Читать онлайн Клуб выживших. Реальная история заключенного из Аушвица бесплатно

Клуб выживших. Реальная история заключенного из Аушвица

© 2017 by Michael Bornstein and Debbie Bornstein Holinstat

© Оформление, ООО «Издательство АСТ», 2022

Предисловие

Пришло время говорить

Майкл Борнcтейн

Я очень долго не рассказывал о том, через что пришлось пройти во время войны. Люди думали, что мне тяжело возвращаться к тем страшным событиям. Это правда, я не люблю вспоминать ужасы прошлого. Когда кто-то замечает мою татуировку, Б-1148, я вскользь упоминаю Аушвиц, и на этом разговор заканчивается. Но есть и другая причина. Мне было, что рассказать, но я понимал, что мои слова неизбежно станут частью письменных свидетельств о Второй мировой войне, и боялся допустить неточности. Воспоминания о том времени появляются и исчезают, словно каскад образов, ясных и размытых. Порой перед внутренним взором встает трагический эпизод, и в тот же миг растворяется, будто ничего и не было.

Мне говорили: «Хорошо, что ты ничего не помнишь». Но что бы вы чувствовали, если бы не могли вспомнить, как выглядел ваш брат? Большую часть жизни я тщетно пытался найти ответ на свой главный вопрос: «Как мне удалось полгода прожить в лагере, известном тем, что детей убивали сразу после прибытия? Почему я не прошел “маршем смерти”, в котором за несколько дней до прихода Советской армии лагерь покинули 60 тыс. заключенных?» Теперь я знаю ответ.

Не так давно я ездил в Израиль, чтобы посетить национальный Мемориал Катастрофы и Героизма —Яд ва-Шем, где хранится документ с моим именем. Его составили и сберегли советские солдаты. Прочитав его, я понял: история моего спасения доказывает, что чудеса случаются, когда их совсем не ждешь.

Долгие годы я даже не подозревал о том, что где-то существует моя фотография времен Аушвица, и испытал настоящее потрясение, узнав мальчика на кадрах советской кинохроники. Подробнее об этом случайном открытии я расскажу в конце книги. Но на этом потрясения не закончились. Как-то раз я решил поискать в интернете фотографии, на которых был бы запечатлен момент моего освобождения из лагеря. Ввел свое имя в строку поиска, на экране появились снимки. Я перешел по ссылке рядом с одной из фотографий и попал на сайт, где утверждалось, будто Холокост – сплошной обман, и на самом деле ничего не было! Мою фотографию разместили на сайте для тех, кто хочет исказить историю. Подпись гласила, что евреи лгут, утверждая, что детей убивали сразу по прибытии в Аушвиц, что условия там были хуже, чем в обычном трудовом лагере.

Невероятно, но в комментариях многие посетители сайта соглашались с тем, что Аушвиц не мог быть таким уж страшным местом. Они отмечали, что я и еще несколько детей на фотографиях выглядим «здоровенькими». (На самом деле, кадры были сделаны через несколько дней после вызволения из плена. Чтобы мы не замерзли, нас укутали во все, во что только можно было, поэтому на некоторых из нас была надета взрослая лагерная роба.)

С отвращением я захлопнул крышку ноутбука. Я был в ужасе. Руки тряслись от злости. Но теперь я даже благодарен тому, что увидел все это. В тот момент я понял, что если выжившие продолжат молчать, если мы не соберемся с силами и не расскажем свои истории, то голоса лжецов и расистов зазвучат все громче. Меня вынудили заговорить, вот только я ученый, а не писатель. Поэтому я обратился к одной из своих дочерей, Дебби Борнстейн Холинстат, она продюсер на телевидении, и часто повторяла, что мою историю нужно записать. Я решил вложить ей в руку перо и сделать все, что будет в моих силах, чтобы помочь ей рассказать обо всем, что пережил сам.

И теперь с помощью Дебби я выпускаю на свет истории, которые мы с близкими долгие годы удерживали под замком. Время пришло.

Дебби Борнcтейн Холинстат

В детстве я не задумывалась о татуировке у папы на предплечье. Сколько себя помню, она всегда была там. Рисунок на коже, только и всего. Летом, когда без рубашек с короткими рукавами не обойтись, прохожие иногда обращали на нее внимание и спрашивали:

– Откуда это?

– Из Аушвица. Я не местный, – с улыбкой отвечал папа.

И тут же возвращался к своим занятиям. Удачи тому, кто пытался выведать больше!

В пятом классе мы с сестрами и братом тоже начали задавать вопросы, но результаты были более чем скромные. Если же мы загоняли его в угол, то он мог поделился с нами каким-нибудь жутким, душераздирающим воспоминанием. Мы спрашивали еще и еще.

– Не знаю, Дебби. Я был совсем ребенком. Порой мне сложно отделить то, что я действительно помню, от того, что, как мне кажется, я помню, – говорил он.

Таков был его обычный ответ. В гостях у дяди он мог рассказать доселе неизвестную нам историю. А порой мы узнавали что-то новое, подслушав его разговоры с мамой. На свадьбе кто-нибудь из пожилых родственников произносил тост, и к головоломке добавлялась новая деталь. Постепенно, год за годом, мы слышали истории, которые врастали в саму ткань нашего существования. И хоть никто специально их не вспоминал, мы выросли с ними, как папа со своей татуировкой.

Спустя много лет, став редактором теленовостей, я задумалась о том, чтобы собрать все папины истории в одну книгу. Но тогда время еще не пришло.

– Не знаю, Дебала, может, когда-нибудь… – отвечал он.

А потом, спустя 70 лет после освобождения из Аушвица, он вдруг сказал:

– Знаешь, я думаю, мы должны их записать.

И, разумеется, это значило, что отныне на мои плечи лег груз точности и деталей. Боже, во что я ввязалась? Но стоило мне заглянуть на тот сайт, где с помощью папиной фотографии пытаются переписать историю, как у меня появились силы. И пусть на каждый лживый форум о Холокосте придется сто других, на которых говорят правду.

Я стремилась дополнить папины рассказы теми деталями, которые он уже не помнит, и прибегла к журналистским методам работы. В Жарки, его родном польском городке, их с семьей сперва закрыли в гетто, а потом отправили в Аушвиц. Я разговаривала с теми, кто знал его родственников до и после войны. Музеи и генеалогические центры от Вашингтона до Варшавы любезно помогли мне отыскать документы, пролившие свет на множество тайн. Я слушала старую запись бабушки Софи, и постепенно разрозненные осколки информации, подобранные мной в период взросления, сложились в единую картину.

Папа упомянул потрясающую находку из Яд ва-Шем, пролившую свет на тайну его спасения. Даже куратор музея признался, что документ их шокировал. Но на этом открытия не закончились. В одном из собраний очерков, напечатанных на иврите, рассказывалось об Израиле Борнштейне, моем дедушке. Отец всегда жалел о том, что почти его не помнит, но, когда мы прочли о невероятных подвигах и героизме дедушки, он начал жалеть об этом еще больше. Очерки написали его выжившие земляки. Вскоре и вы узнаете, почему в Жарки все знали, кто такой Израиль Борнштейн. Нам с отцом очень помог дневник, любезно предоставленный одним из горожан, который во время войны вместе с родственниками скрывался в бункере под домом местного фермера. Дневник был передан нам в частном порядке и содержит очень важные сведения о том, что происходило в городе и как с евреями обращались до и после немецкого вторжения.

И теперь, спустя 70 лет после того, как отец вышел из Аушвица навстречу советским кинокамерам, история моей семьи наконец-то будет рассказана с умиротворяющей уверенностью во всех перипетиях того, как именно ему удалось выжить. Погружаясь в то, что произошло с семьей во время Холокоста, мы с отцом стремились написать честную книгу. В ее основу легли события, произошедшие на самом деле, но не обошлось и без фантазии: мы дописали диалоги, додумали мысли и чувства, изменили некоторые имена и привели незначительные детали в повествовательную форму.

К примеру, мы точно знаем, что немецкие солдаты ворвались в дом к моей семье через несколько недель после того, как в сентябре 1939 года нацисты вторглись в Польшу. Но о том, какого цвета платье было на бабушке в тот день и что именно она им сказала, мы можем только догадываться. Мы знаем, что солдаты, словно шайка пиратов, требовали отдать им все ценности. Правда и то, что за несколько минут до их появления Израилю Борнштейну удалось спрятать часть семейного имущества. В том числе и одну небольшую, но важную реликвию. Ценности она не представляла, но значила многое.

Глава 1

Не забудь про бокал

– Софи, возьми Самюэля и встань у окна! – крикнул отец маме. – Не двигайтесь!

Он схватил холщовый мешок и бросился из кухни в спальню, запихивая в него серебряные рамки, хрусталь, мамины жемчуга и золотые монеты. На дворе стоял октябрь 1939 года, и к принадлежавшему моей семье серому дому из известняка на улице Сосновой в польском городе Жарки приближались немецкие солдаты.

В меркнувшем свете дня мамишу стояла у окна гостиной и беспокойно барабанила пальцем по маленькой, веснушчатой ручке моего старшего брата Самюэля. Другая рука покоилась на огромном животе, где я в блаженном неведении готовился к появлению на свет.

– Израиль, мы должны были заранее подготовиться! Теперь уже поздно. Просто засунь все под кровать, и будем надеяться, что туда они не заглянут. Ты ведешь себя как сумасшедший!

– Я знаю, что делаю, Софи. Просто стой там и предупреди, когда они будут у дверей.

Годы спустя, когда я слушал эту историю, меня из раза в раз убеждали, что папин голос звучал очень спокойно, что едва ли вязалось с теми хаотичными действиями, которые мамишу видела в отражении оконного стекла.

Мама наблюдала за отрядом опрятных и в то же время вселявших ужас немецких солдат, в высоких черных сапогах и униформе с крупными пуговицами, и красными нарукавными повязками с белым кругом, в центре которого гнездился черный, похожий на паука, символ. У каждого в руках был либо пистолет, либо винтовка. Они вошли в дом наших соседей и через несколько минут вывалились оттуда вместе с грудой мехов, кожаных пальто и набитыми драгоценностями наволочками.

Всякий раз, услышав выстрелы, что доносились из соседского дома, четырехлетний Самюэль прятал лицо в складках маминой персиковой юбки. Солдаты были всего в трех домах от нас, и, пока отец носился по дому, мамишу встревоженно переводила взгляд с входной двери на заднюю. Бобеши, так в семье ласково называли бабушку Дору, папину маму, наблюдала за происходящим, сидя на диване.

Утром того же дня немецкие солдаты объявили, что после обеда начнут обход домов: евреи должны приготовиться отдать любые ценности, которые нацистское правительство (национал-социалистическая партия Германии) потребует у них. Обычно такое называют грабежом. Но немцы настаивали, что помочь Третьему рейху (а именно так они именовали свое государство) стать сильнее и богаче – это святая обязанность каждого еврея. А у нас было чем поживиться. Папа был бухгалтером, и умел обращаться с деньгами. В тот день, когда нацисты пришли за «помощью», папа стал одержим спасением того, что у нас было.

– Если ты и правда хочешь все спрятать, то не забудь про бокал! – тихо сказала мамишу, не отрывая взгляд от того, что происходило за окном.

– Уже, – ответил папа, проскользнув через заднюю дверь в тот самый момент, когда голоса приближавшихся солдат зазвучали громче.

С заднего двора было слышно, как отец отсчитывает шаги на идише:

– Eyn, tsvey, dray, fir, finef, zeks[1]

Он остановился на мягком участке и принялся копать, пока руки не почернели от земли. Случайный прохожий мог бы принять его за человека, который сажает цветочные луковицы и с нетерпением ждет, когда же они взойдут и распустятся. Думаю, в каком-то смысле отец и действительно сажал семена. Семена надежды нашей семьи. Через несколько мгновений он разрыл заранее подготовленный тайник – яму, укрепленную по стенкам согнутым в цилиндр листом металлолома. Импровизированный сейф, куда он опустил мешок со всеми нашими ценностями, среди которых был и маленький, на первый взгляд ничем не примечательный серебряный бокал для кидуша, который наполняется вином только в Шаббат. Его в еврейских домах отмечают молитвами, песнями и вином каждую неделю с заката пятницы до заката субботы. Шаббат – это время отдыха, самый спокойный день недели. А в знак благодарности поднимают чашу кидуша.

Но с тех пор, как в Жарки вошли нацисты, поводов для песен было немного, особенно у евреев. За какие-то недели жизнь перевернулась. Евреям запрещалось ездить на автобусах, а их детям – ходить в школу. Нацисты закрыли или же попросту отобрали часть принадлежавших евреям предприятий. Был объявлен строгий комендантский час: всех, кого ловили на улицах после восьми вечера, ждал арест или расстрел. Евреям приходилось носить на рукаве белую повязку с синей шестиугольной звездой Давида, чтобы все видели и знали, кто перед ними.

Когда нацисты забарабанили в дверь, у мамишу вырвался странный визг, словно сдавленный ужасом крик. Ей бы хотелось спокойно сказать «войдите», но было уже не до любезностей. Дверь распахнулась настежь еще до того, как она вновь обрела голос. «Пожалуйста, появись, пожалуйста, появись, пожалуйста, вернись», – мысленно умоляла она отца, когда в дом вошли двое солдат: высокий и коренастый. Словно услышав ее призыв, в дверях гостиной появился отец: рубашка заправлена в брюки, а на лице ни намека на панику, которая чуть не овладела им за несколько минут до появления немцев. Руки, еще недавно перепачканные землей, теперь были чисты и не вызывали никакого подозрения, совсем как его выражение лица. Отцу удалось довершить начатое.

– Мы пришли забрать пятьсот злотых и украшения! Немедленно! – потребовал высокий.

– Разумеется, – ответил папа и протянул им пачку денег, недорогое ожерелье с подвеской и кольцо на мизинец, которое однажды нашел в поезде. Предвидя, что солдаты потребуют отдать украшения, он оставил эти безделушки в ящике приставного стола.

– Вы что думаете, мы поверим, будто это все, что у вас есть? – ответил солдат и кивнул сослуживцу.

Коренастый быстро подошел к Самюэлю и маме, наставил на них пистолет и принялся размахивать им со словами:

– Да у вас тут полно ценностей. Попробуйте еще раз.

Мрачное выражение мелькнуло у него на лице, когда он опустился на колени перед Самюэлем, обратив внимание на левую руку братика. Правой рукой он крепко вцепился в мамину юбку, а левая, опущенная вниз, была сжата в кулак.

– А почему бы тебе не разжать ручку, малец? – спросил он тихо. – Посмотрим, что ты тут прячешь.

Мамишу испугалась того, что солдат обратил внимание на Самюэля, и заплакала. Хотя знала, что юный коллекционер не прячет ничего ценного. По правде говоря, она даже знала, что он зажал в своем пухлом кулачке.

– Это просто камешек. Он их собирает, – сказала мамишу.

Самюэль показал ему маленький серый камушек: такие в Польше можно найти на любой улице. У него в кармане почти всегда лежал какой-нибудь камень, и все они казались ему ценными и уникальными. Но солдату было не до смеха. Он не привык ошибаться, и уж точно не в присутствии евреев. Он пристально посмотрел на родителей. Затем на бабушку Дору. Если бы у кого-то из них на лице промелькнула даже тень улыбки, он застрелил бы их всех на месте. Никто не улыбнулся.

– Прошу вас, возьмите все, что может понадобиться вашему правительству, – вмешался папа.

К тому моменту первый солдат уже вовсю рылся в шкафах и ящиках, не дожидаясь приглашения. Сегодня это кажется такой мелочью, но в тот день, увидев, как солдат достал из шкафа в прихожей ее драгоценный норковый жилет и повесил себе на руку, мамишу чувствовала, как у нее сердце кровью обливается. Папа целый год откладывал деньги, чтобы сделать ей сюрприз. В нем она чувствовала себя голливудской кинозвездой, даже если всего лишь гуляла по округе.

Казалось, прошла вечность, но, когда солдаты, собрав свою добычу, уже собирались уходить, коренастый заметил на краю стола-тумбы в прихожей изысканные часы на витых медных ножках. Подарок, который бабушке Доре преподнесли на обручение ее родители, а она, в свою очередь, подарила их на свадьбу мамишу.

– А разве такое не нужно держать под стеклом? – спросил он, указывая на часы. – Вам следует быть аккуратнее с ценными вещами.

И сказав это, он пододвинул их к самому краю, не отрывая взгляд от маминого выражения лица. Оно не дрогнуло.

– Да, благодарю. Впредь я буду осторожна.

А коротышка в униформе медленно подталкивал часы к краю стола и ждал, ждал ее реакции. В ту секунду, когда стало ясно, что хрупкая вещь вот-вот упадет, мамишу испуганно ахнула. Но и этого было достаточно, чтобы бесстрастное лицо солдата расплылось в мерзкой улыбке.

– Ой! – только и воскликнул он, столкнув часы на пол. – Виноват.

Тяжелая семейная реликвия с грохотом упала на пол. Стекло циферблата разлетелось по углам прихожей мелкими осколками. Одна из витых ножек отвалилась. Часы разбились вдребезги.

– Какой же ты неуклюжий, – рассмеялся высокий, похлопав друга по плечу, и оба с притворной вежливостью закивали, глядя на мамишу.

И с этим ушли.

Когда мамишу закрыла за ними дверь, Самюэль наклонился и, уткнувшись головой в колени, завыл что есть силы. Он все плакал и плакал, и не мог остановиться.

– Самюэль, не надо, перестань, – мамишу гладила его по спине. – Все хорошо. Мне не страшно. Папе не страшно. Дяди просто хотели передать наши вещи новому правительству. Мы рады им помочь.

Мамишу изо всех сил старалась не терять надежду, но в такие вечера это было непросто. И в глубине души все евреи Жарки знали, чего им ждать. Месяцем ранее все было явлено в мельчайших деталях. Тот день вошел в историю как «Кровавый понедельник».

Глава 2

Кровавый понедельник

Война в Польше началась 1 сентября 1939 года с блицкрига (молниеносной войны), в котором немецкие войска пронеслись по стране. На следующий день, это была суббота, примерно в час дня над Жарки пролетел немецкий разведывательный самолет. Части отступавшей польской армии, укрывшиеся в нашем городке, заметили его и приняли решение, которое понесет за собой катастрофические последствия. Стоило самолету снизиться, они принялись палить по нему из винтовок. Этого было достаточно, чтобы привлечь внимание немецкого командования. К вечеру Жарки оказался в осаде. В небе кружили немецкие самолеты, сбрасывающие бомбы, которые не оставляли от домов камня на камне. В мгновения затишья между взрывами каждая семья гадала, станет ли их дом следующим.

В городе, где жила моя семья, в тот день сгорело 256 домов, принадлежавших евреям, многие из которых оказались в ловушке, потому что прятались в подвалах. Первые бомбы упали на часть города под названием Леснюв. Потом настала очередь нашего района. Второе сентября вошло в историю как день ужаса.

Наверное, может показаться странным, что папа, мамишу и вся община не побросали в чемоданы теплые вещи и не ушли в леса, в надежде добраться до безопасного места. Но дом есть дом, и до немецкого вторжения Жарки был безопасной гаванью для польских евреев. В некоторых городах страны евреи не могли владеть землей, а те, кто все же решался открыть свое дело, сталкивались с огромным количеством препятствий. А в Жарки, где больше половины жителей были евреями, все было не так плохо. Больше трехсот моих соплеменников ежедневно молились в местной синагоге, праздновали Шаббат и трудились в качестве ремесленников, торговцев и предпринимателей, к мнению которых прислушивались даже соседи-католики. Разумеется, и в Жарки бывали отвратительные случаи дискриминации. На одном из рынков в окне висела табличка: «Не покупайте у евреев! Поддерживайте своих». Но еврейские предприятия в городе всегда процветали.

Жизнь в Жарки простой назвать было нельзя, но, если бы хоть кто-то предвидел, что ждет их впереди, после 2 сентября 1939 года в городе не осталось бы ни одного еврея. Узнав о приближении нацистов, они бы уехали. Но, как бы то ни было, большинство евреев Жарки надеялись, что, когда бомбежки прекратятся, а немецкие войска одержат верх над маленькой польской армией, захватчики удовлетворятся тем, что завоевали новые территории для гитлеровской империи, и будут мирно править в Польше.

На рассвете воскресенья 3 сентября, когда стихли разрывы снарядов, мамишу, папа, Самюэль и бабушка Дора вылезли из подвала. Они не могли поверить, что дом уцелел. Оглядев гостиную, мама ощутила смесь вины и облегчения. Кое-где стекла были выбиты ударной волной от разорвавшихся неподалеку снарядов, но стены устояли.

– Барух ашем! – сказала на иврите бобеши, благодаря бога за ниспосланную удачу.

– Израиль, эти звуки, я все еще их слышу, – залилась слезами мамишу.

Папа сразу понял, о каких звуках она говорит. Его тоже преследовал тот шум, который всю ночь доносился до них в темноте: не только взрывы, но и крики людей, что оказались в огненной ловушке своих горящих домов. Никто не мог прийти им на помощь. Все забились в подвалы и молились о спасении. Город был в осаде. Днем мамишу разглядела вдали сильно пострадавшее здание еврейской библиотеки. Это была всеобщая гордость, подарок сионисткой организации. Она служила еврейской общине культурным центром и хранила в своих стенах более шести тысяч книг. Бесконечные полки были заставлены произведениями знаменитых поэтов и еврейских авторов. Мужчины собирались там дважды в день для молитвы и обсуждения Торы, священной книги иудеев.

Мамишу сказала, что хочет проведать родителей, Эстер и Мордекая Йониш, которые жили неподалеку.

– Ни в коем случае, – повторял папа.

Они с женой редко спорили, но в тот раз он был непреклонен.

– Софи, ты понимаешь, что происходит? Бомбежки – это только начало. Идет война. Скоро здесь будут солдаты.

И отец оказался прав. Днем солдаты зашли в город со всех направлений. Они приезжали на машинах, грузовиках и мотоциклах. Одетые в черное нацисты маршировали по улицам. Позже мы узнали: то были отряды элитного подразделения нацистской армии под названием «штурмовики», целью которых было сеять страх и разрушения. Жарки был в числе первых захваченных ими городов. Уже спустя несколько часов стало ясно, что немцы не просто вторглись в Польшу, но собирались установить там свои порядки.

Солдаты выносили с фабрик станки, били витрины магазинов и стреляли по домам. При помощи динамита они подорвали текстильную фабрику на окраине города, чтобы украсть кирпичи разрушенного дымохода и поездом переправить их в Германию. Они даже вынесли из классных комнат скамейки, которые были намертво прикручены к полу. Если бы они могли сорвать с неба облака, изодрать их в клочья и разбросать по улицам, то не упустили бы эту возможность. Иудеи и католики беспомощно смотрели на то, как уничтожается их собственность. Хотя целью погромов были евреи.

Еще одна ночь прошла без сна, и в понедельник утром всем евреям-мужчинам было велено явиться в центр города, чтобы встать на трудовой учет. Сперва папа подумывал укрыться в подвале, но потом понял, что его исчезновение может грозить мамишу и остальным большой опасностью. Он заверил жену, что с ним все будет в порядке, накинул на плечи куртку и пошел вместе с остальными.

Папа просил, чтобы в его отсутствие мамишу не выходила из дома, но она его не послушала. Мама глубоко уважала мужа, но всегда поступала по-своему. Спустя несколько часов, в день второго полномасштабного военного вторжения, она оставила Самюэля с бобиши и побежала к родителям. Она вышла из серого каменного дома на улице Сосновая и нырнула в ближайший переулок, чтобы не идти по главной дороге. Кратчайший путь к заднему двору родительского дома пролегал через еврейское кладбище. Мамишу была очень суеверная и всегда старалась обходить кладбище стороной, не приближаясь к могилам.

Плач? Откуда-то донесся плач? Отчаянные звуки донеслись до слуха мамишу, и сердце у нее сжалось. Где-то плакал ребенок. Следом послышался мужской голос, он что-то прокричал, кажется, по-немецки. Мамишу спряталась за толстым стволом старой березы и прислушалась. Неподалеку раздавались голоса. Мамишу поняла, что лучше не смотреть, но взгляд не отвела. Сначала она увидела лежавшее на земле розовое бархатное платьице и брошенные рядом маленькие черные туфельки. Прищурилась, чтобы рассмотреть, что там происходит, и узнала трехлетнюю Сашу Берицман, стоявшую рядом с солдатом.

Малышку всегда приводили в синагогу на утреннюю воскресную службу. Она сидела на коленях у матери одетая словно маленькая принцесса. Всякий раз, когда прихожане читали Шему, молитву, во время которой следует закрывать глаза перед Богом, Саша весело смеялась: ей казалось, что стоявшие рядом женщины играют с ней в прятки. Иногда маме приходилось уводить ее со службы, так громко она хохотала.

Но мамишу потрясло не столько платье, лежавшее на земле, сколько то, что девочка стояла рядом голышом. Солдат снова что-то выкрикнул. Сашины родители тоже были там. Видимо, солдат и им приказал раздеться, потому что они начали снимать с себя одежду, а он продолжал кричать что-то по-немецки. Мама Саши попыталась прикрыться руками и слегка отвернуться. На этот раз солдат завопил на ломаном польском, и мама разобрала, чего он хочет.

– Zakończeniu pracy! Заканчивайте работу!

Солдат в униформе практически швырнул лопату в абсолютно голого Берицмана, но тот сумел ее поймать. В правой руке солдат держал пистолет и целился Берицману в голову. Обезумевший от ужаса отец продолжил раскапывать и без того глубокую яму. Должно быть, они уже давно были на кладбище. Мамишу напрягла зрение, чтобы получше разглядеть Сашу. Лицо ребенка опухло и покраснело от рыданий. Жена Берицмана взяла ее на руки и, пытаясь успокоить дочь, прижала к себе.

Мамишу хотелось с криком броситься к ним, выхватить у солдата пистолет и направить его в лицо военному. Она хотела, чтобы Берицманы забрали свою одежду и вернули себе достоинство. Но, беспомощная и безоружная, она не смела покинуть укрытие. Вскоре солдат приказал Берицману встать рядом с женой и дочерью. Взмахом руки с пистолетом он показал, что они должны встать перед свежевырытой ямой. Он точно знал, где именно:

– Встаньте справа. Не так сильно. Назад! – говорил он на своем ломаном польском.

Они делали все, что он говорил. В конце концов солдат приказал Берицману обнять семью. Мамишу осторожно выглядывала из-за березы и старалась остаться незамеченной. Берицман обнял жену, которая крепко прижимала к себе их дочь. Мать Саши плакала, девочка кричала, ее отец громко читал молитву, а обнаженная тела казались еще более беззащитными.

– Тихо! – завопил солдат, а затем почти шепотом добавил, – ти-и-ише, ти-и-ише.

Они тесно прижались друг к другу и опустили головы. Их лиц мамишу не видела. Они не проронили ни звука. Даже Саша. Она последовала примеру родителей и перестала плакать.

БУХ! БУХ! БУХ! Все три выстрела попали в цель. Обнаженные, они переплелись в вечных объятиях и рухнули в большую общую могилу, которую вырыл Берицман. Солдат стоял со странным выражением удовольствия на лице. Оно исполнилось безумной радостью. Как бы мамишу ни хотелось стереть это воспоминание, она никогда не забудет выражение его лица. Казалось, смерть приносила ему наслаждение, будто для него она была особым видом искусства. Когда же он наконец-то присыпал яму землей и скрылся, мама на дрожащих ногах побежала обратно на Сосновую. Она ворвалась в дом через входную дверь и с плачем рухнула на диван. Бобеши и Самюэль спали в своих комнатах, и еще долго она оставалась наедине с тем злом, свидетелем которому ей суждено было стать в тот день.

Около шести часов вечера, когда мамишу запаниковала из-за того, что папа все еще не вернулся с рабочего сбора, который объявили немецкие солдаты, раздался громкий стук в дверь. Прежде чем она решила, открывать или прятаться, дверь распахнулась, и в гостиную ворвалась ее подруга Малка. Она словно обезумела.

– Не знаю, откуда у солдат эти списки, но они каким-то образом узнали про нашего сына-подростка. Утром они заявляются, размахивают своими пистолетами и требуют, чтобы Ави явился на сборы. Я им говорю: «Ему же четырнадцать». А им плевать. Ави и Дана нет уже несколько часов. Софи, я волнуюсь.

