Читать онлайн Карты смысла. Архитектура верования бесплатно
Jordan B. Peterson
Maps of Meaning. The Architecture of Belief
© 1999 by Routledge Authorised translation from the English language edition published by CRC Press, a member of the Taylor & Francis Group LLC
© Перевод на русский язык ООО Издательство «Питер», 2020
© Издание на русском языке, оформление ООО Издательство «Питер», 2020
© Серия «Сам себе психолог», 2020
© Сучкова А. Ю., перевод на русский язык, 2019
* * *
Изреку сокровенное от создания мира (Мф. 13:35)
Предисловие. Descensus Ad Inferos
Что-то, невидимое нам, защищает нас от чего-то, нам непонятного. Невидимое – это культура в ее внутрипсихическом воплощении. Непонятное – это породивший культуру хаос. Хаос возвращается, если столпы культуры случайно разрушаются. Мы готовы сделать все – все что угодно, – чтобы защититься от его возвращения.
… само то, что всеобщая проблема полностью захватила и поглотила человека, озвучившего ее, есть залог того, что он глубоко пережил ее и, может быть, что-то извлек из своих страданий. Тогда он покажет эту проблему на примере своей жизни и тем самым откроет нам истину[2].
Я вырос, как говорится, в лоне христианской церкви. При этом моя семья не отличалась особой религиозностью. В детстве мать водила меня на богослужения, но ее нельзя было назвать ревностной и строгой протестанткой, так что дома мы никогда не обсуждали вопросы веры. Мой отец, кажется, был совершенно безразличен к делам духовным. Он соглашался переступить порог храма только по случаю свадеб или похорон. И все же исторические пережитки христианской морали сумели просочиться в наше семейство, наложив глубокий отпечаток на общение и взаимные чаяния. В конце концов, когда я вырос, многие люди все еще ходили в церковь; более того, все устои и предубеждения, характерные для представителей среднего класса, были иудейско-христианскими по своей природе. И хотя тех, кто терпеть не мог традиционных обрядов и верований, становилось все больше и больше, они безоговорочно принимали правила игры христианства и формально следовали им.
Когда мне было лет двенадцать или около того, мать записала меня на конфирмационные занятия. Там нас готовили к сознательному воцерковлению. Мне не нравилось туда ходить. Я не разделял убеждений чересчур религиозных одноклассников (которых было очень немного) и не восхищался их бедностью. Мне не нравился школярский дух конфирмационных занятий. А главное, я просто не мог проглотить то, чему меня учили. Однажды я спросил священника, как он увязывает историю Книги Бытия с современными научными теориями мироздания. Он никак их не увязывал; казалось, в глубине души он склонялся к теории эволюции. Я все равно искал предлог, чтобы уйти, и это стало последней каплей. Религия была необходима невежественным, слабым и суеверным. Я перестал ходить в церковь и вступил в современный мир.
Хотя я вырос в «христианской» среде – и детство мое было вполне благополучным и счастливым, – я так и рвался отринуть систему, которая меня воспитала. Ни в церкви, ни дома никто по-настоящему не противился моему бунту – отчасти потому, что люди глубоко религиозные (и те, кто, возможно, стремился к этому) не находили достойных возражений. В конце концов, многие из основных догматов христианской веры были непонятны, если не абсурдны. Непорочное зачатие казалось невозможным, равно как и мысль о том, что кто-то сумел воскреснуть из мертвых.
Стал ли мой бунт причиной семейной трагедии, потряс ли он наше окружение? Нет. В каком-то смысле мои действия были настолько предсказуемы, что огорчили разве что мать (и даже она вскоре смирилась с неизбежным). Другие члены церкви – моя община – давно привыкли к учащающимся случаям дезертирства и перестали их замечать.
Потерял ли я сам душевное равновесие, совершив этот акт бунтарства? В какой-то степени да, но понять это мне удалось лишь много лет спустя. Я перестал посещать церковь, и примерно в то же время у меня развилась преждевременная озабоченность масштабными политическими и социальными проблемами. Почему какие-то страны и люди богаты, счастливы и преуспевают, а другие обречены на нищету? Почему НАТО и Советский Союз так и норовят вцепиться друг другу в глотку? Как люди смогли стать нацистами во время Второй мировой войны? В основе этих конкретных размышлений лежал более общий и менее осмысленный вопрос: как на мировую арену вышло зло – особенно зло, взращиваемое группой людей?
Я отказался от традиций, которые меня поддерживали, и примерно в то же время распрощался с детством. Достигнув зрелости, я осознал глобальные проблемы бытия и больше не мог обращаться за ответами к всеобъемлющей общественной философии. Решающие последствия этой утраты проявились лишь годы спустя. Тем временем проблема моей зарождающейся озабоченности вопросами нравственной справедливости молниеносно разрешилась. Я начал работать волонтером в умеренно-социалистической политической партии и принял убеждения однопартийцев.
Мне стало казаться, что корень зла кроется в экономической несправедливости. Чтобы избавиться от такой несправедливости, нужно заняться переустройством структуры общества. Я тоже мог бы сыграть роль в этой замечательной революции, воплощая в жизнь свои идеологические убеждения. Сомнения исчезли, я ясно видел свою миссию. Оглядываясь назад, я поражаюсь, насколько стереотипными были мои действия – точнее, реакции. Я не мог принять постулаты религии в том виде, как я их понимал. В результате я обратился к мечтам о политической утопии и силе личности. В последние несколько веков в ту же идеологическую ловушку попали миллионы других людей – миллионы были пойманы и убиты.
В семнадцать лет я покинул родной город, переехал в местечко неподалеку и поступил в небольшой колледж, собираясь получить степень бакалавра через два года обучения. Там я активно включился в студенческую политическую жизнь (предпочтение в то время отдавалось взглядам более или менее левого толка) и был избран в управляющий совет колледжа. Он состоял из политически и идеологически консервативных людей: юристов, врачей, бизнесменов. Все они получили хорошее (или, по крайней мере, полезное) образование, были прагматичны, уверены в себе, откровенны; все они не без труда достигли чего-то стоящего. Я не мог не восхищаться этими людьми, хотя и не разделял их политических убеждений. Меня стал смущать сам факт такого восхищения.
Как студент-политик и активный партийный работник я присутствовал на нескольких съездах левой партии. Я стремился подражать социалистическим лидерам. У канадского левого крыла была долгая и славная история, к нему порой примыкали исключительно грамотные и неравнодушные люди. И все же я не испытывал особого уважения к многочисленным мелким партийным деятелям, с которыми встречался на этих собраниях. Казалось, они жили, чтобы жаловаться. Зачастую у них не было ни карьеры, ни семьи, ни законченного образования – ничего, кроме идеологии. Они были капризны, раздражительны и малы, во всех смыслах этого слова. В результате я столкнулся с зеркальным отражением проблемы, которая не давала мне покоя в совете колледжа: Я не мог восхищаться многими из тех, кто разделял мои убеждения. Это еще больше усугубило мое замешательство относительно устройства бытия.
Мой сосед по комнате – проницательный циник – весьма скептически отнесся к моим идеологическим убеждениям. Он считал, что мир не может быть полностью заключен в рамки социалистической философии. Я и сам уже практически пришел к тому же выводу, но не решался в этом признаться. Однако вскоре я прочел «Дорогу на Уиган-Пирс» Джорджа Оруэлла. Эта книга окончательно подорвала мои убеждения. Я утратил веру не только в социалистическую идеологию, но и в сами идеологические позиции. В знаменитом заключительном эссе (написанном для – и к вящему разочарованию – британского Левого книжного клуба), Оруэлл вскрыл величайший недостаток социализма и причину его частых неудач в завоевании и удержании власти (по крайней мере, в Великобритании). Оруэлл заявил, что на самом деле социалисты не любили бедных. Они просто ненавидели богатых[3]. Как удивительно точно подмечено! Маска социалистической идеологии прикрывала обиду и ненависть, порожденные неудачей. Многие члены партии, с которыми я встречался, использовали идеалы социальной справедливости, чтобы оправдать жажду личной мести.
Кто, как не богатые, образованные и уважаемые, виновны в том, что я беден, безграмотен и презираем? Как удобно здесь ввернуть жажду мести и требования абстрактной справедливости! Отчего не получить заслуженную компенсацию от тех, кому повезло больше?
Конечно, мы с коллегами-социалистами не вынашивали планов кого-то обидеть – как раз наоборот. Мы хотели улучшить положение дел, но начать собирались с других людей. В этой логике мне открылись соблазн, очевидный изъян и опасность, но я также увидел, что она характерна не только для социализма. К любому желающему сделать мир лучше, изменив других, следовало относиться с подозрением. Соблазны такой позиции были слишком велики – устоять невозможно.
Значит, проблема заключалась не в социалистической идеологии, а в идеологии как таковой. Она упрощенно делила мир на тех, кто мыслил и действовал правильно, и на тех, кто этого не делал. Позволяла верующему прятаться от собственных недопустимых фантазий и желаний. Эти выводы разрушили мои убеждения (даже саму веру в убеждения) и сорвали планы, которые я строил, основываясь на них. Я уже не мог отличить хороших от плохих – не знал, кого поддерживать, а с кем бороться. Такое положение дел оказалось весьма затруднительным как с практической, так и с философской точки зрения. Я хотел стать юристом по корпоративному праву – сдал вступительный экзамен в юридическую школу, два года посещал подготовительные курсы. Я хотел изучить пути моих врагов и начать политическую карьеру. Этот план провалился. Мир явно не нуждался в очередном юристе, и я больше не считал, что знаю достаточно, чтобы притворяться лидером.
Одновременно я разочаровался в политологии, хотя изначально ехал в колледж изучать именно эту науку. Я выбрал ее, чтобы побольше узнать о структуре человеческих убеждений (и по практическим, карьерным соображениям, о которых я уже рассказывал). На первом курсе колледжа политология оставалась для меня очень интересной дисциплиной: я узнал основы истории политической философии. Но когда я переехал в главный кампус Университета Альберты, этот интерес пропал. Меня учили, что людьми движут рациональные силы, что их убеждения и действия определяются экономическим давлением. Это объяснение казалось недостаточным. Я не мог поверить (и не верю до сих пор), что сырьевые товары, например природные ресурсы, имеют внутреннюю и самоочевидную ценность. В отсутствие такой ценности стоимость вещей должна определяться социально или культурно (или даже индивидуально). Этот акт определения казался мне нравственным – он казался мне следствием философии нравственности, принятой обществом, культурой или личностью. То, что люди ценили экономически, лишь отражало то, что они считали важным. То есть реальную мотивацию следует искать в области ценности, нравственности. Преподаватели, с которыми я изучал политологию, этого не понимали или не считали важным.
Мои изначально неглубокие религиозные убеждения исчезли еще в подростковом возрасте. Уверенность в социализме (то есть в политической утопии) растаяла, когда я понял, что мир – это не просто обитель экономики. Вера в идеологию испарилась, когда я начал понимать, что само отождествление по идейным принципам – вопрос непостижимый, поражающий своей глубиной. Я не мог принять теоретические объяснения, предлагаемые выбранной мной областью науки. Никаких практических оснований двигаться дальше в первоначальном направлении у меня также не было. Я отучился три года, получил степень бакалавра и покинул университет. Мои убеждения, которые, пусть даже временно, упорядочивали хаос моего существования, оказались ложными. Я больше ни в чем не видел смысла и пассивно плыл по течению, не зная, что делать и что думать.
А что же другие? Существуют ли доказательства того, что кому-то удалось найти мало-мальски приемлемое объяснение головоломных вопросов, с которыми я столкнулся? Привычные поступки и жизненная позиция моих друзей и членов семьи не предлагали никакого решения. Те, кого я хорошо знал, не отличались твердой целеустремленностью и не были всем довольны. Их убеждения и образ жизни лишь маскировали частые сомнения и глубокое смятение. А если взглянуть шире? Картина казалась еще тревожнее: весь мир словно погружался в пучину безумия. Великие державы лихорадочно возводили ядерную махину с невообразимыми разрушительными возможностями. Кто-то или что-то строил (или строило) ужасающие планы. В чем причина? Вполне нормальные, хорошо устроившиеся в жизни люди как ни в чем не бывало занимались повседневными делами. Их ничто не тревожило. Почему? Неужели они просто не обращали внимания на происходящее вокруг? Неужели мне тоже было не до того?
Озабоченность общественно-политическим безумием и мировым злом, приглушенная временным увлечением утопическим социализмом и партийными интригами, накрыла меня с удвоенной силой. Непостижимая реальность холодной войны стремительно оккупировала территорию моего сознания. Как все могло зайти так далеко?
- История – как сумасшедший дом,
- уж не понять, что стены, а что крыша.
- Ты вскрыл тайник, прочел последний том,
- но не заметил потайную нишу.
Уму непостижимо, как человечество могло допустить ядерную гонку: что окупало риск уничтожения не только настоящего, но и прошлого, и будущего? Что могло хоть как-то оправдать полное истребление всего сущего?
Ответа не было, но, по счастью, я открыл глаза на сам вопрос.
Я вернулся в университет и начал изучать психологию. Я стал посещать тюрьму строгого режима на окраине города Эдмонтона под руководством внештатного преподавателя Университета Альберты. Этот чудаковатый профессор оказывал психологическую помощь многочисленным заключенным, осужденным за убийства, изнасилования и вооруженные нападения. Во время своего первого визита я оказался в спортивном зале с силовыми тренажерами. На мне были высокие кожаные сапоги и длинный шерстяной плащ с капюшоном, который я привез из Португалии, фасона конца позапрошлого века. Сопровождавший меня психолог неожиданно исчез, я остался в одиночестве. Вскоре меня окружила устрашающая группа крупных, накачанных мужчин. Один из них особенно врезался мне в память. Он был очень мускулистым, обнаженную грудь покрывали татуировки. От ключицы до пояса его тело рассекал ужасный шрам. Возможно, он пережил операцию на открытом сердце. Или это был след от удара топором. В любом случае такое ранение убило бы менее сильного человека – кого-то вроде меня.
Кое-кто из заключенных предложил мне поменяться одеждой. Отдавать винтаж за обноски совсем не хотелось, но как тут отказаться? Меня спасла сама судьба. Ко мне подошел невысокий, тощий, бородатый мужчина, сказал, что его прислал психолог, и попросил следовать за ним. Он был совсем один, а на мой плащ посягала целая толпа здоровяков. Я поверил ему на слово. Он вывел меня из спортзала на тюремный двор и все время тихо, но разумно говорил о чем-то незначительном (не помню о чем). Мы удалялись все дальше и дальше, я начал с надеждой оглядываться назад. Наконец появился мой наставник и жестом позвал за собой. Мы оставили бородатого заключенного и пошли в кабинет. Там я узнал, что безобидный на вид человечек, который вывел меня из спортзала, заставил двух полицейских рыть собственные могилы, а затем хладнокровно убил их. У одного из полицейских были маленькие дети, и он умолял сохранить ему жизнь ради них, пока копал, – по крайней мере, так утверждал сам убийца.
