Мэнсфилда Парка. Это походило на неожиданную встречу с давним другом, и, не в силах устоять, она купила ее. После этого скупила все остальные, несмотря на то что у нее дома в Суссексе имелась вся подборка. Книги Парка занимали и успокаивали ее больше других, и она прочла их все по два раза. Когда она писала Стелле, почти все письма были о том, что она читала. «Между прочим, я беременна!» – написала она в конце одного из писем. Восклицательный знак был призван придать фразе воодушевление. Она думала было написать Стелле, как относится к этому, о том, чем стала теперь для нее жизнь, но, как выяснилось, такое было для нее слишком сложно. Ведь это значило отнестись ко всему серьезно, она же чувствовала, что все слишком запутанно, и вообще была во всем не уверена, так что не стоило и пытаться. К тому же она опасалась, что все прояснится настолько, что ей, возможно, станет невыносимо. Пока она играла роль (а она была влюблена в Майкла: только взгляните, до чего невыносимы его ежеутренние уходы и как она практически часы считает до его возвращения), было бы чем-то вроде предательства говорить, что жизнь ей представляется трудной или скучной. «Умные люди никогда не скучают, – обронила как-то Ци в Хаттоне во время их медового месяца. – Вы согласны с этим, Пит?» И Судья ответил, что скука подразумевает некоторую тупость. Она же никогда не должна быть тупой.
К середине ноября корабль Майкла был готов, и Ци с Судьей приехали в Каус переночевать, поскольку с утра леди Циннии предстояло спустить судно на воду. В отеле забронировали номера, и Майкл отпросился со службы, чтобы встретить паром в Райде.
В Королевском яхт-клубе устроили парадный обед – совершенно грандиозный, поскольку Ци была знакома с адмиралом, бывшим членом клуба, и адмирал пригласил всех.
– Малышка Луиза, душечка! Великолепно выглядите. Пит привез вам список для чтения.
За обедом ели ненавистного лобстера, и Майкл с неиссякаемым воодушевлением рассказывал о своей посудине. «Жду не дождусь момента, когда ее увижу!» – воскликнула Ци, и Луиза заметила, что Майкл прямо-таки купается в ее восторге. Обнаружилось, что адмирал, которого чета Стори звала Бобби, не собирается присутствовать на спуске, однако под конец вечера Ци уговорами заставила его дать обещание прибыть.
Но на следующее утро Луиза, помимо особенно сильного приступа тошноты, почувствовала, что у нее болит горло и поднялась температура.
– Бедненькая моя! Впрочем, тебе лучше побыть в постели. Нельзя допустить, чтобы ты разболелась. Я попрошу прислать тебе что-нибудь на завтрак.
Ждать пришлось долго, наконец прибыл чай в обжигающем металлическом чайнике, два жестких подгоревших тоста и кусок ярко-желтого маргарина. Чай отдавал металлом, а на тост и смотреть-то было неприятно. Ну это ж все чересчур! Именно тогда, когда действительно что-то происходит, ей нельзя пойти, она обречена на еще один изматывающий день в одиночестве, только хуже обычного, потому что чувствует себя так плохо. Она встала с кровати, чтобы сходить в туалет: леденящее кровь развлечение, поскольку в спальне не топили. Она надела шерстяную кофту, какие-то носки и вновь улеглась в постель, прихватив аспирин, принесший ей сон.
Майкл вернулся вечером и сообщил, что будет ночевать на борту, поскольку на следующее утро кораблю предстоят ходовые испытания. Ци с Судьей уехали, мамочка была великолепна при спуске катера на воду, и они славно пообедали.
– Бедненькая, выглядишь все еще довольно скверно. Миссис Уотсон говорит, что посылала выяснить, хочешь ли ты обедать, но ты спала. Сказать им, чтоб принесли тебе чего-нибудь на ужин?
– Ты не мог бы поужинать со мной?
– Боюсь, не смогу. Меня ждут на борту. С нами ужинает командующий эскадрой.
– Когда же ты вернешься?