Малка сделала глубокий вдох и продолжила. Она ждала весь день, но муж с сыном как сквозь землю провалились. Женщина отправилась на городскую площадь, но их там не было. Тогда-то ей и открылась самая чудовищная сцена, которую она когда-либо видела. Мамишу приготовилась к худшему.

– Израиль? – шепотом спросила она, прикрыв руками рот. – Мой Израиль?

– Нет, – поспешно ответила Малка. – Нет, я его не видела. Его там не было.

И тут же вернулась к живому описанию ужасной казни.

– Перед площадью собралось много гоев, и я смешалась с толпой. Никто меня не замечал. Я протиснулась вперед, а там … – Малка с трудом подбирала слова. – А там Кляйнов, Адлеров и Гольдов заставили играть в какую-то игру, наверное, они это так называют. Все три семьи вместе с детьми поставили в ряд лицом к кирпичной стене, той самой, что осталась от сгоревшей обувной мастерской Менделя. Сколько их было? Двенадцать, тринадцать, четырнадцать человек фактически уткнули носом в стену. Их держали под прицелом два солдата, один из которых громко крикнул:

– Ну что ж, мои грязные жидовские друзья, давайте узнаем, из какого вы теста. Подняли руки вверх, и чтоб никто не вздумал дергаться. Опустите руки – считайте, что вы труп. Поняли? – Малка говорила громко, подражая солдату.

– Софи, толпа вокруг меня смеялась и аплодировала, – Малка нарочито громко захлопала в ладоши. – Дети, им всем уже исполнилось двенадцать, всем, кроме несчастной Ханны Голд, ей всего… Ей было всего шесть. Она стала умолять их разрешить ей опустить руки. «Пожалуйста, можно? Мне больно», – сказала она. Я видела, как у нее дернулась рука. Толпа все еще ликовала, и тут ее рука начала потихоньку опадать. И не успела она опустить ее, как солдаты прострелили ей затылок. Кровь брызнула фонтаном и попала на стену. Малышка Ханна упала как подкошенная.

С каждым словом заплаканное лицо Малки становилось все бледнее.

– Софи, Сара Голд поступила так, как поступила бы каждая из нас. С криком она бросилась к Ханне и принялась целовать ей лицо. И губы, и щеки Сары алели от крови дочери. Солдаты переглянулись. Я услышала, как они досчитали до трех: Eins, zwei, drei. И на счет три всадили в Сару пули.

– Эрик Голд? – перебила ее мамишу. – Папа Ханны?

– Эрик… Он не обернулся, и рук не опустил, но его трясло, я не могу описать его крик, я никогда не слышала таких воплей. Его спина сотрясалась, голова упала на грудь, но руки он не опустил. Я ушла. Бежала со всех ног. Так и не выяснила, куда забрали моих Ави и Дана!

За первый день полномасштабного наступления немцев в Жарки были убиты сто ни в чем не повинных людей. В 30 км от Жарки, в городе Ченстохова, 4 сентября 1939 года запомнится печально известным убийством тысячи евреев и войдет в историю, как «Кровавый понедельник».

Бежать из Жарки было уже поздно. Всех, кто пытался, расстреливали на месте. В тот «Кровавый понедельник» отец разбирал завалы на улицах города, как ему велели немцы, и мысленно составлял план полуночного побега из города: через поля высокой по пояс гречихи прямиком в лес. Но это было слишком рискованно. У моей семьи не осталось шансов укрыться от войны. В течение последовавших за тем двух недель жителей Жарки охватила паника. Планы побега составлялись и отвергались, потому что, учитывая количество солдат вокруг, сбежать было невозможно. Люди строили тайные убежища и маскировали входы в них.

Затем последовало объявление: «Все евреи мужского пола должны на ночь явиться в синагогу. Повторяю, евреи-мужчины в синагогу. Неподчинение карается арестом или расстрелом. Все евреи-мужчины – в синагогу. Sofort! Немедленно!». Папу это объявление застало посреди тихой молитвы. Разумеется, не в синагоге. Он молился про себя, расчищая от обломков дренажную канаву по заданию немцев.

Что, сейчас? Он отчаянно хотел вернуться домой к мамишу, Самюэлю и матери. Он хотел вымыть руки и поужинать, дать ногам отдохнуть и почувствовать себя в безопасности. Но выбора не было. Нацисты пролаяли приказы. Папе пришлось подчиниться. Война только началась, и папа пока еще не был готов проверять систему на прочность.

Глава 3

Общий сбор

Тем сентябрьским днем, переступая порог шула, главной синагоги Жарки, папа на мгновение прикрыл глаза. Шул был его вторым домом, местом для ежедневной утренней и вечерней молитвы, местом, где он постигал Тору. Но в тот вечер он закрыл глаза, потому что не хотел видеть ту душераздирающую картину. Храм был осквернен. Нацисты сорвали с алтаря реликвии. Картины были перерезаны, скамьи поломаны, а стены изрешечены отверстиями от пуль.

Следом за отцом и еще несколькими евреями в синагогу вошли немецкие солдаты и вытащили на середину зала тюки с соломой. Затем они покинули святилище, но через несколько мгновений вернулись и швырнули на пол грабли.

– Время застилать постели, еврейские свиньи, – объявил офицер. – Сегодня вы спите в сарае.

Папа нагреб в угол соломы и обустроил постель себе, мужу и сыну Малки и четырем братьям мамишу: Монику, Давиду, Сэму и Муллеку, которые пробирались к нему через толпу. Его небольшая команда, ужасно уставшая, быстро уснула, несмотря на солому и стволы ружей, которые двое немцев у входа наставили на толпу.

А дома перепуганный Самюэль, прежде чем лечь спать, забрался к матери под одеяло и спросил, когда вернется папа.

– Скоро. Уже скоро. – Солгала она.

Прошло два дня, и жены с нашей улицы решили отправиться на поиски своих мужей. На рассвете мамишу и остальные, держась за руки, направились к синагоге. Бабушка Дора осталась с Самюэлем, заверив мамишу, что с ним ничего не случится. На пути женщины встречали солдат, которые, к счастью, просто не обращали на них внимания. Когда же они пришли к синагоге, мамишу удалось заглянуть в окно. Можно лишь представить, какое она почувствовала облегчение, увидев там изможденного, но, самое главное, – живого отца. Пол был завален измятой соломой, на которой мужчины, словно стая бродячих собак, проспали две ночи.

Мамишу попыталась силой мысли заставить папу посмотреть в окно, но он погрузился в размышления, а может – в молитву. Мужчины ждали рабочего задания на день. Мамишу понимала, что чем выше поднимется солнце, тем больше солдаты будут сеять смуту по всему городку. Она помчалась домой, счастливая уже тем, что папа был жив и внешне здоров.

В то утро папу в составе большой группы людей послали на поле недалеко от города. Им выдали лопаты и велели выкопать большую яму. Затем они отправились в город, туда, где были свалены трупы погибших во время бомбежек лошадей. Не удивлюсь, если немцы так долго не хоронили лошадей, чтобы еще больше осквернить город.

– Mach schnell! Быстрее! – рявкнул на них солдат.

Разлагавшиеся трупы околевших животных воняли так мерзко, что сами немцы с трудом выдерживали этот смрад. Мужчинам из синагоги было велено поднимать туши за копыта и оттаскивать к месту захоронения на улицу Косхигливер, что на окраине города. Но не вонь душила их, а тяжкий труд. Даже десять человек еле перетаскивали гниющие 400-килограммовые туши.

Они провозились весь день. На закате, стоя в яме и забрасывая околевших лошадей землей, папа думал, отпустят ли их когда-нибудь по домам, где они смогут поесть и выспаться. Больше всего на свете ему хотелось сообщить мамишу, что с ним все в порядке. Утром он не заметил, как она украдкой заглядывала в окошко синагоги, и ему отчаянно хотелось успокоить ее.

В конце концов офицер по фамилии Шмидт выкрикнул, что им нужны пять человек. Папа поднял глаза к небу и взмолился, чтобы выбрали его. Но солдаты указали на знакомых отца, двое из которых были еще подростками. Среди них был и Ави, сын Малки. Обрадовавшись за мальчика, которому выпал шанс перевести дух, папа ощутил легкий укол зависти и тут же вернулся к работе. Но через несколько секунд он вздрогнул от грохота выстрелов. Осторожно выглянув из-за насыпи, он увидел на стене, у которой стояли те пятеро, пятна крови. Их тела лежали на земле. Рабочих выбрали не для отдыха, а для того, чтобы поставить к кирпичной стене здания на границе поля и убить.

Папа почти беззвучно прошептал молитву:

– Шма Исраэль Адонай Элоэйну Адонай эхад. Слушай, Израиль: Господь – Бог наш, Господь один!

Он знал, что не расскажет Малке и Дану о том, как все случилось. От него они услышат только: «Ави ушел к Богу». В каком преступлении был повинен этот мальчик? Работал медленно? Папа вернулся к заданию и, пока офицер Шмидт не прокричал: «Евреи, домой, бегом!», он не смел поднять головы. Папа прекрасно знал, что предписанный евреям комендантский час вот-вот наступит. Он с облегчением услышал, как один из рабочих спросил у Шмидта то, о чем он и сам все время думал:

– Господин офицер, а разве через несколько минут не начнется комендантский час? Если нас застанут на улице после восьми, то могут арестовать или даже застрелить.

Шмидт улыбнулся, как будто получил желанный подарок.

– Ну, значит, вам стоит поторопиться! – рявкнул он. – Мой еврейский друг прав. Любой, кого поймают на улице через пять минут, рискует получить пулю.

Командир достал пистолет и направил его в толпу рабочих. Под дулом немецкого люгера, направленного им в спины, папа вместе с остальными побежали по домам. Происходившее чем-то напоминало школьный урок физкультуры, вот только место учителя занял вооруженный сумасшедший, возведенный в звание лейтенанта.

В тот день папиного друга, Якоба Фишера, отправили на работы в центр города. Бомбежки начала сентября оставили после себя двухметровые груды обломков. Якобу и остальным была поручена уже привычная работа: разбор завалов и сортировка того строительного материала, который еще можно использовать. За каждым евреем наблюдали два солдата. Их задача заключалась в том, чтобы стоять рядом с рабочим и то и дело выкрикивать: «Работай быстрее, ленивая свинья!» Пока они грузили мусор в тачки и тележки, немцы тыкали им в бока штыки винтовок.

К двенадцати Якоб мечтал только о том, чтобы пообедать. Он был ранен в живот штыком, и кровь пропитала рубашку. Однако в полдень им не дали ни поесть, ни отдохнуть. Только вместо прежних караульных пришли новые, полные сил охранники, готовые выдумывать новые зверства. Они почти сразу обратили внимание на Эйба Турбетши, сильного, широкоплечего еврея и решили «поразвлечься». Охранники велели Эйбу взвалить на спину тяжелое снаряжение, поднять которое было под силу не каждому, и бегать так по улице туда-сюда. Солдаты гонялись за ним по пятам и кололи Эйба штыками, и чем быстрее он бежал, тем веселее становились их крики: «Быстрее, грязный жид, быстрее!»

Толпа, собравшаяся поглазеть на это, смеялась все громче. Большинство католиков Жарки и сами напуганы, будучи жертвами вторжения. Но малочисленная шайка хулиганов с радостью высмеивала страдания жида. Возможно, из чувства страха они хотели выказать лояльность захватчикам. Когда же охранники приказали Эйбу заодно и петь польские народные песни, зрители встретили это решение аплодисментами и одобрительными выкриками. Задыхаясь, Эйб захрипел мелодию. Обессилев, он развернулся к своим мучителям и закричал:

– Убейте меня! Убейте меня сейчас! Просто убейте!

Солдатам это показалось невероятно смешным. Толпа кричала все громче. Но палачи пожалели для Эйба пули. Четверо солдат принялись бить его дубинками по голове, спине и ногам, пока он не потерял сознания. Тогда они замахнулись и бросились к оставшимся рабочим, а один из них прокричал:

– Кто следующий?

Якоб с товарищами закрыли разинутые от удивления рты и вернулись к работе. Остаток того жестокого дня мамишу, как и остальные напуганные еврейские жены, провела дома в ожидании. Сумерки сгущались. С минуту на минуту должен был начаться комендантский час, а отца все еще не было. Малыш Самюэль, должно быть, и не видел, чтобы мама в тот день отошла от окна гостиной. Бобеши кормила и всячески старалась занять внука, а мамишу с самого рассвета смотрела в окно, пока не начало темнеть.

Внезапно ей показалось, что в начале улицы мелькнул чей-то силуэт, и она стала приглядываться. На самом же деле она увидела двух бегущих мужчин. Папу и своего брата, Сэма Йониша, чей дом стоял неподалеку. Они уже бежали посреди улицы. Мамишу, сама того не осознавая, затаила дыхание. Она открыла входную дверь, и через минуту папа, дыша словно дикий зверь, ворвался в гостиную. Пятиминутная гонка на выживание лишила его дара речи. А может, он просто не хотел ничего говорить.

На ужин мама сварила ему вкусную куриную лапшу (lokshen), но папа почти час просидел над тарелкой в глубоком молчании. Он все всегда рассказывал любимой жене, но тем вечером хранил молчание. И тогда тишину нарушила она.

– Израиль, дорогой, в следующем году должно произойти радостное событие. Это ли не причина, чтобы смотреть в будущее, любимый? – сказала она и положила руку на живот.

У него в голове царил ужас прожитого дня, и он не сразу понял, о чем она говорит.

– Израиль, у нас будет ребенок. Весной у Самюэля появится братик или сестренка, – с гордостью сказала она.

Усталое и измученное лицо ее мужа порозовело. Даже если бы в этот момент у него под дверью раздались свистки немецких охранников, он бы все равно продолжил улыбаться. Он поднялся и обнял маму. И впервые за три недели в его душе зажглась надежда.

Теперь, когда муж обо всем знает, маме больше всего хотелось поделиться радостью с младшей сестрой, Хильдой Йониш, они с детства были лучшими подругами. У мамишу было шестеро братьев и сестер, и, хотя все они были дружны, между ней и Хильдой существовала особая связь. Они росли в шумной, но любящей семье, с самого детства жили в одной комнате и делились друг с другом секретами. «У меня будет еще один ребенок! Весной, Хильда!» – мамишу не терпелось сообщить сестре новость, она представляла, какой радостью озарится ее лицо. Но Хильда нашла работу в Варшаве, в 250 км от дома. Она уехала задолго до вторжения, и теперь не могла вернуться. Евреям было строго запрещено передвигаться по стране.

Думаю, оттого-то вся семья сильно удивилась, когда спустя семь месяцев, одним весенним вечером грузовик доставил в Жарки неожиданную посылку.

Глава 4

Что можно спрятать среди простыней

К апрелю 1940 года немцы выставили на границе Жарки знаки, запрещающие евреям покидать город. За попытку уехать можно было поплатиться жизнью. На подъездах к городу висели другие знаки, запрещающие кому-либо заезжать на территорию гетто – еврейских кварталов. Внутри нашего маленького замкнутого мирка жизнь возвращалась в привычное, но все же странное русло. Жарки считался «открытым» гетто. Иными словами, его не огораживал забор или колючая проволока. В центре городка, где раньше жили в основном евреи, стояли обычные контрольно-пропускные пункты и знаки, служившие предостережением для тех, кто думал проскользнуть мимо постов. Жизнь шла своим чередом настолько, насколько это вообще было возможно для евреев в оккупированной Польше.

В промежутках между долгими часами тяжелой работы, папа выкраивал время на восстановление дома: заколачивал окна, стекла которых выбило ударной волной. По четвергам мамишу сажала Самюэля в детскую коляску и отправлялась на площадь гетто, где раздавали продовольственные пайки. Ей удавалось раздобыть картошки для супа, свеклы для борща и иногда небольшой кусок мяса для субботнего ужина. Ходила она медленно, потому что я рос и тяжелел у нее во чреве, словно свинцовый якорь. Обратный путь пролегал мимо пустырей с развороченными бомбежкой домами, но призраки соседей уже не взывали о помощи. Разрушение стало частью пейзажа Жарки. Городской ландшафт теперь напоминал разбитое сердце; но никто больше не обращал на это внимания.

Тайно, в кругу семьи, вновь отмечали Шаббат. По пятницам после обеда папа доставал семейные сокровища и наполнял бокал кидуша сладким красным вином. Он поднимал его высоко над головой и приветствовал наступление священного дня. Бабушка Дора зажигала две свечи, закрыв глаза, читала молитву и трехкратным мановением рук призывала духовную царицу-субботу.

В те мгновения, когда мамишу сжимала ручку Самюэля и пела, в ее голубых, как море, глазах вновь загоралась жизнь:

– A gute vokh! A mazldike vokh! Dos shtikele broyt kumt on mit mi. A gute vokh… Хорошая неделя! Счастливая неделя! Тяжелым трудом добыт кусочек хлеба. Хорошая неделя…

Мамишу любила петь. Она была очень артистичной и во время исполнения песен поднимала брови и делала движения руками, как будто стояла на большой сцене. Все считали ее миловидной, хотя она и не была красавицей в классическом понимании этого слова. Она была полновата и чересчур увлекалась румянами, но ее прозрачно-голубые глаза и живой характер располагали к ней окружающих. В юности мама даже участвовала в нескольких постановках местного театра. Те дни давно остались позади. Но были и поводы праздновать. Песах будут отмечать даже в гетто.

В Песах евреи празднуют освобождение из рабства. Знаю, наверняка многие из вас увидят в этом иронию. Наша семья праздновала освобождение в тот самый момент, когда евреи Жарки пребывали в самом настоящем немецком плену. И все же Песах невозможно было пропустить. Существует такое великое множество бережно сохраненных традиций, например, окунание петрушки в соленую воду. Петрушка символизирует весну и перерождение после рабства, а соленая вода – слезы евреев-рабов.

В тот Песах 1940 года родители мамишу, Эстер и Мордекай Йониш, пригласили всю семью к себе на праздничный ужин. Трапеза была короткой. Пришлось сократить празднование до того небольшого промежутка между окончанием работы и началом комендантского часа. Но это был Песах, и все пребывали в приятном волнении.

– Софи, как ты думаешь, твой ребенок скоро появится на свет? – прямо с порога, открыв дверь, спросила бабушка Эстер, из-за спины которой донесся аромат жареного цыпленка (немыслимое для тех дней лакомство). – Дора, как я рада, что и Вы сегодня с нами, – добавила она, приглашая войти мою вторую бабушку.

Даже для скромного праздничного ужина в гетто Эстер Йониш оделась так, будто собиралась на спектакль в варшавский театр. Тафту, шелка и платья, украшенные вышивкой, которые при ходьбе струились у щиколоток, она надевала по любому поводу. Ни одна женщина в городе не могла похвастаться таким шикарным гардеробом. В сравнении с ней дедушка Мордекай казался человеком простым. Он наклонился и поцеловал дочь, когда та вошла в комнату, а потом подхватил на руки Самюэля. Длинная и темная борода дедушки щекотала ему щеки.

– А кто сегодня поможет мне петь «Ма ништану»? – Спросил он внука.

Во время «Ма ништаны» самый младший участник празднования Песах обычно задает четыре вопроса.

– Дедушка, я уже не самый младший! – засмеялся Самюэль. – Теперь очередь Руфь петь!

Руфь была дочерью Сэма, брата мамишу, и его жены Циции. Она родилась 1 августа 1939 года, ровно за месяц до вторжения немцев в Польшу.

– Тогда нас ждет то еще представление! – ответил дедушка Мордекай. – Песня будет звучать как-то так: буа, ла, ла, даби, даби, уа, у, у-у. Не хочешь спеть с ней дуэтом?

Дедушка Мордекай был очень религиозным и серьезным человекам, но к внукам питал особую слабость. Гости постепенно собирались: дядя Давид, дядя Сэм, дядя Муллек, дядя Моник, их жены, малышка Руфь, и вскоре дом наполнился веселым смехом. Не хватало только тети Хильды и тети Олы, маминой старшей сестры, которая за несколько лет до войны вышла замуж за человека по имени Александр Хафтка, переехала в Варшаву и родила девочку, которую назвали Сильвией. Ола с семьей успели покинуть Варшаву как раз перед тем, как немцы заняли город. Они бежали в Вильнюс: в те дни он был безопасной гаванью для евреев. Немцы еще не вошли в Вильнюс, и семья считала, что Ола, Александр и Сильвия в безопасности, но они страшились за Хильду. Она по-прежнему оставалась в Варшаве.

Когда все уселись на свои места, папа посмотрел на дедушку Мордекая и кивнул, словно говоря: «Вы не против, если я возьму слово?» Дедушка согласился.

– Давайте отпразднуем то, что мы все сейчас здесь собрались, – начал папа и поднял бокал вина. – Мы понимаем, что это поистине бесценный дар.

На мгновение он опустил глаза, вспомнив тех, чья кровь лилась по улицам в «Кровавый понедельник» и все последующие месяцы. Должно быть, он думал об Ави, Гольдах, Кляйнах и Адлерах. В той долгой паузе было высказано все. Но внезапно громкий стук в дверь прервал их размышления и посеял страх среди сидящих за столом. Сначала никто не двинулся с места.

Бух! Бух! Бух!

Но кто бы это ни был, нельзя было сделать вид, будто никого нет дома. Все мужчины разом поднялись, чтобы открыть дверь, а мамишу, бабушка Эстер и остальные спешно принялись прятать под стол, накрытый вязаной белой скатертью, и в ящики комода все, что могло навести на мысль о еврейском празднике. Но в тот раз опасность миновала.

– Что?

– Не может быть!

– Ты откуда, гений?

У входной двери все братья хором говорили и смеялись. Мама выбежала в прихожую и увидела, как дедушка Мордекай возвел глаза к небу, а затем обнял младшую дочь.

– Господь услышал меня! Ты услышал меня, Господи! – воскликнул он.

Тетя Хильда была дома. Мама практически вырвала Хильду из рук отца и тут же заключила сестру в объятия. Сквозь слезы мамишу сказала:

– Хильда! Я боялась, что больше никогда тебя не увижу!

Но Хильда осторожно отстранилась от мамы, чтобы бегло осмотреть ее.

– Софи, ты ничего не хочешь рассказать младшей сестре? – спросила она.

Ее темно-карие глаза светились радостью.

– Умеешь же ты хранить секреты! – захохотала она. – Ты что, завтра рожаешь? Ребенок? Второй ребенок!

Если бы не папа, смех и объятия продолжались бы еще долго. Он всегда думал на несколько шагов вперед.

– Хильда, просто чудо, что ты приехала. Но безопасно ли это? Как ты вернешься домой?

– Ха! Вам стоит присесть, – ответила Хильда и жестом пригласила всех вернуться в столовую.

Папа принес из гостиной еще один стул и кое-как умудрился поставить его к столу. Пока все усаживались, мамишу и Хильда взялись за руки и склонили друг к другу головы, словно певчие птицы, возвратившиеся в родное гнездо. С нетерпением ожидая услышать, что же расскажет Хильда, все немного наклонились вперед. Может, в Варшаве дела обстоят лучше. Может, там нет запрета на передвижение.

– Я подружилась с одним гоем, – начала Хильда, использовав для нееврея особое слово на идише. – Его зовут Густав, и он очень хорошо ко мне относится. Знаете, ведь я до сих пор работаю в банке. Немцы разрешили. Я не представляю для них никакой угрозы.

Хильда заметила, что дедушка Мордекай неодобрительно поднял брови. Он не очень доверял полякам, которые столько лет притесняли его народ, и к тому же, дедушка переживал за Хильду, муж которой еще до войны уехал в Америку. Один.

– Папа, не смотри на меня так! Густав мой друг, – обиженно сказала она. – Он каждое утро проходит мимо банка и всегда машет мне, несмотря на то, что я еврейка.

Дедушка Мордекай продолжил сурово смотреть на нее, а тетя Хильда продолжила свой рассказ.

– Густав знал, как сильно я скучаю по семье, и придумал план. Он провез меня сюда в кузове грузовика, под грудой грязного белья, как обычную безбилетницу. Я часами затыкала нос, только чтоб вас увидеть!

– Что ты делала? – спросил папа. – Я понимаю, что ты соскучилась по семье, но ведь тебя могли убить. Тебя и сейчас могут убить за такое нарушение!

Тут вмешалась мамишу.

– Хильда, у тебя получилось. Это главное. Ты останешься с нами. Будешь жить здесь, в Жарки, а мы о тебе позаботимся.

Отец и Хильда обменялись понимающими взглядами.

– Софи, дорогая, я должна вернуться в Варшаву. Если я останусь здесь, то немцы узнают о моем исчезновении. За несанкционированное передвижение меня могут посадить в тюрьму или даже депортировать. Пойми, я не могу остаться. Мне нужно было всех вас увидеть, вернуться домой на Песах. Но Густав ждет меня. К утру я буду уже в Варшаве.

Пока внимание всей семьи было приковано к ней, Хильда не могла не задать родителям самый главный вопрос. Ради него она и проделала этот путь из Варшавы. Ей нужен был совет.

– Папа, Густав считает, что сможет переправить меня в Вильнюс. Там никто не будет меня искать, а я встречусь с Олой и Алекандром. Они говорили, что хотят уехать за океан, и могут взять меня с собой. Отец, направь меня. Должна ли я ехать?

– Ни в коем случае! – резко сказал дедушка Мордекай. – Хильда! Довольно риска. Довольно побегов, – но следующая фраза прозвучала уже не так уверенно. – Хильда, скоро положение дел в стране изменится. Доченька, пока идет война, тебе лучше остаться в Варшаве. Конфликт вот-вот утихнет.

Скорее всего, Хильда предвидела такой ответ. Разумеется, отец всегда будет призывать дочь к осторожности. Но она его любила и чувствовала, что должна последовать этому совету. Жаль, что я не могу сейчас рассказать, каким судьбоносным для тети Хильды станет это решение. Но тем вечером никто не предвидел того, что их ждет. Хильда немного помолчала, а потом потянулась к стеклянному бокалу с вином, стоявшему перед тарелкой мамишу.

– Ну что ж…

Хильда изо всех сил старалась не падать духом. Это был драгоценный ужин в кругу семьи, и она не хотела все портить.

– Давайте отпразднуем Песах и выпьем за моего племянника или племянницу, который или которая скоро займет место рядом со старшим братом!

В этот момент она заметила озадаченный взгляд Самюэля и, потянувшись через стол, потрепала его за щеку.

– Ты, наверное, уже забыл свою тетю, да, любимый? Я твоя тетя Хильда.

Тут она осознала, как же давно не приезжала домой, ее сердце сжалось. Но времени расстраиваться не было. Их ждал седер Песах[2]. Молитвы были прочитаны, маринованная селедка и картофельная запеканка съедены, а затем последовали долгие объятия. К утру Хильда уехала.

Через 10 дней у мамы начались схватки, а 2 мая 1940 года я появился на свет. От мамы я унаследовал все ее прекрасные черты: молочно-белую кожу, копну светло-русых волос и светло-голубые глаза – редкость для евреев. Меня назвали Михаэль. На иврите это имя означает «кто как Бог». Папа сказал, что для мальчика, чье рождение принесло всем огромную радость там, где нет места счастью, лучшего имени и придумать нельзя. И пока немецкие солдаты патрулировали улицы, родители праздновали мое рождение так, как заведено у евреев. На восьмой день они устроили брит-мила, церемонию обрезания, которая начинается с молитвы Барух аба (Благословен грядущий). Соседи и друзья собрались в гостиной Борнштейнов на обряд, который подтвердил мою принадлежность к иудаизму.

К маю 1940 года многие польские евреи уже были переселены в трудовые лагеря или «закрытые» гетто, окруженные стенами и забором из колючей проволоки, словно тюрьмы. Первого мая в городе Лодзь 200 тыс. евреев были официально переселены в небольшой закрытый район города. Немцы переименовали город в Литцманштадт, в честь павшего генерала Первой мировой. Но этом фоне Жарки все еще казался евреям пусть и сильно изменившимся, но все же родным домом. В «открытом» гетто все жили в своих домах до тех пор, пока не нарушали немецкие предписания. Родители были благодарны и за эту небольшую милость.