Я был потрясен до глубины души.
О подобных событиях, конечно, пишут в прессе, но они никогда не становились для меня реальностью. Я ни разу не встречал кого-то, кто хотя бы косвенно пострадал от такой жестокости, и уж точно не знал никого, кто действительно сделал бы что-то настолько ужасающее. Как человек, с которым я разговаривал – который казался таким нормальным (и безобидным), – мог сотворить нечто подобное?
Часть лекций, которые я в то время посещал, проходили в больших залах, устроенных наподобие амфитеатра: сверху вниз тянулись ряды стульев, на которых сидели студенты. На одном из таких курсов – «Введение в клиническую психологию», что вполне логично, – я каждый раз испытывал одно непреодолимое желание. Я садился позади какого-нибудь ничего не подозревающего студента и слушал профессора. Лекция продолжалась, и в какую-то минуту я ловил себя на мысли, что меня так и подмывало вонзить кончик ручки в шею сидящего впереди парня. К счастью, этот порыв не овладевал мной полностью, но он был достаточно силен, чтобы начать беспокоиться. Что за ужасный человек мог испытывать подобное желание? Уж точно не я. Я никогда не вел себя агрессивно, ведь большую часть жизни я был мельче и младше своих одноклассников.
В тюрьму я вернулся примерно через месяц. За это время двое заключенных успели изувечить третьего, так как думали, что тот стукач. Они держали его или связали, а затем свинцовой трубой раздробили ему ногу. Я снова опешил, но на этот раз попробовал сделать кое-что другое. Я попытался представить, по-настоящему представить, в какого человека я должен был бы превратиться, чтобы сотворить такое. День за днем я концентрировался на этой задаче, и вдруг меня пронзило пугающее откровение. Дело не в том, что совершить жестокое деяние просто немыслимо (как я до этого наивно предполагал), и не в том, что столкнуться с этим напрямую практически невозможно. Воистину ужасающая сторона такого зверства заключалась в том, что совершить его легко. Между мной и буйными заключенными не было особых отличий – качественных отличий. Я мог бы поступать так же, как они (хоть я и не делал ничего подобного).
Меня глубоко расстроило это открытие. Я был не тем, кем всегда себя считал. Как ни странно, желание уколоть кого-нибудь ручкой исчезло. Оглядываясь назад, я бы сказал, что тот порыв раскрылся в явном знании – из эмоций и образов он был перенесен в область конкретных действий – и у него просто не осталось никакой причины существовать. То непреодолимое желание возникло из-за вопроса, на который я пытался ответить: «Как люди могут поступать друг с другом настолько жестоко?» Я, конечно, имел в виду других – плохих людей, – но все же задал себе этот вопрос. У меня не было причин предполагать, что я получу предсказуемый или лично для меня бессмысленный ответ.
В то же время что-то странное начало происходить с моей способностью поддерживать разговор. Мне всегда нравилось вступать в споры, независимо от темы. Я рассматривал их как своего рода игру (это признание едва ли вас удивило). Но внезапно я осознал, что не могу говорить, точнее, мне стало невыносимо слушать самого себя. У меня в голове поселился голос, анализирующий мои высказывания. Каждый раз, когда я что-то произносил, он тут же отпускал критический комментарий. Этот голос сухо повторял:
- Ты в это не веришь.
- Это неправда.
- Ты в это не веришь.
- Это неправда.
Унылые комментарии сопровождали практически каждую мою фразу.
Я не понимал, что с этим делать. Голос однозначно был частью меня, ведь я не был шизофреником. Но это осознание лишь усиливало мое замешательство. Какой именно частью был я, рассуждающей или критикующей? Если произносил фразы действительно я, чем же был тот критик? А если я – это голос, то получается, что практически всегда я вслух говорил неправду? Оказавшись в полном неведении и замешательстве, я решил поэкспериментировать. Я старался говорить только то, что мой внутренний цензор пропустил бы мимо ушей. То есть мне действительно приходилось себя слушать. Я стал гораздо реже высказываться, часто осекался на середине фразы, смущался и пытался переформулировать мысль. Вскоре оказалось, что я стал менее тревожным и более уверенным в себе, когда произносил лишь то, на что голос не возражал. Какое облегчение! Мой эксперимент удался: я был критикующей частью! И все же потребовалось немало времени, чтобы примириться с тем, что почти все мои мысли были ненастоящими, неискренними или попросту чужими.
Все, во что я верил, казалось мне хорошим и смелым, достойным восхищения и уважения. Увы, я лишь присвоил то, что мне не принадлежало. Большинство мыслей я почерпнул из книг. Поняв их абстрактно, я предположил, что имею на них право, что могу принять их за свои; предположил, что они были мной. Моя голова была под завязку набита чьими-то представлениями и доводами, которые я не мог логически опровергнуть. Я тогда не понимал, что даже железный аргумент не обязательно истинен и что право отождествлять себя с той или иной мыслью нужно заслужить.
Примерно тогда же я прочитал кое-что из Карла Юнга. Это помогло мне понять, что я испытывал. Именно Юнг сформулировал понятие персоны – маски, которая «притворяется личностью»[4]. Принятие такой маски, по мнению Юнга, позволило каждому из нас – и тем, кто нас окружал, – поверить в свою подлинность. Юнг писал:
Когда мы анализируем персону, мы сбрасываем с нее саму маску и обнаруживаем, что казавшееся нам индивидуальным в своей основе является коллективным; иначе говоря, персона была лишь маской коллективного психического.
По сути, персона не является чем-то «действительным»: она представляет компромисс между индивидом и обществом в споре о том, «как должен выглядеть тот или иной человек». Последний получает имя, заслуживает звание, получает должность, т. е., иными словами, является тем-то и тем-то. Конечно, в определенном смысле так оно и есть, но в отношении индивидуальности того, о ком идет речь, персона выступает в качестве вторичной действительности, оказываясь продуктом компромисса, в создании которого другие иногда принимают гораздо большее участие, чем он сам. Персона есть видимость, двумерная реальность, если давать ей название[5].
Я легко владел словом, но не был подлинным. Как больно было это признать!
Я стал видеть совершенно невыносимые сновидения. До сих пор ничего особенного со мной во сне не происходило, более того, я не мог похвастаться богатым зрительным воображением. Тем не менее мои сновидения становились настолько ужасными и вызывали такую бурю эмоций, что я порой боялся ложиться в кровать. Мне снились сны, яркие, как реальность. Я не мог ни убежать от них, ни игнорировать. Они сосредоточились вокруг одной темы: ядерной войны и полного опустошения – худшего из зол, которое я – или какая-то часть меня – мог себе представить:
Я видел родительский дом – обычный одноэтажный коттедж в районе среднего класса, в маленьком городке в Северной Альберте. Мы сидели там с кузиной Дианой в просторной полутемной гостиной на подвальном этаже и смотрели телевизор. Кстати, в реальной жизни Диана – удивительно красивая женщина. Внезапно диктор прервал передачу. Изображение и звук исказились, на экране появились помехи. Диана встала, подошла к телевизору, пошевелила электрический провод и вдруг забилась в конвульсиях от сильного удара током. Изо рта у нее шла пена. Потом она словно одеревенела.
Ослепительно яркий свет пробился из узкого окна и затопил комнату. Я бросился наверх. От дома ничего не осталось – его словно начисто срезали. Уцелевший пол служил крышей нашему подвалу. Небо от горизонта до горизонта заполнили красно-оранжевые языки пламени. Я огляделся вокруг: никаких признаков жизни – ни домов, ни деревьев, ничего. Лишь изредка виднелись обугленные скелеты свежих развалин. Город и его окрестности были разрушены до основания.
Начался страшный ливень. Небо стало свинцово-серым. Мутные потоки грязи покрыли землю тускло-коричневой пеленой. Появилось несколько обезумевших, контуженных людей. Они стояли в грязи, усталые и оборванные. В руках у них были помятые, без этикеток, банки с кашей и овощными консервами. По лестнице, ведущей из подвала, шли собаки. Как они там оказались? Худые остромордые псы, похожие то ли на борзых, то ли на мрачных Анубисов с египетских фресок, медленно поднимались на длинных задних лапах. Они несли блюда с обугленными кусками мяса, чтобы обменять его на консервы. Я взял тарелку. В центре лежал крупный круглый подгоревший шмат плоти на мозговой кости. Откуда он взялся?
В голове промелькнула ужасная мысль. Я бросился вниз к кузине. Псы освежевали ее труп и предлагали мясо выжившим после катастрофы. Я проснулся. Сердце бешено колотилось.
Я видел эти пронзительные апокалиптические сны в течение года, два или три раза в неделю, иногда даже чаще. В остальном все шло своим чередом: я ходил на лекции, работал – никаких эмоциональных потрясений вроде бы не было. И все же со мной творилось что-то непонятное. Я словно находился в двух плоскостях реальности. В первой со мной каждый день происходили обычные, ничем не примечательные события, которыми я делился с остальными. Попадая во вторую плоскость, я (и только я, по крайней мере так мне казалось) видел ужасные образы и испытывал невыносимо яркие эмоции. Тогда мне представлялось, что этот своеобразный субъективный мир, который обычно называют областью фантазий, каким-то образом существовал за привычным для всех реальным миром. Но что значит реальный? Чем больше я об этом думал, тем меньше понимал. Где была реальность? Что лежало в основе всего этого? Я знал, что не смогу жить, не найдя ответов.
Мой интерес к холодной войне перерос в настоящую одержимость. Я думал о самоубийственной и смертоносной подготовке к страшной битве каждую минуту, каждый день, с раннего утра и до поздней ночи. Как все могло зайти так далеко? Кто был виноват?
Мне снилось, что я бегу через парковку торгового центра, пытаясь от чего-то спастись. Я отчаянно пробирался сквозь ряд машин; открывал одну дверь, переползал через переднее сиденье, открывал другую, добирался до следующей, залезал внутрь. Внезапно двери захлопнулись. Я оказался в пассажирском кресле. Автомобиль тронулся. «Отсюда нет выхода!» – раздался мрачный голос. Машина без водителя насильно увозила меня в неизвестном направлении.
Я был крайне встревожен и подавлен. В голове появлялись смутные мысли о самоубийстве, но больше всего мне хотелось, чтобы все это просто закончилось. Я мечтал упасть на диван и буквально погрузиться в него, чтобы один нос торчал на поверхности, как трубка ныряльщика над водой. Осознание происходящего было для меня невыносимо.
Как-то раз вернувшись домой со студенческой попойки за полночь, я испытал сильное отвращение и злость к самому себе. Я схватил холст и краски и сделал отвратительный, неприглядный набросок Распятия. Я изобразил свирепого и демонического Христа с коброй, обвившейся вокруг его обнаженного торса. Этот рисунок встревожил меня, несмотря на убежденное неверие, – какое вопиющее кощунство! Я понятия не имел, что он символизировал и зачем я его нарисовал. Откуда только взялся этот образ у человека, который годами не предавался религиозным размышлениям?[6] Я спрятал набросок под старой одеждой в шкафу, уселся на пол по-турецки и опустил голову. Оказывается, я совершенно не понимал ни себя, ни других. Мои представления о природе общества и личности оказались ложными. Похоже, мир сошел с ума, а в моей голове происходило что-то странное и пугающее. Джеймс Джойс сказал: «История – это кошмар, от которого я пытаюсь пробудиться»[7]. Для меня история в буквальном смысле была ночным кошмаром. Больше всего мне хотелось проснуться и прогнать дурные сны прочь.
С тех пор я пытаюсь понять способность человека – мою способность – творить зло, особенно если злодеяния связаны с верой. Для начала надо было разобраться в своих снах. Не мог же я махнуть на них рукой. Может, за ними скрыто что-то важное? Отчего бы не признать такую возможность? Я прочитал «Толкование сновидений» Фрейда – книга оказалась весьма полезной. По крайней мере, Фрейд относился к этой теме серьезно. И все же я не мог связать свои ночные кошмары с исполнением желаний. Более того, они казались скорее религиозными, чем сексуальными по своей природе. Я кое-что слышал о том, что особыми исследованиями мифов и религии занимался Юнг, и взялся за чтение его работ. Известные мне ученые не очень-то верили его рассуждениям, но ведь их не одолевали жуткие сновидения. Я же не мог не беспокоиться о своих.
Они буквально сводили с ума. А что мне оставалось? Поверить, что ночные ужасы и боль были ненастоящими? Нет ничего реальнее ужаса и боли.
Я долго не мог понять, к чему клонит Юнг. Он делал выводы, которые я не мог понять; мы словно говорили на разных языках. Однако время от времени его слова попадали в цель. Например, он предложил следующее наблюдение:
Следует допустить, что архетипическое содержание коллективного бессознательного часто может принимать в снах и фантазиях гротескный и ужасающий вид, так что даже самый хладнокровный рационалист не застрахован от ночных кошмаров и навязчивых страхов[8].
Вторая часть этого утверждения, несомненно, очень мне подходила, хотя первая («архетипическое содержание коллективного бессознательного») оставалась загадочной и неясной. И все же это звучало многообещающе. По крайней мере, Юнг подтверждал: то, что происходило со мной, вполне могло произойти. Он даже несколько раз намекнул, что этому есть причина. Я углубился в чтение и вскоре наткнулся на следующую мысль. В ней заключалось возможное решение моих проблем – по крайней мере, я нашел указание на то, где нужно это решение искать:
Психологическое разъяснение… образов [сновидений и фантазий], которые нельзя обойти молчанием или слепо игнорировать, логически ведет в глубины религиозной феноменологии. История религии в ее самом широком смысле (включая, следовательно, мифологию, фольклор и древнюю психологию) – это сокровищница архетипических форм, из которых врач может извлечь полезные параллели и познавательные сравнения, чтобы успокоить и прояснить сознание, которое находится в полном замешательстве. Совершенно необходимо снабдить фантастические образы, которые так неожиданно и угрожающе возникают перед мысленным взором, каким-то контекстом, чтобы сделать их более понятными. Опыт показывает, что лучший способ сделать это – использовать сравнительный мифологический материал[9].
В самом деле, именно изучение «сравнительного мифологического материала» прогнало мои ночные кошмары. Однако это «исцеление» было куплено ценой полного и во многом болезненного перерождения. Я стал совершенно другим человеком, ведь то, что я думаю о мире сейчас, и, следовательно, как я действую, – кардинально отличается от того, во что я верил, когда был моложе.
Я обнаружил, что верования создают мир, и вовсе не в переносном смысле. Верования и есть мир, причем вполне метафизический. Это открытие не сделало из меня морального релятивиста. Напротив, я убедился, что мир-как-вера упорядочен, что существуют единые нравственные абсолюты (хотя они систематизированы таким образом, что разным людям возможно и даже полезно придерживаться собственного мнения). Я считаю, что отдельные личности и общества, которые пренебрегают этими абсолютами – в своем невежестве или вполне сознательно, – обречены на страдания и в конечном итоге на смерть и распад.