– Завтра вечером, надеюсь. Но я предупреждал, дорогая, пока идут испытания, жизнь будет суетливой. Я не смогу все время ночевать на берегу. Нам невероятно повезло, понимаешь?
– В самом деле?
Он собирал бритвенные принадлежности и укладывал их в новенький черный кожаный несессер.
– Дорогая, ну, разумеется. Мой первый помощник не видел невесту с Рождества. А наш штурман младшего сына еще в глаза не видел, а тому уж почти полгода. Я не говорю, что нам не нужно счастья, я хочу, чтобы ты была самой счастливой девушкой на свете, но неплохо бы понимать, что за благо нам дано. Большинство знакомых мне офицеров не могут селить жен в гостинице. Не знаешь, где моя пижама?
– Боюсь, не знаю. – Ей становилось до того мерзко при мысли о ночи и целом дне в полном одиночестве, что прозвучало это сердито.
– Должна же она где-то быть! Правда, милая, попробуй вспомнить.
– Ну, обычно горничная кладет ее под подушку, когда заправляет постель. Только сегодня утром она не приходила.
– А, ладно, возьму какую-нибудь из новых.
Однако, когда он их вытащил, то оказалось, что пижамы почти без пуговиц.
– Вот черт! Дорогая, могла бы и проверить, когда их вернули из стирки. В конце концов, у тебя не так-то уж много дел.
– Я их сейчас пришью, если хочешь.
– Было бы что пришивать, пуговиц-то нет. Тебе придется найти.
Майкл взял треугольную брошь Королевского яхт-клуба, которую прошлым вечером ей подарил адмирал (в честь вступления ее мужа в клуб как почетного члена):
– Надо же, я, наверное, единственный флотский офицер, который застегивает пижаму вот такими штуками. Все, должен лететь. – Он склонился и поцеловал ее в лоб. – Держись бодрее, не давай себе так уж расклеиваться. – В дверях, обернувшись, послал ей воздушный поцелуй. И сказал: – Очень ты уютно выглядишь.
После того как Майкл ушел и Луиза убедилась, что он уже не вернется, она заплакала.
Когда ей стало лучше, он предложил ей ненадолго поехать к родителям, пока не завершатся испытания. «А когда я узнаю, куда нас пошлют, ты снова сможешь ко мне приехать».
Она не стала противиться. На нее нападала тоска по дому, не совсем, но почти такая же, как та, что овладевала ею в детстве, по утрам в постели после его ухода она лежала и скучала по знакомому невзрачному дому, который всегда был таким наполненным и где не смолкало звучание стольких жизней, гул пылесоса, свистящий скрежет граммофона в детской с попеременными «Танцем кузнечика» и «Пикником плюшевых медвежат», размеренное бормотание диктующего Брига, жужжание швейной машинки Дюши, запахи кофе, глаженого белья, не желающих гореть поленьев, вымокшей собаки и пчелиного воска… Она заглядывала в каждую комнату, поселяя в ней подобающих обитателей. Все, что прежде вызывало у нее скуку или раздражение, теперь, казалось, делало их только приятнее, дороже и нужнее. Страсть тети Долли к мотылькам, вера Дюши в то, что горячий парафин – незаменимое средство для поясницы, решительное стремление Полли с Клэри не подавать виду, насколько их впечатляет, что она намного взрослее их, удивительно похожие подражания Лидии всему, что она берется имитировать. Мисс Миллимент, ничуть не меняющаяся внешне, но тем не менее таинственно постаревшая – голос ее стал тише, подбородок оплыл еще сильнее, одежда беспорядочно усыпана крошками старой еды, но ее маленькие серые глаза, увеличенные под определенным углом стеклами узких очков в стальной оправе, по-прежнему неожиданно проницательны. А вот и полная противоположность – тетя Зоуи, которая пленительно выглядит во всем, что бы ни надела, и производимого ею впечатления модницы и красавицы не могут исказить даже годы, проведенные в деревне. А милая тетя Рейч, самой высокой оценкой которой является слово «разумный»: «такая разумная шляпка», «по-настоящему разумная мать». «Собираюсь сделать тебе по-настоящему разумный свадебный подарок, – сказала она. – Три пары двуспальных полотняных