Мы не знали, что нас ждет. А тем временем за городской чертой изменения шли полным ходом. Нацистский лидер Адольф Гитлер, вместе с приспешниками, совершенствовали свой план по уничтожению евреев во всей Европе. Позже он получит название «Окончательное решение еврейского вопроса».

Зло подбиралось к нам тихой поступью. Мы не слышали его приближения.

Глава 5

Юденрат

Это случилось в марте 1941 года. Мне вот-вот должен был исполниться год, но, несмотря на оптимизм родителей, все становилось только хуже. Продуктовые пайки урезались. Вместо прежних двух буханок хлеба в неделю мы как-то умудрялись протянуть на одной. Вместо полного мешка сытной картошки мама из раза в раз приносила домой горсть испорченной и почти несъедобной.

Вслед за голодом пришла болезнь. В округе постоянно недоставало лекарств, поэтому, если недуг поражал одну семью, то зачастую от нее заражались и соседи. Мужчины и подростки трудились в поте лица без перерыва. Основной задачей считалась расчистка главной дороги от обломков и снега. Для немцев это была одна из центральных транспортных артерий, по которой они перебрасывали солдат.

Жарки все еще оставался «открытым» гетто, и евреи были за это благодарны. Каждый вечер все расходились по домам. А папа теперь занимал важную должность. Сразу после моего рождения нацисты объявили, что в каждом гетто и городе должен быть свой Юденрат – совет еврейских старейшин. Нацистский режим объявил, что эти лидеры будут помогать немецкой армии поддерживать порядок среди евреев. Мало кто стремился в эту организацию. В глазах евреев ее участники быстро превратились в предателей, помогающих врагу. Но у папы не было выбора: старейшины еврейского городского общества выбрали его председателем Юденрата Жарки.

Он одновременно и ненавидел, и дорожил этой должностью. Пугало то, что соседи смотрели на него как на приспешника нацистов, но он молился о том, чтобы это назначение помогло ему спасти родных.

– Израиль, чего ты боишься? – спрашивала мамишу. – Выбора у тебя нет. А ты так беспокоишься о том, что не в твоей власти.

Это была правда. Папе просто пришлось делать все от себя зависящее, чтобы спасти семью. Но у него был план, возможно, чересчур дерзкий и рискованный. Но он должен был попытаться выжать из этой должности все, что было можно.

– Софи, как ты думаешь, деньги шелестят громче артиллерийских залпов? – спросил он мамишу как-то вечером.

Это было посреди недели, и мама на кухне варила компот из красных ягод. Она могла не до конца понимать, о чем он говорит, но чувствовала, к чему идет разговор.

– Я думаю, что ты должен исполнять приказы немцев, сидеть тихо и оставить идею заговора, – ответила она. – И прекрати так много думать, Израиль. Ты же и без меня уже давно понял, что наша главная надежда – конец войны. Это только вопрос времени.

Папа ничего не ответил. А поскольку он молчал, мамишу продолжила. Утром она ходила к матери и увидела там номер подпольной газеты, что тайно распространялась среди местных евреев.

– Израиль, ты читал газету? Там говорится, что Британия оказывает давление на США, чтобы те вступили в войну на стороне союзников и сражались против нацистов. Если Америка объединится с Британией, немецкая армия развалится. Так и будет, а если…

– Софи, послушай, – осторожно перебил ее папа. – Я много думал… здесь, в Жарки все еще хранятся большие деньги. Цимлехи зарыли тысячи злотых, как мы, как Бирнбаумы и Хейтельсы. Если я соберу большую сумму, возможно, мне удастся уговорить солдат сделать некоторые послабления. Немецкие охранники не говорят на идише, но язык денег не знает границ.

– Израиль, прошу тебя, – взмолилась мама.

И она напомнила ему о том, что случилось с их другом Авромом Фишем. Авром пытался убедить охранников, что ему нужно дать другое задание, потому что из-за слабости правого плеча он не мог класть кирпичи. На другой день его отвели на кладбище и заставили рыть собственную могилу.

– Два охранника застрелили его на месте! А после еще и поленились дотащить тело до могилы. Каких-то полтора метра. Оставили лежать там же, где он упал. Израиль, ты что, собираешься договариваться с этими животными?

– Софи, я знаю, что тебе, как и мне, все это надоело, но все становится только хуже. Мужчинам запрещено вести дела днем. Мы, мужчины, бесплатно работаем на немцев от рассвета до заката. Нам не хватает денег! Не хватает еды! И до меня доходят слухи, Софи. Чудовищные слухи о евреях, помещенных за колючую проволоку…

– Прекрати! – воскликнула мамишу.

Она кинулась к Самюэлю, который показывал мне, как построить пирамиду из кухонных горшков, пока бабушка Дора сидела рядом.

– Израиль, у тебя двое детей. Я знаю, ты считаешь, что можешь всем помочь, но ты так же можешь всем навредить. Когда евреи восстают против системы, это совсем не привлекательное зрелище, а ты…

Тут папа перебил ее:

– Ты привлекательна, Софи.

Он крепко поцеловал ее в ярко-красные губы. Пытался сменить тему. Вне всякого сомнения, он уже пожалел, что обратился к мамишу за советом. На самом деле, папа просто хотел услышать подтверждение своей правоты. Ведь решение уже давно было принято. Он сказал мамишу, что обсудит это с ее братом Муллеком в Шаббат. Муллек все поймет.

Папа склонился над Самюэлем, взъерошил ему волосы и подхватил меня своими сильными и надежными руками.

– Разве я могу рисковать здоровьем моих liblings, моих любимых? – спросил он и улыбнулся жене.

Мамишу сдержала улыбку. Ей было не по себе.

– Муллек оценит мой план. Мы должны хотя бы попытаться, – сказал он.

Глава 6

Всегда смотри вперед

В гетто у большой семьи было не так уж много возможностей собраться вместе. Любые встречи в условиях 12-часовой рабочей смены для мужчин и истощения местного рынка были затруднительны. Немцы, постоянно опасавшиеся восстания, запрещали евреям собираться большими группами в синагоге. Общие молитвы в шуле тоже остались в прошлом. И если встречались Борнштейны и Йониши, то это был повод для праздника.

Несмотря на предостережения мамишу, папа не отказался от своего плана. Он с нетерпением ждал субботнего ужина, и мысли его были заняты не только молитвами.

Просто удивительно, что2 наша семья сумела устроить в условиях гетто и урезанных продуктовых пайков. Бабушка Эстер принесла молодую зелень и травы, которые каким-то чудом выросли у нее в огороде на месяц раньше положенного срока. Дедушка Мордекай еще до вторжения припас бутылки кошерного вина, которые теперь оказались очень кстати. На рынке дядя Муллек обменял одно из звеньев золотой цепочки для часов, которую в свое время успел спрятать, на большую курицу, а мамишу замесила и испекла для праздничного ужина сладкий хлеб хала. И хотя бы на один вечер дом наполнился ароматами вкусных блюд.

– Хочешь помочь, zeisele, дорогой? – спросила у меня бабушка Эстер.

Она наклонилась, взяла меня на руки, и суставы ее коленей захрустели. Бабушка вложила мне в ручку половник, но вместо того чтобы помешивать этой большой ложкой суп, я бил ею по пузырькам кипящего бульона и смотрел, как брызги разлетаются по стенкам кастрюли. Всегда терпеливая бабушка взяла мою крохотную ручку в свою, и не спеша мы вместе принялись помешивать суп.

Наш дом, наполненный не столько страхом, сколько любовью, праздновал Шаббат в мире, где прямо за порогом поджидали опасности. В такие вечера все старались смотреть вперед.

– За следующий год в свободной Польше! – произнес тост отец, поднимая чашу для кидуша.

На каждом стуле сидели по двое. У нас была до смешного большая семья. Собрались все мамины братья с женами, бобеши, и, разумеется, мы с Самюэлем. Когда все домашние деликатесы были съедены, а мы с братом уснули под мелодию голосов, доносившихся через дверь детской, папа жестом позвал дядю Муллека выйти с ним на задний двор.

Мамишу поспешила на кухню и сделала вид, будто протирает стол мокрой тряпкой. В окно ей были видны два силуэта: ее брат и муж. Медленный кивок головой, рукопожатие в конце разговора, объятия между людьми, которые не привыкли так открыто выражать свои чувства: все это заставило ее нервничать.

– Нет, Израиль, нет, – громко сказала она в пустоту.

Вернее, ей казалось, что на кухне кроме нее никого нет. Мамишу не заметила, как бабушка Эстер незаметно проскользнула за дочерью и все это время безмолвно простояла у нее за спиной.

– Всегда смотри вперед, – сказала бабушка и поцеловала мамишу в щеку.

Они еще долго пробыли вдвоем на кухне, держась за руки и наблюдая за силуэтами мужчин, которым будет суждено сыграть не последнюю роль в судьбе города Жарки. На другой день папа созвал внеочередное заседание Юденрата. Мужчины встретились за закрытыми дверями старой, изрезанной шрамами первых дней войны библиотеки. Но община активно трудилась над тем, чтобы как можно скорее восстановить все внутри здания: в свободное время они прибивали полки и расставляли по местам драгоценные книги. Официально библиотека была закрыта и заперта на замок, дабы уберечь ее содержимое от нацистских вандалов, но именно там проводились все тайные встречи.

Папа изложил свой план доверенным советникам, и все согласились, что его следует привести в исполнение немедленно. На все про все они могли выкроить только час. Мужчины возвращались с работ в районе семи вечера, а комендантский час начинался в восемь. В этот короткий промежуток времени члены Юденрата обходили дома и собирали пожертвования особого рода. На этот раз – добровольные. Они начали с самых зажиточных семей, а затем разбрелись по всему гетто и принялись собирать суммы поскромнее. Некоторые сразу были настроены скептически и не доверяли никому, кто просил у них денег, даже руководителям родной общины. Ведь в иных городах участники Юденрата открыто использовали свое положение для извлечения личной выгоды. В атмосфере отчаяния неизвестно, кому доверять.

– Прошу вас, я слышал шаги, я знаю, что вы там, – тихо говорил папа, стоя на пороге очередного дома. – Даю вам слово, никто не пострадает.

В обязанности Юденрата входила отправка людей на длительные работы за пределы города. Папе приходилось исполнять нацистские требования. Он должен был объявлять обо всех новых ограничениях в отношении евреев и выдавать тех, кто отказывался подчиняться. Несложно понять, почему некоторые сторонились отца. В членах Юденрата легко можно было разглядеть врагов, какими бы дружелюбными они ни пытались казаться.

Папин заместитель Эфраим Монат умолял соседей:

– Просто выслушайте. Эти деньги могут сделать жизнь легче. Ситуация может перемениться. Неужели сейчас эти деньги приносят вам пользу? Дайте же нам шанс.

Через две с лишним недели хождений по домам в городе не осталось ни одной еврейской семьи, которая не внесла бы свою лепту в новый фонд. В обстановке строжайшей секретности им удалось собрать огромную сумму денег, и папа был уверен, что она улучшит их положение. Может, даже спасет их жизни. Но сперва ему предстояло встретиться лицом к лицу с самым страшным человеком во всем городе. Помните, каким невозмутимым был отец, когда немецкие солдаты ворвались в наш дом, чтобы забрать свою дань? Если верить маме, отец обладал исключительной способностью скрывать страх. Зачастую даже она не догадывалась, что он о чем-то беспокоится. Однако предстоящая встреча требовала от него сверхчеловеческого самообладания.

Папа выжидал подходящего момента. А тем временем охранники ежедневно отправляли мужчин Жарки на работы. Зимой они часами расчищали от снега оживленную магистраль. Весной и летом латали на ней ямы и убирали крупногабаритный мусор. Однажды им было приказано построить большую современную баню. Десятки евреев несколько месяцев вручную строили ее без продыху. Но по окончании строительства оказалось, что их туда не пустят. Кого-то отправили помогать в проведении инженерных работ на протекавшей неподалеку реке Лещневске. Некоторых отвезли в Ченстохова – крупный город, где строилось ирригационное сооружение.

Папу и других членов Юденрата освободили от тяжелого физического труда, но заставили выполнять одну из худших обязанностей: собирать тела убитых друзей и соседей. Евреев, пойманных за незаконным пересечением пунктов пропуска на выезде из Жарки, ждал немедленный расстрел. Затем солдаты сообщали о случившемся в Юденрат, члены которого были обязаны забрать тело. Часто к тому моменту, как папа оказывался на месте, при убитых уже не было никаких ценных вещей, даже золотых зубов.

Никто не озвучивал этого при немцах. Если ты жаловался – тебя убивали. Рабочих тоже приучили не медлить. Если ты работал медленно – тебя убивали. С задания их отпускали в семь вечера, а в восемь они уже должны были сидеть по домам. Если ты выходил за порог после начала комендантского часа – тебя убивали.

Папа и мамишу неустанно цеплялись за любые проблески надежды и благодарили судьбу за то, что по вечерам мы ложились спать под одной крышей, вместе, как и положено семьям. В конце тяжелого дня папа смотрел на нас и говорил: «Gam ze ya’avor», что означало – «и это пройдет». Неизменный девиз родителей. Согласно еврейскому преданию, если несчастный повторит эту фразу нужное количество раз, то обретет блаженство.

– Софи! Мама! Только послушайте! – прокричал с порога папа в коне июня 1941 года.

В руках он держал подпольную газету. Это был небольшой листок. Каждый номер выпускался в таком формате, чтобы распространители в случае опасности могли быстро спрятать их в рукавах или штанинах. Папин взгляд метался по первой полосе. В той газете были напечатаны выдержки из радиообращения президента США Франклина Делано Рузвельта, которое он произнес еще 27 мая. Папа прочел его нам самым что ни на есть президентским голосом:

– Мы не смиримся и не допустим нацистский «облик грядущего». Он не будет навязан нам… – папа сиял от радости.

– Президент США, Софи! Он объявил чрезвычайное положение и поручил военным приготовиться. Он не вступил в войну, но его слова… похоже, Америка планирует вскоре присоединиться к союзникам. Только послушай! – он нашел, где остановился, и продолжил читать. – Если мы верим в независимость и целостность Америки, мы должны быть готовы сражаться, – тут он вновь перескочил вперед. – Мы не примем мир, где господствует Гитлер… Мы примем лишь тот мир, который будет выстроен на свободе слова и самовыражения, свободе каждого чтить Бога так, как ему того хочется, свободе от нужды и свободе от террора.

Папа ударил газетой по столу:

– Софи, это еще не объявление войны, но обращение говорит само за себя, это потрясающе!

Слова Рузвельта доносились будто из иного мира, они звучали словно поэзия.

– Свобода каждого чтить Бога так, как ему того хочется… свобода от террора. Если Америка защищает эти ценности, то это место подобно Раю.

– Все так, Израиль! Соединенные Штаты понимают, что не могут остаться в стороне от войны!

До папиного появления мама и бабушка слушали, как Самюэль учится читать. Мамишу очень серьезно относилась к обучению старшего сына, но в тот момент она подбросила книгу в воздух, схватила его за ручки и поставила на ноги.

– Скоро война закончится. Для Жарки наступит новый день. Немцам придется признать, что они были не правы и ла, ла, ла, ла, ла-ла…

Мамишу все что угодно могла превратить в песню, и в тот момент ей действительно хотелось петь! Папа никогда не упускал возможности разделить сценический энтузиазм жены, подхватил меня на руки и закружился от радости, пока бобишу смотрела на нас, цокая языком, и делала вид, что все это ее ужасно раздражает. Даже посреди тихой печали гетто маме удавалось не дать свету угаснуть. Каждое утро она все так же румянила щеки и аккуратно подводила губы яркой помадой, стараясь экономно растрачивать последние запасы косметики. В отличие от родителей, большинство евреев Жарки были религиозными консерваторами. Многие женщины одевались в длинные темные платья и покрывали голову. Мужчины носили черные костюмы, шляпы и пейсы – традиционные для ортодоксальных евреев завитые длинные пряди волос, закрывающие уши.

Папа и мамишу были частью прогрессивного движения, которое крепло в городе до войны. Религия и традиции были для них очень важны, но то было облачение их сердец. Папа носил модные по тем временам костюмы и рубашки, предпочитая консервативным еврейским нарядам одежду городского фасона. Мамишу любила разделять свои светлые волосы боковым пробором, а в ее гардеробе преобладали яркие цвета – синий и коралловый. К любому образу она всегда добавляла что-нибудь желтое, будь то медная брошь или цветок, украшавший ее прическу. Быть может, глупо цепляться за тщеславие и заботиться о внешности, когда ты живешь в гетто, но мамишу всегда говорила, что стремление быть красивой помогало ей вновь ощутить себя человеком.

В оккупированной нацистами Польше был лишь один незыблемый закон: всякий проблеск надежды непременно сменится мучением. Через несколько дней после спонтанных танцев в гостиной пришла новая беда. И ни ткань лимонного оттенка, ни розовая помада больше не могли закрасить тьму, что сгущалась за порогом. Немцы вооружили отряд поляков и отправили его в Жарки для поддержания порядка. В них не было ничего человеческого. Мы и раньше опасались лишний раз выйти из дома, а теперь даже улицу нельзя было перейти, не подвергнувшись издевательствам и нападению со стороны охранников. Им нравилось проливать еврейскую кровь. Назвать их «хулиганами» – значит недооценить их пыл.

После их приезда мамишу из дома не выходила. У нас в кухонном шкафу еще оставалось немного картофеля, сметаны и старого хлеба. О походах на городскую площадь можно было забыть. Охранники-поляки избивали любого, кто просто шел по улице, в независимости от времени суток. Даже папа однажды вернулся домой, сильно прихрамывая, после того как охранник с размаху ударил его дубинкой под колено. Один из них выскочил на дядю Моника из-за дерева с жутким звериным рыком и дубинкой сломал ему нос. Он ударил дядю по лицу, а затем оставил его в синяках истекать кровью. То были настоящие садисты, а не блюстители закона.

К пятнице жизнь в гетто стало просто невыносимой. Настало время открыть казну Юденрата и договориться о встрече, к которой отец готовился уже давно.

Глава 7

Язык денег

Каждый понедельник рано утром папа отправлялся на встречу к офицеру Шмидту, главе местного подразделения гестапо – нацистской полиции. Почти сразу же после того, как папу избрали председателем Юденрата, офицер Шмидт назначил его и начальником полиции Юденрата. Эта должность особенно страшила отца. Что, если его заставят убивать братьев-евреев? Что, если его принудят ввести жесткие ограничения или посадить за решетку ни в чем не виновного соседа? Оттого-то многие жители города и не доверяли папе. У него была хорошая репутация, но стоит наделить человека положением и властью, и он может измениться до неузнаваемости. В конце концов, евреи видели, как это подействовало на охранников-поляков.

Через неделю после прибытия их подразделения папа набил карманы польскими банкнотами. Членам Юденрата удалось собрать больше двух тысяч злотых в то время, когда денег было в обрез. В пересчете на сегодняшний курс это около 500 долларов. Папа понял, что пришло время пустить в ход первую часть собранных денег. Он собрался с духом и направился прямиком в бывшую мастерскую сапожника, которая в военное время превратилась в штаб гестапо. Отец знал, что офицер Шмидт скорее всего будет один, поскольку в это время его подчиненные обычно ходят по городу и высматривают подозрительную активность. Если не считать патрульных, на улицах почти никого не было.

Страх до того обострил все чувства отца, что запах кожи, пропитавший стены мастерской, показался ему практически невыносимым. Никогда прежде его ноги не шаркали так громко, а сердце не билось так быстро, как в тот миг, когда он предстал перед шефом гестапо.

– Офицер Шмидт, – начал папа на хорошем немецком. – Я бы хотел поговорить с вами о новых охранниках.

Стоило ему слегка переместить центр тяжести, как ботинки предательски заскрипели.

– Из-за них я теряю доверие и поддержку своего народа. Эти охранники жестоко избивают евреев прямо посреди гетто. Их нападения бессмысленны. Они бьют всех без разбора, без всякой на то причины.

Шмидт молчал. Папа слышал только его дыхание. Затем офицер встал и подошел к моем отцу.

– Борнштейн, уж не собираетесь ли вы жаловаться? Вам бы следовало валяться у меня в ногах и благодарить за обстановку в городе. По всей стране евреи спят за колючей проволокой и железными заборами. А вы каждый вечер возвращаетесь домой к мягким подушкам. Я скажу вам, что бывает с теми, кто жалуется. В прошлом месяце…

– Офицер Шмидт, – перебил его отец, – я просто хотел узнать, может ли что-нибудь побудить вас дать польским охранникам задание за пределами Жарки? Мои люди готовы пойти на все, чтобы удовлетворить ваши потребности. Прошу вас, господин Шмидт, подумайте над моими словами.

Свирепо взглянув на собеседника, Шмидт выхватил из кобуры люгер и приставил к папиному лбу. Способность отца сохранять спокойствие еще никогда не подвергалась испытанию под дулом пистолета. Но он не вздрогнул, когда Шмидт, изо рта которого пахло водкой, прошептал:

– Только попробуй перебить меня еще раз. Я офицер Третьего рейха, ты, грязный еврей!

– Разумеется, у меня и в мыслях не было оскорбить вас, офицер Шмидт. Я всего лишь хотел предложить вам помощь, – сказал отец.

На этот раз Шмидт понял, почему собеседник делал акцент на слове «помощь». Казалось, что в его злобной голове щелкнул какой-то переключатель. Прошло несколько мгновений, но Шмидт не нажал на спусковой крючок, и тогда папа молча достал из карманов деньги. Подкуп офицера немецкой полиции был до того смелым шагом, что Шмидт чуть не рассмеялся. Он сказал, что не ожидал от отца такого смелого шага. Разумеется, ему бы не помешали лишние деньги. Каждая семья несет на себе тяжелое бремя войны, даже в Германии.

– А что мешает мне просто всадить тебе пулю в лоб и забрать деньги? – сверкнув темными глазами, спросил Шмидт.

Папе пришлось раскрыть карты.

– Офицер Шмидт, полагаю, это не все деньги. Но боюсь, я единственный человек в общине, который способен собрать столь скромную сумму. Пуля не поможет вам найти скрытые сокровища.

Не прошло и суток, как охранники-варвары были переведены в соседний город. Больше их никто не видел. Когда за пропуск работ к смерти был приговорен 13-летний мальчик, перед зданием тюрьмы с большой сумкой в руках появился папа, и двери перед ним отворились. На деньги, собранные Юденратом, отец купил двести настоящих туристических виз для семей, отчаянно желавших покинуть Жарки. Многие из них нашли убежище за пределами Польши. Сотням других под покровом ночи удалось бежать в леса или укрыться в бункерах с деньгами Юденрата. План отца работал.

Так продолжалось около года. По всей Польше мясникам было запрещено продавать кошерное мясо, но благодаря тому, что Юденрат грамотно вложил деньги, кошерная торговля в Жарки процветала. Последние «открытые» гетто в Польше были закрыты, а их обитателей отправили в лагеря, но евреи Жарки спали в своих постелях, рядом с близкими, в мире, на страже которого стояли деньги и как минимум один жадный немецкий офицер.

Глава 8

Предсказания из подполья

В течение долгих месяцев налаженная Юденратом система взяток позволяла евреям Жарки выживать. Но ситуация все же ухудшалась. Город наводнили беженцы из других гетто. В начале того года 250 беженцев из Плоцка, города в трехстах километрах к северу, были переселены в Жарки, и не было дома, который бы не принял к себе хотя бы одну семью. Долгое время и у нас жили «гости», пока их не отправили на работы в Ченстохова. Больше людей означало сокращение пайков. Еды не хватало. Денег тоже. Так обстояли дела не только в гетто, но и за его пределами. Везде всего не хватало.

Папа написал в «Джойнт», «Американский еврейский объединённый распределительный комитет». Группа помощи действовала за пределами Варшавы, отправляя продукты и медикаменты общинам, которые особенно в них нуждались. Благодаря «Джойнту», Юденрат организовал бесплатную столовую, способную за раз накормить сотни людей. Но когда она впервые распахнула свои двери, никто не пришел. Оказалось, евреи Жарки были слишком горды, чтобы принимать милостыню. Тогда Юденрат сменил тактику: тихо и никого не осуждая, они развозили еду по домам нуждавшихся. Однако вскоре подобная деликатность оказалась излишней. В течение нескольких недель после открытия бесплатной столовой ситуация с продовольствием серьезно ухудшилась. Запасы истощились. Лишь немногие евреи еще могли себе позволить притворяться, что у них есть все, чтобы выжить, и в конце концов почти вся община кормилась в столовой Юденрата.

В середине 1941 года в нашем регионе вспыхнула эпидемия сыпного тифа. С начала войны это был уже второй случай распространения потенциально смертельного заболевания. Тиф – чрезвычайно заразная инфекция, которую переносят вши. Для нее характерна высокая температура, боль, сыпь и рвота, а в нашей и без того подавленной общине, в условиях крайнего недостатка лекарств, она передавалась стремительно и часто приводила к смерти.

Как-то раз мамишу заметила, что я долго не просыпаюсь. Я всегда был ранней пташкой. Обычно, когда она открывала глаза, я уже сидел в ногах ее кровати и перелистывал книжки с картинками, тыкал в них пальчиком и притворялся, будто читаю. Но в то утро я крепко спал. Ей даже не нужно было прикасаться губами к моему лбу, чтобы почувствовать жар. Она положила мне на лоб и ноги холодные мокрые тряпки, я вздрогнул и проснулся. Тогда мамишу приподняла мне рубашку, чтобы положить еще один холодный компресс, и увидела розовую сыпь.

Всю последующую неделю мама неустанно следила за тем, чтобы я пил много воды и хоть что-то съедал каждый день. Она окунала мои ноги в ведра с холодной водой и давала лекарства, прописанные доктором. Даже после того, как температура спала, я все равно просыпался посреди ночи от кашля, который разрывал мне грудь. Перепуганные родители по очереди успокаивали меня, чтобы я снова уснул. Кашель мучил на протяжении нескольких недель, и мамишу старалась не подпускать ко мне Самюэля, своего «большого мальчика», чтобы он и остальные члены семьи оставались в безопасности. К счастью, Самюэль не заразился, а я впервые проявил себя прирожденным выжившим. Я поборол болезнь и, когда кашель наконец-то прошел, был таким же здоровым, как и остальные дети.

Папа, Эфраим Монат и Ляйцер Штейнем – главы Юденрата, создали в гетто лазарет, двум докторам которого приходилось не только ухаживать за больными. Некоторые гои, питавшие ненависть к евреям, считали, что эпидемия тифа вспыхнула из-за нас.

– Вы обязаны уничтожить этих еврейских паразитов в гетто или запереть их там! – требовали от солдат наши соотечественники. – Это они виноваты в эпидемии, что обрушилась на нас. Так уничтожьте ее источник!

Пока немцы размышляли, вмешался Юденрат. Из двух врачей, которые выхаживали больных евреев, практикующим был только доктор Маргалит. Благодаря его помощи Юденрат смог предоставить медицинские свидетельства того, что болезнь проникла в гетто извне. И нас вновь спасли собранные деньги. Эти же средства позволяли бывшим владельцам предприятий осторожно заниматься коммерцией на территории города и за его пределами. Некоторым из них даже разрешали выезжать для торговли в соседние города, но с тем условием, чтобы они нигде не задерживались. Мелкие нарушения гестаповских предписаний, вроде комендантского часа, после появления пачки денег внезапно перестали казаться немцам признаком неуважения.

Иногда папа использовал свое влияние, чтобы добиться разрешения на поездки в большие города, где ситуация с едой обстояла куда лучше. На 300 злотых он покупал 7 кг муки, а потом либо раздавал ее нуждающимся, либо просил мамиши, бобеши, бабушку Эстер и их друзей испечь хлеб на всю округу. Бывало, Самюэль даже ходил в «школу». Моше Зборовски, дядя моей двоюродной сестры Руфь, очень щедрый и уважаемый предприниматель, платил учителям из собственных сбережений, чтобы те тайно учили детей в гетто, после того как евреям запретили посещать школы. Моше был братом тети Циции, и о его безграничной доброте знал весь город.