Я понял, что даже самый рациональный скептик может ясно увидеть смысл самых сокровенных основ вероучений и прочувствовать их притягательность, глубину и необходимость. Я узнал, почему люди разжигают войны, почему желание сохранить, защитить и расширить территорию веры заставляет их объединяться, чтобы угнетать других с немыслимой жестокостью, – и что можно сделать, чтобы изменить к лучшему эту универсальную склонность. Наконец, я понял, что ужасы жизни могут быть необходимым условием самого ее существования и что, следовательно, условие это можно считать понятным и приемлемым. Надеюсь, мои читатели смогут прийти к тем же выводам. И я ни в коем случае не требую неоправданно «отключить способность мыслить критически» – разве что на время вдумчивого знакомства с моими доводами. Вкратце они звучат так:
Мир вполне допустимо определять и как арену действий, и как вместилище вещей. Мы называем мир вместилищем вещей, опираясь на признанные научные постулаты. Различные же способы повествования – миф, литература, драматургия – изображают мир как арену действий. Люди еще не достигли ясного понимания областей этих определений. Поэтому их долгое время противопоставляли, и напрасно. Область первого – объективный мир, то есть мир, одинаково воспринимаемый разными людьми. Область второго – мир ценности – то есть действительное и желаемое с точки зрения чувств и поступков.
Мир как арена действий состоит, по существу, из трех элементов, которые периодически проявляются в типичных картинах метафорических представлений. Первый – это неисследованная территория – Великая Мать, созидательная и разрушительная природа, источник и последнее пристанище всех определяемых вещей. Второй – это исследуемая территория – Великий Отец, защищающий и деспотичный оплот культуры, совокупная мудрость предков. Третий выступает связующим звеном между неисследованной и исследованной территориями – это Божественный Сын, архетипическая личность, творческое созидательное Слово и ревностный противоборец. Мы приспособлены к этому миру божеств точно так же, как к объективному миру. А это значит, что окружающая среда в реальности является и ареной действий, и вместилищем вещей.
Открытое пребывание на неисследованной территории вызывает страх. Человек защитился от этого страха, выполняя «ритуальное подражание Великому Отцу» – принимая необходимость отождествлять себя с группой, что ограничивает смысл вещей и делает общественные отношения предсказуемыми. Однако когда отождествление с группой становится абсолютным – когда все контролируется и неизвестное лишается права на существование, – творческий процесс созидательного исследования, который обновляет группу, прекращается. Это «ограничение возможностей адаптации» резко повышает вероятность социальной агрессии и хаоса.
Неприятие неизвестного равнозначно «отождествлению с дьяволом», мифологическим двойником и вечным противником героя-творца, постигающего мир. Такое неприятие и отождествление есть следствие люциферианской гордыни. Ее девиз: все, что я знаю, – это все, что необходимо знать. Такая гордыня превозносит всеведение, ставя разум на место бога, и тогда личность и общество неизбежно скатываются к существованию, неотличимому от ада. Пылающая пропасть разверзается потому, что творческое созидательное исследование – невозможное без (смиренного) принятия неизвестного – зарождает и поддерживает в нас защитное умение приспосабливаться и дает жизни большую часть ее приемлемого смысла.
«Отождествление с дьяволом» усиливает опасности, присущие отождествлению с группой, что само по себе может привести к патологическому обессмысливанию бытия. Верность личному интересу – субъективному смыслу – может служить противоядием от непреодолимого вечного искушения отрицать аномалию. Личный интерес – субъективный смысл – проявляется на стыке исследованной и неисследованной территорий и свидетельствует о том, что происходит непрерывная здоровая адаптация человека и общества.
Верность личному интересу равна отождествлению с архетипическим героем – Спасителем, который отстаивает свою связь с созидательным Словом перед лицом смерти и не поддается давлению группы. Отождествление с героем уменьшает невыносимо-притягательное влияние неизвестного; более того, оно помогает человеку обрести свою точку зрения, что позволяет одновременно выходить за пределы группы и поддерживать ее.
Такие же краткие выводы вы найдете в начале каждой главы и подраздела. Читая их один за другим, вы получите полное представление об этой книге в несколько сжатом виде. Этим я и советую вам заняться, покончив с предисловием. Краткое содержание моих размышлений, предлагаемых в этой книге, ускорит и облегчит понимание ее частей.
Глава 1. Карты опыта: объект и смысл
Мир может быть обоснованно истолкован как арена действий или как вместилище вещей.
Первый способ толкования более древний и менее очевидный. Он находит выражение в искусстве и гуманитарных науках, обрядах, драматургии, литературе и мифологии. Мир как арена действий – это место ценности, место, где все имеет смысл. Этот смысл формируется как следствие взаимодействия людей в обществе. Он является предпосылкой для действия или – при более глубоком анализе – предпосылкой для создания схемы осмысления, которая производит или направляет действие.
Второй способ толкования – мир как вместилище вещей – находит внешнее выражение в научных методах и теориях. Наука помогает определять общепризнанные свойства вещей и успешно использовать эти точно определенные вещи как орудия и инструменты (нужно лишь сначала четко обозначить сферу их использования с помощью более глубинных процессов повествования).
Невозможно создать полную картину мира, не прибегая к обоим способам толкования. Они зачастую вступают в противоречие лишь потому, что области их применения все еще недостаточно разграничены. Приверженцы мифологического мировоззрения обычно считают, что постулаты их верований ничем не отличаются от фактов, установленных опытным путем, хотя все основные догматы появились задолго до того, как начали формироваться категории объективной реальности. Приверженцы научной точки зрения впадают в другую крайность. Они считают свое толкование исчерпывающим или верят в то, что за ним – будущее, и забывают о непреодолимой пропасти, которая отделяет то, что есть на самом деле, от того, что должно быть.
Нам нужно знать четыре вещи:
что есть,
что делать с тем, что есть,
что существует разница между осознанием того, что есть, и пониманием того, что делать с тем, что есть,
и какова эта разница.
Исследовать предмет или явление, понять его суть – «что он есть» – значит в первую очередь обнаружить его значимость для продвижения в той или иной жизненной ситуации и лишь в более частных случаях – точно определить его объективную чувственную или материальную природу. Это и есть знание в самом основном смысле слова, и нередко этого знания вполне достаточно.
Представьте себе маленькую девочку, пытливо изучающую окружающий мир. Она нетвердыми шагами подходит к столу и тянет ручонку к дорогой фарфоровой статуэтке. Блестящая фигурка так красиво раскрашена; малышка чувствует, какая она гладкая, холодная и тяжелая. Внезапно появляется мать, хватает девочку за руку и настрого запрещает даже прикасаться к этой вещице. Ребенок только что нашел у статуэтки ряд особых признаков – определил ее свойства с помощью органов чувств. Что еще важнее, малышка усвоила: при неправильном обращении (по крайней мере, в присутствии матери) эта фигурка опасна. Она также обнаружила, что целая и невредимая статуэтка сейчас ценится больше, чем тяга к познанию мира – по крайней мере, (опять же) так считает мама. Девочка одновременно познала объект опытным путем и определила его социально-культурный статус. Опытное восприятие складывается из совокупности истинно присущих вещи свойств, определяемых с помощью органов чувств. Статус объекта, напротив, определяется его значением – тем, как с ним можно обращаться. Все, с чем сталкивается ребенок, имеет двойственную природу и воспринимается им как часть единого целого. Все является чем-то и что-то означает – и грань между сущностью и значимостью зачастую стирается.
Значимость чего-либо, определенная здесь и сейчас в процессе исследования окружающего пространства, естественным образом начинает ассоциироваться с самим объектом. В конце концов, этот объект является непосредственной причиной или стимулом, которые порождают совершаемое с ним действие. Если человек ведет себя естественно, как ребенок, значимость вещи становится более или менее неотъемлемой ее частью – частью ее магии. Эта магия бесспорно обусловлена пониманием особого культурного и глубоко личного значения вещи, а не ее объективными свойствами, которые определяются органами чувств. Например, ребенок говорит: «Какой страшный человек!» И все понимают, что́ он имеет в виду. Малыш прямо и конкретно описал увиденное, хотя на самом деле он дал объекту восприятия личную оценку и приписал ему качества, которые зависят от контекста. В конце концов, трудно осознать субъективную природу страха и не ощущать угрозу как часть реального мира.
Автоматическое наделение вещей смыслом – или неспособность изначально отличать эти понятия друг от друга – является характеристикой повествования, мифа, а не научной мысли. Повествование точно отражает первичную природу опытного восприятия. Вещи действительно страшные, люди действительно раздражают, события действительно сулят перспективы, еда действительно сытная – по крайней мере, изначально нам так кажется. Считается, что современный ум больше не становится в тупик перед чудесами. Тем не менее он способен на бесчисленные неразумные (читай – непонятно чем обоснованные) реакции. Мы оказываемся в плену переживаний всякий раз, когда приписываем свои разочарование, агрессию, преданность или похоть человеку или ситуации, которые стали непосредственной причиной сильных эмоций. Мы не до конца объективны даже в самые спокойные минуты жизни (и слава богу!). Мы с головой погружаемся в кинофильм или роман и охотно закрываем глаза на вымысел. Мы невольно испытываем трепет или смятение в присутствии объективно значимой для нас фигуры (блестящего интеллектуала, звезды спорта, киноактера, известного политика, Папы Римского, знаменитой красавицы, даже начальника в работе) – то есть в присутствии любого, кто в достаточной степени воплощает зачастую негласные ценности и идеалы, которые защищают нас от беспорядка и ведут вперед. Ничего не изменилось со времен Средневековья. Чтобы вызвать такую эмоциональную реакцию, не обязательно даже личное присутствие человека. Достаточно будет и иконы. Мы платим огромные деньги за одежду и аксессуары, которые создавали и носили знаменитости или скандально известные персоны[10].
Естественный донаучный, или мифологический, ум в первую очередь обращается к смыслу, который, по сути, является следствием действия, а не к объективной природе вещей. Современное научно-ориентированное сознание определяет объекты по внешней форме. А тем, кто все еще обладает мифическим воображением, этот объект покажется лишь бесполезной пустой оболочкой, из которой полностью выскоблена загадочная внутренняя суть (если они вообще смогут его «увидеть»). Для людей с донаучным мировоззрением вещь определяется значимостью ее чувственных свойств, которые постигаются на личном опыте, то есть тем, какие эмоции она вызывает. И правда, в реальной жизни мы знаем, что нечто существует, когда, во-первых, видим его побудительную важность и, во-вторых, представляем его природу – чувственные качества. Эти две формы познания не тождественны; более того, переживание и осмысление первой неизбежно предшествуют пониманию второй. Нечто должно сначала вызвать эмоции. Только после того, как предмет или явление привлечет достаточно внимания, его исследуют и обозначают, то есть «наносят на карту», руководствуясь свойствами, определяемыми с помощью органов чувств. Эти чувственные качества – краеугольный камень экспериментатора или эмпирика – имеют значение лишь тогда, когда показывают уместность эмоций или значимость поведения в конкретной ситуации. Нам нужно понимать, что представляют собой вещи, не ради самого знания. Мы следим за тем, что они означают, чтобы определить их влияние на наше поведение.
Потребовались столетия твердой дисциплины и интеллектуальной подготовки (религиозной, протонаучной и научной), чтобы воспитать ум, способный концентрироваться на явлениях, которые еще (или больше) не захватывают внимание сами по себе (инстинктивно?), чтобы воспитать ум, который парадоксально рассматривает реальное как нечто отделимое от уместного. С другой стороны, миф едва ли полностью исчез из науки, связанной с развитием человека. Именно его незримое присутствие помогает ученым с неизменным воодушевлением всю жизнь наблюдать, к примеру, за плодовыми мушками.
Как именно мыслили люди в недалеком прошлом, прежде чем стали проводить научные опыты? Чем были вещи до того, как превратились в объективные предметы и явления? Найти ответы на эти вопросы совсем не просто. То, что существовало до развития экспериментальной науки, современный ум не воспринимает ни как просто вещи, ни как смысл вещей. Древние ученые-алхимики, к примеру, многие века старались разгадать загадку о природе вещества sol, то есть солнца. Сейчас вряд ли кто-то выскажет предположение о том, что Солнце состоит из уникальной однородной субстанции. Но даже если на краткий миг допустить существование этого вещества, оно уж точно не может обладать теми свойствами, которые приписывали ему алхимики. Карл Юнг большую часть жизни изучал средневековые модели мышления. Он охарактеризовал sol так:
… солнце символизирует прежде всего золото, с которым у него общее обозначение. Но точно так же, как «философское» золото – это не «обычное» золото, так и солнце – это не просто золотой металл и не просто небесное тело.
Иногда солнце – это активная субстанция, скрытая в золоте и извлекаемая из него, как tinctura rubea (красный раствор). Иногда, в качестве небесного тела, оно обладает лучами, оказывающими магическое и трансформирующее воздействие. Как золото и небесное тело, оно содержит активную серу красного цвета, горячую и сухую. Поскольку сера – красная, то алхимическое солнце, как и соответствующее золото, тоже красное. Каждый алхимик знал, что золото обязано своим красным цветом примеси Cu (меди), которую он толковал как Киприду (Венеру), упоминаемую греческими алхимиками в качестве трансформирующей субстанции. Краснота, тепло и сухость являются классическими качествами египетского Сета (греческого Тифона), принципа зла, который, как и алхимическая сера, тесно связан с дьяволом. И точно так же, как царством Тифона является запретное море, так и солнце как sol centralis имеет свое море, свою «грубую ощутимую воду» и как sol coelestis – свою «неуловимую, неощутимую воду». Эта морская вода (aqua pontica) извлекается из солнца и луны…
Активная солнечная субстанция также может оказывать благоприятное воздействие. В форме так называемого «бальзама» она капает с солнца и порождает лимоны, апельсины, виноград и, в царстве минералов, золото…[11]
Нам стоит большого труда переварить это описание. Оно переполнено образными и мифологическими ассоциациями, свойственными средневековому уму. Однако именно эта фантастическая словесная мешанина побуждает нас к внимательному разбору алхимического текста – не с точки зрения истории науки, занимающейся изучением устаревших объективных представлений, а с точки зрения психологии, уделяющей большое внимание толкованию субъективного мировоззрения.