простыней». Простыни и остальные подарки дожидаются, когда у них с Майклом появится собственный дом, хотя бог знает, когда это будет. Наверное, война виновата в том, что жизнь кажется такой необычной. Занятия в кулинарной, а потом в театральной школе, казалось, придавали ее отъездам из дома логику: они были частью взросления и подготовки к великолепной сценической карьере. Зато замужество изменило все – во многом так, как ей и не мечталось. Когда выходишь замуж, то уход из дома – дело куда более окончательное. А что до карьеры, то не только нет никаких признаков близкого конца войны, когда можно к этому вернуться, но появилась еще и проблема детей. Ее мать перестала танцевать, когда вышла замуж, и больше не танцевала никогда. Луиза впервые задумалась, чего это маме стоило, противилась ли она или сама предпочла ограничиться замужеством. Однако в свое ностальгическое видение Родового Гнезда и семейства она почему-то не могла или не хотела включать родителей: в этом было что-то (а у нее не было желания доискиваться что), что смутно ощущалось… неловкостью. Ей было известно только то, что в последние недели перед свадьбой она совсем не могла оставаться наедине с матерью почти так же, как и оставаться наедине с отцом, хотя и совсем не по одним и тем же причинам. Это мешало, потому как она видела, как настойчиво старается мать сделать все, чтобы свадьба прошла успешно. Мама с бесконечным терпением переносила примерки свадебного платья и других нарядов, отдала ей свои купоны на одежду, даже спросила, не хочет ли она предложить своей подруге Стелле стать подружкой невесты. Стелла отказалась (мягко, но решительно), пришлось выбирать, и в конце концов подружками стали Лидия, Полли и Клэри. Зоуи, ее мать и Дюши сшили им платья из белого гардинного тюля, который мама выкрасила в чае, так чтобы получился теплый кремовый цвет. В лондонских магазинах все еще продавали ленты из чистого шелка. Тетя Зоуи выбрала розовую, оранжевую и темно-красную – и сшила из них сумочки-мешочки. Платья были простыми: с высокой талией, глубоким круглым вырезом и широкой тесьмой по подолу. «Словно малышки кисти Гейнсборо», – заметил Судья, увидев их возле церкви. За короткое время между обручением и свадьбой предстояло сделать ужасно много дел, и большая их часть легла на плечи матери. Только, несмотря на все сделанное матерью, несмотря на написанные и разосланные письма, договоры и уговоры, она чувствовала к матери что-то, что было просто непереносимо: от этого в ней появлялись холодность, угрюмость, раздражительность, она резко отвечала на совершенно обычные вопросы, потом стыдилась этого, но никак не могла заставить себя извиниться. В конце концов она выяснила, что это: вечером накануне свадьбы мать спросила, имеет ли она представление «о всяком таком». Она мгновенно ответила, мол, да, имеет. Мать выдавила из себя улыбку и сказала: что ж, она полагает, что Луиза научилась всему этому на этих ужасных актерских курсах, – добавив, что ей не очень бы понравилось, если бы дочь вступала в брак «неподготовленной». Всякая недомолвка обращает любое дело в нечто отвратительное, а недомолвки, как она поняла, были лишь верхушкой айсберга. В горячке отвращения и гнева ей казалось, что ее мать все те недели ни о чем другом не думала, как только без конца гадала и представляла себе ее в постели с Майклом, проявляя отвратительнейшее любопытство к тому, что к ней не имело совершенно никакого отношения! (Как будто за кого-то замуж выходят, только чтобы с ними спать!) В тот вечер мать не могла и слова сказать без отвратительной двусмысленности. Да, ей нужно было лечь спать пораньше, нужно было хорошенько выспаться, ведь завтра особенный день. «Ты должна быть свежа для этого». Ну и пусть, подумала она тогда, наконец-то сбежав к себе в комнату в доме дяди Хью, через двадцать четыре часа она будет за много миль от нее. И такое больше не повторится.