В 1940 году японское правительство заключило союз с Германией, а 7 декабря 1941 года оно застало США врасплох, нанеся удар по американской военной базе в Пёрл-Харбор. На другой день Америка объявила войну Японии, а еще через несколько дней – Германии. Родители возлагали большие надежды на то, что Америка присоединится к союзникам в борьбе против Гитлера. Но когда это произошло, ничего не изменилось. Хотя в Жарки ситуация стабилизировалась.

Каждый вечер папа спешил вернуться домой до начала комендантского часа, и мы всей семьей ужинали в столовой. Пища не отличалась разнообразием: картофельный суп на завтрак, обед и ужин, иногда к нему полагался еще кусочек свежеиспеченного хлеба, который мы размачивали в бульоне.

Но польские евреи в условиях нацистского правления из раза в раз убеждались, что стоит им хоть немного расслабиться, как мир вокруг вновь перевернется с ног на голову. От того, что ожидало нас летом 1942 года, откупиться было невозможно. Жарки превратили в «закрытый» гетто. Забора не было, но папа больше не мог выехать из города. Комендантский час ужесточили без каких-либо исключений, солдаты не допускали ни малейшей оплошности. А потом прошел слух, что в ближайшее время все гетто зачистят, ликвидируют. 22 сентября людей из соседнего Ченстоховского гетто начали переправлять в Треблинку, трудовой лагерь смерти, открытый немцами в восточной Польше в июле 1942-го. Все понимали, что Жарки будет следующим.

В течение последовавших за тем двух недель из Жарки было совершено больше побегов, чем за все три года войны. По ночам люди уходили в леса. Некоторые были пойманы и убиты, но многим удалось скрыться. Эфраим Монат, высокопоставленный член Юденрата, подключил свои связи в немецком районном управлении. Ему удалось заполучить сотни разрешений на выезд для семей, отчаянно желавших избежать депортации. Многие по ночам убегали и прятались на чердаках неравнодушных христиан, которые рисковали ради них своими жизнями. Гетто, некогда переполненное евреями, обезлюдело. Лишь немногие отмахивались от жутких слухов и сообщений в подпольной газете.

В леденящих душу статьях говорилось о том, что по всей Польше тысячи евреев одновременно были депортированы в рамках того, что немцы называли «переселение на восток». Мужчин, женщин и детей сажали в товарные вагоны и отправляли в концентрационные лагеря, у ворот которых они оставляли все свои пожитки. Ни один из этих «переселенцев» не вернулся. В статьях приводились слова очевидцев, которые утверждали, что за пределами лагеря в воздухе с утра до ночи стоит запах горящей плоти. Положа руку на сердце, тогда это казалось чем-то невозможным. Если это правда, то какое зло может толкать правительство на уничтожение огромных масс ни в чем не повинных людей? Многие жители Жарки отказывались верить в существование лагерей смерти. Папу и мамишу эти новости приводили в ужас, но даже они считали, что в статьях сгущали краски.

Папа знал, что депортация в концентрационные лагеря из западных регионов Польши идет уже полным ходом, и Юденрат Жарки вряд ли сможет этому противиться. Еще он понимал, что если город попадет в списки, то именно ему придется принимать решение, кто сядет в поезд, а кто останется. Должность председателя Юденрата обвилась вокруг его шеи словно 30-килограммовая цепь, которая душила его тяжким ужасом предстоявшего решения.

6 октября 1942 года папа проснулся засветло. В то утро он собирался в библиотеку на внеочередное собрание Юденрата. Он знал, что депортация неизбежна и может начаться еще до конца недели.

– Gam ze ya’avor, – прошептал нам отец. – И это пройдет.

За завтраком, состоящим из черствых хлебных корок и воды, они с мамишу печально кивнули друг другу. Тыльной стороной руки он смахнул с губ крошки и встал из-за стола. Поцеловал каждого из нас, как делал всегда перед уходом, надел шляпу и отправился на встречу в библиотеку. Но не успел перейти улицу, как к нему стремительно подошел Шмидт, жестокий офицер гестапо, с которым отец был прекрасно знаком. Это был широкоплечий мужчина почти двухметрового роста, и когда он обратился к отцу, со стороны казалось, будто он наклонился отчитать ребенка. Военный прошептал что-то отцу на ухо и удалился механической походкой.

Мамишу позже рассказывала, что отец страшно побледнел и сделал то, что никогда прежде не делал. Он издал громкий, первобытный, громоподобный крик, который было слышно даже сквозь оконное стекло, а после зарыдал.

Глава 9

Руфь

Положение наше ухудшалось, и по всему Жарки люди были вынуждены принимать ужасные и поспешные решения. Что безопаснее: остаться дома и сотрудничать с нацистами, бежать через леса или искать тайное убежище в городе? Моя семья сделала свой выбор. Родители моей двоюродной сестры Руфь приняли иное решение. Она родилась за месяц до оккупации, и все эти годы оставалась единственным ребенком в семье. Ее родители, дядя Сэм и тетя Циция Йониши, жили неподалеку от нас. Руфь одевали, как маленькую куколку: голубые банты в волосах, серые платья из плотной шерсти с продолговатыми черными пуговицами на спине. Семья дяди Сэма владела успешным кожевенным производством, благодаря которому девочка не испытывала недостатка в бантах и платьях с большими пуговицами. Перед войной Йониши не были богачами, но жили довольно обеспеченно.

В Шаббат 2 сентября 1939 года Руфь было всего месяц отроду, и тетя Циция отправилась вместе с ней в гости к соседям. Мужья сидели в гостиной, говорили о политике и страхах перед грядущей войной. Они собрались вокруг радиоприемника и слушали новости о том, что Германия объявляет нам войну. Гитлер заявил, что в ответ на польские «вторжения» на территорию Германии, немецкие солдаты будут маршировать по польской земле. Новости были пугающими, но моя семья верила, что польская армия сдержит любое нападение. Страна была готова.

После ужина мужчины поспешили к вечерней молитве в синагогу на другой стороне улицы. А жены остались в столовой и продолжили беседовать за чашечкой кофе с печеньем. Тетя Циция прижимала к груди новорожденную малышку Руфь, как вдруг по дому ударной волной пронесся оглушительны взрыв. Стеклянная посуда, стоявшая на столе, превратилась в осколки, оконные стекла были выбиты, а женщин опрокинуло на пол в тот момент, когда дом сотрясло до самого основания. Здание приняло на себя удар одной из тысячи бомб, сброшенных в тот день немецкой авиацией. Снаряд угодил в гостиную, где в тот момент никого не было, но пощадил соседнюю столовую, где сидели женщины с новорожденным ребенком.

Так что мы с Руфь с первых дней жизни знали, что такое война. Должно быть, когда нас малышами выводили на прогулки, мы воспринимали полуразрушенные дома и толпы агрессивных мужчин, с оружием в руках, выкрикивающих приказы, как нечто само собой разумеющееся. Жизнь в гетто определила наше раннее детство, и еще прежде, чем пришло понимание того, что же происходит, мы чувствовали, как матери крепче прижимают нас к себе, когда мимо проходит немецкий солдат. Но наши с Руфь родители избрали разные пути: когда в 1942 году подпольная газета впервые заговорила о депортации и «переселении на восток», дядя Сэм и тетя Циция твердо решили искать убежище.

В соседней деревне Боболице жил фермер по имени Йозеф Колач, который согласился спрятать их вместе с несколькими родственниками у себя. У Йозефа на чердаке они могли обустроить себе временное пристанище. А еще на ферме был тайный бункер, на тот случай, если немцы нагрянут с обыском, и им придется искать себе другое убежище. Йониши и их родственники ежемесячно платили Йозефу. Десять близких друг другу людей должны были уживаться на крохотном чердаке.

Однако несмотря на щедрость, смелость и самоотверженность Йозефа и его жены Аполонии, которые готовы были пойти на риск и укрыть у себя евреев, была одна проблема. Супруги ни в какую не хотели пускать к себе Руфь. Маленький ребенок в доме – слишком опасно, считали они. А что, если немцы решат обыскать дом, а Руфь закричит или начнет плакать? Девочка-то она хорошая, но ей еще и трех не исполнилось. Даже дяде Сэму и тете Циции пришлось признать, что опасения Йозефа оправданны. Если немцам удавалось обнаружить укрытие, где прятались евреи, они убивали их на месте. Йозефа с семьей могла постигнуть та же участь. Поэтому Сэм и Циция обратились к экономке-польке, которая работала у них много лет. Они всегда были добры к ней и платили хорошее жалование. В доме она пользовалась особым доверием.

– Пожалуйста, пока не кончилась эта война, возьмите к себе Руфь, – умоляли они.

Они предложили женщине большую сумму денег, и та обещала уберечь девочку от беды. Они договорились о времени, когда дядя Сэм с племянником Илаем привезут Руфь к ней в город. Тетя Циция понимала, что ей нельзя идти с ними. Она просто не сможет спокойно стоять посреди города и смотреть, как чужая женщина уводит ее любимое дитя, возможно даже навсегда. Ей будет не под силу скрыть печаль и сдержать слезы. Тяжелое прощание на публике обязательно привлечет к себе внимание, поэтому в день отъезда Руфь Циции ничего не оставалось, кроме как поцеловать дочь на прощание на чердаке фермерского дома.

Даже родственники, которые в то позднеосеннее утро были рядом, клялись, что до конца своих дней будут помнить пронзительные крики Руфь, которую вырывают из объятий Циции.

– Мамишу! Я хочу остаться с тобой! – умоляла она. – Мамишу!

Но как бы горько ни плакала Руфь, Циция плакала сильнее, потому что понимала, что может значить для них это прощание. В конце концов мать и обезумевшего от слез ребенка удалось разнять. Дядя Сэм и Эли несли ее до самого города. Отправляя дочь в долгую прогулку морозным днем, Циция надела на нее теплое темно-синее пальто, ботиночки и шапку. Вдоль дороги после раннего снегопада легли небольшие сугробы. Дядя Сэм и Илай вышли из гетто, и теперь им нужно было двигаться тихо и быстро. Попадись они в руки к немцам, судьба всех троих решилась бы на месте.

На подходе к городскому рынку дядя Сэм увидел в толпе бывшую служанку и помахал ей рукой. Он передал ей внушительную и тяжелую сумку с деньгами. На прощание в последний раз поцеловал дочь в щеку. На заплаканном лице Руфь отпечатался шок, у девочки уже не было сил плакать или сопротивляться. Горничная заверила дядю Сэма, что Руфь с ней будет хорошо. Ей только нужно найти в толпе брата, который приехал сюда на телеге, чтобы отвезти малышку в скромное жилье на окраине города.

Возможно, это было предчувствие. Вот только когда горничная с Руфь на руках растворилась в толпе, Илай заподозрил что-то неладное. Он уговорил дядю проследить за ней. Оставаться в городе дольше было опасно, но Илай настаивал. Они держались на расстоянии от девушки, которая теперь тянула Руфь за руку, то появляясь, то исчезая в толпе. Не было похоже, чтобы она кого-то искала. Напротив, было совершенно ясно, что она старается как можно скорее скрыться из виду. Наконец, решив, что никто не смотрит, она толкнула Руфь в сугроб на обочине и быстро зашагала прочь. Не веря собственным глазам, дядя Сэм ринулся сквозь толпу горожан к вновь заливавшейся слезами дочери. Он подхватил ее на руки и прижал к груди, а снег с ее ботиночек таял на его одежде.

Тем временем Илай побежал за служанкой, которая уже смешалась с толпой. Он догнал ее и потребовал вернуть деньги. После серьезного спора она отдала ему сумку, и через несколько часов мужчины со спящей на руках Руфь вернулись обратно на ферму. Можно только представить, как их встретили. Тетя Циция без устали целовала лицо и руки дочери, и еще долго Руфь спала рядом с матерью на чердаке фермы. Родственники, лежавшие в метре от них, рассказывали, что во сне девочка все время повторяла: «Мамочка, я не оставлю тебя. Я никогда не оставлю тебя».

Но Руфь все же пришлось уехать. Положение не менялось. И оставлять ребенка на ферме было слишком рискованно. В городе у ее родителей был знакомый сапожник-католик по фамилии Боянек, у которого было пятеро сыновей. Когда родилась Руфь, Боянек то и дело в шутку восклицал: «Сэм, ну почему моя жена не родит мне такую же девочку!» Это было рискованно, но Йониши и их родственники решили попробовать связаться с Боянеком. Они опешили, когда сапожник с женой сразу же ответили согласием: они возьмут Руфь к себе и будут растить ее как родную.

Дядя Сэм с облегчением вздохнул, но теперь им предстояло еще одно тяжелое прощание. Циция не вынесла бы еще одного прощания. Она знала, что Руфь будет кричать и плакать, цепляться своими крохотными пальчиками за материнские руки и умолять не отсылать ее. Поэтому тетя Циция раздобыла пузырек со снотворным. Она разделила таблетку и раскрошила половину в тарелку жидкого супа, который Руфь съела на ужин, а потом со щемящим сердцем гладила дочь по голове, пока моя крохотная двоюродная сестренка не закрыла глаза.

Дядя Сэм и Илай немного подождали, чтобы убедиться, что Руфь крепко спит. И только тогда осторожно забрали девочку у тети Циции. Но не успели они дойти до лестницы, ведущей с чердака, как Руфь с криком проснулась и стала умолять оставить ее с мамой. Она будто знала заранее, что ее вновь отдадут чужим людям. Ни одно снотворное не могло заглушить ее отчаянное желание быть рядом с матерью. Двоюродная сестренка была тогда слишком мала и в отличие от родителей еще не понимала, что разлука с семьей может стать ее единственным шансом на спасение. Дяде Сэму и Илайю все же удалось отвести Руфь вниз, где ее ждал Боянек, готовый забрать домой «маленькую дочурку». Она все еще сильно плакала, но сил вырываться у нее уже не осталось.

Первые дни были тяжелыми для всех. По ночам, лежа в новой двуспальной кровати, Руфь засыпала со слезами на глазах. Жену Боянека беспокоило, сможет ли это дитя полюбить свою новую маму. Но ко всеобщему удивлению, Руфь очень быстро освоилась в новом доме. Она стала звать Боянека «дедой» (он был уже не молод), а его жену – «тетей». Через несколько недель она уже души в них не чаяла. Руфь была очень сообразительной девочкой и скоро уже говорила на чистом польском. Раньше она изъяснялась на идише, языке, который используют евреи в быту. В семье ее стали называть привычным для католиков именем Кристина.

Однажды в понедельник вечером, когда солнце уже скрылось за горизонтом, в дверь дома Боянеков неожиданно постучали. Улыбка тут же исчезла с лица Руфь, и она побледнела. Ее в первый же день предупредили, что при появлении непрошеных гостей она должна бросить все и незамедлительно бежать наверх. Словно заяц она забралась под кровать тети и сидела там, закрыв глаза и уши. Через несколько мгновений из коридора послышался приглушенный гул мужских голосов.

– Все в порядке, милая, выходи, – позвал ее Боянек.

Но Руфь не двинулась с места. Казалось, будто она просто окаменела, пока мужчины методично обыскивали комнату за комнатой. Девочку предупредили, чтобы она ни в коем случае не покидала укрытия до ухода непрошеных гостей, даже если ее будут звать. Немцы вели скрупулезную перепись жителей каждого дома, а если бы среди пяти сыновей Боянека вдруг появилась маленькая девочка, все старания оказались бы напрасны. Немцы славились тем, что во время обысков переворачивали все вверх дном и часто выманивали еврейских детей из укрытий ласковыми уговорами. «Ничего не бойся», – повторяли они на ломаном идише, – «выходи, малыш».

В конце концов Руфь отняла ручки от ушей и узнала голоса. Девочка засмеялась, но из-под кровати не вылезла. В просвете между пологом и полом появились две большие головы, и Руфь показала им язык. То были любимый двоюродный брат Илай и дядя Муллик (еще один мамин брат). Они тайком выбрались из своего укрытия на чердаке, чтобы проведать Руфь, обнять ее за родителей и передать Боянеку обещанные деньги. После того раза Илай частенько навещал ее, чтобы узнать, как она поживает, и занести Боянеку деньги. Ему было проще проскользнуть по городу незамеченным, потому что со своими голубыми глазами и светлыми кудрями он совсем не походил на еврея. Иногда Илай одалживал у жены фермера шарфы, платья и, хорошенько замаскировавшись под бедную крестьянку, выходил в город.

Тетя Циция всегда с нетерпением ждала его возвращения на ферму, чтобы узнать, как там ее дочка. Хорошо ли она питается? Подросла ли? Она выглядит счастливой? Сесия ловила каждое слово из его ответов. Все шло прекрасно, пока однажды по городу не пронеслась ужасная новость. Неподалеку от дома Боянеков жила семья, прятавшая у себя евреев. Когда нацисты прознали об этом, всех, кто проживал в том доме, и евреев, и католиков, поставили к стене и расстреляли. Это известие глубоко потрясло жену Боянека. Она пыталась унять страх ради Руфь, к которой относилась как к родной, но мысли о том, какая страшная судьба постигла ее соседей, все время возвращались.

В следующий раз, когда дядя Муллик и Илай пришли проведать малышку Руфь, они ее уже не застали. Стоя на пороге, Боянек смущенно склонил голову и принялся объяснять, что присутствие Руфь очень пугало жену. Они пытались подыскать ей новый дом, но ничего не вышло. Боянек сказал, что несколько дней назад отвез ее в Ченстохова и оставил на скамейке перед приютом для сирот при монастыре Ясная Гора. Он сказал девочке, чтобы она никуда не уходила, а «деда» пока сходит и купит ей конфет. Он знал, что Руфь послушная девочка и сделает все, как ей скажут. Боянек не сомневался в том, что она останется на той скамейке, пока из приюта не выйдет кто-нибудь из монахинь и не увидит прелестную, чистую девочку в красивом белом платьице в розовый и зеленый цветочек. Это было любимое платье Руфь, которое Циция сшила для нее вручную еще до мучительного прощания.

Дядя Муллик и Илай на свинцовых ногах вернулись обратно и сообщили новость. Циция слушала молча. А что тут скажешь? Она просто сидела и теребила кусочек ткани в цветочек, из которой сшила для Руфь то самое платье. Терла в руках лоскуток хлопка и плакала. Дядю Сэма переполнял гнев. Он и представить не мог, что кто-то решится бросить его любимую малышку в чужом городе на скамейке перед сиротским приютом, и перед глазами у него мелькали ужасные последствия этого поступка.

В Ченстохове Руфь послушно сидела и ждала. Через несколько часов ее заметила уборщица из церкви. Девочка к тому моменту уже так утомилась, что свернулась калачиком на скамейке и, закрыв глазки, положила руку под голову. Такой сонной и одинокой уборщица ее и нашла. Она тут же сообщила о находке матери-настоятельнице, и вдвоем женщины забрали Руфь с улицы. Монахини догадывались, что Руфь еврейка, сирота, родителей которой немцы, скорее всего, либо расстреляли, либо отправили в лагерь. Мать-настоятельница определила ее в приют, и вскоре Руфь стала называть его домом. Она сказала, что ее зовут Кристина, и постепенно привязалась к своим сверстникам и воспитателям.

Моя двоюродная сестренка резко выделялась среди остальных детей. Как и большинство евреев, она была смуглой и кареглазой, с волосами черными, как ночь. Ее смуглая кожа заставляла монахинь нервничать. Немцы, по своему обыкновению, превратили главное здание приюта в свою базу. Монахини боялись, что оливковая кожа и черные волосы Руфь раскроют тайну ее происхождения, поэтому все время повязывали ей на голову платок. Вскоре девочка забыла родителей. Монахини и сироты стали ее семьей, и она училась быть примерной католичкой. Через некоторое время ей даже внушили неприязнь к евреям. Так монахини хотели защитить ее, помочь освоиться, чтобы она ненароком не выдала себя.

Возможно, Руфь было проще поверить, что она всегда жила там с монахинями, чем лелеять мысль о том, что однажды в тяжелые деревянные двери приюта постучатся мама с папой и спросят о смуглой темноволосой девочке, которую оставили у стен монастыря.

Глава 10

Последние решения

Страшный октябрьский день 1942 года, когда офицер Шмидт подкараулил отца на улице, остался в его памяти навсегда. Шмидт возник неожиданно, крепко впившись в руку отца пальцами в плотных перчатках. Позже папа рассказывал мамишу, что изо рта офицера воняло водкой и несвежими сигаретами, запах столь же мерзкий, сколь и слова, которые он произнес. Обычно во время переговоров эти двое держались в рамках разумного и разговаривали так, будто были почти на равных. Доступ к фонду Юденрата открывал перед отцом и такие возможности. Но эта встреча была совершенно иной.

Шмидт сказал отцу, что получил приказ зачистить Жарки от евреев (Judenrein). Он заверил папу, что оставшиеся члены общины будут переселены «в безопасное место». Юденрат мог выбрать 30 мужчин, которые должны были остаться для уборки и выполнения различных работ. Остальных до конца дня погрузят в поезд и отправят на восток. На посту председателя папа даже в худшие для гетто дни не позволял себе кричать или давать волю чувствам. Но в ту секунду у него в душе словно прорвало плотину, и он был не в силах сдержать поток боли. Слезы будто смыли пелену с его глаз, и он увидел Жарки в совершенно ином свете.

Торопливо шагая по мощеным улицам в направлении библиотеки, где должно было состояться заседание, он прошел мимо дома Брахманов. Там он впервые заметил на проезжей части засохшее темно-красное пятно крови. Вне всякого сомнения, это было пятно крови ни в чем не повинного еврея, избитого нацистами. Возможно, он споткнулся, под гнетом тяжелой ноши, или мать несла на руках ребенка, плачь которого раздражал немецкого солдата. Как бы там ни было, папа бессчетное количество раз проходил по этой улице, но никогда прежде не замечал следов ужаса. Через несколько шагов ему вновь стало не по себе, когда он заметил пулевые отверстия на входной двери дома Акерманов.

По дороге он столкнулся с другом Беньямином, который замахал ему в знак приветствия, и папа впервые обратил внимание, что кожа его пожелтела от недоедания, и молодой мужчина, которому и было-то всего двадцать с небольшим, прихрамывал. Отец ощутил себя глупцом, который три года не замечал всех этих страданий и слепо верил в то, что война скоро закончится. Как наивно было полагать, что Америка, вступив в войну, помешает планам могущественного диктатора. И как нелепо с его стороны было вообразить, что мелкие взятки и теплые отношения с местным нацистским начальством помогут ему противостоять надвигающейся волне злодейских планов Гитлера. По правде говоря, надежды, которые питал отец, помогали всей нашей семье поддерживать и без того непростое существование. Но тогда он жалел, что не видел, во что на самом деле превратился наш город – жалкое гетто, заселенное евреями с голубыми звездами на рукавах и мишенями на спинах.

Папа открыл заседание Юденрата спокойными и размеренными словами:

– Пришло время всем евреям Жарки самим защитить себя и решить, куда отправиться дальше. Юденрат исчерпал свои возможности. Этот город должен стать Judenrein.

По залу пронесся всеобщий вздох. Затем повисло молчание. Из 3400 человек, когда-то проживавших в еврейском районе города, больше 2000 бежали или же скрывались при содействии Юденрата. По меньшей мере 600 человек были убиты или умерли от недостатка еды и лекарственных средств. А те 800 оставшихся в городе евреев, включая меня и мою семью, теперь, казалось, были обречены.

– У нас еще остались деньги и золото, – продолжил отец, когда ему наконец-то удалось снова завладеть вниманием собравшихся. – Мы сохранили их не зря.

– Офицер Шмидт? Солдаты? Куда нам идти? О чем мы можем их просить? У них есть приказ, – сказал один из членов совета.

Остальные молчали. Все понимали, что это, возможно, их последнее решение.

– Увеличить рабочую бригаду! – крикнул отец. – Шмидт сказал, что мы можем набрать группу из тридцати мужчин, которые останутся, чтобы обходить дома и приносить немецкому командованию оставшиеся ценности. Мы скажем, что нам нужен отряд из ста человек.

– А 700 человек отправим в Треблинку? – рявкнут Ляйцер Штейнем. – Отправим семьи туда, где пахнет сожженными трупами? – кричал он.

– А какой у нас выбор? Мы не можем отменить приказ германского правительства. Ни один солдат или офицер в городе не располагает такими полномочиями. Спасти всех было бы…

БАХ! БАХ! Члены Юденрата застыли на месте. Услышав грохот выстрелов, раздавшихся неподалеку, они замерли и замолчали. БАХ! БАХ! БАХ! Еще выстрелы, лишь малая часть того, что им предстояло услышать в тот день. Под окнами перепуганные и сбитые с толку соседи бежали по улицам, на которых воцарился хаос.

Я скажу вам, что это было: 6 октября 1942 года немецкие солдаты решили облегчить себе задачу. Вместо того чтобы заниматься «переселением» всех 800 оставшихся в Жарки евреев, они избавились от более чем ста человек самым простым для себя способом: застрелили. Кого-то из жертв впоследствии обвинили в попытке побега (положа руку на сердце, некоторые и правда пытались бежать). А других же убили без всякой на то причины. Их просто согнали на еврейское кладбище, выстроили в шеренгу и казнили.

Первые выстрелы лишь распалили отцовскую решимость:

– Мы не можем спасти всех. Но мы можем спасти больше, чем хотелось бы немцам.

Времени оставалось в обрез, и совет согласился. Папе предстоял разговор со Шмидтом. Остальные члены Юденрата ждали вестей. Но сперва папа помчался домой, чтобы предупредить мамишу и бабушку.

– Софи, мне нужно, чтобы ты как можно быстрее нашла своих братьев и переговорила с ними. Если они собираются отправиться в убежище, у них остался последний шанс.

Муллек и Моник уже подыскали себе безопасные чердаки в городе и собирались там укрыться в том случае, если гетто закроют. Давид с женой Гутей хотели присоединиться к Сэму и Циции, которые к тому моменту уже жили у Йозефа Колача. Мамишу заморгала, чтобы остановить слезы и не расплакаться при папе.

– Я скажу им, Израиль. Но как же мы? А мальчики? Твоя мама?

– Софи, мы остаемся. Думаю, что смогу договориться об этом.

– Что? – не веря своим ушам переспросила мамишу. – Я ничего не понимаю.

– Я сейчас иду к Шмидту. Софи, прошу тебя, доверься мне. Я не знаю, как будет лучше, но думаю, мне удастся заставить Шмидта оставить нас здесь, дома, по крайней мере на какое-то время.

– А моя мама? И папа? У них не хватит здоровья, чтобы отсиживаться по чердакам, – тихо сказала она.

– Я сделаю все, что смогу, Софи.

Мамишу не стала спорить и высказывать сомнения. Она поцеловала отца в щеку и кивком головы указала на дверь:

– Иди. Я сообщу родным и буду ждать тебя здесь.

Второй раз за день мамишу стояла у окна, смотрела, как уходит ее муж, и не знала, увидит ли его снова. Папа со всех ног кинулся в старую сапожную мастерскую, где, как он предполагал, Шмидт уже заканчивал разработку плана и готовился отдать приказ о депортации евреев. И он оказался прав. К тому времени солдаты уже знали отца, поэтому увидев, как он ворвался в штаб гестапо, даже не потянулись за оружием.

– Офицер Шмидт, у меня есть для вас важная информация, – выпалил отец, в чьем взгляде ясно читалось: «нам нужно поговорить без свидетелей».

Они вышли в переулок через заднюю дверь старой лавки.

– Борнштейн, это приказ нацистского регионального штаба, – не дав отцу даже рта открыть, начал Шмидт. – Город станет Judenrein.

– Да, я понял. Поэтому я здесь.

Отец в нерешительности опустил взгляд. Он всегда просил о чем-то для блага всей общины. Но в тот день он сразу же начал хлопотать о своих близких.

– Моя семья: жена, мать, двое сыновей, Самюэль и Михаэль, они должны остаться со мной, пока я буду руководить уборкой гетто. Разумеется, я заплачу, – папа вытащил из обоих карманов деньги Юденрата, и Шмидт забрал их руками в черных перчатках.

– Это можно устроить, – сказал гестаповец, засунув аккуратно сложенные купюры в нагрудный карман. – Они останутся, как члены рабочей бригады.