«В нем [Индийском океане] имеются образы неба и земли, лета, осени, зимы и весны, мужчины и женщины. Если ты называешь это духовным, ты, вероятно, прав; если – материальным, ты говоришь истину; если – небесным, ты не лжешь; если – земным, ты хорошо сказал»[12]. Алхимик не отделял субъективные представления о природе вещей, то есть свои гипотезы, от самих вещей. В свою очередь, эти гипотезы – продукты его воображения – он выводил из неоспоримых и непостижимых исходных объяснений и предположений, которые были частью культуры. Средневековый человек, к примеру, жил в нравственном мире, где абсолютно все, даже руда и металл, прежде всего стремились к совершенству[13]. Таким образом, с точки зрения алхимиков, вещи обладали скорее нравственными характеристиками. В первую очередь учитывалось их воздействие на то, что мы бы назвали эмоциями, чувствами или мотивацией. То есть вещи обладали определенной значимостью или ценностью (которые влияют на эмоции). Описание этой значимости приняло повествовательную, мифическую форму – как в примере, взятом у Юнга, где серной составляющей солнечного вещества приписываются отрицательные, демонические свойства. Можно сказать, что наука совершила великий подвиг: она отделила эмоции от восприятия и дала возможность описывать происходящее исключительно с помощью общепринятых объективных понятий. И все же эмоции, порождаемые переживаниями, не менее реальны. В представлениях алхимиков чувства смешивались со смыслом, а эмоции считались чем-то само собой разумеющимся (хотя они и не знали этого наверняка). Мы отделили эмоции от вещей и поэтому можем блестяще манипулировать последними. И все же люди до сих пор становятся жертвами непостижимых эмоций, порождаемых вещью, то есть возникающих в ее присутствии. Мы утратили донаучные представления о мифической Вселенной или, по крайней мере, перестали их развивать. И мощный технологический прогресс оказался во власти наших все еще бессознательных систем оценки, что еще опаснее.
До Декарта, Бэкона и Ньютона человек жил в одушевленном, духовном мире, насыщенном смыслом, проникнутом нравственной целью. Суть этой цели передавалась из уст в уста в преданиях об устройстве Вселенной и месте человека в ней. Сейчас мы мыслим эмпирически (по крайней мере, мы думаем, что полагаемся на опыт). И духи, некогда населявшие Вселенную, исчезли. Силы, высвобожденные наукой, посеяли хаос в мире мифологии. Юнг говорит:
Каким совершенно иным казался мир средневековому человеку! Для него Земля была вечно неподвижна. Она покоилась в центре Вселенной, а вокруг нее двигалось Солнце и заботливо дарило тепло. Все люди были детьми Божьими. Они находились под любящей опекой Всевышнего, который готовил их к вечному блаженству, и каждый точно знал, что ему делать и как себя вести, чтобы подняться из тленного мира к нетленному и радостному существованию. Такая жизнь утратила реальность, даже во сне. Естествознание давно разорвало в клочья этот дивный покров[14].
Даже если средневековый человек не приходил в трепет и восхищение от догматов религии (например, он больше верил в ад), он все же не страдал от потери нравственных ориентиров и бесчисленных рациональных сомнений, которые преследуют его современного собрата. Для донаучного ума религия была скорее фактом, а не вопросом веры, и преобладающая доктрина не являлась лишь одной из многих убедительных теорий.
Однако за последние несколько столетий стойкая вера в аксиомы религии была серьезно подорвана – сначала на Западе, а затем и по всему миру. Плеяда великих ученых и борцов с предрассудками веры доказала, что Вселенная не вращается вокруг человека, что наши представления о его особом статусе и превосходстве над животными не имеют опытных доказательств и что на небесах нет Бога (и даже самих небес очевидно не существует). В результате мы перестали верить собственным преданиям – отрицаем даже то, что эти предания когда-то сослужили нам хорошую службу. Революционные научные открытия – Галилеевы горы на Луне, Кеплеровы эллиптические орбиты планет – явились доказательством явного нарушения мифологического порядка, основанного на представлении о небесном совершенстве. Новые явления, порожденные опытами экспериментаторов, просто не могли существовать с точки зрения традиционных представлений. Более того – и это еще важнее, – новые теории, созданные для осмысления объективной действительности, серьезно угрожали целостности традиционных моделей бытия, которые придавали миру определенный смысл. В центре мифологической Вселенной находился человек. Объективная Вселенная вращалась вокруг Солнца, а потом и это оказалось не совсем так. Современный человек перестал находиться в центре внимания. Сильно поменялась и картина мира.
Мифологические представления пали под натиском научного опыта, по крайней мере, так кажется на первый взгляд. А значит, нравственность, основанная на таких представлениях, должна была исчезнуть вместе с верой в утешительную иллюзию. Фридрих Ницше четко сформулировал это более ста лет назад:
Отрекаясь от христианской веры [например], выдергиваешь этим у себя из-под ног право на христианскую мораль… Христианство есть система, сообразованное и цельное воззрение на вещи. Если из него выломаешь главное понятие, веру в Бога, то разрушаешь этим также и целое: ничего обязательного в руках больше не остается. Христианство предполагает, что человек не знает, не может знать, что для него добро и что зло: он верит в Бога, который один знает это. Христианская мораль есть повеление; ее источник трансцендентен; она находится по ту сторону всякой критики, всякого права на критику; она истинна лишь в том случае, если Бог есть истина, – она держится и падает вместе с верой в Бога. – Если фактически [современные западные люди] верят, что сами, «интуитивно», знают, что является добрым и злым, если они, следовательно, полагают, что христианство как гарантия морали им больше не нужна, то это – лишь следствие господства христианских суждений о ценностях и выражение силы и глубины этого господства. Так что источник [современной] морали забыт, а строгая обусловленность ее права на существование больше не ощущается[15].
Если постулаты учения утрачивают силу, утверждает Ницше, оно становится несостоятельным. И все же учение выживает. Ключевые положения иудейско-христианской морали продолжают управлять как основными ценностями типичного западного общества, так и обычным поведением конкретного человека, даже если это хорошо образованный атеист, даже если его абстрактные взгляды и высказывания кажутся антирелигиозными. Он не убивает и не крадет (а если и убивает, то старается скрыть это даже от себя самого), и в идеале он готов относиться к ближнему как к самому себе. Главные принципы общества, в котором он живет (а зачастую и всех других обществ[16]), по-прежнему зиждутся на мифологических представлениях о ценности личности – ее неотъемлемых правах и ответственности, – несмотря на научные доказательства того, что побуждения человека основываются на причинно-следственной связи. Наконец, в его сознании жертва все еще вопиет к небесам о справедливости, а дееспособный нарушитель закона заслуживает наказания, даже если преступление совершено случайно.
Поэтому система продвинутого научного мышления и система побуждения и действия сосуществуют в парадоксальном союзе. Первая – современная, вторая – архаичная. Первая рождена научной мыслью, вторая основывается на традициях и даже суеверии. Внешне мы превратились в атеистов, но наши склонности недвусмысленно говорят о религиозности, то есть нравственности. Истина, принятая обществом, не соотносится с его деяниями. Мы продолжаем жить так, будто значение имеет лишь опыт и наши поступки имеют высшую ценность, но найти разумных обоснований этого убеждения мы не можем. Люди попали в ловушку своей способности абстрагироваться: она дает нам точное описание происходящего, но подрывает веру в пользу и смысл существования. Этот парадокс часто возводили в ранг трагедии (что лично мне кажется смехотворным) и тщательно исследовали в экзистенциальной философии и литературе. Ницше описывал это современное состояние как (неизбежное и необходимое) следствие «смерти Бога»:
Слышали ли вы о том безумном человеке, который в светлый полдень зажег фонарь, выбежал на рынок и все время кричал: «Я ищу Бога! Я ищу Бога!» Поскольку там собрались как раз многие из тех, кто не верил в Бога, вокруг него раздался хохот.
– Он что, пропал? – сказал один. – Он заблудился, как ребенок, – сказал другой. Или спрятался? Боится ли он нас? Пустился ли он в плавание? Эмигрировал? Так кричали и смеялись они вперемешку.
Тогда безумец вбежал в толпу и пронзил их своим взглядом. «Где Бог? – воскликнул он. – Я хочу сказать вам это! Мы его убили – вы и я! Но как мы сделали это? Как удалось нам выпить море? Кто дал нам губку, чтобы стереть краску со всего горизонта? Что сделали мы, оторвав эту землю от ее солнца? Куда теперь движется она? Куда движемся мы? Прочь от всех солнц? Не падаем ли мы непрерывно? Назад, в сторону, вперед, во всех направлениях? Есть ли еще верх и низ? Не блуждаем ли мы, словно в бесконечном Ничто? Не дышит ли на нас пустое пространство? Не стало ли холоднее? Не наступает ли все сильнее и больше ночь? Не приходится ли средь бела дня зажигать фонарь? Разве мы не слышим еще шума могильщиков, погребающих Бога? Разве не доносится до нас запах божественного тления? – И Боги истлевают!
Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили! Как утешимся мы, убийцы из убийц! Самое святое и могущественное Существо, какое только было в мире, истекло кровью под нашими ножами – кто смоет с нас эту кровь? Какой водой можем мы очиститься? Какие искупительные празднества, какие священные игры нужно будет придумать? Разве величие этого дела не слишком велико для нас? Не должны ли мы сами обратиться в богов, чтобы оказаться достойными его?[17]
Когда мы невольно задумываемся о своем положении, оно представляется нелепым и незавидным. Жизнь будто навсегда утратила всякий духовный смысл. Мы упорно продолжаем действовать и думать так, как будто ничто глобально и не изменилось. Но факт остается фактом: исчезла наша целостность.
Великая сила рационального опыта и исполинская мощь науки убили миф, и кажется, его уже не воскресить. Мы продолжаем следовать заветам предков, хотя и не можем больше оправдывать свои действия. Мы руководствуемся (по крайней мере, в идеале) теми же древними заповедями – не убий, не возжелай, – которым тысячелетиями следовали наши предки, не знавшие о преимуществах фактического опыта. Эти духовные правила продолжают существовать, несмотря ни на что, – настолько они сильны или хотя бы необходимы. Они процветают и распространяются даже в присутствии точных теорий, которые уверенно подрывают обоснования этих правил. Это первая загадка, а вот еще одна: как великие древние цивилизации могли достичь высочайшего уровня развития, если они основывались на бессмыслице? (Если семена культуры прорастают и дают плоды, не указывает ли это на то, что в самой ее основе лежат верные принципы? Если мифы – лишь полные суеверий зачатки научных теорий, почему они сработали? Почему они не стерлись из памяти? В конце концов, знаменитые рационалистические идеологии (скажем, фашизм или коммунизм) обладали мощной интеллектуальной притягательностью, но полностью изжили себя за несколько поколений. А общества с традиционным укладом, основанные на религиозных убеждениях, существуют на протяжении многих веков и порой практически не меняются. Как же объяснить это долголетие?) Разумно ли утверждать, что успешные, устойчивые традиции основываются на ошибочных представлениях?
Быть может, мы просто не находим объяснения тому, что традиционные понятия верны, несмотря на видимую абсурдность?
Не указывает ли это скорее на философское невежество современности, чем на философские заблуждения древности?
Мы совершили большую ошибку, предположив, что мир духа, описанный нашими предшественниками, был лишь примитивным осмыслением современного мира материи. Это не так – по крайней мере, все не так просто, как мы привыкли считать. Вселенная, описанная в мифологии, это не то же самое место, которое известно практикам современной науки. И это вовсе не значит, что она не была реальной. Мы не нашли ни Бога наверху, ни Дьявола внизу, потому что до сих пор не понимаем, где же находятся эти «верх» и «низ». Мы не знаем, что имели в виду наши предки, и неудивительно! Ведь они тоже не знали (и это не имело никакого значения). Рассмотрим один из древних шумерских мифов о сотворении мира[18] – «рождение истории».
До сих пор не найдено еще ни одного собственно космогонического текста, однако некоторые намеки позволяют реконструировать решающие моменты творения, каким его представляли себе шумеры. Богиня Намму (чье имя передается пиктограммой, обозначающей изначальное море) считается «породившей Небо и Землю» и «прародительницей всех богов». Тема Изначальных Вод, воображаемых как целое, одновременно космическое и божественное, характерна для архаических космологий. И в нашем случае тоже водная стихия отождествляется с Первоматерью, порождающей путем партеногенеза первую пару сущностей – Небо (Ан) и Землю (Ки) – воплощение мужского и женского начал. Эта первая пара связана, вплоть до слияния в hieros gamos [мистическом браке]. От их союза происходит Энлиль, бог воздуха. Из другого фрагмента мы узнаем, что этот последний разъединил своих родителей… Космогоническая тема размежевания Земли и Неба тоже довольно широко распространена[19].
Этот миф – типичное древнее описание бытия. Шумеры верили, что мир возник из «изначального моря», которое было матерью всего, и что небо и землю разделило деяние божества. Но что здесь имеется в виду? Мы не знаем. Хуже того, наше глубочайшее невежество даже не подкрепляется надлежащей осторожностью. Мы предположили, что древние предания – мифы – выполняли те же функции и служили тем же целям, что и современные опытно-научные описания (но уступали им методологически). Это совершенно абсурдное утверждение пошатнуло влияние религии на формирование нравственного сознания и поведения современного человека. Мир шумеров не был объективной реальностью в современном ее понимании. Он был одновременно и бо́льшим и меньшим. Бо́льшим потому, что та первобытная картина мира вмещала явления, которые мы не рассматриваем как часть реальности, например, эмоции и смысл. Меньшим потому, что шумеры не могли описать (или просто вообразить) многие из тех вещей, которые открыла нам наука.
Миф – это не первобытный предок науки. Это качественно иное явление. Науку можно охарактеризовать как «описание деталей мироздания, которые непосредственно доступны пониманию», или как «определение наиболее эффективного способа достижения цели (заданной определенной цели)». Миф же – это скорее «описание мира как места, знаменующего собой действие». Мифическая Вселенная есть арена действий, а не место восприятия. Миф описывает вещи с точки зрения их уникальной или общей эмоциональной притягательности, ценности, побудительной значимости. Таким образом, Небо (Ан) и Земля (Ки) шумеров – это не небо и земля современного человека. Они – Великие Отец и Мать всех вещей, включая саму вещь – Энлиль (которая на самом деле является процессом), в некотором смысле породившую их.
Мы не понимаем донаучного мышления и пытаемся объяснить его в доступных терминах. Получается, что люди отделываются поверхностным толкованием мифа и даже считают его бессмыслицей. В конце концов, мы мыслим научно – так нам кажется – и уверены, что знаем, что это значит (поскольку научное мышление в принципе поддается определению). Мы хорошо понимаем научное мышление, высоко его ценим и вообще склонны считать его мышлением как таковым (идеалом, к которому все другие «формы мысли» в лучшем случае стремятся приблизиться). Но это не совсем так. Мышление, по сути, является мерилом ценности – оно определяет последствия поведения. Это означает, что разделение ценности на категории – определение (или даже восприятие) того, что составляет отдельную вещь или целый класс вещей, – есть процесс их обобщения в зависимости от подтекста поведения.