– И еще одна просьба, офицер Шмидт, – взволнованно продолжил отец. – Рабочая бригада слишком малочисленна. Вы же знаете, как много ценностей хранится в местных тайниках и подвалах. Кто-то должен будет похоронить убитых и провести зачистку.

Сперва папа хотел попросить оставить в городе сотню человек. Но потом задумался о каждом из них. Как и говорил Ляйцер Штайнем, для многих депортация станет прямой дорогой к смерти. И отец, не моргнув глазом, сказал:

– Для такого задания мне нужно как минимум 150 человек. Офицер Шмидт, прошу вас, позвольте мне расширить список тех, кто останется.

Шмидт со смехом запрокинул голову. А затем, улыбаясь едкой улыбкой, произнес:

– Да ты серьезный человек. Нужно было догадаться, что ты станешь просить о поблажках! Можешь оставить 120 человек, и не больше. Остальные сегодня же уедут со станции Злоты Поток. Пиши список.

Папа поблагодарил Шмидта и уже собрался выйти из узкого переулка на широкую улицу, но гестаповец схватил его за руку.

– Скажи своим, чтобы к пяти вечера собрались на площади. Кто не явится, будет найден и убит, – Шмидт наклонился к отцу. – Борнштейн, я клянусь, мои люди отыщут всех оставшихся евреев и с радостью приведут их ко мне.

Папа заставил себя выслушать все это, не дрогнув.

– Да, разумеется. Я прослежу, чтобы все собрались.

Отец помчался обратно в библиотеку, чтобы рассказать обо всем членам Юденрата, которые едва ли не с ликованием приветствовали новость о 120 евреях, остающихся в гетто. Но уже через несколько мгновений они побледнели и затихли. Наступило осознание. Им придется выбрать тех, кто останется. Остальные будут отправлены в лагеря, где из труб валит едкий дым сожженных человеческих тел. Они сидели за тем же столом, за которым в прежние времена обсуждали Тору и творения великих поэтов, а теперь составляли список. Их было два: в первый заносили фамилии тех, кто останется, а во второй – тех, кто покинет город еще до заката. В последнем оказались имена многих друзей отца.

Но тяжелее всего папе далось решение записать в него Эстер и Мордекая Йониш. Он высылал родителей мамишу. Сколько раз отец сидел у них за столом в Шаббат? Каким радушным был Мордекай в тот вечер, когда родители Израиля пришли к нему сватать их дочь? Как терпеливо и трепетно Эстер относилась к внукам? И кто вообще высылает родителей жены?

– У нас нет оснований оставить их для работ, – убеждали его участники Юденрата. – Немцы их все равно вышлют, они слишком стары. И тебя же потом накажут за попытку оставить их в гетто.

Они были правы.

– Израиль, родители Софи смогут найти себе укрытие в лагере.

Папа не смог придумать ни одного разумного довода в пользу обратного. Он тогда и правда не знал, что их ждет, но если подпольные газеты не лгали, то никто из пассажиров тех поездов не вернулся. И все же папа надеялся, что все, кого затолкают в товарные вагоны, найдут себе в конце пути надежное убежище, где смогут пересидеть, пока не закончится война. Мамины братья в тот момент были уже на пути к своим укрытиям. Но отец все равно вписал имена многих друзей и родственников в список тех, кто останется в Жарки.

После войны я спросил у одного из выживших земляков, считает ли он отца предателем из-за того, что он помог немцам заполнить вагоны, но спас своих родственников.

– Если перед тобой стоят десять человек: половина из них твои соседи, а другая половина – родственники, и тебе говорят выбрать пятерых, которые останутся в живых, кого ты выберешь? – спросил он меня.

– Я понял, это трудный выбор, – ответил я.

Тогда выживший воскликнул:

– Ничего трудного тут нет! Ты выберешь свою семью. И твой отец поступил так, как должен был поступить. Он был просто человек.

После непродолжительных дебатов в комнате, полной невысказанной печали, список был составлен. Папа и остальные двенадцать членов Юденрата поспешили во все концы гетто к тем, кого решено было выслать, чтобы сказать, что к пяти часам они должны явиться на площадь. Многие ответили, что попробуют бежать. Папа желал им всем удачи и предупреждал, что немцы будут их искать.

Вечером 6 октября 1942 года сотни мужчин, женщин и детей в страхе собрались на еврейской площади Жарки с чемоданами в руках. Оттуда они пешком отправились к станции Злоты Поток, расположенной в 12 км. Детей и совсем немощных стариков везли на телегах. Тех же, кто мог идти самостоятельно, сопровождающие стегали кожаными ремнями, если они замедляли шаг, или лупили дубинками по спине, если отставали. На железнодорожной станции здоровых и энергичных родителей разлучили с детьми и посадили в поезд, следовавший в рабочий лагерь, где им предстояло формировать коробки с боеприпасами, делать снаряды и орудия или же строить дороги для немецкого командования. Маленьких детей и пожилых людей посадили в другой поезд. Их отправили в Треблинку, лагерь смерти.

Во время отбора дети хватались за юбки матерей и просили не отдавать их. Отцы плакали и дарили своим малышам объятия в тысячу раз крепче тех, с которыми в былые времена укладывали их спать. Они понимали, что вряд ли обнимут их перед сном еще хоть раз. Матери целовали детей в подбородок, виски, щеки, вдыхая нежный аромат их липкой кожи, в надежде запомнить этот запах навсегда.

Но в памяти останется не запах.

– Мамишу! Хочу к маме!

Эти детские крики будут преследовать их до конца дней.

Отец тоже слышал, как кричали их призраки, когда переходил от дома к дому, собирая оставленные ценности. Ему выдали стальной прут, которым он протыкал землю на задних дворах в поисках спрятанных сокровищ. Но он не заходил в подвалы и не обращал внимание на недавно вскопанные участки земли. Пропускал их и продолжал делать свою работу.

Вскоре папа узнал, что бабушку Эстер и дедушку Мордекая отправили в Треблинку. Они были слишком стары для тяжелой работы. Надеюсь, бабушка выбрала красивый наряд для той последней поездки, и ей удалось увезти с собой что-то особенное. Ее видели в лагере лишь однажды, и потом она исчезла. До Жарки дошли слухи, что дедушка умер по дороге в лагерь. Он задохнулся в тесном товарном вагоне. Я не знаю, как папа сообщил эту новость маме и как она восприняла тот факт, что именно он их и выслал. Но это разбило ей сердце. Отношения Мордекая и Эстер Йониш служили примером настоящей любви, верности и образцом семьи. Семеро детей любили их всем сердцем.

Но моя мать осталась в гетто, превратившийся в настоящий город-призрак. В еврейских кварталах Жарки тянулись целые улицы пустующих домов. Порой в ночи на одном из чердаков, где кто-то прятался на свой страх и риск, мерцало слабое пламя свечи. Через месяц стараниями Шмидта рабочая бригада сократилась со 120 до 50 человек.

Папа вновь прибегнул к проверенному методу. Однажды ночью Моше Зборовский, богатый и щедрый дядя Руфь, на средства которого в гетто существовала тайная школа, пробрался обратно в город. Его дети нашли себе укрытие, но ему идти было некуда, поэтому он вернулся в Жарки и попытался найти себе убежище там. Папа вновь уговорил Шмидта расширить бригаду рабочих, и Моше смог остаться.

Мамишу, бобеши, Самюэль и я были одними из немногих оставшихся в городе евреев, которые не участвовали в работах. Мы редко выходили на улицу, бобеши готовила или убирала, а мама занималась нашим с братом образованием и пыталась воссоздать для нас обыденную атмосферу, словно ничего не происходит. Дела шли неплохо, но так не могло продолжаться вечно.

Глава 11

Ловушка захлопнулась

Мужчины растянули работы на несколько месяцев. Каждое утро они выстраивались в шеренгу перед главной синагогой, а солдаты устраивали перекличку и давали каждому из них задание. Некоторых отправляли работать на еврейские предприятия, отобранные у владельцев. Еще их заставили строить большие конюшни для лошадей, и эта работа надолго задержала всех в городе. Пришла весна, за ней – лето. 5 августа 1943 года рабочая бригада Жарки завершила строительство конюшен и готовилась переключиться на новый объект.

– На ужин я приготовлю тебе суп из свежей капусты, – сказала мама отцу, когда мы подошли к синагоге на утреннюю перекличку.

На улице было как всегда тихо, и лишь несколько мужчин из рабочей бригады шагали впереди нас. Когда мы подошли ближе, мамишу сжала мою руку. Непривычно было видеть перед зданием пятерых офицеров гестапо, но еще непривычнее было то, что они устроили перекличку в стенах здания. Стояло прекрасное летнее утро. К чему было загонять всех внутрь? Шмидт появился почти одновременно с нами. Папа начал что-то у него спрашивать, но гестаповец жестом заставил его замолчать. Отец знал, когда следует держать язык за зубами. Мы вошли в синагогу, миновав у дверей камень, на котором прежде была выбита строка из Торы. Вандалы уже давно сбили надпись на иврите.

– Ton mir bakumen tsu helfn haynt? – с волнением спросил я у мамишу. – Сегодня мы будем помогать?

В Жарки больше не осталось детей, дни тянулись долго, и нам с Самюэлем частенько бывало скучно.

– Тшш, тшш! – приложив палец к губам, прошептала мама.

Казалось, прошла целая вечность, прежде чем Шмидт наконец-то вошел в синагогу.

– На вас поступил новый приказ, – пролаял он по-немецки. – Вы здесь больше не нужны.

Все присутствующие в ужасе переглянулись.

– Вас перевозят в гетто Радомско. Да не нервничайте так. О вас там позаботятся.

Его слова никого не успокоили. За последний год несколько беженцев из Радомско, небольшого городка к северу от Ченстохова перебрались к нам в Жарки и теперь прятались по чердакам. Они рассказывали ужасные вещи. Раз в неделю из Радомско в Треблинку отправлялись поезда с узниками. Сразу же по прибытии их душили в газовых камерах.

Шмидт продолжил:

– Вы останетесь здесь, пока мы не подгоним машины, чтобы отвезти вас в Радомско.

В этот момент гестаповцы, которых мы видели у входа в синагогу, внесли ведра с водой и несколько буханок хлеба, а затем вышли и заколотили двери. Мы оказались заперты.

Мамишу заплакала:

– Израиль, нужно было бежать! Почему мы остались? Почему не спрятались, как мои братья? Сестер нет! Родителей нет! А теперь мы сидим здесь, в ожидании смерти?

Она рыдала, а мы с Самюэлем страшно перепугались из-за царившей вокруг паники. Папа старался ее успокоить, гладил мягкие светлые кудри и все повторял, что мы найдем выход, но мамишу была безутешна.

Прошла ночь, но за нами никто не пришел. Папа понимал, что хлеб и воду нужно экономить, поэтому разделил буханки на маленькие порции. Утром я просил добавки, но отец был непреклонен. Кто-то пытался бежать. Моше Зборовски вскарабкался по лестнице на второй этаж синагоги, открыл окно и выпрыгнул прямо в воды протекавшей под окнами реки Ныса-Лужицка. За ним последовали еще двое из рабочей бригады. Но для нас прыжок в воду был невозможен. Из всей семьи плавать умел только папа. Позже мы узнали, что Моше Зборовски не ушел далеко. Поговаривали, что его застрелили по доносу осведомителя-поляка, который заметил плывущего по реке человека.

Через трое суток, проведенных на полу душной синагоги, мы услышали, как с входной двери снимают доски. В открывшуюся дверь ворвался свежий воздух, а с ним стройной шеренгой вошли офицеры гестапо с пистолетами наготове. Последним появился Шмидт.

– Грузовики за вами уже выехали. Даю вам 30 минут на то, чтобы пойти домой, собрать вещи и вернуться сюда. Даже не думайте бежать. Вы же знаете, что мы вас найдем, – сказал он таким тоном, будто это была игра.

Измученная и уставшая мамишу подхватила меня на руки, чтобы ускорить шаг. Мы все торопились домой собрать вещи. Взрослые первым делом забежали в родительскую спальню, а мы с Самюэлем старались держаться рядом.

– Софи, деньги и драгоценности зарыты на заднем дворе! – внезапно воскликнул отец. – Мы сможем их на что-нибудь обменять.

– Израиль, ты же знаешь, что война скоро закончится, и что тогда? Мы должны оставить здесь хоть что-нибудь. На будущее.

– Будущее? – папа даже растерялся. – Давай хоть сегодняшний день переживем, Софи! Ты что, не понимаешь? В этих лагерях людей превращают в мыло. По слухам, они сжигают тела, плавят человеческий жир и превращают евреев в бруски воска и мыла!

– Израиль, из меня бы получилось отличное мыло, как думаешь? Скорее всего, лавандовое! Или, может, сирень и шиповник? – ответила мамишу, тревожно улыбнувшись. – Моя надушенная кожа – то, что нужно для мыла.

Она пыталась пошутить, чтобы хоть немного успокоить отца, но получилось неуклюже. Когда мама начинала паниковать, отец всегда сохранял спокойствие. Но на этот раз они поменялись местами.

– Израиль, мы уже взяли с собой деньги, – напомнила она ему.

В полых каблуках ботинок папа спрятал золото, а в подплечниках – купюры. Мамишу для этих целей сшила особый подъюбник. Своя «подушка безопасности» была и у бобеши. Папа немного успокоился. Он даже улыбнулся, взглянув на мамин серый чемодан, лежавший на полу. Он до того раздулся, что жена не могла его закрыть, а с боку торчал кусок светло-желтой цветочной ткани. Его ненаглядная Софи и в военное время не могла себе позволить отправиться в смертельно опасное путешествие без веселого платья. Он был готов поклясться, что где-то в этом ворохе были зарыты румяна. Папа поцеловал мамишу в щеку, и они продолжили обсуждать свои планы.

– Ша! – послышался из второй спальни голос бобеши. – Израиль, что это было?

Раздался какой-то шум. Все замерли и прислушались. Скрип. Нет, им не показалось. Шаги! В доме кто-то есть.

Глава 12

Прощальный подарок

Прятаться было негде. Папа знал, что бежать уже поздно. В доме кто-то был и, вероятнее всего, это вооруженный гестаповец, решивший всех нас согнать на кладбище. Может, он даже и не будет так утруждаться. Может, убьет всех прямо здесь, в наших спальнях. Мамишу спрятала обручальное кольцо с бриллиантом под язык. Она часто так делала, когда поблизости оказывались немецкие солдаты и офицеры.

Внезапно в дверях родительской спальни появилась крупная темная фигура офицера Шмидта. Он был таким высоким, что его торчащие волосы почти касались лепнины над входом. Папа немного успокоился.

– Офицер Шмидт, вы сказали, что у нас есть полчаса. Часов у меня больше нет, но прошло ведь не больше десяти минут?

– Ну зачем же сразу переходить в оборону? Я пришел помочь, – ответил Шмидт.

Отец молчал. Он думал о том, чтобы вытащить из каблука часть спрятанного там золота, но быстро понял, что Шмидт заберет все. Он найдет и бумажные деньги в подплечниках пиджака. И тогда у них ничего не останется на дорогу. Поэтому отец просто слушал.

– Борнштейн, вы и ваша семья не отправитесь в Радомско вместе с остальными.

Родители в недоумении переглянулись.

– Вас посадят в отдельный грузовик. Вы едете на северо-восток, в Пионки, это в 200 км отсюда. Будете работать на заводе по производству боеприпасов. Я попросил, чтобы вас с женой оставили там на неопределенный срок. Мать и дети поедут с вами.

Шмидт с гордостью кивнул маме, словно хотел сказать: «Знаю. Я хороший человек. Я хороший человек». Это был прощальный подарок от немца, который чувствовал небольшую вину за уничтожение нескольких тысяч жителей нашего города. Думаю, что под идеально отглаженной униформой солдат, маршировавших как роботы, все еще бились сердца.

До прибытия в Пионки мы не понимали, насколько щедрым был этот подарок. По сравнению с гетто Жарки, Пионки был настоящим раем. Сильнее всего отличалась еда. В гетто мы жили впроголодь. А в Пионках евреев кормили лучше, чем во всей Польше. Папа и мамишу трудились бок о бок с католиками-поляками, которые приходили на завод в качестве обычных работников и получали зарплату. Это было самое большое предприятие такого типа в Польше.

– Можешь достать мне три фунта грудинки в обмен на это звено золотой цепочки? – однажды утром шепотом спросил отец у поляка, с которым работал на заводе.

Он часто улыбался папе и ясно дал понять, что совершенно не против работать с евреями.

– Конечно, дружище. Ты, похоже, голоден. Я принесу четыре фунта.

Они могли бы и не шептаться. Такие сделки в Пионках заключались с утра до вечера.

Во главе предприятия стоял гауптман (так в Германии было принято обращаться к руководителям) по фамилии Брендт. До войны он был обычным инженером. Брендт создал тяжелые условия труда: 12-часовая рабочая смена с единственным перерывом на обед. Но он никогда не истязал заключенных. Поговаривали даже, что Брендт не раз спасал им жизнь. Охранники следовали его примеру. И христиане, работавшие на фабрике, были либо подвержены влиянию Брендта, либо по природе своей людьми добросердечными. Они часто приносили с собой еду и отдавали ее заключенным.

– Израиль, сынок мой дорогой, ты нас балуешь! – сказала бабеши, когда на другой день после окончания смены папа вошел в комнату, держа в руках огромный кусок мяса, каких никто не видел уже много лет.

Мне тогда еще не доводилось пробовать таких деликатесов, по крайней мере, я не мог припомнить столь богатого вкуса. По сравнению с мясом, хлеб и картошка казались пресными.

– Вот это удача! – улыбнувшись, сказала мама, выглянув в окно.

Ах да! Почти в каждом помещении в Пионках были окна. У нас была отдельная комната площадью 12 на 12 метров, в которой помещались две двухъярусные кровати. А вид из окна был просто сказочный. Если вам кажется, что промышленная часть Пионок представляла собой несколько холодных построек, то вы заблуждаетесь, потому что на самом деле наш район находился в лесу, среди пышных зеленых деревьев, которые вскоре сменили цвет на красно-оранжевый. Лагерь для евреев был окружен забором из колючей проволоки, но увидеть, что происходит снаружи было легче легкого. Бараки никто не патрулировал. Проверки проводились редко. В противном случае нас с Самюэлем могли бы выслать. По правилам детям не разрешалось находиться в Пионках. Но все молчали, и никого никуда не высылали. В большинстве своем почти тысяча евреев, проживавших в лагере, старались помогать друг другу.

Мы поужинали мясом и сытным молодым картофелем, усевшись вкруг прямо на полу нашей комнаты. Папа постучался к соседям, чтобы поделиться с ними изобилием. Мы быстро сдружились с обитателями третьего этажа барака. Бобеши, чьи суставы уже не позволяли ей сидеть со скрещенными ногами, ужинала на своей койке, удобно устроившись на соломенном матрасе. Я никогда прежде не видел, чтобы моя аккуратная и педантичная бабушка облизывала пальцы, но так она и поступила, доев свою порцию.

После ужина мамишу и папа приступили к выполнению своей второй работы – нашему с Самюэлем обучению. Тем вечером папа подготовился к уроку: по пути с работы в барак набрал камней, палочек, листов и каштанов. Он положил на пол восемь небольших каштанов.

– Самюэль, если к нам на ужин придут три белки, и каждая из них возьмет себе по два ореха, то сколько орехов мы им отдадим и сколько у нас останется?

Самюэль растерялся.

– Умножение, – осторожно напомнил ему папа.

Он аккуратно отложил шесть каштанов, распределив их на три пары, а два каштана так и остались лежать нетронутыми. Самюэль сразу же все понял.

Папа достал из кармана шесть камешков и положил их на пол. Но не успел он озвучить условие задачи, как Самюэль схватил два камня и подбежал к окну, чтобы разглядеть их получше. А затем сунул в карман.

– Может, лучше попробуем решить задачу с палочками? – предложил отец.

Пока отец и старший брат изучали арифметику, мы с мамишу, уютно устроившись на нашей с Самюэлем кровати, постигали азы еврейского алфавита. Во время наших ежевечерних чтений древних символов она утрировала их звучание. Я делал успехи в произношении. Днем, чтобы чем-то себя занять, Самюэль до хрипоты читал мне вслух книги. Мамишу нами гордилась. Сама она не получила систематического образования, но ценила знания почти так же высоко, как и нашу веру.

Каждый пятничный вечер родители и бабушка учили меня новым молитвам и еврейским песням. Папа поднимал в воздух воображаемую чашу для кидуша.

– Baruch atah Adonai, Eloheinu melech haolam, borei p’ri hagafen (Благословен ты, Господь Бог наш, Царь Вселенной, сотворивший плод виноградной лозы).

После благословений, произнесенных над воображаемым вином, мы передавали друг другу воображаемую чашу, притворяясь, что отпиваем из нее по глоточку. Думаю, со стороны это выглядело довольно забавно. Мамишу все еще грезила о том дне, когда мы вновь отметим Шаббат дома в Жарки, будем сидеть за столом, наслаждаться халой, жареной курицей и вновь поднимем серебряную чашу для кидуша, надежно спрятанную на заднем дворе.

В Пионках наша семья проводила время в работе и повседневных занятиях. Семь дней в неделю мамишу и папа работали: помогали производить пули, которыми убивали наш народ. Жаль, что мы попали сюда так поздно. Прибывшие в начале войны получили должности в лагерной администрации. Канцелярия занималась всей документацией, и рабочие смены там были короче. Они следили за тем, чтобы места на заводе занимали квалифицированные работники, а туалетные принадлежности, еда и вода доставлялись в лагерь регулярно. И еще они сидели за столами.

Родители весь день проводили на ногах, но никогда не жаловались. Так было, пока через полгода после нашего приезда, в Пионки не направили нового Werkschutzleiter (управляющего завода), герра Виднера. Хотя он и не занял место гауптмана Бренда, но рабочими теперь управлял он. Сразу же после его прибытия мы заметили, что родители чем-то сильно обеспокоены. И не только они. Все началось с ужесточения правил. Любого, кто уходил с работы на 10 минут раньше, ждало наказание кнутом. Оправдаться за опоздание отныне было невозможно, как и остаться в бараках по причине болезни.

– Ради всего святого, это еще что такое? – с этими словами ранним утром в начале лета 1944 года мамишу остановилась перед бараком как вкопанная.

Папа потянул ее за руку – вот-вот начнется их смена. Но тут он увидел, что так привлекло ее внимание. Во дворе между бараками, где по вечерам узники собирались семьями и беседовали, теперь стояла странная конструкция: два вкопанных в землю деревянных столба соединялись поверху деревянной балкой, с нее свисали две веревки, на концах которых зияли огромные петли. Виселица! С тем же успехом можно было просто направить на родителей пистолет. Послание было очевидным: «Совершите ошибку – вас повесят!»

Герр Виднер распорядился установить в лагере виселицы. К вечеру по всей территории уже развесили объявления. В них евреев предупреждали, что любой, кто решиться дезертировать или без разрешения покинуть лагерь, будет пойман и повешен. Если же поймать беглеца не удастся, то вместо него будет казнен невиновный. И вскоре новые правила прошли первую проверку. Однажды ночью один из узников, который отчаянно хотел воссоединиться со своей семьей, содержавшейся в другом лагере, ускользнул из бараков. Его искали, но безуспешно. Тогда герр Виднер приказал повесить его соседа по бараку. Новый управляющий стремился показать, что с ним шутки плохи. Ужас пронесся по лагерю.

Благодаря этой истории я понял, что даже один человек может изменить ситуацию к лучшему. Гауптман Брендт вмешался. Без какой-либо выгоды для себя он заявил Виднеру, что не позволит казнить ни в чем не повинного работника. Повешение отменили. К несчастью, в другой раз пятерым дезертирам повезло меньше. Гауптман Брендт не смог ничего возразить. Они были виновны. Смотреть на казнь этих пятерых согнали весь лагерь. Охранники предупредили, что если кто-нибудь отвернется или просто опустит взгляд, то его высекут. Поскольку в бараках Пионок я был «неофициальным гостем», то мне не нужно было присутствовать на этом мероприятии.

Страх сковал Пионки. Ужаснее всего был тот летний день, когда гауптман Брендт принес на завод радиоприемник. Сообщение шло на немецком, но глава предприятия медленно повторял за диктором каждую фразу, чтобы все уловили смысл сказанного. Извиняющимся и полным сожаления голосом он объявил, что трудовой лагерь Пионки закрывается. Евреи будут «переселены» в Аушвиц. Вернувшись домой тем же вечером, папа сообщил об этом бобеши. Ему не достало веры и мужества сказать то, во что он всегда так старался верить: Gam ze ya’avor.

Глава 13

В-1148

– Я не могу глотать, папа. Мы скоро приедем?

В поезде до Аушвица меня мучала ужасная жажда. От Пионок до лагеря было около 300 км. Ехали мы как минимум день. В вагоне не было окон, но через широкую щель между деревянными раздвижными дверьми лился свет. Мы провели в пути сутки, может, больше. Я все ждал, когда же поезд наконец-то остановится. Канистра с водой, которую папа тайком пронес с собой, уже давно была выпита. Должно быть, в тот момент он жалел о том, что делился с попутчиками.

– Думаю, уже скоро. Там нас будет ждать и еда, и вода, zeisele, – ответил отец.

– Ага! А еще там будет кугель из лапши и горы драников до потолка, – пробормотал мужчина у нас за спинами. – Только не забудь вытереть рот салфеткой, прежде чем исчезнешь навсегда.

– Изчезну? – переспросил Самюэль.

– Не слушай всяких ненормальных. Он сам не знает, о чем говорит, – прошептала мамишу.

Но мы заметили, как сердито она взглянула на человека, который из-за нехватки свободного места упирался папе в спину. Из-за того, что родители тут же пресекли все разговоры, я не придал фразе того старика особого значения. Так сильно хотелось пить, что казалось, если бы мне дали смочить горло хотя бы одной капелькой воды, я бы вновь смог глотать. Язык почти присох к зубам. Июль в Польше выдался жарким. В вагоне все сидели так близко друг к другу, что постоянно соприкасались. Воняло потом и мочой. Уборной в поезде не было, а потому запах буквально сбивал с ног.

– Все в порядке, – постаралась успокоить меня бобеши, когда я впервые заметил, что обмочился.

Мокрые от пота волосы перепутались и прилипли к щекам. Никогда прежде я не видел ее такой растрепанной. Поезд двигался так медленно, что казалось, будто мы стоим на месте. Из-за постоянного укачивания, запахов и неудобной позы, в которой Самюэлю пришлось сидеть в переполненном вагоне, он в конце концов расплакался. Мама попыталась успокоить его и начала петь:

– Zog nit keinmal als du gehnest dem letzen veg (Не думай, будто это твой последний путь, тропа еще не пройдена…)

Так начиналась песня, которая впоследствии станет «Гимном гетто». Мама убрала с глаз Самюэля челку. В Пионках ножниц у нас не было, и его волосы сильно отросли. Густые каштановые локоны постоянно падали ему на лицо. Но мамишу хотела заглянуть в глаза сыну. Она вытирала ему слезы и пела, плохо проговаривая некоторые слова:

– Не умай, буто это твой послений путь, топа есе не пойдена… – сложно артикулировать четко, когда под языком у тебя спрятано бриллиантовое кольцо.

Бабушка начала подпевать, что делала весьма редко. Затем папа подхватил ту исполненную надежды песню, а затем присоединились и остальные. Однако большую часть пути нас сопровождал кашель, стенания и тяжелое дыхание.

Кажется, прошло два дня, поезд замедлил ход и резко остановился. Мамишу стиснула мою ладонь, и двери с треском распахнулись. До нас тут же донеслись выкрики на немецком.

– Alle raus! Все на выход!

Слепящее солнце резало глаза, а в нос ударил отвратительный смрад. Только что пределом наших мечтаний было дать Самюэлю подышать свежим воздухом, а мне – напиться воды. Но теперь все наши мысли занимал ужасный запах, намного хуже той вони, что стояла в вагоне. Даже не знаю, как его описать. Омерзительный – это был запах горящей плоти.

Не успели мы выбраться из поезда, как перед нами открылась невиданная прежде картина. Сотни невообразимо худых людей, походивших на обтянутые кожей скелеты, выстроились за забором на перекличку. Они смотрели прямо перед собой, будто запрограммированные не двигаться, а может у них просто не было сил. Вдалеке виднелась широкая труба, из которой в небо валил густой и тошнотворный дым. Казалось, что за ней есть еще источники дыма: позже мы узнали о расположенных за ней печах, в которых сжигали тела убитых узников. Перед нами люди-скелеты сметали с земли пепел. Пепел и сажа часто выпадали в лагере, словно серый снег. Полосатая униформа узников висела на них, словно кожа на сырой курице. Не было в мире одежды, которая пришлась бы в пору этим исхудалым людям, чьи тела медленно тлели, хотя сердца еще продолжали биться.

Аушвиц представлял из себя гигантский комплекс лагерей. Скорее всего нас привезли в Биркенау, а потому мы не увидели ворота с печально известной надписью, которая гласила: Arbeit macht frei (работа освобождает). Эсэсовцы, элитное подразделение немецких войск, пытались внушить мысль, что если мы будем усердно трудиться и соблюдать правила, то все будет хорошо. Родители, будучи по натуре своей оптимистами, не страшились тяжелой работы, только бы мы все были вместе, целы и невредимы.

Самюэль на мгновение отпустил мою руку, нагнулся и подобрал с земли серый камешек, а затем сунул его в карман маминой юбки в качестве подарка. Мамишу поцеловала его в макушку. Он рос не по дням, а по часам, а она, напротив, была очень низкой, поэтому ей даже не приходилось наклоняться, чтобы поцеловать старшего сына. Потом она кивнула в мою сторону, чтобы Самюэль взял меня за руку. Ее единственным желанием было то, чтобы все мы остались вместе.

Но в Аушвиц-Биркенау семьи было принято разделять. Отдавая приказы на раскатистом немецком, который мы к тому моменту уже успели возненавидеть, охранники, вооруженные кожаными плетьми, принялись разбивать нас на шеренги. Папа поднял наши сцепленные руки, пытаясь донести до них: «Смотри! Мы вместе! Мы семья!» Мамишу и бобеши тоже подняли руки, крепко удерживая нас с братом. Охранники сделали вид, что ничего не заметили. Они просто расцепили нас и растолкали по разным шеренгам.

Знаете это ужасное чувство, когда вы приходите куда-нибудь и вдруг понимаете, что забыли что-то важное? Оно в числе прочих окрасило собой первый час пребывания в Аушвице. Мужчины хватались утерянных чемоданов. Женщины тянулись к детям, который вырвали из их объятий. Кто-то постоянно щурился и сожалел о сорванных у них с носа очках, которые лежали в куче, словно мусор. На то, чтобы привыкнуть и смириться с тем, что у вас украли все, даже ваше собственное имя, уходил примерно час. Папе и Самюэлю приказали встать в очередь мужчин, которые ждали выдачи униформы. Я остался с мамой и бобеши, потому что был еще слишком мал. Маленьких детей отправляли в женскую часть лагеря.

На самом деле, дети и старики часто вообще не вставали в очередь на выдачу униформы. Они маршировали прямо навстречу смерти. Я не знаю, почему мы избежали этой участи. Спустя годы нам сказали, что это было чудо. Но я задаюсь вопросом: сыграл ли гауптман Брендт, добрый управляющий заводом в Пионках, роль в моем чудесном спасении? После войны я узнал, что еще до прибытия нашего поезда в Аушвиц пришло письмо от Брендта, в котором он называл нас лучшими работниками в мире, и советовал сохранить нам жизни.

Разумеется, я был слишком мал для того, чтобы работать. Но узникам из Пионок, должно быть, была ниспослана особая милость. В отличие от заключенных из других польских лагерей, бобеши не выглядела хрупкой, когда прибыла к воротам Аушвица. В Пионках у нас была еда и сон. Думаю, здоровый внешний вид спас ей жизнь. Возможно, случившееся с нами было и чудом, и результатом человеческих стараний. Этого мы никогда не узнаем. Но я точно знаю, что расставание с папой и Самюэлем у ворот Аушвица было невыносимо стремительным.

– Я найду вас, – почти беззвучно произнес отец, обращаясь к маме и бобеши.

Если бы мы тогда знали, сколько продлится наша разлука, то ощутили бы невесомость воздушного поцелуя, что папа послал мамишу на прощанье. А одного кивка головы, которым мама хотела вселить в Самюэля уверенность, оказалось бы недостаточно.

Охранник провел нас в большую белую комнату, с потолка которой на нас смотрели душевые головки в два длинных ряда. Нас предупредили, что, когда двери захлопнутся, мы должны будем хорошенько помыться, после чего получим лагерную униформу. Я был единственным ребенком в комнате, где толпились обнаженные женщины. Лишь много лет спустя я понял, почему они были так напуганы. В те дни я еще не знал, что во многих душевых Аушвица по трубам струилась вовсе не вода, а смертоносный газ.

Никто не рассмеялся, но в тот миг, когда на нас полилась вода, по комнате пронесся вздох облегчения. Эсэсовцы хотели, чтобы партия новоприбывших женщин была чистой и готовой к работе. Я стоял там, не шевелясь, позволив воде смыть с меня дни нечистот. Открыл рот, и капли смочили пересохшее горло. Бобеши помогла мне промыть волосы, пока мамишу занималась своими. Внезапно на нас полился кипяток, и все выскочили из-под струй воды на середину комнаты, где охранники и капо (заключенные-евреи, которым поручили охранять нас), дубинками загнали всех обратно под душ. Потом вода стала ледяной, и мамишу схватила меня за плечи, чтобы я не повторил ошибку и не выбежал из-под душа.

– Alle raus! – крикнули охранники.

Подачу воды прекратили, и охранники вытолкали всех в огромное помещение, где нам раздали униформу. Она была мне до того велика, что пальцы утонули в рукавах, а штанины волоклись по земле, стоило мне попытаться сделать шаг. Мамишу опустилась на колени и закатала штаны и рукава, а последние еще и обвязала вокруг пояса. Мне выдали деревянные башмаки, на два размера больше, чем нужно. Мамишу было велено оставить свою темно-синюю клетчатую юбку и ярко-желтую блузку в горе прочих личных вещей. Их сожгли вместе с остальными вещами, если, конечно, какой-нибудь солдат не решил, что они станут прекрасным подарком жене или подруге.

После этого нас вновь построили в шеренгу. Все двигались молча. Я надеялся, что это очередь к прохладной питьевой воде, но был слишком мал и не видел, что происходит впереди. Мамишу из-за роста тоже не могла разглядеть, что там творится, но по тому, как вздрагивали и плакали женщины, стоявшие перед нами, мы поняли, что там впереди не колодец.

От усталости я переминался с ноги на ногу, и тут наконец-то подошла наша очередь.

– Komm her! Подойди! – крикнул офицер.

Он указал на меня и повторил:

– Komm her!

Мамишу крепко схватила меня за руку и осторожно подтолкнула вперед.

– Halt[3]! – рявкнул он на маму, разнимая наши руки.

Второй охранник, схватив маму за плечи, оттащил ее назад, а первый вцепился в меня своими огромными незнакомыми руками. Он крепко держал меня, пока другой охранник колол мое левое запястье толстой иглой. Я знал, что плакать нельзя, но казалось, будто о кожу тушат спички. Сдержать слезы я не мог, так сильно жгло руку. Он вытирал сочащуюся из ранки кровь и заполнял ее синими чернилами. У меня на коже появились грубо вытатуированные цифры, клеймо, которое я ношу по сей день.

Превращаясь в В-1148, я безудержно выл и плакал. Для эсэсовцев я был не Михаэлем. Отныне я был всего лишь кодовым номером, который нужно было сгруппировать и рассортировать. Но не я один в Аушвице получил номер 1148. Когда количество татуировок переваливало за 20 000, все начиналось заново, менялась только буква в начале. Так эсэсовцы скрывали масштаб кровавой бойни, которую устроили.

После татуировки меня побрили налысо. Мама и бабушка наблюдали за всем молча, выбора у них не было. Конечно, мамишу хотелось закричать и наброситься на мучителей, пока мои светлые кудри падали на пол. Она понимала, что отныне, целуя сына по ночам в макушку, она уже не ощутит прикосновения его мягких локонов.

Я так активно брыкался и ерзал на стуле, что опасная бритва полоснула по голове. Мама и бобеши вздрогнули, когда увидели кровь, тонкой струйкой пробежавшую к глазам, а потом и к губам. Но они знали, что стоит им не просто дрогнуть, а предпринять какие-либо действия, и нас всех казнят. Аушвиц был не тем местом, где можно было свободно высказывать свое мнение. Наблюдая за тем, как мучили ее младшего сына, мамишу думала о старшем. Неужели в мужской части лагеря Самюэль столкнулся с подобной жестокостью?

Камешек Самюэля! Уже позже мамишу рассказала мне, что в тот момент внезапно вспомнила о камешке, который дал ей Самюэль и который так и остался лежать в кармане отобранной у нее юбки. Она жалела, что не выплюнула спрятанное под языком кольцо, чтобы положить на его место подарок старшего сына. Ее сердце сжималось при мысли о ребенке, которого у нее отобрали, а при взгляде на истязаемое дитя, оно рвалось на части.

– Я идиотка, идиотка! – шептала она на ухо бобеши.

– Ша! Израиль позаботится о твоем сыне. Ты должна быть сильной, сильной, – шептала бобеши в ответ.

В наказание за истерику, которую я устроил, два охранника прижали меня к полу: один вдавил колено в живот, а второй ботинком наступил мне на лоб. В тот полный боли миг я понял, что слезы здесь не помогут. И после всего этого я стал вести себя тише. Урок, усвоенный в первый же день, помог мне выжить.

Тот же немец, который обрил меня, теперь состриг кудри мамы и начал сбривать все, что осталось, в то время как один из заключенных, возможно, такой же еврей, как и мы, но с опытом парикмахера, решительно проделал с бобеши все то же самое. В иных обстоятельствах я бы рассмеялся, когда мы стояли лысые, как младенцы, но мне почему-то кажется, что вид любимой мамы и бабушки без волос сильно меня расстроил.

В тот день, пока мы ожидали своей очереди, охрана Аушвица заполняла на нас документы. Они хотели знать все о тех, кто прибывал в лагерь: имя, возраст, краткую биографию и дату смерти. Впоследствии эти записи станут неопровержимым доказательством зла. Но в тот день эсэсовцы гордились эффективностью своего лагеря и смертоносной системой. Мое досье, в которое не забыли занести и только что вытатуированный номер, аккуратно заполнили и сложили в нужную папку.

Но я еще не знал, что мой номер В-1148 стал одной из последних татуировок, сделанных на территории Аушвица. Эсэсовцев пугало то, что немецкое командование теряло преимущество в войне. Они страшились стремительно приближавшейся советской армии, которая могла прорваться к ним в любой момент. Через несколько дней после нашего прибытия они резко ускорили темпы уничтожения и больше не тратили время на то, чтобы присвоить узникам номера или разместить их в бараках. Большинство из тех, кто приехал после нас, отправились прямиком в газовые камеры. Поэтому в Аушвице нам улыбнулась удача: нам подарили жизнь, по крайней мере, в тот день.

Глава 14

Наказание в Аушвице

– Nein! Gehen sie nicht zusammen![4] – кричал мне охранник.

На идише эта фраза звучала бы примерно так же (Nit! ir ton nit geyn tsuzamen), но я так надеялся, что ошибся. Я понял, что охранник пытается объяснить мне, что теперь мне придется проститься с мамой и бобеши. Он подошел поближе и рывком разнял наши с мамой руки.

– Geh![5] – рявкнул военный и оттолкнул меня от нее.

Как только охрана Аушвица закончила заполнять документы, меня забрали от мамы и бабушки. Я рад, что не помню, как шел к детскому бараку. Подробности мне позже рассказали выжившие друзья.

Если бы я попал в главный лагерь, меня провели бы мимо здания, к кирпичной стене которого ежедневно ставили лицом по двенадцать узников. Им не позволяли шевелиться. Заключенных уводили прямо с переклички. Вся их вина могла заключаться в том, что на униформе не хватало пуговиц или они споткнулись, пока брели на построение. Эсэсовцы не терпели беспорядка. К примеру, свежее нижнее белье заключенным выдавали лишь раз в несколько недель, и когда Освальд Поль, высокопоставленный чиновник СС, услышал о том, что евреи жалуются, он сказал, что при необходимости их следует «плетьми учить», как нужно беречь вещи.

Но тем, кого поставили лицом к стене, грозила не порка. Их ждала казнь. Публичные расстрелы устраивались ежедневно, чтобы донести до заключенных важное предупреждение: «Не нарушайте правил!» Обреченные могли стоять там часами, понимая, что к вечеру будут уже мертвы. Но и такая судьба была лучше перевода в 11-й блок. Это была настоящая тюрьма внутри тюрьмы. В его подвале, разделенном на пыточные камеры, творилось что-то ужасное. Описать то, что происходило за самим зданием, во дворе, тоже невозможно. Не могу говорить о том, что там творилось. Скажу лишь, что смерть была лучшим исходом для заключенных 11-го блока.

Я помню лишь дым, что поднимался над крематориями Биркенау[6]. Ветер днем и ночью разносил его по всей округе. Аушвиц был сродни городу с жилыми кварталами и рабочими зонами, который раскинулся на 40 квадратных километров, и где содержались более сотни тысяч заключенных.

В моем, огороженном забором уголке мира заключенные женщины каждый день выстраивались в колонны, раздевались догола и ждали. Ждали, когда откроются двери, чтобы шеренгой войти в «душевую». По лагерю ползли слухи, что те душевые на самом деле были газовыми камерами, а эсэсовцы просто старались избежать волнения среди заключенных. Когда женщины заходили внутрь, охранники кричали:

– Найдите пронумерованный крючок и повесьте на него одежду. Не забудьте номер, вы скоро вернетесь за униформой.

Но лишь немногие верили в это. Когда двери закрывались, через вентиляцию начинал поступать смертельно ядовитый газ «Циклон-Б», который действовал, словно удавка. Через несколько минут всех, кто находился внутри, начинало рвать, они хватали ртом воздух и, в конце концов, задыхались. Все газовые камеры соединялись с крематорием – печью, где сжигались тела. СС поручила специально отобранной группе заключенных-евреев, которая называлась Sonderkommandos (специальный отряд), перетаскивать тела из газовых камер и бросать их в печи. Хуже работы и представить себе нельзя.

Трубы крематория Аушвиц-Биркенау без передышки изрыгали едкий дым, отправляя на небеса души невинных евреев. Земля превратилась в ад. Унижение тоже было своего рода пыткой. Например, поход в уборную. Там лежали длинные каменные плиты, напоминавшие полые скамьи. В них были выдолблены сотни небольших отверстий, диаметром в пару десятков сантиметров. То были «унитазы». Присесть на них можно было всего на тридцать секунд, касаясь бедрами бедер соседа, а потом нужно было уступить места следующей смене. Заключенные из Scheisskommandos, которым поручали чистить туалеты, занимали завидную должность. У них был почти неограниченный доступ к проточной воде, а из-за близости туалетов проблемы с кишечником им не грозили. Еще они могли прятать в тех дырах детей. Да-да, там скрывались дети.

Помимо пытки антисанитарией, по лагерю были беспорядочно расставлены камни для порки. Если заключенный работал слишком медленно или смел просить о небольшой передышке, его укладывали на камень и секли 75 раз. Eins! Zwei! Drei![7] Заключенные должны были громко считать удары по-немецки. Если они сбивались со счета, то все начиналось заново.

Просто чудо, что меня определили в детский барак и избавили тем самым от смертельных опасностей, которыми кишел Аушвиц, этот город страданий. Мне не пришлось стоять на морозе с трех до семи утра, пока нацисты вели перекличку. А вот маме и бобеши пришлось. Нацисты с ума сходили от всевозможных подсчетов. Иногда заключенных пересчитывали по три раза за день. А иногда им приходилось сидеть на корточках во время переклички, что делало пытку еще более извращенной. Того, кто терял равновесие, секли.

Вне всякого сомнения, в мужской части лагеря папа и Самюэль столкнулись с тем же. Если кто-то не являлся на перекличку, то в качестве наказания избивали всю группу. В этом заключалась настоящая проблема, поскольку каждую ночь в бараках от истощения умирали один или два заключенных. Но смерть не была уважительной причиной для того, чтобы не явиться на перекличку. Узникам приходилось нести на построение тела своих умерших товарищей только для того, чтобы избежать наказания для живых. Заключенные не умирали, пока нацисты не подтверждали факт смерти.

В детском бараке утренние переклички были не столь зверскими, и нас не заставляли работать от рассвета до заката. Горе было величайшей жестокостью, уготованной для детей, попавших в Аушвиц. Сразу после прибытия тем июльским вечером 1944 года я, одолеваемый вопросами, увижу ли когда-нибудь маму, папу, старшего брата или бабушку, был определен в душный, переполненный и грязный барак, где крысы кусали детей за пальцы, пока те спали. В свои 4 года я был младше всех на своей полке. Ребята постарше сразу же предупредили меня:

– Слушай, если немцы придут и спросят, кто хочет повидать маму с папой, не поднимай руку, понял?

Разумеется, я не мог этого понять. Иногда эсэсовцы заглядывали в бараки, чтобы при помощи подобных уловок «отобрать» детей. Те, кто поднимал руки, больше никогда не видели родителей. Вместо этого их отправляли в лабораторию, где врач по имени Йозеф Менгеле ставил на детях ужасающие эксперименты. Он представлялся как «дядя Менгеле» и угощал их конфетами, а потом превращал в подопытных зверушек. Им впрыскивали всевозможные яды и делали операции, после которых они оставались изуродованными, инвалидами или вовсе умирали. Менгеле предпочитал проводить эксперименты на близнецах, но если найти их не представлялось возможным, то не брезговал и обычными детьми. Его основная работа заключалась в том, чтобы найти способ создать «идеальную расу» людей под названием арийцы. Как и Гитлер, он считал, что истинный ариец должен быть белокурым и голубоглазым.

– Не поднимай руку! Не поднимай руку! Скорее всего, твоя мама уже мертва! – остерегали меня старшие ребята.

Не думаю, что смог бы удержаться, если бы кто-нибудь пообещал отвезти меня к маме. К счастью, такого шанса не представилось.

В бараках было грязно, а вместо коек вдоль стен тянулись деревянные полки в три этажа. Матрасом служил тонкий слой соломы, поверх которого был брошен кусок ткани. На каждой койке спали по меньшей мере трое ребят. Если кому-то ночью приспичило в туалет, приходилось терпеть до утра. Выходить из барака в одиночку мало кто решался. Иногда по утру выяснялось, что ночью кто-то сходил под себя. Казалось бы, если ты мало ешь, то и в туалет ходишь реже, но на деле все не совсем так. Длительное голодание повреждает пищеварительную систему и приводит к такому неприятному и унизительному последствию, как «голодный понос». Когда нам удавалось проснуться вовремя, мы бежали к стоявшему в конце барака ведру, которое использовали вместо туалета. Унижение.

Старшие ребята присматривали за мной, когда могли, но и сами они были просто голодными детьми. Не думаю, что кто-то осудит их за то, что они утаскивали себе часть моей дневной порции. Блочная (заключенная, которой поручили заботиться о других узниках) три раза в день приносила в барак еду. Нам полагался маленький кусочек хлеба, небольшая ложка маргарина и чашка серого супа. Не хочу даже думать, из чего был сварен тот суп. Но каким бы отвратительным он ни был, это была еда. Она помогла нам выжить. Когда мне впервые выдали миску с тем серым варевом, один из старших ребят посоветовал выпить его, не вдыхая запаха. Меньше шансов, что меня бы вырвало. Еды на всех не хватало, поэтому каждый съедал по три ложки и передавал миску соседу, и так, постепенно, суп исчезал. Порой голодные дети выхватывали у меня из рук миску супа. Бывало, что они утаскивали мой кусок хлеба. Если блочная замечала, то вмешивалась. Взрослые в лагере всегда по мере сил старались защищать детей. Но стоило ей отвернуться, как у меня уже отнимали порцию еды.

Но и посреди царившего в Аушвице отчаяния выдавались светлые дни. К нам был приставлен добрый узник-еврей, который присматривал за нами в течение дня. Он рисовал на земле картинки и писал слова, а еще рассказывал увлекательные истории. Наши тела чахли, но он сделал все, чтобы поддержать жизнь нашего разума. Если бы его застали за преподаванием в лагере, то непременно бы казнили. Старшие мальчики по очереди дежурили у дверей барака и знаком предупреждали, если эсэсовцы подходили слишком близко. Тогда мы садились в круг и делали вид, что играем с галькой и гусеницами – лагерными «игрушками».

Не знаю, сколько бы я еще протянул на том скудном пайке, который мне доставался, если бы в детский барак однажды вечером не заглянул нежданный гость. Возможно, все произошло через неделю после прибытия в лагерь, а может и через месяц. Я правда не знаю. Дверь в длинное узкое помещение отворилась и в барак вошла мамишу!

– Mami is dah, meyn libling! – воскликнула она на идише. – Мама здесь, любимый!

Она бросилась ко мне в конец комнаты. Я был там самым маленьким, поэтому заметить меня в толпе было несложно.

– Михаэль, дорогой!

Она крепко обняла меня, и мы вновь стали почти одним целым. Мой внешний вид ее испугал. Неважно, сколько прошло времени, но я сильно осунулся. Она слегка приоткрыла карман униформы, и я заглянул внутрь. Хлеб! Мамишу принесла мне целый ломоть. Опасаясь того, что кто-нибудь украдет его, она не стала вынимать кусок целиком: осторожно отламывала от него небольшие кусочки и, наслаждаясь моментом, кормила меня в том дальнем краю барака.

Она не могла задержаться. Это было небезопасно. Мамишу не хотела оставлять сына в бараке, где все дети были старше, по ночам вовсю хозяйничали крысы и никто не целовал меня перед сном. Но остаться со мной она не могла. Если бы мамишу не появилась на утренней перекличке, то весь ее блок был бы выпорот и избит, а ее все равно рано или поздно нашли бы. Мы попрощались, но она еще не раз навещала меня. Узнав, куда определили сына, мамишу возвращалась снова и снова, и всегда приносила в карманах еду, хотя сама голодала.

Однажды вечером блоковая, присматривавшая за моим бараком, попыталась прогнать маму и стала бить ее палкой по голове. Страх подталкивает людей на безумные поступки, и та еврейка понимала, что, если маму застанут в детском бараке, то к ответственности привлекут их обеих.

– Гнида! – бросила мать в лицо блоковой. – Ты не разлучишь меня с сыном!

Моя маленькая, ростом меньше полутора метров, слабая от истощения мама, схватила блоковую и удерживала ее до тех пор, пока женщина не сдалась. Подобные сцены повторялись довольно часто. У мамы на голове остались шрамы, но не от ударов дубинкой во время переклички, а от схваток с заключенными женщинами, охранявшими детский барак.

Ее появления были подарком свыше, но иногда они превращались в проклятие. Если вечером она не появлялась, то я начинал думать, что ее, как и мам других мальчиков, убили. Втиснувшись между такими же голодающими детьми на деревянную койку, покрытую соломой, я тихо плакал. В такие ночи маме тоже не спалось. Ей казалось, что она слышит, как мой живот урчит от голода, и сердце у нее сжималось при мысли о том, что еще сутки она не сможет принести мне еды.

В конце концов страх возобладал над ней. Запаниковав, она решила, что если не предпримет решительных действий, то я скоро погибну. Мама продумала план и поведала его бобеши. Будучи человеком осторожным, та выразила сомнение:

– Софи, тебя могут убить. И Михаэля могут убить. Весь барак, все окажутся в опасности, – прошептала ей бобеши, когда они лежали на полке.

– Нас могут убить в любой момент, если на то будет воля эсэсовцев! – тихо, но решительно ответила мама.

Бобеши знала, что сноха права.

Глава 15

Новости из-за колючей проволоки

Едва ли мамишу была единственной матерью маленького ребенка в своем бараке, но она была одной из немногих, чей ребенок еще был жив. Она надеялась, что соседки войдут в ее положение.

– Мой сын Михаэль без меня не выживет, – заявила она однажды вечером, когда ее соседки по полке из последних сил забирались на деревянные койки. – Его некому защитить. Кто-то из старших мальчиков отбирает у него еду, и голодная смерть для него лишь вопрос времени, – добавила она.

– Я потеряла четырех детей, мужа и родителей. Что, по-твоему, мы должны теперь делать? – спросила одна из женщин.

Тут вмешалась бобеши.

– Она не просит тебя ничего делать. Как раз наоборот: она просит тебя никому ничего не рассказывать.

– Я спрячу Михаэля в нашем бараке, – объявила мамишу, ожидая что на нее вот-вот обрушится шквал сопротивления.

Но ее переживания были напрасны. У женщин Аушвица существовало почти негласное правило: видишь ребенка – защищай. Узницы, которых отправляли на работы в сад, воровали овощи. Часть они, конечно, оставляли себе, но поиски в лагере истощенных детей, отчаянно нуждающихся в питательных веществах, никогда не прекращались. Все ценные вещи, отобранные у заключенных по прибытии в Аушвиц, отправлялись на склад, прозванный «Канадой», потому что для узников концлагеря эта страна была символом богатства и процветания. Заключенные Kommandos, работавшие на том складе, сортировали вещи и готовили их для отправки в Германию. Женщины из «Канады» воровали детское белье и свитера несмотря на то, что за это полагалась смертная казнь. Узницы, работавшие в швейных мастерских, тайком перешивали простыни и одеяла в маленькие курточки и нижнее белье. А потом, как мамишу, осторожно прокрадывались в детские бараки и раздавали вещи.

У христиан в лагере возможностей было больше. Они также использовали свое положение для помощи детям. Их не заботило, был ли ребенок евреем или нет. Потому-то огромная толпа женщин, проживавшая в бараке вместе с мамой и бобеши, без колебаний согласилась спрятать меня, если, конечно, нам с мамой удастся пробраться через лагерь незамеченными. Не знаю, сколько всего их было, возможно, больше шестисот, и все они спали и ели в одном помещении, делили между собой 160 коек. И никто не сказал ни слова.

Мамишу не стала заранее рассказывать мне о своих планах. Боялась, что не сможет увести меня из детского барака. Но однажды вечером она прошептала мне на ухо, тихо-тихо, чтобы никто не услышал:

– Михаэль, мы уходим.

– Что? – я не мог поверить своим ушам.

Наверное, я решил, что мы собираемся бежать из Аушвица, и был готов пойти за мамой и бабушкой куда угодно. Я сильно рисковал, пробираясь по лагерю вместе с мамой. Дети редко выходили за пределы специально отведенной им зоны, поэтому если бы охранник заметил меня, бегущего по направлению ко взрослым баракам, то непременно бы остановил. Но у нас получилось. Мамишу удалось провести меня между бараками, и ни один патруль на земле или сторожевых вышках не заметил ничего подозрительного. Может, они решили, что она приставлена смотреть за детьми и просто ведет меня в уборную? Не знаю, как ей это удалось, но как только мы вбежали в барак, все тут же бросились приветствовать меня. Даже двое «старших», которым было велено присматривать за бараком, одобрительно закивали. Они тоже были заключенными, отвечавшими за раздачу еды и соблюдение порядка.

Когда толпа расступилась, я увидел исхудавшую бобеши. Она сидела на краю койки и, протянув ко мне руки, ждала, когда я упаду в ее объятия.

– Михаэль!

Она поцеловала меня в обе щеки и нахмурилась, увидев, как я осунулся. Бабушка не была склонна к эмоциональным приветствиям, но она очень обрадовалась, увидев меня. Сказала, что очень скучала и держала место на кровати специально для своего дорогого zeisele. Той ночью бобеши крепко обнимала меня, когда я устроился между ней и мамой на деревянной полке. По ночам было холодно, поэтому мы согревались теплом друг друга. Из-за недостатка жира в организме с приходом осени согреваться становилось все сложнее.

Женщины просыпались очень рано, еще до рассвета, и старшие по полкам передавали им маленькие чашки ячменного кофе. Это был весь завтрак. Мама дала мне сделать глоток из ее чашки, но на вкус кофе был отвратительным. На обед она пообещала мне суп, а потом сказала, что ей нужно вставать на перекличку.

– А ты лежи, дорогой.