Шумерская категория неба (Ан), например, – это область явлений, имеющих сходные последствия при совершении поступков или выражении эмоций; то же самое можно сказать о категории земли (Ки) и всех других мифических категориях. «Область Неба» сулит последствия для действия, то есть имеет побудительную значимость. Это делает ее божеством, которое контролирует поведение или которое следует хотя бы почитать.
Эта классификационная система действительно имеет смысл, но чтобы его понять, нужно перестроить мышление (и даже свое отношение к мышлению).
Шумеры прежде всего заботились о том, как действовать (исходя из ценности вещей). Их описания реальности (которым мы приписываем характеристики первичной науки) фактически представляли мир как набор явлений, имеющих смысл, – то есть как арену действий. Они знали об этом – по крайней мере, достоверно — не больше, чем мы. Но они были правы.
Опытные исследования окружающего мира объективно описывают то, что есть, – они определяют, что именно в данном явлении нужно оценить и описать по обоюдному согласию. Исследуемые объекты могут принадлежать к прошлому, настоящему или будущему. Они могут быть динамичными или статичными по своей природе: сто́ящая научная теория позволяет предсказывать и контролировать как становление («преобразование»), так и бытность. Однако с этой точки зрения эмоциональные реакции, возникающие при столкновении с объектом, не являются его частью. Поэтому их следует исключить из дальнейшего рассмотрения (как нечто субъективное) – по крайней мере, из определения реальной характеристики объекта.
Скрупулезное опытное познание, передача информации и сравнение помогают с поразительной точностью выявлять относительно постоянные характеристики окружающего мира. К сожалению, эту полезную методику нельзя применить к определению ценности. С ее помощью нельзя понять, что должно быть, она не укажет конкретного направления, в котором все должно двигаться (то есть не обрисует будущее, к которому мы стремимся, совершая действия). Оценка необходима для принятия нравственных решений. Оценочные исследования помогают направлять эти решения, но определить, правильные они или нет, науке не под силу. В области нравственного нам не хватает столь же убедительного и общепризнанного способа проверки, как опытно-научный способ описания действительности. Без него этот вопрос нам не решить. Человек и общество никогда не перестанут выносить нравственные суждения. И неважно, есть ли в них хоть какая-то необходимость. Действие предполагает оценку или ее скрытый, бессознательный эквивалент. Действовать – буквально значит выбирать определенные возможности из бесконечного числа противопоставленных им альтернатив. Если человек хочет жить, он должен действовать. Действуя, мы оцениваем. Увы, люди не всеведущи, мы вынуждены принимать решения, не располагая нужным количеством информации. И здесь нам на помощь приходят знание добра и зла и нравственное чутье. Наш выбор явно или скрыто определяют устои, рожденные мифологией. Но что это за устои? Как понять, что они действительно существуют? Как понять, что они собой представляют?
Ф. Ницше в очередной раз указал на современную проблему, выступающую на первый план в вопросах значимости и смысла. Не стоит задаваться давним вопросом о том, «как действовать в границах определенной культуры». Лучше спросить себя, «стоит ли вообще задавать вопрос о том, как действовать», не говоря уже о том, чтобы искать на него ответ:
Именно благодаря тому, что философы морали были знакомы с моральными фактами только в грубых чертах, в произвольном извлечении или в форме случайного сокращения, например в форме нравственности окружающих их людей, своего сословия, своей церкви, духа своего времени, своего климата и пояса, – именно благодаря тому, что они были плохо осведомлены насчет народов, времен, всего прошедшего и даже проявляли мало любознательности в этом отношении, они вовсе и не узрели подлинных проблем морали, которые обнаруживаются только при сравнении многих моралей. Как это ни странно, но всей «науке морали» до сих пор недоставало проблемы самой морали: недоставало подозрения, что здесь есть нечто проблематичное[20].
Эта «проблема морали» – есть ли хоть капля нравственности в каком-либо объективном, общем смысле, и если есть, то как можно ее постичь? – приобрела сейчас первостепенное значение. Технически люди могут делать все, что вздумается (безусловно, мы в силах разрушать; возможно, мы способны творить). Но к этой неограниченной возможности примешивается столь же глубокая неопределенность, поверхностность и путаница в самых важных вопросах жизни. Непрерывные межкультурные связи и способность мыслить критически подорвали веру в традиции наших предков – возможно, не без оснований. Однако человек не может жить без веры – без действия и оценки, – и наука не может заполнить этот пробел. Так или иначе, мы должны во что-то верить. Научная революция завершилась, и мы обратились к другим убеждениям. Действительно ли они сложнее, безопаснее и полнее отвергнутых нами мифов? Общественная идеология, господствовавшая в прошлом веке, на первый взгляд кажется не менее нелепой, чем древние вероучения, которые она вытеснила. К тому же ей недостает той непостижимой тайны, которая всегда сопровождает истинное созидание и художественное творчество. Постулаты фашизма и коммунизма были рациональны, логичны, четко сформулированы, понятны – и катастрофически ошибочны. Сейчас душа мира не рвется на части от нашествия новой массовой идеологии, и все же мы едва ли сумели перерасти легковерность. Возьмем, к примеру, подъем движения нью-эйдж на Западе в качестве компенсации за упадок традиционной духовности. Чем не весомое доказательство того, что в погоне за мелочами мы по-прежнему не замечаем слона?
Могли бы мы добиться большего? Способны ли понять, во что именно следует верить (и даже с восхищением), когда придет четкое осознание того, что верить мы должны? Мы наделены огромным могуществом, и обуздать его под силу лишь с помощью самоконтроля (и, возможно, самосознания). Именно поэтому мы испытываем побуждение к действию, хотя бы теоретически. К тому же время нам благоволит. К концу прошлого столетия стало очевидно, к вящему удовлетворению многих, что некоторые формы общественных отношений совершенно не работают, даже если судить по их собственным критериям успеха. И человечество смело шагнуло в третье тысячелетие. В конце концов, мы уже пережили эпоху глобальных государственных экспериментов XX века, которые предсказывал Ницше:
Социалистическая доктрина едва скрывает «добровольное отрицание жизни»; люди и народы, которые создают такое учение, не могут не ошибаться. Как я был бы счастлив, если бы несколько грандиозных экспериментов доказали, что жизнь в социалистическом обществе отрицает себя, обрубает свои корни. Земля достаточно велика, а человеческий потенциал еще отнюдь не истощен; поэтому такой практический урок и demonstratio ad absurdum [то есть доказательство от противного] не показались бы мне неприемлемыми, даже если бы они были получены высочайшей ценой человеческих жизней[21].
По-видимому, существуют определенные естественные или даже, осмелюсь сказать, абсолютные ограничения деяний человека и общества. Некоторые нравственные допущения и убеждения ошибочны; человеческая природа не бесконечно податлива.
Сейчас стало более или менее понятно, что чистая, абстрактная рациональность, за которой не стоят традиции, – рациональность, присущая коммунизму советского типа от зарождения до распада, – совершенно не способна определить и ясно выразить, что же должно направлять поведение человека и общества. Некоторые системы не работают, даже если в них есть некий отвлеченный смысл (даже если они более разумны, чем современные непонятные, хаотично сформировавшиеся системы, которые пришли им на смену). Некоторые устоявшиеся способы поведения людей, превратившиеся в модели общественного поведения на уровне государства, не дают желаемых плодов, не выдерживают проверки временем или даже приносят прямо противоположные результаты, пожирая тех, кто им следует и исповедует их ценность. Возможно, это происходит потому, что тщательно спланированные, логические и доступные для понимания системы не берут в расчет противоречивую, загадочную, непостижимую и зачастую смешную сторону человеческого характера, подмеченную Достоевским:
Теперь вас спрошу: чего можно ожидать от человека как от существа, одаренного такими странными качествами? Да осыпьте его всеми земными благами, утопите в счастье совсем с головой, так, чтобы только пузырьки вскакивали на поверхности счастья, как на воде; дайте ему такое экономическое довольство, чтоб ему совсем уж ничего больше не оставалось делать, кроме как спать, кушать пряники и хлопотать о непрекращении всемирной истории, – так он вам и тут человек-то, и тут, из одной неблагодарности, из одного пасквиля мерзость сделает. Рискнет даже пряниками и нарочно пожелает самого пагубного вздора, самой неэкономической бессмыслицы, единственно для того, чтобы ко всему этому положительному благоразумию примешать свой пагубный фантастический элемент. Именно свои фантастические мечты, свою пошлейшую глупость пожелает удержать за собой, единственно для того, чтоб самому себе подтвердить (точно это так уж очень необходимо), что люди все еще люди, а не фортепьянные клавиши, на которых хоть и играют сами законы природы собственноручно, но грозят до того доиграться, что уж мимо календаря и захотеть ничего нельзя будет.
Да ведь мало того: даже в том случае, если он действительно бы оказался фортепьянной клавишей, если б это доказать ему даже естественными науками и математически, так и тут не образумится, а нарочно напротив что-нибудь сделает, единственно из одной неблагодарности, собственно чтоб настоять на своем. А в том случае, если средств у него не окажется, – выдумает разрушение и хаос, выдумает разные страдания и настоит-таки на своем! Проклятие пустит по свету, а так как проклинать может только один человек (это уж его привилегия, главнейшим образом отличающая его от других животных), так ведь он, пожалуй, одним проклятием достигнет своего, то есть действительно убедится, что он человек, а не фортепьянная клавиша! Если вы скажете, что и это все можно рассчитать по табличке, и хаос, и мрак, и проклятие, так что уж одна возможность предварительного расчета все остановит и рассудок возьмет свое, – так человек нарочно сумасшедшим на этот случай сделается, чтоб не иметь рассудка и настоять на своем! Я верю в это, я отвечаю за это, потому что ведь все дело-то человеческое, кажется, и действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик! Хоть своими боками, да доказывал; хоть троглодитством, да доказывал. А после этого как не согрешить, не похвалить, что этого еще нет и что хотенье покамест еще черт знает от чего зависит…[22]
Сейчас мы обладаем мудростью значительной части человечества. Она передается из поколения в поколение в доступной и полной форме. Точные и подробные описания мифов и обрядов с древних времен хранят и определяют наши скрытые и открытые ценности. Эти мифы непосредственно обращаются к сущности успешного человеческого существования. Тщательный сравнительный анализ многочисленных трудов по религиозной философии помог бы в общих чертах обрисовать природу наших основных побуждений и нравственных убеждений – если бы люди были готовы признать свое невежество и пойти на риск. Точное определение основополагающих мифологических общностей могло бы стать первой ступенью сознательной эволюции подлинно универсальной системы нравственности. Создание такой системы, приемлемой как для опытно-научного, так и для религиозного мышления, могло бы оказать неоценимую помощь в разрешении внутренних, межличностных и общественных конфликтов. Обоснование такого сравнительного анализа с точки зрения психологии (или даже нейропсихологии), опирающейся на строго практические исследования, могло бы предложить нам возможность чего-то вроде конвергентной валидности и помогло бы решить извечную проблему: как получить то, что должно быть, из того, что есть, и как то, что мы должны делать, может быть неразрывно связано с тем, что мы собой представляем.
Правильный анализ мифологии, о котором здесь идет речь, – это не просто обсуждение «исторических» событий, происходящих на мировой арене (классический религиозный подход), и не просто исследование первобытных верований (классический научный подход). Напротив, это исследование, анализ и, наконец, создание стройной системы смысла, представляющей иерархическую организацию значимости опыта. Мифическое воображение изучает мир словно феноменолог, который стремится открыть природу субъективной реальности, вместо того чтобы заниматься описанием объективного мира. Миф и драматическое действо, которое является частью мифа, предлагают ответы на следующий вопрос: «Как получить абстрактное представление о современном опыте с точки зрения смысла?» То есть как определить его (субъективную, биологически обусловленную, общественно-приемлемую) эмоциональную уместность или мотивационную значимость. Если смысл есть предпосылка поведения, логично будет считать миф источником ответов на глубочайшие нравственные вопросы: что должно быть? (что следует сделать? Желаемое будущее (объект того, что должно быть) можно осмыслить только с помощью настоящего, которое служит необходимой точкой противопоставления и сравнения. Невозможно попасть куда-то в будущее, не находясь где-то в настоящем. Кроме того, желанность места назначения зависит от значимости (или валентности) освобождаемого места. Поэтому вопрос «что должно быть?» (по какому пути следовать?) содержит еще три подвопроса:
1) что есть? – какова природа (смысл, значимость) современного опыта?
2) что должно быть? – к какой (желательной, ценной) цели этот опыт должен стремиться?
3) как же нам тогда действовать? – какова природа особых процессов, с помощью которых нынешнее состояние может быть преобразовано в желаемое?
Активное постижение цели поведения, которое осмысляется через призму понятного настоящего, служит сдерживающим или определяющим критерием оценки текущих событий, происходящих как следствие повседневных действий. Цель – это воображаемое состояние, «место» желанных устремлений и сильных эмоций. Это состояние существует только в фантазии, как нечто (потенциально) предпочтительное настоящему. Поэтому постановка цели есть построение теории об относительно идеальных побуждениях – о благе. Воображаемое будущее представляет собой некий образ совершенства, порожденный имеющимся в настоящем знанием (по крайней мере, в оптимальных условиях), с которым постоянно сравниваются частные и общие детали происходящего. Этот образ совершенства – или ту самую землю обетованную – можно осмыслить как духовный мир (психологическое состояние), политическую утопию (истинное государство) или как и то и другое одновременно.
Мы отвечаем на вопрос «что должно быть?», рисуя картину желанного будущего.
Это будущее невозможно представить, не связав его с (понятным) настоящим. Именно осознание эмоциональной приемлемости настоящего предлагает ответ на вопрос «что есть?» – какова природа (смысл, значимость) современного опыта?
Мы понимаем, «как же нам тогда действовать», когда учитываем все обстоятельства и находим наиболее эффективную и последовательную стратегию воплощения в жизнь желанного будущего.
Рис. 1. Область и составные элементы известного
Живя в обществе, мы ищем и находим ответы на эти три основополагающих вопроса, то есть получаем знание, основанное на поведении, – знание с мифологической точки зрения. Структура мифологического познания – что есть, что должно быть и как прийти от одного к другому – представлена на рисунке 1.
Известное – это исследованная территория, нечто хорошо изученное, постоянное, это «град Божий» в светском его понимании. Оно находит метафорическое воплощение в мифах и преданиях, описывающих общину, царство или государство. Такие повествования учат нас чувствовать особое вдохновение от настоящего, связывая его с желанным будущим, помогают придумывать и оценивать варианты действий в пределах этой схемы. Все мы создаем определенные модели того, что есть, того, что должно быть, и того, как преобразовать одно в другое. Для этого мы сопоставляем наши желания, проносящиеся в воображении или выражающиеся в действии, с желаниями нашего окружения – семьи, знакомых и общества. Вопрос «как нам поступать» составляет наиболее значимую часть общественного договора. Следовательно, область известного – это «территория», на которой мы живем со всеми, кто явно или скрыто следует нашим традициям и разделяет верования.