Она сказала мне лечь на расчищенную деревянную полку, а затем прикрыла соломой:

– Вот так, радость моя. Будь хорошим мальчиком, лежи тихо-тихо, я вернусь к обеду и принесу тебе поесть, – а затем предупредила, – если кто-то зайдет в барак, пока меня не будет, не шевелись, и чтобы ни звука. Затаись, понял?

Я пообещал ей, что все так и сделаю. Решив одну проблему, мама полностью сосредоточилась на другой. Она все время спрашивала себя, есть ли у папы возможность оберегать Самюэля в мужской части лагеря. Мама отчаянно хотела удостовериться, что они оба в порядке. Ей было интересно, побрили ли эти варвары Самюэля так же, как меня, и узнает ли она его, когда увидит? Она спрашивала себя, плачет ли он по ночам. Мамишу не смела даже думать о том, что он может быть уже мертв. Сама мысль об этом была невыносима.

Ни для кого не было секретом, что новости из мужской части лагеря можно узнать, если пробраться к разделявшему женщин и мужчин забору из колючей проволоки, по которой был пущен электрический ток. Там заключенные с риском для жизни шепотом и криками обменивались информацией. Мама была прекрасно подготовлена для вылазки на территорию лагеря. Бобеши работала в «Канаде»: раскладывала и сортировала. Для человека ее возраста это было одно из немногих доступных занятий. К тому же вся полка выживала за счет «организованных» ею вещей. В Аушвице узники «организовывали» то, что было необходимо соседям по бараку. Если не хватало ложек (а их всегда не хватало), бобеши организовывала несколько штук из «канадских» чемоданов. Нужны носки? Бобеши припрячет парочку в карманах униформы. Если бы ее поймали, то казнили, но она знала, кто из охранников любезно старается смотреть в другую сторону.

Во время утренней переклички мамишу вызвалась на работы неподалеку от забора. Ей удалось получить задание на перевозку кирпичей для строительства здания, которое возводили как раз рядом с оградой. В ее ослабленном состоянии это была пытка. Но ради того, чтобы узнать, как там Самюэль и папа, она была готова пойти на все. Может, ей даже удастся их увидеть! Прибыв на место, она сразу же заметила группу заключенных-мужчин, которые молча работали по другую сторону забора. Один из них, увидев ее, едва заметно кивнул.

– An die Arbeit! – закричал охранник по мамину сторону забора. – Работать!

Прошло несколько часов, прежде чем эсэсовцы решили сделать перерыв и отошли в тень дуба, чтобы там перекусить и поболтать, в то время как узники продолжали работать без всякого надзора. Мамишу, заметив, что охрана отвлеклась, бросилась к забору. Она подозвала к себе мужчин.

– Израиль и Самюэль Борнштейны! – протараторила она. – Отец и сын из города Жарки, Польша. Израиль среднего роста с густыми, каштановыми кудрями…

Ее перебил один из узников:

– Что-то мне подсказывает, что стрижки у нас теперь одинаковые, – и сказав это, он дотронулся до бритой головы.

Времени отшучиваться у мамы не было.

– Самюэль еще мальчик. Примерно такого роста, – сказала она, подняв руку до подбородка, и быстро продолжила. – Самюэль и Израиль Борнштейны, пожалуйста, скажите, они живы, вам что-то известно?

Мужчины слышали их имена впервые, но обещали разузнать что-нибудь до конца рабочего дня. Сказали, что, если получится, приведут Самюэля к забору.

Каждая партия кирпичей в тот день казалась маме тяжелее предыдущей, хотя по объему больше они не становились. Она была уставшая и измотанная. Когда в обед в бараках разливали серый суп из брюквы, картофеля и гречки, мама отдала мне свою порцию. Через несколько часов охранники удалились на очередной перерыв. На закате мамишу заметила группу уже знакомых мужчин, они с беспокойным видом возвращались к ограде. Со стороны не было понятно, вызван ли испуг тем, что им не полагалось приближаться к забору или их тревожило что-то еще. Самюэля и папы среди них не было.

– Тебя, кажется, зовут Софи, – прошептал один из них через ромбовидные просветы в ограде. – Софи, мне очень жаль. Израиля и вашего сына больше нет. Их отвели в комнату смерти.

Мамишу рухнула на землю. Уже позже она рассказала, что в тот миг почувствовала, будто кто-то топором рассёк ей грудь и вырвал сердце. Она попыталась вспомнить лицо Самюэля, но мысли все время возвращались к камню, который он вручил ей в день прибытия в Аушвиц – маленький, гладкий камушек! Почему она швырнула юбку в общую кучу вещей, забыв о том, какая драгоценность лежит в кармане? Она лежала у забора лицом вниз, решив, что пришло время сдаться. Хватит с нее голода, потерь и страха. Если бы в тот момент она нашла в себе силы, то бросилась бы на колючую проволоку и покончила с жизнью, как это делали другие заключенные. Но вместо этого она ждала, когда вернутся эсэсовцы и застрелят ее в голову за то, что она оставила работу.

Прошло несколько минут. Мужчины, принесшие ужасные вести, удалились. У них начиналась вечерняя перекличка. Женщины, работавшие неподалеку, казалось, не замечали, что она лежит там на земле. А если и заметили, то решили не тратить силы на попытки спасти ее. Охрана не появлялась. Но тут мамишу подумала обо мне. Она знала, что без ее защиты я вряд ли протяну в Аушвице даже неделю. Собрав последние силы в кулак, она отмела отчаяние прочь. Время для скорби еще придет, но у нее остался только один сын, и она твердо решила уберечь его от опасностей. Мамишу подняла свое обмякшее тело с земли и после построения вернулась в женский барак, где я в тайне от мира дремал под соломой.

Глава 16

Неожиданное расставание

В одном нацистов нельзя обвинить – в неумении организовать процесс. Они выжимали последние силы из здоровых еврейских узников, время от времени прочесывая концентрационные лагеря, чтобы найти людей для определенных работ. Однажды во время переклички откуда ни возьмись появились офицеры в прекрасно подогнанной униформе, и потребовали, чтобы все женщины в мамином отряде пробежали круг, словно лошади во время показательных выступлений. Но перед этим узницы должны были раздеться. Эсэсовцы хотели посмотреть, сколько жира на них осталось. Худые с торчащими костями им были не нужны. Они хотели отобрать самых здоровых, а жестокое унижение заключенных делало процесс еще привлекательнее.

Мама, как и остальные недоедавшие женщины в лагере, быстро утомлялась, но даже не думала показывать свою слабость. Она не обращала внимание на острую боль в пальцах ног, не жаловалась на жуткие гноящиеся мозоли. Даже из-за волдырей можно было попасть в разряд «непригодных к работе», что гарантировало смертный приговор. Всякий раз, пробегая мимо офицеров, она задерживала дыхание, чтобы скрыть одышку. Бобеши старалась следовать ее примеру, но безуспешно. Очень быстро она перешла на бег трусцой, а потом и вовсе на шаг.

Женщинам разрешили одеться. Затем из толпы выбрали десятерых, среди них была и мама. Их допросили.

– Какими навыками владеешь? Где работала?

– Я мастерски упаковываю боеприпасы, – с гордостью заявила мама и рассказала о том, чем занималась в Пионках.

По опыту мама знала, что упаковка боеприпасов не столь изматывающая работа, если сравнивать с заданиями, которые выдавали в Аушвице. Она надеялась, что ей поручат нечто похожее.

– Взгляните, какие у меня крошечные пальцы, – сказала она, протянув вперед маленькие ручки. – Такими только пули укладывать! – прощебетала она на ломаном немецком. – Моя свекровь, вот она, тоже настоящий эксперт!

Но бобеши их не заинтересовала.

– Номер! – рявкнули они на маму.

Она закатала рукав и показала им татуировку. Офицер записал данные мамишу, и в ту же секунду решилась ее судьба.

– Приведи себя в порядок и через 15 минут чтобы уже стояла у главных ворот. Ты уезжаешь из Аушвица.

Мамишу предстояло отправиться в австрийский трудовой лагерь. Другие женщины обрадовались бы, услышав такое. Но мамишу ощутила себя в ловушке. У нее промелькнула мысль отказаться, но что она скажет? Мой сын прячется здесь, в полутьме барака. Без моей защиты он погибнет. Я не могу уехать! Нет, маме нечего было сказать.

Она кинулась к нашей полке, разметала солому и, не обнаружив меня, запаниковала. Тут из-за деревянного ящика, стоявшего в углу помещения, послышался мой веселый смех. Иногда в течение дня я перемещался в другое укрытие, и был очень рад увидеть маму до конца ее рабочей смены. Вот только она не радовалась.

– Михаэль, радость моя, мне придется уехать, – сказала она, и слезы хлынули у нее по лицу. – Обещаю, мы еще встретимся, zeisele. Мы будем свободными, и я найду тебя. У меня нет выбора. Мне придется ненадолго тебя оставить.

Она не сказала, когда именно мы снова увидимся. Только пообещала, что бабушка Дора будет меня кормить, поить и оберегать.

– Скажи бобеши, что я ее люблю. Присматривайте друг за другом.

Я хотел расплакаться, но боялся нарушить обещание, данное самому себе в первый день. Я промолчал. Только поцеловал мамишу в щеку, а когда она ушла, забрался под слой соломы. Старательно спрятав ноги, я положил дополнительную охапку на лицо и принялся терпеливо ждать прихода бабушки. Горе превращалось в обыденное чувство, сродни голоду или страху. Душевная боль сковала все мое существо.

Глава 17

Счастливый недуг

В течение следующих нескольких недель в лагере смерти произошли серьезные перемены. Когда мы только приехали, солдаты ежедневно уничтожали тысячи заключенных. Одна перекличка сменяла другую, все шло по правилам. Работы были изматывающими, но организованными.

В одночасье отлаженная система Аушвица рухнула, и кругом воцарился хаос. Смотровые вышки опустели, не хватало охранников для того, чтобы следить за выполнением работ, а эсэсовцев с каждым днем становилось все меньше. Ходили слухи, что армии союзников, включая силы США и Советского Союза, одержали верх. До нас часто доносился грохот далеких бомбежек и залпы тяжелой артиллерии, дававшие узникам надежду на скорое освобождение. А когда немцы поняли, что война проиграна, эсэсовцы бросили все силы на то, чтобы замести следы преступлений. Они очень не хотели, чтобы кто-то узнал, какое зло творилось в лагерях уничтожения вроде Аушвица. Им нужно было отчистить лагерь от узников, и сделать это быстро: настолько быстро, что газовые камеры и огромные печи в крематориях не справлялись с поставленной задачей.

В ночь на 17 января 1945 года бабушку Дору разбудили мои стоны. Я весь горел и обливался потом. Воды в бараке не было. Что уж говорить о лекарствах. Сбить жар бобеши было нечем. Она спустилась с полки, где мы спали, и побежала к окну, которое было накрепко затворено, чтобы не впустить внутрь холод. Открыть его она не могла: холодный воздух разбудил бы всех в бараке и выстудил бы помещение. Бобеши прислонила ладони к холодному стеклу и держала так до тех пор, пока пальцы не онемели. Тогда она поспешила вернуться к нашей койке и положила руки мне на лоб. Она проделывала это снова и снова, превращая свои ладони в импровизированные пакеты со льдом, чтобы сбить мне температуру.

– Что ты делаешь? – шепотом спросила наша венгерская соседка по полке.

– Ничего, Алида. Засыпай, – ответила бобеши.

Она не хотела пугать соседей, хотя и понимала, что болен я чем-то серьезным. В Аушвице даже легкая простуда представляла серьезную опасность для истощенных тел, неспособных бороться с инфекцией. К счастью, Алиду не пришлось просить дважды. Не прошло и минуты, как она вновь заснула. Бабушка Дора быстро решила, что делать дальше. Утренние построения уже отменили, а на работы отправляли не каждый день. Кругом царила полнейшая неразбериха, но бобеши слышала, будто лазарет еще работает.

Я знаю, может показаться смешным, что в лагере смерти был свой лазарет, небольшая больница, в которой должны были заботиться о самочувствии заключенных. Разумеется, немцы плевали на все человеческие законы, но они не хотели посвящать в это остальной мир. Поэтому в каждом лагере смерти действовал свой лазарет.

– Михаэль, bubeleh, мальчик мой, ты ослаб, – прошептала бабушка Дора, когда лучи солнца заструились в окно. – Мы сейчас встанем, но ты не говори ни слова. Просто возьми меня за руку и иди. Если я останавливаюсь, останавливаешься и ты.

Я был измучен. Идти, или даже стоять, казалось невозможным. Бабушка Дора приподняла меня с соломы, намокшей от испарины. Донесла босого до двери и поставила на пол. Она помогла мне надеть деревянные башмаки, в которых я ходил с первого дня в лагере. Тогда они были мне большими, но четырехлетние дети растут, даже когда живут впроголодь. И тем зимним утром башмаки оказались мне почти впору.

– Куда мы идем, бобеши?

Бабушка Дора приложила к губам указательный палец, напоминая, что я должен молчать. К счастью, лазарет располагался недалеко от нашего блока. Бобеши торопилась и при каждом удобном случае пряталась за строениями. Нам повезло, от былого порядка в лагере не осталось и следа, поэтому большинство охранников еще спали. Единственными признаками жизни были далекие залпы артиллерии. Это войска приближались к лагерю. Подбежав к зданию лазарета, бобеши попыталась заглянуть внутрь, но окна располагались слишком высоко.

– Иди-ка сюда, Михаэль, – прошептала она и потянула меня за руку.

Она с трудом посадила меня к себе на плечи. Мне удалось лишь украдкой заглянуть в окошко. Холод подействовал ободряюще и вселил желание помочь.

– Что там? – спросила бобеши.

– Еins, zwei, drei, vier, fünf[8] спящих женщин, – посчитал я на немецком, который недавно начал осваивать. – Солдат нет.

Необъяснимая удача, но я оказался прав! Никто не нес вахту у входа в лазарет. Мы проскользнули внутрь, нашли две пустующие койки и, когда сердца наши перестали так бешено колотиться от страха, крепко уснули. Кажется, прошло несколько часов, я точно не знаю. Но когда проснулся, у кровати стояли бабушка Дора и доктор – немец в нацистской униформе, но с добрым лицом. Доктор сказал, что я очень болен и пробуду в лазарете еще как минимум пять дней, если, конечно, не умру раньше. Бобеши разрешили остаться со мной, потому что она уже контактировала с инфекцией. Эсэсовцы не хотели, чтобы эпидемия выкосила рабочую силу.

Бобеши он сказал, что по слухам лагерь скоро эвакуируют. В ближайшие дни пленных выгонят за ограды.

– Здесь вы будете в безопасности, – сказал он бабушке.

Я поверить не мог, что мне позволили спать на отдельной кровати в лазарете. Поверх деревянного каркаса был положен мягкий матрас и, несмотря на то что простыни были грязными, это были простыни. Я спал на простынях! Куда лучше, чем жизнь в бараке. Те немногие оставшиеся в лазарете доктора и медсестры были очень добры. Они сильно отличались от эсэсовцев, маршировавших под окнами, хотя и занимали в лагере важное положение. В том же здании работали и такие доктора, как Йозеф Менгеле, мучитель, ставивший эксперименты на детях. Но Менгеле исчез из лагеря вместе с другими высокопоставленными нацистами.

Вечером мы с бобеши легли спать с непоколебимым стремлением выжить. Нас разбудил хаотичный грохот. Наступило 18 января 1945 года, солдаты во все горло выкрикивали команды. Воздух разрезал свист. Громыхали сапоги. Кнуты трещали. Раздавались выстрелы. Прямо под окнами разверзся ад.

Я забрался на кровать к бабушке Доре, и мы вместе спрятались под одеяло, потому что не знали, что еще можно сделать. Некоторые из пациентов вскакивали на ноги и бежали в свои бараки. Они боялись, что всех оставшихся расстреляют. Бобеши решила довериться доктору. Он пообещал, что в лазарете нам ничего не грозит, и мы остались. Неразбериха продлилась несколько часов. Бобеши позволила себе выглянуть в окно лишь единожды; она увидела Алиду, Белку и весь наш барак, построенный на морозе без верхней одежды.

В конце концов шум начал затихать. Над лагерем повисла странная тишина.

Уже позже мы узнали, что 60 тысяч заключенных заставили маршировать из Аушвица в город Водзислав-Слёнски. Пешком по пересеченной лесистой местности путь занял несколько дней, и десятки тысяч не выдержали перехода. Их расстреливали за то, что двигались слишком медленно, некоторые умирали от истощения и холода. Этот переход получил название «марш смерти».

Мы бы с бабушкой точно погибли. Пережить такой марш ребенку и пожилой женщине было не под силу. А тех, кто все же добрался до Водзислав-Слёнски, погрузили в товарные вагоны и отправили в лагеря, расположенные на территории Германии, такие как Бухенвальд и Дахау.

Хотел бы я рассказать вам, что за болезнь спасла мне жизнь. Рукописный документ с описанием моего состояния сейчас находится в Израильском национальном мемориале Катастрофы и Героизма – Яд ва-Шем. Первый архивариус, который перевел тот документ, решил, что меня лечили от дифтерии, болезни, которая часто приводила к летальному исходу. Но два других переводчика видят латинский термин «дистрофия», иными словами, я попросту «угасал». Но по большому счету название не имеет значения. Эта бумага, обнаруженная музеем спустя годы после войны, объяснила одно из произошедших с нами чудес. Болезнь спасла мне жизнь. В течение последовавших нескольких дней эсэсовцы то и дело возвращались в лагерь на мотоциклах и грузовиках. С автоматами в руках они прочесывали бараки в поисках затаившихся узников. Найденных расстреливали на месте. Через много лет я узнал, что некоторым заключенным удалось спрятаться средь груды мертвецов. Как ни странно, нацисты ни разу не заглянули в лазарет. Возможно, боялись инфекций. А, может, нам просто суждено было выжить.

Я знаю лишь, что благодаря загадочной, но очень своевременно разыгравшейся болезни, нам с бабушкой удалось избежать еще одной дороги, которая непременно привела бы к гибели.

Через девять дней эсэсовцы исчезли, и советские войска прошли через ворота Аушвица, а под лживой надписью, гласящей, что нас освободит работа, ложился свежий снег. Из сотен тысяч детей в возрасте до восьми лет, доставленных в Аушвиц поездом, выжили только 52 малыша. То были чемпионы мира по игре в прятки. И я один из них.

Когда солдаты в потертой униформе, в шапках и с раздутыми кожаными сумками подошли поближе, мы заметили улыбки на их лицах и поняли, что бояться нечего. У советских солдат, освободивших нас, с собой были шоколадки и печенье. Мы хотели представиться и показали им татуировки, но они опустили наши руки и спросили, как нас зовут. Отныне мы не были узниками – мы были выжившими. Мы не были номерами – мы были людьми. И мы были свободны.

– Я Михаэль, – ответил я солдатам.

Глава 18

У Руфь посетители

К концу зимы 1945 года сиротский приют в Ченстохове гудел словно пчелиный улей. По округе бродило множество осиротевших за войну детей. В стенах монастыря воспитанники изучали науку и религию или молились на мессе в часовне. Во дворе, на детской площадке, девочки в поношенных шерстяных пальто играли в классики, а мальчики рисовали палками на земле и гонялись друг за другом. И там, где некогда выкрикивали приказы солдаты СС, теперь раздавался детский смех.

Всего через 10 дней после того, как город был освобожден советскими войсками, на пороге приюта появился посетитель. Это была высокая и стройная женщина с длинными до середины спины волосами. Ее проводили в кабинет матери-настоятельницы, и она рассказала, что надеется взять на воспитание ребенка. Женщина приехала из Швейцарии. Уже много лет они с мужем мечтали завести ребенка, но Господь решил иначе, добавила она, расплакавшись. Недавно в газетах стали появляться статьи о том, что многие дети в Польше осиротели: их родителей убили солдаты СС, и по зову сердца она пришла в эту церковь.

Мать-настоятельница долго беседовала с той женщиной, и сочла ее желание взять на воспитание сироту искренним и честным. Она отвела посетительницу на детскую площадку и сказала, что каждому из играющих там детей нужна семья. Но монахиня поспешила предупредить о строгих правилах, которым руководствовался приют. Ни один ребенок не покинет его стены против своей воли. Если мальчик или девочка согласятся стать частью новой семьи, так тому и быть. Но если они решат остаться в приюте, церковь не захлопнет перед ними свои двери. И никаких исключений.

Женщина не один час ходила по приюту и наблюдала за детьми, но ее взор все время возвращался к маленькой девочке с оливковой кожей столь теплого оттенка, что казалось, будто она купается в солнечном свете. Ее улыбка озаряла все вокруг. С надеждой в сердце будущая мать решила, что если ей удастся привезти эту девочку домой, если она сможет помочь малышке открыть в себе этот внутренний свет, то они станут одной семьей. Маленькую девочку звали Кристина. Ей было пять, а ее прелестный голос был под стать личику. Женщина сказала матери-настоятельнице, что провидение указало ей путь. Ей было суждено забрать Кристину.

Монахиня обрадовалась. Кристина была очень чувствительной, доброй и умной девочкой, которая непременно расцветет в любящей семье, а та женщина казалась идеальной кандидатурой на роль ее приемной матери. Но стоило монахине сказать Кристине, что та высокая светловолосая женщина заберет ее домой в Швейцарию, малышка закричала:

– Нет! Не поеду.

В слезах и с криками она выбежала из комнаты.

– Ты не моя мама! Я не поеду с этой чужой тетей. Пожалуйста, я не хочу!

Монахини ни разу не видели, чтобы Кристина так себя вела. Она никогда не кричала и очень редко плакала, даже в первые дни в приюте, хоть и была тогда очень напугана. Они думали, что девочка будет счастлива обрести любящую семью. Но как бы там ни было, правила приюта никто не отменял, и мать-настоятельница была вынуждена сказать швейцарской гостье, что Кристина останется со своими церковными братьями и сестрами.

Всего через несколько дней у тяжелых деревянных дверей церкви в Ченстохове появились трое посетителей. Они попросили отвести их к матери-настоятельнице. Низкого темноволосого мужчину с густой длинной бородой, его жену и юношу, представившегося племянником пары, проводили в кабинет монахини. Супруги считали, что во время войны их дочь была оставлена на территории монастыря и теперь может находиться в приюте.

– Ее зовут Руфь, – сказали они матери-настоятельнице.

– Мне жаль, но за последние шесть лет у наших дверей оставили столько детей. Однако я не припомню девочку по имени Руфь, – сказав это, монахиня продолжила объяснять правила согласия на усыновления.

Не трудно догадаться, что посетителями были Сэм и Циция Йониши, а сопровождал их Илай, двоюродный брат Руфь. Два с половиной года они прятались на крошечном чердаке фермы неподалеку от Жарки, а как только узнали о том, что ходить по улицам вновь стало безопасно, бросили все силы на достижение одной-единственной цели.

Из кармана Циция достала кусочек белой ткани в зеленый и розовый цветочек. Она знала, что наступит день, и это может стать единственным доказательством того, что она – мать Руфь, а потому каждый день, прожитый в разлуке с дочерью, она осторожно прикрепляла этот кусочек булавкой к сорочке. Циция понимала, что белье может стать единственным предметом одежды, которое ей удастся сберечь, если эсэсовцы поймают ее и отправят в концлагерь. А потому кусочек ткани всегда был при ней, как некогда и малышка Руфь.

Вытащив ткань, Циция взглянула на мать-настоятельницу и поняла, что дочь находится в этом приюте. Монахиня не могла скрыть радость. Все предметы одежды и личные вещи сироты, с которыми он или она прибывали в монастырь, хранились в коробках до тех пор, пока ребенок находился на ее попечении. Среди вещей Кристины хранилось и платье в цветочек. Циция слышала, как бьется ее сердце, и ощущала радостную дрожь, предвкушая встречу с дочерью. Но правило никто не отменял. Кристина покинет приют вместе с родителями, если будет к этому готова. В противном случае Йониши уйдут домой без дочери.

Мать-настоятельница сказала своим взволнованным посетителям:

– Заходите по одному. Кристина очень чувствительная девочка, для нее все это может стать большим потрясением.

Дядя Сэм, который все те годы с ужасом представлял себе, как дочь оставили одну на скамейке перед монастырем, настоял на том, что зайдет первым. Он не видел Руфь несколько лет, но для него она по-прежнему была маленькой беззащитной девочкой. Она тоже волновалась. Мать-настоятельница предупредила Руфь, что к ней пришли ее предполагаемые родители, но девочка боялась, что это обман.

– Zeisele! – воскликнул Сэм.

Увидев невысокого бородатого мужчину, Руфь закричала так, что можно было оглохнуть. Сэм попытался объяснить дочери, как им пришлось отдать ее чужим людям, чтобы спасти. Они ведь евреи, и выхода у них не было. Руфь еще сильнее испугалась. Как она может быть еврейкой? Она любит Иисуса и каждый день молится ему всем сердцем. К тому же евреи – ужасные грязные свиньи. Она никак не может быть одной из них.

Сэм не знал, как ее успокоить. Она была слишком большой для того, чтобы подхватить ее на руки. Руфь выросла, и вместо пухлых детских щечек на лице уже начали проступать высокие скулы. Перед ним стояла пятилетняя девочка. Сэм несколько раз назвал ее по имени. Он решил погладить ее по спине, думал, может так она немного успокоится, но как только дядя дотронулся до Руфь, она с визгом отпрянула от него и завопила:

– Меня зовут Кристина!

Услышав этот возглас в коридоре за дверью, Циция стала умолять мать-настоятельницу:

– Руфь могла нас забыть. Нам пришлось отдать ее, когда ей только исполнилось три. Но прошу Вас, пожалуйста, она наша дочь. Вы же видели ткань от платья. Вы знаете, что она наша дочь!

Сердце матери-настоятельницы разрывалось. Когда дядя Сэм вышел из комнаты, она едва могла заставить себя взглянуть на него. Монахиня попросила Цицию поговорить с девочкой. Не такой тетя представляла себе встречу после долгой разлуки. Она и подумать не могла, что не сможет забрать домой свою родную обожаемую дочь. В тот момент Циция не верила в успех. Она зашла в комнату к Руфь. Взглянув на профиль развернувшейся к окну дочери, у Циции перехватило дыхание. Руфь сильно изменилась, но осталась прежней. Циции захотелось броситься к дочери и заключить ее в объятия, но ценой невероятных внутренних усилий она сдержалась. Она не хотела снова напугать девочку. Вместо этого, стоя в дверях кремовой комнаты сиротского приюта, она запела.

– Aleph, Bet, Vet, (Aleph, Bet, Vet). Gimmel, Dalet, Hay, (Gimmel, Dalet, Hay)[9].

Песенка еврейского алфавита, давным-давно Руфь любила напевать ее вместе с мамой. Девочка немного повернула голову, совсем чуть-чуть. Она изо всех сил сопротивлялась таинственной силе, что требовала отвернуться от окна и взглянуть на поющую женщину. Руфь нестерпимо хотелось посмотреть на гостью, но она боялась того, что ошибается. Циция продолжала петь. Через несколько мгновений Руфь резко повернулась к ней. Она увидела Цицию, и лицо ее озарилось счастьем. Со слезами радости она бросилась к маме. Она вспомнила песню, объятия и лицо. Она вспомнила, как сильно эта красивая темноволосая женщина ее любила.

И в тот миг Руфь осознала, что отныне она больше не сирота.

Глава 19

Историческая фотография

Хотел бы я сказать вам, что в тот день, когда советские солдаты пришли освободить узников Аушвица, все мы отправились по домам и жили долго и счастливо. Но все было совсем не так. Люди были больны и голодны, и о каких бы то ни было переездах не могло быть и речи. Дома многих оказались полностью уничтожены, а у кого-то были в городах, все еще находившихся под контролем немцев. Аушвиц освобожден, но война на этом не закончилась. Германия еще не побеждена, и часть Польши находилась под контролем нацистов. Многие из узников остались совсем одни. Мне повезло, что рядом была бобеши. И конечно же теперь, когда война уже подходила к концу, я ждал, что мама вернется.

Первую ночь свободы мы провели в лагере, который теперь находился под контролем советских воинов. Спали в бараках, но у нас были подушки! Русские открыли «Канаду», чтобы мы могли взять себе чистые одеяла и одежду, кожаную обувь и шерстяные пальто. Бобеши нашла себе лавандовую сорочку, которую надела под плотную белую ночную рубашку, и в довершение этого неожиданно роскошного ансамбля, она расхаживала по бараку в высоких кожаных сапогах. Мы помылись в душевых и нанесли на себя специальный раствор против вшей. А чистую воду на кухне можно было брать в любое время дня и ночи. Декорации остались прежними. Но настроение в первый вечер свободы было до того праздничное, что мы почти забыли о том, что находимся в лагере смерти.

– Бобеши, а мама скоро вернется? – спросил я.

Бабушка замахала руками, давая понять, чтобы я не задавал ей таких вопросов.

– Бобеши, она сказала, что после войны мы снова будем вместе! – настаивал я.

– Михаэль, zeisele, поговорим об этом в другой раз. А сегодня будем праздновать.

И мы отпраздновали на славу. Все бараки пели и танцевали. На кастрюлях, сковородках и ложках, которые раньше ценились в лагере на вес золота, теперь отстукивали ритм. Советские солдаты налили бывшим узникам-мужчинам водки. То тут, то там неожиданно раздавались возгласы:

– Мы свободны! Мы свободны! Мы свободны!

Бобеши не танцевала, но свесила ноги в кожаных сапогах со второго яруса трехэтажной кровати и покачивала ими из стороны в сторону в такт импровизированной мелодии, наблюдая за происходящим. Я забрался к ней.

– Бобеши, а почему все кричат «Мы свободны, едем домой»? Что это значит?

Бобеши в ужасе взглянула на меня. Теперь-то я понимаю, почему мой вопрос ее так удивил. Неужели в мире есть человек, не знающий, что такое свобода? Но я не знал. Не прекращая покачивать ногами в такт музыке, бабушка Дора залилась безумным смехом. Уверен, я впал в ступор. Я даже не мог припомнить, чтобы бобеши когда-нибудь смеялась. На самом деле, в тот момент звук человеческого смеха был мне так же чужд, как понятия «дом» и «свобода». Бобеши и остальные выжившие заливались безудержным хохотом, который рождается, когда гнев, страх, обида, надежда и радость, перемешиваясь, закипают и пузырятся, словно лава.

Мы праздновали в лагере, где у блока № 11 высилась трёхметровая гора трупов. Голод опустошил наши животы, а горе – сердца. Не знаю, что чувствовали взрослые. Я же просто радовался музыке и мечтал о том, чтобы найти мамишу. Бабушка Дора была на нее совсем не похожа. Мамишу относилась к жизни весело и беззаботно, а бобеши была настоящим стоиком. Потому-то увидев, как она смеется, я почувствовал надежду. Мысль о скорой встрече с мамишу наполнила мое сердце небывалой радостью. Я не мог дождаться, когда же она снова обнимет и поцелует меня в макушку, на которой уже начали отрастать волосы. Мне не терпелось рассказать ей об огромной кровати, на которой я спал в лазарете. Думал, она не поверит, что такая огромная койка была полностью в моем распоряжении. Я хотел рассказать ей о том, как убежали немецкие солдаты, а потом пришли хорошие солдаты и угостили меня шоколадом и печеньем.

– Михаэль, libling, послушай, мамишу не вернется, она ушла следом за папой и Самюэлем, – тем же вечером сказала мне бабушка, когда мы лежали на полке, повернувшись друг к другу.

– Нет, не правда, – ответил я как ни в чем не бывало.

Я знал, что мамишу сказала бы, если бы уезжала навсегда. Но вместо этого она пообещала, что мы еще встретимся. Бобеши не ответила. Думаю, у нее не было сил спорить.

Утром никому не надо было рано вставать на перекличку. Советские солдаты ходили по лагерю и кричали, что в кухонном бараке нас ждут накрытые столы. Завтрак в освобожденном Аушвице представлял собой яичницу и гречневую кашу со сметаной. Еще давали галеты и на выбор два вида компота: все это раньше хранилось на специальных складах СС. Советские врачи, прибывшие в лагерь накануне вечером, предупредили, что если мы будем есть быстро и помногу, то ослабленные голоданием желудки не смогут переварить пищу, и мы можем умереть. Я очень испугался.

– Михаэль, Бог не создал ничего вкуснее, правда же? – спросила бобеши с улыбкой, пока мы, словно мышки, грызли галеты.

Мы очень старались следовать советам докторов и есть медленнее.

– Хотите еще пачку? – спросил у бобеши солдат.

Он заметил, что ей понравились галеты. Бобеши была поражена.

– Если Вам не нужно, – быстро ответила она.

Бабушка поблагодарила солдата, но стоило ему отвернуться, быстро сунула пачку в карман. Она полгода «организовывала» ради того, чтобы выжить. И иначе уже не могла. Тем же днем на грузовиках приехали еще солдаты. Они превращали Аушвиц в неофициальный «лагерь для перемещенных лиц». Там бывшие заключенные могли остаться, пока не найдут себе постоянного жилья или не смогут вернуться домой. Солдаты сотрудничали с несколькими еврейскими организациями, которые занимались проблемами беженцев, и с Красным Крестом, чтобы помочь выжившим найти родственников. Для тех, кто остался без дома, возводились постоянные лагеря, где люди могли остаться на месяцы, а то и годы.

Солдаты попросили нас заполнить документы. В ожидании своей очереди, я узнал одного из мальчиков, который жил в том же детском бараке, что и я после прибытия в Аушвиц. Ему было около восьми, и он плакал.

– Бобеши, я знаю его! А почему он плачет? – я был слишком застенчивым, чтобы самому обратиться к нему.

– Малыш, подойди, – сказала бабушка Дора.

В конце концов ей удалось подозвать мальчика. Она не обняла его и не вытерла ему слезы так, как поступила бы мамишу, но с искренностью в голосе наклонилась к нему и спросила:

– Что такое? Что стряслось?

Поначалу он так сильно плакал, что никто не мог разобрать ни слова. Вокруг нас начали собираться и другие женщины, желавшие помочь. Всхлипывая, мальчик объяснил, что не может вспомнить свою фамилию. Он даже забыл, как звали родителей. Все, что он мог сказать, – мамишу и папа. Бобеши хотела успокоить его, но в этот момент к мальчику подошла другая женщина.

– Как тебя зовут? – спросила женщина, чье лицо было изрезано красными шрамами, похожими на ожоги.

Он ответил.

– Что ж, останешься со мной, пока мы все не уладим. Теперь, пока не найдем родственников, будем заботиться друг о друге, малыш.

Женщина с обожженным лицом взглянула на бобеши, чтобы убедиться, что та не против. Бобеши одобрительно кивнула, и женщина отвела мальчика к широкому деревянному столу в начало комнаты, где ей предстояло сообщить, что она берет его под опеку. Бобеши наклонилась ко мне и прошептала:

– Как же нам повезло, что мы есть друг у друга, Михаэль! Baruch atah Adonai, спасибо, Господи, мы семья. Скоро поедем домой.

И вот подошла наша очередь. Заполнять документы нам помогали военные переводчики. Они говорили по-польски, по-венгерски, по-немецки и даже немного на идише. Я услышал, как один из них спросил у бобеши:

– А где родители мальчика?

Она посмотрела на меня. Отвернувшись, я притворился, что погружен в свои мысли. Но я все слышал.

– Verstorben, – шепотом ответила она. – Мертвы.

Мое сердце забилось сильнее. Я ей не поверил. Мамишу не умерла. Я был уверен, по крайней мере в тот момент, что мама обязательно вернется, куда бы эсэсовцы ее не забрали. Я ждал, что солдат попросит у нее предъявить какие-нибудь доказательства, но он лишь молча кивнул и сделал пометку.

Сердце продолжало колотиться. Даже вечером, засыпая в только что прибранном бараке, я чувствовал, как его удары отдаются в ушах. Той ночью я видел ужасный сон. Не помню точно, что именно мне снилось, но, возможно, это был тот самый кошмар, который мучил меня на протяжении долгих лет: в том сне мамишу стояла в гигантской очереди из голых, прижатых друг к другу, словно единый организм из кожи и костей, людей, перед огромным зданием в Аушвице. Рабочие-евреи лопатами швыряли обмякшие трупы. В том сне труп мамишу пропустили через огромную машину, которая превратила его в мыло. Затем наступила моя очередь: два гигантских цилиндра раздавили меня. Череп и грудная клетка раскрошились на миллионы крошечных частей, кожа расплавилась. И тогда я тоже превратился в мыло. Проснулся я в объятиях бабушки, которая крепко прижимала меня к себе, чтобы я перестал дергаться.

– Ша, Михаэль. Все хорошо. Все хорошо. Все хорошо. Я с тобой, libling. Все хорошо. Все хорошо.

Успокоившись, я откинулся на подушку и погрузился в глубокий сон без сновидений. Второй день свободы встретил нас льющимся через окно барака солнечным светом. Мы с бабушкой надели чистые вещи, которые нашли в «Канаде». Теперь у меня была новая пара обуви. Ну, то есть она, конечно, была не новая, но подходила по размеру, в отличие от деревянных башмаков, которые мне выдали в первый день. Разношенная кожа не натирала мои и без того мозолистые ноги. И вновь нас ждали угощения.

– Дамы и господа, пожалуйста, соблюдайте рекомендации врачей, будьте осторожны во время еды. Продовольствие будет доступно в течение всего дня.

Дамы. Господа. Пожалуйста. Сколько же слов казались мне иностранными, на каком языке их ни произнеси. Я ни разу не слышал, чтобы солдаты так вежливо обращались к евреям. Тот завтрак был одним из самых прекрасных зрелищ, которые мне когда-либо довелось видеть. На одном из столов стоял блестящий металлический поднос с сотнями яиц вкрутую. Румяные печенья и яркая свекла. Еда сыпалась на нас как из рога изобилия. Я совсем отвык от тепла в животе. Теплая еда, что за прекрасное чувство! И мамишу бы очень обрадовалась свекле, потому что она всегда…

Мамишу! Как же мне ее не хватало.

Я отодвинул тарелку на несколько сантиметров, потому что внезапно даже запах всех этих продуктов вызвал у меня в животе странное ощущение.

– Zeisele, ешь, – сказала бабушка.

Она дотронулась до моего лба, чтобы проверить, не поднялась ли снова температура. По всем признакам болезнь уже отступила. Но она все равно беспокоилась.

– Бобеши, я не болен. Я хочу к маме.

Бабушка похлопала меня по руке и отвернулась. Шли дни. Почти весь снег, что выпал в день освобождения, уже растаял, и лагерь утопал в слякоти. Из труб крематория больше не поднимался тот страшный зловонный дым. Мы носили чистую одежду, а из одеял вытравили всех вшей. Бобеши то и дело повторяла:

– Скоро поедем домой, очень скоро.

Я совсем не помнил Жарки, но мне представлялось, что мамишу уже там, ждет меня. Прошло три, а, может, и четыре дня. Рано утром один из советских солдат подозвал несколько выживших и сказал, что нам снова нужно надеть нашу полосатую униформу. Бобеши, услышав об этом, охнула. Зачем нам надевать эту грязную, кишащую вшами, робу? Солдаты объяснили, что они всего-навсего хотят заснять, как мы покидаем лагерь, запечатлеть этот исторический момент для потомков. В день освобождения у них не было с собой камер.

Все это казалось странным. Но солдаты заверили нас, что униформа была продезинфицирована, и это совсем ненадолго. Все происходило в самый разгар зимы, стояли лютые морозы, поэтому нам разрешили надеть сразу несколько комплектов. Солдаты беспокоились о нашем здоровье.

Когда я вышел из барака в трех комплектах униформы и одной огромной полосатой рубашке узника, ко мне подошел русский офицер и предложил свою помощь. Он застегнул на мне рубашку и отвел меня от бобеши. Она наверняка попыталась его остановить. Бобеши была моим единственным защитником. Она не выпускала меня из виду. Но все бывшие узники в конце концов прониклись доверием к советским солдатам. Нас, детей, выживших в самом крупном и ужасном лагере смерти в истории, поставили рядом.

– Закатайте рукава и покажите номера, – скомандовал советский офицер, после того как камера начала записывать.

Русского я не знал.

– Pokaz mi twoj reka, – повторил переводчик по-польски и жестом показал, что от нас хотят.

Я, как и остальные дети, закатал рукава огромной полосатой рубашки и показал татуировку. Я тогда не осознавал, что эта запись будет напоминать миллионам людей по всему миру о зверствах Холокоста. Однажды я буду смотреть эти кадры и с удивлением узнаю на них себя в полосатой робе узника среди чемпионов Аушвица по игре в прятки.

Глава 20

Дом

Вскоре бобеши сообщили, что к отъезду все готово.

– Михаэль, мы возвращаемся в Жарки! – с широкой улыбкой заявила она в тот день, когда мы навсегда покинули Аушвиц. – Ты ведь еще не видел нашего дома. Гостиная в три раза больше, чем отгороженная коморка старшей по бараку.

Еще она сказала, что там есть огромное окно, а у меня будет своя комната. Мы сидели в лагерной канцелярии и ждали указаний. Бобеши раздобыла где-то карандаш и нарисовала дом на бумаге.

– Вот твоя кроватка. А тут спал Самюэль, – она глубоко вздохнула. – Теперь, наверное, там буду спать я, чтобы быть поближе к тебе. И нам никогда не будет одиноко, я права? – уверенно сказала она.

Услышав имя Самюэля, я вспомнил о том, как полгода назад мы вместе долго ехали на поезде. Я воскрешал в памяти его лицо, исказившееся страданием от того, что ему пришлось сидеть на корточках в переполненном вагоне по пути из Пионок в Аушвиц. Его каштановые волосы, упавшие на глаза. Постойте-ка, а они были каштановые или светлые? Почему я не могу вспомнить? Чем больше я думал о том, какого цвета были волосы Самюэля, тем больше его образ ускользал от меня. Память разбилась вдребезги. Я попытался вспомнить остальных пропавших родственников.

– Бобеши, а у папы волосы были кудрявые? Как у меня, да?

Я разрыдался и попробовал ухватиться за другие воспоминания. Что за песню пела нам с Самюэлем мама? «Zog nit keinmal…» Какой же там припев… Я попытался вспомнить, чем пахла мама, когда возвращалась по вечерам с завода боеприпасов. Неужели, когда мы жили в Пионках, у Самюэля под подушкой и правда было припрятано много камней? Кажется, так и было! Но какое же прозвище придумал для меня папа?

Подобные вопросы бесконечной вереницей проносились у меня в голове, пока мы с бобеши сидели, прижавшись друг к другу, на скамейке в бывшей канцелярии эсэсовцев. Она заглянула в сумку, чтобы проверить, что не забыла ничего из одежды и туалетных принадлежностей, которые дали ей в дорогу советские солдаты. Она перепроверила ее уже раз десять. Бобеши умудрилась спрятать еду даже в бюстгальтер, на тот случай, если сумку украдут.

– Михаэль, zeisele, нас ждет долгий путь. Я все тебе о них расскажу, – пообещала она вкрадчивым голосом рассказчицы, и добавила, что, когда мы доберемся до Жарки, я уже нарисую в воображении все семейное древо.

Нам выдали документы, а затем советский солдат проводил нас до железнодорожной станции, что располагалась за воротами Аушвица. Мы сели в поезд, который сильно отличался от того, что привез нас в лагерь. В нем были застекленные окна, деревянные скамьи и даже свободные места. А в дорогу мы взяли несколько бутылок воды на двоих.

Состав периодически останавливался, в вагонах появлялись новые пассажиры, а мы ходили по платформе и разминали ноги. А пока поезд медленно катился по заснеженным полям южной Польши, Бобеши, как и обещала, рассказывала мне о нашей семье.

– Твой старший брат Самюэль говорил маме, что хочет младшего братика, – сказав это, она печально улыбнулась. – А когда ты родился, он считал, что ты его игрушка. Как только мама укладывала тебя в колыбельку, он тут же доставал оттуда своего младшего братика. Иногда он переворачивал пустую коробку на полу в вашей комнате и говорил, что это твоя школьная парта. Он сажал тебя на коробку и делал вид, будто он учитель, а ты – ученик, хотя ты тогда даже говорить не умел. Как же мама его за это ругала… «Нельзя будить beybi!» Потом она укладывала тебя обратно в колыбельку, укрывала Самюэля одеялом и, прикрыв за собой дверь, бежала к нам, чтобы рассказать обо всем и вместе посмеяться. Эту историю я пронес с собой через всю жизнь. По дороге до Жарки бобеши рассказала мне много интересных и забавных историй.

Мы медленно ехали на север, поедая крекеры и конфеты, которыми нас угостили солдаты. До ближайшей к Жарки станции мы добрались еще засветло. Общество помощи беженцам нашло человека, который согласился подвезти нас до города. Польский крестьянин тепло приветствовал нас, когда мы подошли к его телеге.

– С возвращением! – сказал он бабушке. – Я так понимаю, что, эм, путь был не близкий.

Казалось, ему стало легче, когда он понял, что подобрал слова.

– Давайте, я возьму ваши сумки, – и предложив это, он потянулся за вещами.

Но бобеши молча прижала их к груди. Она будто потеряла дар речи. Бабушка забралась на деревянную телегу и перегнулась за мной через борт. Возница вскарабкался на облучок и дернул поводья. Тощая лошадь тронулась с места. Ехали мы по размытой дороге, прорезавшей леса и поля. Все кругом дышало миром, и мы едва ли заметили, что одно колесо у телеги было меньше остальных, из-за чего она слегка прихрамывала, словно раненый зверь, который пытается бежать с перебитой ногой. Должно быть, знакомые пейзажи пробуждали в душе бобеши огромное количество воспоминаний, потому что она вновь пустилась в рассказы о прошлом.

– У твоего папы были темные глаза и смуглое лицо, совсем как у меня. В детстве у него были свисающие до плеч каштановые локоны. Будь моя воля, годами бы их не стригла. Такие были красивые, – сказала бобеши.

Тут она усмехнулась, явно припомнив что-то забавное. Оказывается, незадолго до начала войны, когда Самюэлю было три, он настоял на том, чтобы помогать папе по воскресеньям набирать воду в городском фонтане.

– Я больше не пролью ни капельки. Я буду помогать, – пообещал он.

По словам бабушки, папа всегда поддавался на уговоры, что очень расстраивало маму. Ей хотелось, чтобы вода из ведер не расплескивалась по дороге, а отвороты брючек сына были сухими. Им с бобеши для приготовления еды нужна была чистая вода. Но каждое воскресное утро папа, молча ухмыляясь, шел за Самюэлем, маленьким мальчиком с ведрами, которые раскачивались при каждом шаге и окатывали ноги малыша водой. Папа подбадривал его улыбкой.

– Отлично, так держать. Ты настоящий помощник. Мама и бабушка очень обрадуются.

Иногда на обратном пути Самюэль останавливался передохнуть и подносил к губам полупустое ведро, чтобы напиться воды, но в основном проливал ее себе на рубашку. Бабушка улыбалась, вспоминая, с каким гордым видом Самюэль поднимался по ступеням с почти пустыми ведрами в руках. Они с мамишу пытались скрывать разочарование и смех из-за того, что мужчины семейства Борнштейн не донесли до дома и литра воды.

Мы были уже недалеко от Жарки, и все вокруг утопало в густых темных лесах. Телега хромала по дороге, что тянулась под низкими голыми ветками густых деревьев. Обочина была усеяна мусором. Я и не предполагал, что там будет так грязно. Бобеши говорила о Жарки так, будто это был рай. Вдали уже виднелся ряд строений. Даже с такого расстояния двухэтажные дома выглядели обветшалыми. Мне показалось, что неподалеку от зданий я разглядел церковь, но вид никак нельзя было назвать впечатляющим. Густые деревья, что росли по обе стороны дороги, погружали ее во тьму, и только там, где свет проникал сквозь тонкие ветки, на земле дрожала солнечная паутинка.

Бобеши попросила фермера остановить телегу и слезла раньше, чем он успел спрыгнуть и помочь ей. Я всю дорогу слушал истории о Жарки, поэтому не мог промолчать:

– Бобеши, а мы уже приехали? Можно остаться в телеге?

Почему я был таким несносным? Бобеши спустила меня на землю и попрощалась с фермером. Я стал оглядываться по сторонам, продолжая ныть, пока бобеши наконец хорошенько не шлепнула меня по попе. За все годы, проведенные в гетто и концентрационных лагерях, меня никто не шлепал. Никто из близких не повышал на меня голос. Я погрузился в молчание. И еще долго после того, как вдали затих стук лошадиных копыт, мы стояли на дороге. Наконец бобеши заговорила. Не знаю, к кому были обращены те слова. Я просто слушал.

– Ведь вас больше нет, правда? Вы превратились в голоса на ветру.

Бабушка смотрела на лежавший впереди усталый город. Пустые улицы, никакого движения.

– Вы пепел и прах или воздух, которым я дышу? Ну же, дайте силы ногам. Я не смогу шагнуть в одиночку.

Я понимал, что бобеши говорит странные вещи, но отвлекать ее еще раз мне совсем не хотелось. Нет, не этого я ожидал. На подходах к городу нас встретили старые дорожные знаки: JUDEN! GEH NICHT! STRAFE IST DER TOD! Проход запрещен! Нарушение карается смертью! Читать я уже умел. Помните, кто меня учил? Самюэль. В Пионках, пока мы ждали, когда мама, папа и бобеши вернутся с работ, за мной почти всегда присматривал Самюэль. Он водил пальцем по странице и читал вслух по-немецки, на котором я уже бегло лепетал. Даже самые короткие слова он старался произнести отчетливо, и я быстро всему научился. Мне следовало вспоминать Самюэля с грустью, но я внезапно ощутил легкость и счастье. Мне не только удалось воскресить облик брата, но и услышать его голос! В том месте словно открывались потаенные уголки памяти, о существовании которых я прежде и не подозревал. В том месте я ощутил уверенность, что мамишу вернется ко мне.

Наконец лес, словно занавес, распахнулся, и мы вышли на открытое место. Мы вошли в город. Прямо перед нами раскинулась площадь. Ее окружали двухэтажные и даже трехэтажные дома. Там была парикмахерская, окна которой были заколочены досками, и пекарня, в которой по виду уже много лет не было ни покупателей, ни хлеба. Кожевенная мастерская тоже была закрыта.

– Вот здесь мы раньше покупали мясо для Шаббата.

Бобеши указала на крайнее здание с узкой стеклянной витриной. В стекле виднелась дырка от пули. Несколько горожан праздно бродили неподалеку: группа мужчин, куривших за разговором толстые сигары, и две девушки, на плечах они держали коромысла, на каждом конце которых висело по два ведра. Они подошли к фонтану в центре площади и наполнили ведра водой. Думаю, это был тот же самый фонтан, о котором мне в дороге рассказывала бобеши. Электричество в Жарки провели еще в 1925 году, но двадцать лет спустя не было ни водопровода, ни канализации. Вода слегка намочила одежды девушек, ведра покачивались из стороны в сторону, в такт их размеренных шагов. Люди смотрели на нас так, будто мы прилетели с другой планеты.

Мы прошли еще немного и свернули на небольшую улочку, где все дома были погружены в серое спокойствие. Одни пониже. Другие повыше, но все из гладкого известняка. Отовсюду пробивались трава и сорняки. Мне те дома показались разноликими, особенно в сравнении с аккуратно выстроенными бараками Аушвица. Мы остановились перед одним из самых больших домов во всем квартале и бобеши спросила:

– Помнишь его, Михаэль?

Нет, я не мог его помнить.

– Libling, это мой дом. Это твой дом. Вот здесь мы все и жили, – она указала на широкое прямоугольное окно на фасаде дома. – По вечерам ты любил стоять у него, прижав личико к стеклу, и все высматривал папу. Мы с мамишу всегда точно знали, когда он подходил к дому, потому что ты начинал барабанить ладошками по стеклу от радости.

Я мог поклясться, что заметил в окне какое-то движение. Может, то была лишь тень. Бобеши кивком головы указала на правую часть дома:

– А там твоя комната. Самюэль раньше всегда просил не укладывать его спать рано, да и ты был очень активным. Но стоило мамишу поцеловать вас перед сном, как в комнате становилось тихо, совсем как в синагоге, когда смолкают последние молитвы. Иногда вы оба просили дать вам еще немного поиграть. Ты держался до последнего, но в конце концов сон все равно одерживал верх.

Бабушка стала подталкивать меня по дорожке, ведущей к входной двери, и все удивлялась тому, что дом еще стоит. Поднимаясь по мощеным ступеням, я крепко прижался в бабушке. Перил по краям не было, и я боялся упасть. Деревянная дверь начинала гнить, и бобеши, заметив это, слегка поморщилась. Она вздохнула, словно желая сказать: «Да, не такого я ожидала». Затем потянулась к ручке входной двери, но ее на месте не оказалось. Если бы дом умел говорить, он бы рассказал нам много интересных историй.

Как только бобеши попыталась толкнуть дверь, она распахнулась, и мы оказались лицом к лицу с очень крупной женщиной, толстой и круглой. У нее были ярко-рыжие волосы и толстые розовые щеки. Мне показалось, что они с мамишу были ровесницы.

– Вы что творите? Пытаетесь ввалиться в мой дом без стука?

Голос у нее был пронзительный и злой. Рыжая женщина плевалась словами и даже не подумала вытереть рот, когда слюна затекла ей в ямочку на подбородке.

Стоя с прямой спиной, бобеши ответила:

– Извините, но это мой дом. Я много лет жила здесь до войны. До…

Бабушка внезапно замолчала, чтобы собраться с духом.

– Мой сын Израиль Борнштейн… был председателем Юденрата, а это его младший сын…

Женщина резко перебила бабушку, завопив:

– Ты еврейка? И как же ты из печки вылезла, а, гадина? Тебя следовало поджарить вместе с твоими дружками! А теперь убирайся с моего крыльца, а то я полицию вызову.

И с этими словами захлопнула дверь бабушкиного дома перед ее же носом.

Глава 21

Тетя Хильда

В конце весны 1945 года перед маленькой пригородной железнодорожной станцией стояли две женщины. Высокий поляк с бледным лицом наклонился к ним с повозки и спросил:

– Одна из вас Хильда?

Мамина сестра, моя тетя, кивнула.

– Мне сказали отвезти вас, куда скажете. Подруга едет с вами?

Хильда Йониш путешествовала с девушкой по имени Эбигейл, которой с каждой минутой, проведенной на станции, становилось все больше не по себе. Хильда с недоверием осмотрела говорившего. От природы она не была осторожной, но пять лет войны, гетто и четыре лагеря смерти сделали свое дело.

– Агентство наняло меня, чтобы помочь вам добраться до места, мадам. Я без промедления доставлю вас обеих, куда скажете.

Он говорил об агентстве при Администрация помощи и восстановления Объединённых Наций (United Nations Relief and Rehabilitation Administration, UNRRA), одной из многочисленных организаций, которая помогала бывшим узникам концентрационных лагерей добраться домой.

Хильда с подругой уже совершили несколько пересадок и преодолели почти 500 км. Путь из немецкого Аушвица до железнодорожной станции в нескольких километрах от Жарки отнял у нее почти все силы, и чиновники из UNRRA обещали, что по прибытии ее будет ждать повозка. Голос у мужчины был добрый, располагающий, и Хильда почти неосознанно расслабила и опустила плечи.

– Меня зовут Никодим. Но для друзей я Нико. Вы, разумеется, тоже можете звать меня Нико, – и с этими словами он неожиданно подмигнул Хильде.

Ее плечи вновь напряглись. Хильда всегда привлекала внимание мужчин, а интуиция подсказывала ей, что намерения у него могут быть и не самыми честными. Но тут она вспомнила, на кого стала похожа. В первом поезде она заметила в окне отражение изможденной женщины. Только подняв руку, чтобы убрать со лба прядь волос, Хильда поняла, что эта костлявая и измученная женщина – она сама. От голода волос стало заметно меньше, а кожа побледнела из-за болезни. Этот мужчина всего-навсего хотел ее немного успокоить.

– Хорошо, – ответила она. – Абигейл в последний момент решилась поехать со мной. Нам нужно в Жарки. Вы знаете дорогу?

Хильде

Читать далее