Мифы считают эту «общую обозначенную территорию» неотъемлемой частью существования, чем она и является, поскольку культура есть неизменная составляющая человеческого общества.
«Повествования о известном» – ритуальные обычаи, легенды о древних героях, мифы и символы культурной или расовой уникальности – очерчивают привычную территорию. Они оплетают людей тонкими сетями смысла, и сама необходимость спорить о смысле исчезает. Те, кто знает и принимает правила игры, могут спокойно выходить на поле, не затевая борьбы за сами правила. Это обещает мир, стабильность и возможное процветание – выходит отличная партия. И все же хорошее – это враг лучшего. Игра всегда может получиться более захватывающей. Миф есть изображение известного. Если этим и ограничиться, его важность станет считаться непревзойденной. Но миф также дает почти непостижимые по своей глубине знания, если (как мне хотелось бы доказать) его правильно понять. Мы все создаем модели того, что есть, того, что должно быть, и того, как преобразовать одно в другое. Мы меняем стиль поведения, если последствия не оправдывают ожиданий. Но иногда недостаточно просто начать вести себя по-другому. Мы должны пересмотреть не только то, что мы делаем, но и то, что мы считаем важным. То есть следует переосмыслить природу мотивационной значимости настоящего и идеальную природу будущего. Это радикальное, даже революционное преобразование, и осуществить его очень непросто. Однако мифическое мышление уже обрисовало суть таких изменений в блестящих подробностях.
Основная грамматическая конструкция так называемой мифологии преобразования наиболее ярко проявляется в виде «пути» (или образа жизни). Замечательный литературовед Нортроп Фрай показывает, как понятие пути постепенно раскрывается в светской и религиозной литературе:
Следование за повествованием тесно связано с центральной литературной метафорой путешествия, где имеется человек, который отправился в путь, и дорога, стезя или направление – самое простое слово для понятия «путь». Происхождение английского слова journey (путешествие) связано с французскими словами jour и journee (день, сутки). И действительно, символичные путешествия совершаются, как правило, довольно неспешно. Обычно описывается дневное путешествие, то есть расстояние, которое герой может покрыть от восхода до заката солнца. В более широком смысле дневной цикл становится метафорой всей жизни. Так, в стихотворении А. Хаусмана «Пробуждение» утренний подъем – это метафора продолжения жизненного пути, путешествия, заканчивающегося смертью («Эй, вставай: дождешься смерти, хватит времени для сна»). Прототип этого образа взят из Библии, призывающей нас трудиться, «доколе есть день; приходит ночь, когда никто не может делать».
Слово «путь» отлично показывает, что язык построен на ряде метафорических аналогий. Наиболее распространенным значением слова «путь» в английском языке является метод или способ совершения действия, но метод и способ подразумевают некоторое последовательное повторение, и такое повторение приводит нас к метафорическому ядру дороги или стези… В Библии словом «путь» обычно переводят древнееврейское понятие derek и греческое hodos. В текстах этой священной книги часто акцентируется контраст между прямым путем, который ведет нас к месту назначения, и кривой дорогой, которая вводит в заблуждение или путает. Этот метафорический контраст характерен для всей христианской литературы: мы открываем «Божественную комедию» Данте, и в третьей строке говорится о том, что герой сбился с пути: «Che la diritta via era smarita» («Утратив правый путь во тьме долины»). В других религиях имеется та же метафора: в буддизме говорится о так называемом восьмеричном пути. В китайском даосизме понятие «Дао» также обычно переводится как «путь» (например, Артуром Уэйли), хотя я понимаю, что ключи иероглифа, который используется для записи этого слова, означают что-то вроде «вращения головой». Священная книга даосизма «Дао Дэ Цзин» начинается словами о том, что Дао, которое может быть выражено словами, не есть настоящее Дао; то есть нас призывают остерегаться метафорических ловушек в языке или, как говорит восточная мудрость, не путать Луну с пальцем, указывающим на нее. Однако далее говорится, что Дао все же можно дать некоторую характеристику: это особый «путь в долине», направление, принятое со смирением, самоуничижением и своего рода расслаблением, или бездействием, которые превращают всякое деяние в полезное[23].
Путь – это и сама жизнь, и ее цель[24]. То есть жизненная стезя – это то, что встретилось на пути человека. Самая важная составляющая образа пути – это, по-видимому, изначально присущая или наследуемая возможность определять главную мысль или руководствоваться ею. Она находит выражение в извечной склонности человека сначала задаваться вопросом «в чем смысл жизни?», а затем искать на него ответ.
Центральное понятие пути лежит в основе проявления четырех особых мифов, или классов мифов, и дает в драматической форме более полный ответ на три вопроса, поставленных ранее: какова природа (смысл, значимость) текущего бытия? к какой (желательной) цели должно это состояние двигаться? и, наконец, каковы процессы, посредством которых нынешнее состояние может быть преобразовано в желаемое? Эти четыре класса мифов включают:
1) мифы, описывающие устойчивое состояние в настоящем или в прошлом (например, рай или тиранию);
2) мифы, описывающие проникновение чего-то аномального, неожиданного, угрожающего или многообещающего в это начальное состояние;
3) мифы, описывающие превращение ранее существовавшего устойчивого состояния в хаос из-за произошедшего аномального или неожиданного события;
4) мифы, описывающие возрождение стабильности (обретенный рай или возвращение тирании) из хаоса рухнувшего прошлого, дополненное знанием о существовании аномалии.
Рис. 2. Метамифологический цикл пути
Метамифология пути описывает некий способ, которым сначала создаются, а затем (при необходимости) полностью перестраиваются определенные представления (мифы) о настоящем, будущем и способе превращения одного в другое. Одним из примеров метамифа является традиционное христианское (и не только) представление о том, что человек утратил благодать и впал в нынешнее безнравственное, духовно невыносимое состояние, сопровождаемое желанием вернуться в рай. Поэтому вполне уместно сказать, что христианская мораль представляет собой некий план действий, целью которого является возвращение, приход или обретение (иногда в загробной жизни) Царства Божьего – идеального будущего. Мысль о том, что человек нуждается в искуплении – и что таким искуплением может стать обретение давно потерянного блаженства, – объединяет мифологии представителей очень разных и давно разделенных культур[25]. Эта общность возникает потому, что человек, исконно наделенный самосознанием, бесконечно страдает от жизни и вечно жаждет передышки.
Рисунок 2 схематически изображает круг бытия, который начинается и заканчивается в одной и той же точке формирования условного, но вполне определенного нравственного знания (верования). Веру легко подорвать, потому что она конечна, – то есть бесконечная тайна, окружающая человеческий разум, может в любую минуту разрушить временно устоявшиеся схемы действий. Например, детские привычки отлично работают в начале жизни; процессы созревания меняют условия существования, внося хаос в недавнее царство уверенности. Значит, пора не только пересмотреть план действий, но и переосмыслить цели, к которым такие действия могут привести, а также понять, с чем и с кем они соотносятся в настоящем.
Известное – то, что уже произошло, – защищает нас от неизвестного, от хаоса, то есть определенным и предсказуемым образом упорядочивает наш опыт. Неизвестное – хаос, от которого мы защищены, имеет свою собственную природу. Эта природа сперва воспринимается как эмоциональная значимость, а не как объективное свойство. Если мы следуем намеченному плану и вдруг случается что-то непонятное или непредсказуемое, мы сначала удивляемся. Это удивление, вернее, смесь опасения и любопытства, отражает инстинктивную эмоциональную реакцию человека на нежеланное происшествие. Появление чего-то неожиданного доказывает, что мы по определению не знаем, как себя вести, ведь мы убеждаемся в полноте знаний, только получая желаемое. Если мы оказались где-то и не знаем, что делать, мы (вероятно) попали в беду – мы можем узнать что-то новое, но опасность еще не миновала. Попав в беду, мы испытываем страх. Когда все вокруг знакомо, нет причин бояться. За пределами этой области известного царит паника. Именно поэтому мы не любим, когда нарушаются планы. Мы цепляемся за то, что понимаем. Но это не всегда срабатывает, ведь знаний о настоящем не всегда достаточно для того, чтобы сделать шаг в будущее. То есть мы должны быть в состоянии изменить уже осмысленное, даже с риском для жизни. Весь фокус в том, чтобы осуществить перемены и все же остаться в безопасности. Это не так просто. Когда изменений слишком много, они ведут к хаосу, когда их слишком мало – к застою (за которым последует хаос, когда наступит будущее, к которому мы не готовы).
Случайно окунуться в состояние хаоса – значит соприкоснуться с «силами, которые подрывают привычное устройство мира». Эмоциональные последствия такого столкновения могут быть воистину ошеломляющими. Именно поэтому люди стараются избегать внезапных «встреч с неизвестным» и готовы пойти почти на все, чтобы защитить неприкосновенность преданий, которые их оберегают.
Глава 2. Карты смысла: три уровня анализа
Люди по природе своей готовы реагировать на необычную информацию – на новизну. Мы неосознанно переключаем внимание, испытываем сильные эмоции (сначала страх, затем любопытство) и импульсивно меняем поведение (сначала прекращаем текущие действия, затем начинаем активно исследовать сложившуюся ситуацию). Инстинктивная реакция зачастую (но не всегда) помогает нам учиться тому, как нужно себя вести. Это происходит – или происходило изначально – при столкновении с чем-то новым или непривычным.
Новизна есть противоположность известному, и эти понятия взаимозависимы. Более того, известное всегда условно, поскольку человеческое знание ограниченно. Условное знание, необходимое хотя бы для того, чтобы управлять чувствами, складывается из устоявшейся эмоциональной значимости настоящего, противопоставленной идеализированному, предполагаемому или воображаемому будущему состоянию. Мы оцениваем невыносимое настоящее в сравнении с идеальным будущим. Мы действуем, чтобы превратить то, где мы находимся, в то, где мы хотели бы быть.
Если людям удается воплотить планы в жизнь и изменить настоящее, они все равно остаются (образно выражаясь) в области известного. Когда же наши действия приводят к нежеланным последствиям – иными словами, когда мы ошибаемся, – мы попадаем в область неизвестного, где правят более древние эмоциональные силы. Совершая мелкие оплошности, человек меняет планы, но не отказывается от своих целей и сохраняет привычные представления об окружающей действительности. Катастрофические ошибки, напротив, заставляют нас пересматривать не только средства достижения желаемого, но и исходные позиции, и сами цели. Такая переоценка неизбежно сопровождается бурным выплеском эмоций.
Области «известного» и «неизвестного» можно смело назвать постоянными составными элементами жизненного опыта человека – и даже окружающей его среды. В любое время, в любом месте и в любой цивилизации люди вынуждены приспосабливаться к факту существования культуры (или, грубо говоря, к области известного), а также к тому, что она крайне неполноценна (поскольку область неизвестного всегда продолжает существовать, независимо от степени предыдущей «адаптации»). Человеческий мозг, как и мозг высших животных, по-видимому, приспособился к вечному присутствию этих двух областей. Он по-разному работает, находясь на знакомой и незнакомой территориях. В неисследованном мире первоначально царит осторожность, то есть страх, неподвижность. Но она может быть вытеснена любопытством – надеждой, волнением и, прежде всего, творческим исследованием. Творческое исследование неизвестного и следующее за ним зарождение знания есть построение или обновление моделей поведения и представлений – неизвестное перестает быть ужасающим и непреодолимым и превращается во что-то полезное (или, по крайней мере, малозначительное). Способность к творческому исследованию и накоплению знаний можно рассматривать как третий и последний постоянный составной элемент человеческого опыта (наряду с областями «известного» и «неизвестного»).
Мифологические представления о мире, определяющие реальность как арену действий, являют собой динамическую взаимосвязь между всеми тремя составляющими человеческого опыта. Вечному неизвестному – созидательной и разрушительной природе, источнику и предназначению всех вещей – обычно приписывается крайне эмоциональный и противоречивый женский образ (мать и фигура, которая в конечном счете поглощает всех и вся). Напротив, вечное известное – культура, очерченная территория, нечто тираническое и защищающее, предсказуемое, дисциплинирующее и ограничивающее, общий результат героизма и жажды познания – обычно наделяется мужскими характеристиками (в отличие от матери-природы). И наконец, вечное познающее – связующее звено между известным и неизвестным – это рыцарь, убивающий дракона хаоса, герой, превращающий беспорядок и путаницу в ясность и уверенность, бог Солнца, вечно рассеивающий тьму, и Слово, предвещающее сотворение Вселенной.
Жизнь нормальная и революционная: две нехитрые истории
Мы рассказываем себе о том, кто мы, где хотим быть и как собираемся попасть в желанное место. Эти истории управляют эмоциями людей, определяя ценность вещей, которые встречаются им на пути, и значимость событий, которые они переживают. Мы считаем положительным то, что ведет нас к поставленной цели, отрицательным – то, что препятствует ее достижению, и малозначительным – то, что никак не влияет на нашу жизнь. Большинство вещей малозначительны, и это хорошо, поскольку ресурсы человеческого внимания ограниченны.
Неудобства идут вразрез с нашими планами. Мы стараемся избегать всевозможных раздражителей. Тем не менее они часто встают у нас на пути – настолько часто, что их можно рассматривать как неотъемлемую, предсказуемую и постоянную характеристику окружающей среды. Люди адаптировались к этой особенности – у нас есть внутренние ресурсы, чтобы справляться с неудобствами. Делая это, мы становимся сильнее и получаем преимущества.
Но если неприятности игнорировать, они не исчезнут сами собой. Когда скапливается достаточно раздражителей, случается катастрофа – катастрофа, несомненно, самопроизвольная, но зачастую ее невозможно отличить от божьей кары. Неудобства призваны нарушать наши планы, и мы готовы притворяться, что их просто нет. Катастрофы же, напротив, ломают сюжеты наших историй и сильно расшатывают эмоции. По своей природе их труднее игнорировать, но мы все равно упорно стараемся их не замечать.
Мы привыкли к неудобствам. К сожалению, мы также привыкли к катастрофам (самопроизвольным и стихийным). Люди приспособились и к мелким раздражителям, и к большим потрясениям, считая их неотъемлемой частью окружающей среды. С катастрофой, как и с неудобствами, можно справиться, но более высокой ценой. Мы научились адаптироваться и находить компромисс, но от этого масштаб бедствия может разрастись и породить сокрушительную силу.
Чем больше неудобств игнорируется в каждой отдельной катастрофе, тем вернее она спровоцирует разрушение.
За последние полвека исследователи изучили достаточное количество умственных и эмоциональных реакций, чтобы разработать общие положения теории эмоциональной регуляции. Особое внимание в этой теории уделяется тому, как человек воспринимает новизну или аномалию при обработке информации. Найдено достаточно убедительных доказательств того, что наши эмоциональные, когнитивные и поведенческие реакции на неизвестное или непредсказуемое запрограммированы – они представляют собой естественные структурные элементы самого процесса сознания. Мы невольно присматриваемся к тому, что происходит вопреки нашим предсказаниям – вопреки желаниям, выраженным в ожиданиях. Такое непроизвольное внимание составляет бо́льшую часть человеческого сознания. Это первый шаг, который мы делаем, чтобы приспособить поведение и схемы толкования бытия к миру опыта (конечно, если мы действительно делаем этот шаг), первый шаг к тому, чтобы превратить современный мир в желанное место существования.
Русские ученые – Е. Н. Соколова, О. Виноградова, А. Р. Лурия (а в последнее время и Э. Гольдберг) – выбрали во многом уникальный подход к изучению жизнедеятельности человека и стали пионерами современных исследований влияния новизны на эмоции и мышление. Скорее всего, их вдохновили работы академика Павлова, который отмечал первостепенную важность рефлекторной дуги, а также учение марксистов, расценивающее труд – созидательное действие – как черту, определяющую человека. О чем бы ни говорили отдельные прецеденты, русские ученые совершенно определенно рассматривали двигательные реакции и их абстрактные заменители как критически важный аспект нашего существования. Такая позиция исторически отличала их от западных коллег, которые считали мозг чем-то вроде компьютера – своеобразной машиной для обработки информации. Психологи, придерживающиеся этих убеждений, сосредоточили усилия на исследовании того, как мозг обрабатывает информацию, поступающую извне, как он познает объективную действительность. Русские специалисты, напротив, посвятили себя изучению роли мозга в управлении поведением и в порождении эмоций, связанных с этим поведением. Современные исследователи, проводившие опыты на животных, прежде всего Джеффри Грей[26], с поразительным успехом переняли подход российских коллег. Теперь мы знаем, по крайней мере в общих чертах, как люди реагируют на нечто неожиданное (то, что беспокоит, раздражает, пугает, подает надежду).
Психофизиолог-новатор Е. Н. Соколов начал изучать «рефлекторную основу» внимания в 1950-х годах. К началу 60-х он настолько продвинулся в своих трудах, что смог сформулировать следующие ключевые положения. Первое:
Одним из возможных подходов к анализу образования рефлексов является изучение нервной системы как механизма, создающего модель внешнего мира путем специфических изменений, происходящих в его внутренней структуре. В этом смысле определенные изменения в нервной системе схожи по структуре с внешними факторами, которые она отражает и которым уподобляется. Как внутренняя модель, формирующаяся в нервной системе в ответ на воздействие факторов внешней среды, образ выполняет жизненно важную функцию: он меняет характер поведения, позволяя организму прогнозировать события и активно приспосабливаться к тому, что происходит вокруг[27].
И второе:
Я впервые столкнулся с явлениями, указывавшими на то, что высшие отделы центральной нервной системы моделируют внешние факторы, когда изучал реакции на «новые» [стимулы. Я определил эти реакции как] ориентирующие рефлексы. Особенность ориентирующего рефлекса состоит в том, что после многократного воздействия одного и того же стимула (обычно от пяти до пятнадцати раз) реакция исчезает (или, по общему выражению, «угасает»). Однако для пробуждения реакции достаточно малейшего изменения такого стимула… Изучение ориентирующих рефлексов показывает, что они не возникают непосредственно в результате поступающего возбуждения; они скорее вырабатываются благодаря сигналам несоответствия, которые появляются, когда афферентные [то есть входящие] сигналы сравниваются со следом, оставленным в нервной системе более ранним сигналом[28].
Е. Н. Соколов занимался прежде всего моделированием событий в объективном внешнем мире и, в сущности, предполагал, что, формируя модель, мы создаем факты. Большинство ученых, последовавших примеру Соколова, хотя бы косвенно приняли его основное допущение. Эта точка зрения требует некоторой доработки. Мы действительно моделируем факты, но на самом деле нас интересует их значимость – их ценность. Таким образом, наши картины мира содержат, если можно так выразиться, два разных типа информации – сенсорную (то есть воспринимаемую органами чувств) и эмоциональную. Недостаточно знать, что нечто существует. В равной степени необходимо понимать, что означает это нечто. Можно было бы даже утверждать, что животные – и люди – в первую очередь оценивают эмоциональную значимость того, что их окружает.
Как и братья наши меньшие, мы возвращаемся к основам основ: это (неизвестное) существо может меня съесть? Я могу его съесть? Будет ли оно преследовать меня? Стоит ли мне преследовать его? Я могу заняться с ним любовью? Мы создаем факты, чтобы отслеживать смысл. То есть мы можем моделировать факты, и это, несомненно, полезно. Однако чтобы выжить, мы должны формировать их смысл. Основополагающие карты человеческого опыта – карты, составленные как повествование, – изображают побудительную ценность нашего состояния здесь и сейчас, противопоставленную вымышленному идеалу. К ним прилагаются планы действий – наши прагматические представления о том, как получить желаемое.
Описание этих трех элементов – нынешнего состояния, будущего состояния и средств, связывающих их между собой, есть исходное и необходимое условие создания простейшего повествования, которое определяет значимость той или иной среды с точки зрения моделей поведения, ограниченных временем и пространством. Переход к точке «Б» предполагает, что вы находитесь в точке «А», – невозможно планировать движение в отсутствие начальной позиции. Точка «Б» представляет собой конечную цель – значит, она имеет более высокую ценность, чем точка «А. Это более желанное место по сравнению с нынешней позицией. Именно предполагаемое улучшение в точке «Б» делает всю карту значимой, то есть насыщенной эмоциями. Способность намечать условные и абстрактные конечные цели (такие, как точка «Б») и противопоставлять их настоящему позволяет людям использовать внутренние системы знаний для управления эмоциональными реакциями[29].
Повествование – это связующее звено между верой и эмоциями. Нормальные повествования сообщают, где мы находимся, куда идем и как сможем туда попасть. Революционные повествования, напротив, описывают процесс преобразования нормальных повествований, когда возникает необходимость. Между двумя типами повествования нет строгого качественного различия – это скорее вопрос степени. И все же, пока мы не углубились в тему, их можно рассматривать как отдельные субъекты (поскольку крайности континуума чисто теоретически могут рассматриваться как противоположности).
Если человек последует сценарию практического повествования, он получит желаемый результат. Область, очерченная на карте таким повествованием, может обоснованно считаться «исследованной территорией», поскольку происходящие «там» события предсказуемы. Место же, где осуществление плана приводит к неожиданным последствиям, сулит опасность или наказание, напротив, может рассматриваться как «неисследованная территория». То, что происходит «там», не соответствует нашим пожеланиям. Это означает, что привычное место, где начинают происходить непредсказуемые вещи, становится незнакомым (хотя с объективной точки зрения это может быть один и тот же участок пространства). Где-то мы знаем, как действовать, где-то – нет. Наши планы порой срабатывают, а порой срываются. Таким образом, области бытия, в которых мы существуем, – так сказать, наше окружение – всегда определяются чем-то предсказуемым и контролируемым в парадоксальном сопоставлении с непредсказуемым и неконтролируемым. Вселенная состоит из порядка и хаоса – по крайней мере, с метафорической точки зрения. И все же, как ни странно, наша нервная система приспособилась именно к этой метафорической вселенной.
Хотя работа Е. Н. Соколова и его коллег[30] вызвала значительный интерес на Западе, ее влияние на современные исследования человеческих побуждений и эмоций оказалось весьма и весьма ограниченным. Я хотел бы исправить это упущение и расширить основные тезисы профессора Соколова до той степени, которая в настоящее время может считаться справедливой как в теории, так и на практике. Попросту говоря, Евгений Николаевич обнаружил, что люди (как и животные, стоящие в самом конце цепи эволюции) имеют врожденную реакцию на то, что они не хотят, не в силах предсказать или не могут понять. Соколов определил основные характеристики того, как мы реагируем на неизвестное – на непонятную совокупность событий, которые пока никак не классифицированы. Представление о том, что мы инстинктивно реагируем на появление неизвестного, воистину революционно. Начиная обсуждение этого вопроса, я хотел бы вам рассказать две истории (что очень нетипично для научных изысканий, но прекрасно соответствует нашей теме).
Нормальная жизнь
Если принять и преодолеть трудности до того, как они возникнут, их даже можно избежать, остановив подступающее смятение. Вот способ поддерживать мир[31].
Вы – офисный работник, стараетесь сделать карьеру. Каждый день вы идете к поставленной цели. Вы стараетесь изо всех сил, чтобы продвинуться по служебной лестнице. Сегодня вы идете на деловую встречу, от которой, возможно, зависит ваше будущее. У вас в голове ясно сложился образ этого мероприятия: его характер, стиль общения участников. Вы знаете, чего хотите достичь. Эта картина потенциального будущего – лишь фантазия, но она складывается (настолько, насколько вы с собой честны) из имеющихся у вас сведений и деталей, полученных из прошлого опыта. Вы посещали много деловых встреч. Вы знаете, как они обычно проходят (если не случается ничего неожиданного); вы представляете, как будете себя вести и какое влияние можете оказать на окружающих. Ваша модель желанного будущего прочно основана на том, что вы знаете в настоящем.
У вас также имеется постоянно действующая модель настоящего. Вы понимаете свое (несколько подчиненное) положение в компании. Оно отражает ваш авторитет для тех, кто стоит выше и ниже вас в корпоративной иерархии. Вы понимаете значимость опыта, который регулярно получаете на работе: вы знаете, кому можно отдавать приказы, кому подчиняться, к кому прислушаться, кто эффективно выполняет задания, на кого можно не обращать внимания и так далее. Вы всегда сравниваете это нынешнее (неудовлетворительное) состояние со своим идеалом: вы становитесь все более уважаемым, влиятельным, богатым и счастливым. Беспокойства и страдания уходят, вы достигаете абсолютного успеха. Вы постоянно пытаетесь преобразовать имеющееся настоящее в желанное будущее. Ваши действия направлены на то, чтобы приблизиться к идеалу – сделать то, что есть сейчас, более похожим на то, чего вы хотите достичь. Вы уверены в своей модели реальности, в своей истории. Действуя по такому сценарию, вы получаете результат.
Вы сидите в своем кабинете и мысленно готовитесь к встрече, представляете, что играете там главную роль – решительно задаете направление обсуждению, оказываете мощное влияние на коллег. Пора выходить. Встреча пройдет в другом здании. Вы разрабатываете примерный план действий, чтобы попасть туда вовремя. По вашим подсчетам, дорога займет пятнадцать минут.
Вы выходите из кабинета на двадцать седьмом этаже и вызываете лифт. Проходит минута, другая, третья… Лифт не появляется. Этого вы не учли! Чем дольше вы ждете, тем больше нервничаете. Сердце бьется сильнее – нужно действовать (но действие еще не определено). Ладони потеют. К щекам приливает кровь. Вы начинаете ругать себя за то, что не просчитали возможность задержки. Может быть, вы не так уж умны? Вы готовы пересмотреть привычные представления о себе. Но сейчас на это нет времени: надо выбросить из головы мрачные мысли и сосредоточиться на текущей задаче.
Неожиданное – застрявший где-то лифт – только что стало явным. Вы планировали зайти в него, чтобы добраться до места назначения, но он не появился. Первоначальный план действий не дал желаемых результатов. По вашему собственному определению, этот план не удался. Нужен еще один – и побыстрее. К счастью, есть альтернативная стратегия – лестница! Вы бросаетесь на другой конец этажа, толкаете дверь… Она заперта. От расстройства и тревоги вы ругаете обслуживающий персонал. Неизвестное возникло снова. Вы пробуете другой выход. Успех! Дверь открывается. В вашем сердце расцветает надежда. Еще можно успеть вовремя! Вы мчитесь вниз по ступенькам – все двадцать семь этажей – и выскакиваете на улицу.
Времени остается слишком мало. Вы спешите к месту встречи и контролируете происходящее: удается ли приблизиться к достижению поставленной цели? Немощные старушки, смеющиеся дети и влюбленные парочки мешают вам идти быстрее. Это так раздражает! Обычно вы считаете себя хорошим человеком. Почему же эти невинные люди приводят вас в бешенство? На оживленном перекрестке светофор никак не переключается. Вы злитесь от нетерпения и глупо ворчите себе под нос, переминаясь с ноги на ногу на тротуаре. Пульс учащается. Наконец-то загорается зеленый. Вы улыбаетесь и бросаетесь вперед, затем взбегаете вверх по небольшому склону. Откуда взялось столько энергии? Ведь вы сейчас не в лучшей форме… Показалось нужное здание. Вы смотрите на часы. Осталось пять минут. Отлично! Вас переполняют чувства облегчения и удовлетворения. Вы все же на месте, а значит, вы вовсе не идиот. «Слава Богу», – скажет про себя верующий человек.
Если бы вы все удачно спланировали и пришли пораньше, другие пешеходы и неожиданные задержки вообще бы на вас не повлияли. Вы бы обратили внимание на красивое лицо в толпе и попросту не заметили бы препятствий. Возможно, вы бы даже все это время наслаждались солнечным деньком (что маловероятно) или думали о чем-то действительно важном – например, о завтрашней встрече.
Вы идете к зданию. Внезапно позади раздается грохот: судя по звукам, какой-то грузовик на полной скорости наехал на бетонное ограждение (вероятно, бордюр). На тротуаре вы в безопасности – по крайней мере, так вы думали секунду назад. Ваши фантазии о предстоящей встрече испаряются. То, что вы задержались, больше не кажется важным. Это новое происшествие заставило вас резко остановиться. Какая уж тут спешка! Ваш слух лихорадочно определяет источник звука. Вы невольно поворачиваете туловище, шею, голову и оглядываетесь на то место в пространстве, откуда, по-видимому, раздается грохот[32]. Вы смотрите во все глаза, зрачки расширяются[33]. Сердце колотится все чаще, пока тело готовится к реактивному действию – как только будет определен правильный путь этого действия[34]. Вы начинаете активно изучать неожиданное событие, как только настроитесь на него всеми органами чувств и призовете на помощь все ресурсы познания. Вы выдвигаете предположения о возможной причине сильного шума еще до того, как оборачиваетесь. В вашем сознании вспыхивают образы. Машину занесло на бордюр? Что-то тяжелое упало с крыши? Ветер опрокинул рекламный щит или дорожный знак? Вы сканируете глазами то место, откуда донесся резкий звук. Грузовик с бетонными плитами в кузове только что проехал выбоину на дороге. Тайна раскрыта. Вы определили истинную побудительную значимость неизвестного события, которое всего несколько секунд назад было опасным и угрожающим. Она равна нулю. Тяжелый автомобиль въехал в ухаб. Ерунда! Сердце снова бьется ровно. На сцену вашего разума возвращаются мысли о предстоящей встрече. Первоначальное путешествие продолжается, как будто ничего не случилось.
Что происходит? Почему вас пугают и расстраивают застрявший лифт, старушки с палочками, беззаботные влюбленные, грохочущие машины? Почему ваши эмоции и поведение так изменчивы?
Подробное описание процессов, управляющих обычными эмоциональными реакциями человека, дает основу для правильного понимания его побуждений. Е. Н. Соколов и его коллеги, в сущности, обнаружили, что неизвестное, врывающееся в существующую здесь и сейчас модель настоящего и будущего, изначально имеет побудительную значимость или, выражаясь несколько иначе, что неизвестное может служить безусловным стимулом.
Какова изначальная побудительная значимость неизвестного? Можно ли вообще задаваться таким вопросом? В конце концов, неизвестное по определению означает нечто еще не исследованное. Невозможно ничего сказать о том, с чем никто еще не сталкивался, – это вполне логично. Однако мы имеем дело не с информацией, поступающей от органов чувств, и не с определенными материальными признаками, а со значимостью, или валентностью. Сама по себе значимость биполярна (если упрощенно подходить к ее определению). Она может быть отрицательной или положительной (или вообще нулевой). Мы имеем достаточное представление об относительных пределах отрицательной и положительной значимости, чтобы установить временны́е границы вокруг возможности. Самое худшее, чем в целом может обернуться неизвестное, – это смерть (или длительные страдания, за которыми следует смерть). Люди смертны – эта уязвимость и подсказывает нам нижний предел. Лучшее, чем может оказаться неизвестное, определить труднее, но некоторые обобщения все же сделать можно. Мы хотим быть богатыми (по крайней мере не нуждаться), здоровыми, умными, любимыми. Можно сказать, что величайшее благо, которое может принести неведомое, призвано помочь нам преодолеть исконные лишения (бедность, невежество, уязвимость), а не оставаться их несчастными жертвами. Следовательно, эмоциональная область неизвестного очень велика: она простирается от самых жутких страхов до самых страстных желаний.
Разумеется, неизвестное противопоставляется известному. Все, что не понято или не исследовано, – неизвестно. Связь между часто (и несправедливо) разделенными областями познания и эмоций может стать более ясной в свете этого вполне очевидного факта. Отсутствие именно ожидаемого удовлетворения уязвляет и причиняет боль[35] – эмоция появляется как врожденная реакция на внезапное и непредсказуемое изменение теоретически осмысленного мироустройства. Добросовестный работник, ожидающий повышения по службе, то есть человек, который рисует желанное будущее, опираясь на свое понимание настоящего, обижается, когда вместо него выдвигают кого-то «менее достойного» («люди сильнее всего страдают от своих добродетелей»[36]). Если человека оскорбили и причинили ему боль, если его ожидания рухнули, в будущем он, скорее всего, станет работать хуже, с бо́льшим негодованием и гневом. И наоборот, если ребенок не выполнил домашнее задание, он с ликованием слушает, как звенит звонок в конце урока. Звонок сигнализирует об отсутствии ожидаемого наказания, а значит, вызывает положительные эмоции, облегчение, счастье[37].
Поэтому именно образ цели (желанное будущее, которое рисует воображение, исходя из оценки настоящего) в значительной степени определяет мотивационную значимость происходящего. Человек использует свои знания, чтобы определить, как обстоят дела, если при этом побуждающие силы текущих событий остаются в равновесии: удовлетворение достаточно, наказание минимально, угроза терпима, надежды велики, – все правильно сбалансировано в краткосрочной и долгосрочной перспективах. Примером такого благоприятного положения дел может послужить чей-то успех или блестящая карьера: богатый наркобарон, счастливая мать семейства, глава крупной корпорации, штатный профессор Гарварда. В понимании окружающих они достигли вершины. Но не менее совершенными достижениями могут стать отсутствие ненужных вещей и радости аскетической жизни. Дело в том, что некое желанное будущее сначала складывается в воображении, а затем используется в качестве главного ориентира для действия в настоящем. Эти шаги можно рассматривать как звенья цепи (конец которой прикреплен к желанному будущему).
Участники деловой встречи (на которую спешил герой моей истории) могут рассматривать ее как одно из звеньев в цепи, которая в теории может привести к оглушительному успеху – должности генерального директора (или к чему-то менее желанному, но тоже хорошему). Таким образом, удачно проведенная встреча как подцель будет иметь такое же побудительное значение, как и цель, хоть и не вызовет слишком бурных эмоций (поскольку это лишь малая часть большого и важного целого). Учитывая все обстоятельства, образцовая встреча будет представляться в идеале как динамическая ситуация с оптимальным побуждением (типичное целевое состояние). Вы воображаете, как пройдет встреча, – складывается представление о желаемом результате, разрабатывается и разыгрывается стратегия поведения, направленного на достижение этого результата. «Воображаемая встреча» – лишь фантазия, но она основана на прошлых знаниях (предполагается, что знание действительно было накоплено и что человек может и хочет его использовать).
В достижении идеального результата участвуют все эмоциональные системы, которые управляют реакцией на наказание, удовлетворение, угрозу и обещание. Все, что мешает получить желаемое (например, безобидные старушки с палочками), будет расцениваться как угроза и/или наказание; все, что увеличивает шансы на успех (например, свободный тротуар), будет восприниматься как нечто многообещающее[38] или приятное. Именно по этой причине буддисты верят, что всё есть майя, или иллюзия[39]: побудительное значение происходящих событий четко определяется природой цели, ради которой совершается действие. Эта цель осмысляется в случайных образах – в фантазиях. Мы постоянно сравниваем современный мир с идеальным, созданным в воображении, выносим эмоциональные суждения и, следовательно, действуем. Мелкие обещания и удовлетворения указывают на то, что мы успешно идем к цели. Человек спешит по делам, вдруг поток пешеходов расступается – он тут же бросается вперед, страшно довольный случившимся. Добравшись куда-то заблаговременно, мы от души хвалим себя за то, что хорошо спланировали маршрут. Серьезные обещания или глубокое удовлетворение, напротив, подтверждают наши общие представления о происходящем. Они указывают на то, что мы в силах контролировать эмоции, следуя выбранному пути. Мелкие угрозы или наказания указывают на недостатки средств, которые мы используем для достижения желанной цели. Мы тут же меняем стратегию поведения и устраняем угрозу. Когда лифт не приезжает в нужное время, мы идем по лестнице. Задержавшись на светофоре и наконец дождавшись зеленого сигнала, мы ускоряем шаг. Серьезные угрозы и наказания (читай – травмы) имеют качественно иную природу. Они заставляют сильно усомниться в правильности наших представлений о происходящем вокруг и в обоснованности наших стремлений. Такие случаи подрывают веру в конечную цель (и нередко в правильность выбора исходных позиций).
В фантазиях мы рисуем идеальную картину мира, опираясь на имеющуюся информацию. Мы используем известное, чтобы создать образ того, что могли бы иметь, и, следовательно, того, что должны делать. Но мы сравниваем наше восприятие реального мира с воображаемой картиной желанного будущего, а не с простыми ожиданиями. Мы сравниваем то, что имеем (в нашем представлении), с тем, чего хотим, а не с тем, что, по нашему мнению, просто должно быть. Целеполагание и последующее за ним стремление подстегиваются побуждением: мы гонимся за желанным, постоянно пытаясь обуздать эмоции. (Конечно, мы стараемся поступать правильно, чтобы мечты сбылись; это здоровая «адаптация». Но мы по-прежнему сравниваем происходящее с картиной желанного будущего, а не просто с тем, чего спокойно ожидаем.)
Карты, которые определяют наше мотивированное поведение, имеют вполне понятную структуру. Они содержат два основных взаимозависимых полюса: настоящее и будущее. Настоящее – это чувственный опыт (как мы его видим и понимаем). Его побудительное значение соотносится с имеющимися у нас знаниями и желаниями. Будущее – это образ или частичный образ совершенства, с которым мы сравниваем настоящее, оценив его значимость. Если между ними появляется несоответствие, происходит что-то неожиданное или новое (по определению). Оно захватывает наше внимание и приводит в действие внутренние силы, которые управляют страхом и надеждой[40]. Мы стремимся вернуть новые события в область предсказуемого или использовать их для реализации ранее неосознанных возможностей, изменяя свое поведение или модели представлений. Мы воображаем путь, соединяющий настоящее с будущим. Этот путь «вымощен» поступками, которые необходимо совершить, чтобы произвести желанные преобразования – превратить (вечно) неудовлетворительное настоящее в (вечно удаляющееся) райское будущее. Этот путь обычно понимается как линейный, то есть как нечто аналогичное понятию нормальной науки Томаса Куна[41], где известные модели поведения, действующие в осознанном настоящем, порождают будущее, желанность которого является неоспоримой данностью.
Все, что идет вразрез с нашими средствами достижения конечной цели, является наказанием или угрозой в довольно обыденном смысле, как в ситуации, описанной выше. Столкновение с наказанием или угрозой этой категории всего лишь побуждает нас выбрать альтернативное средство из уже имеющегося арсенала. То же самое происходит с обещаниями и удовлетворениями. Когда средство приводит к желаемой цели (или помогает продвинуться по пути к ней), мы испытываем удовлетворение (и надежду – поскольку достигнутая промежуточная цель сулит бо́льшую вероятность будущего успеха). Ощутив такое удовлетворение, мы завершаем серию предпринятых шагов, меняем цели и продолжаем двигаться в будущее. Изменение средств достижения цели в зависимости от побудительного значения результатов их применения можно считать нормальной адаптацией. Структура нормальной адаптации схематично изображена на рисунке 3. Мы ставим образно-словесную цель и сравниваем с ней нынешние условия. Мы оцениваем значимость происходящих событий в свете их ощутимой связи с этой целью. При необходимости мы пересматриваем поступки и поведение – наши средства, – чтобы еще больше приблизиться к достижению желаемого. Мы меняем стиль игры, но безоговорочно принимаем ее правила. Мы линейно движемся от настоящего к будущему.
Рис. 3. Нормальная адаптация
Революционная жизнь
Революционная модель адаптации также сродни определению революционной науки Куна[42]. Это более сложное понятие. Предположим, что вы вернулись с деловой встречи. Вы пришли вовремя, и, кажется, все прошло удачно. Конечно, коллеги были немного раздражены и смущены, когда вы пытались контролировать ход переговоров, но, скорее всего, это просто зависть. Они не способны понять грандиозность ваших замыслов. В результате вы чувствуете удовлетворение – временное – и, возвращаясь на работу, думаете о завтрашнем дне. Зайдя в кабинет, вы замечаете на автоответчике сообщение. Вас вызывает начальница. Как неожиданно! Пульс немного учащается: хорошая эта новость или плохая, она требует подготовки к действию[43]. Что у нее на уме? Вы начинаете фантазировать о будущем. Возможно, она услышала о вашем поведении на встрече и хочет похвалить за отличную работу. Вы встревожены, но полны надежды.
Коротко постучав, вы небрежно входите в кабинет. Начальница смотрит на вас и со вздохом отводит глаза. Чувство тревоги нарастает. Она жестом указывает на стул, и вы садитесь. Что происходит? «У меня плохие новости», – начинает она. Это нехорошо. Совсем не то, чего вы хотели. Сердце колотится все чаще. Вы сосредоточенно слушаете. «Я получила несколько неприятных отзывов о вашем поведении на деловых встречах, – наконец произносит начальница. – Все коллеги считают вас жестким и надменным оппонентом. Вы совершенно не умеете реагировать на критику. К тому же вы, кажется, не совсем понимаете свои рабочие задачи и политику нашей компании».
Это немыслимо! Вы потрясены – буквально парализованы. Образ блестящей карьеры исчезает, появляются тревожные мысли о безработице, социальном унижении и провале. Вам трудно дышать. Вы краснеете, обильно потеете, на лице застывает маска едва сдерживаемого ужаса. Неужели ваша начальница – такая стерва? «Вы работаете у нас уже пять лет, – продолжает она, – и ваши результаты вряд ли улучшатся. Вы определенно не соответствуете занимаемой должности и мешаете продвижению многих других компетентных сотрудников. Поэтому мы решили немедленно вас уволить. Хорошенько задумайтесь о своем поведении».
Вы только что получили неожиданную информацию, но это уже не мелкие несостыковки, раздражители, угрозы и разочарования, которые утром нарушили ваше душевное равновесие. Это неопровержимые доказательства того, что ваши характеристики настоящего и идеального будущего в корне неверны. Ваши предположения о природе окружающей действительности ошибочны. Привычный мир только что рухнул. Все происходит не так, как, казалось, должно происходить, все опять становится неожиданным и новым. В шоке вы покидаете кабинет. В коридоре другие сотрудники смущенно отводят глаза. Почему вы этого не предвидели? Как можно было так ошибаться в своих суждениях?
Вам просто строят козни? Нет, лучше так не думать.
Вы понуро возвращаетесь домой и грузно падаете на диван. Горькая обида и страх сводят вас с ума. Что будет дальше? Как теперь смотреть людям в глаза? Удобное, предсказуемое, вознаграждающее настоящее исчезло. Будущее неожиданно разверзлось под ногами, словно пропасть, и вы не смогли удержаться. В течение следующего месяца вы совершенно сломлены и не можете ничего делать. Появилась бессонница, пропал аппетит. Вас изводят приступы тревоги, отчаяния и злости. Близкие совсем измучились, да вы и сами себе не рады. На театральных подмостках воображения появляются мысли о самоубийстве. Что теперь думать, что делать? Вы пали жертвой внутренней эмоциональной войны.
Встреча с ужасным неизвестным потрясла основы вашего мировоззрения. Душа оказалась во власти хаоса. На вас невольно повлияло нечто принципиально неожиданное. Это означает, что придется поменять долгосрочные цели и пересмотреть – буквально переоценить — побудительное значение текущих событий. Способность к полной переоценке при узнавании чего-то нового присуща человеку еще больше, чем вышеупомянутая способность к исследованию неизвестного и накоплению свежей информации. Иногда, совершая действия, мы обнаруживаем явления, само существование которых противоречит привычной картине бытия (и благодаря которым мы приписываем событиям побудительное значение). Исследование этих новых явлений и включение открытий в имеющееся знание иногда означают переосмысление самого знания[44] (и последующее повторное знакомство с неизвестным, которому больше не препятствуют устаревшие представления)[45]. Это означает, что простое движение от настоящего к будущему иногда прерывается полным распадом и перестройкой – переосмыслением того, что представляет собой настоящее и каким должно быть будущее. Становление личности сопровождается периодами «распада и возрождения»[46]. Более общая модель адаптации человека – наиболее просто определяемая такими понятиями, как устойчивое состояние, надлом, кризис, восстановление[47], – показана на рисунке 4. Процессы революционной адаптации, происходившие и подспудно символизировавшие разнообразные культурные явления, варьировались от обрядов первобытного посвящения[48] до постулатов сложных религиозных систем[49]. Действительно, мировые культуры возведены на фундаменте одного великого сценария: рай, встреча с хаосом, падение и искупление.
Рис. 4. Революционная адаптация
Через месяц после увольнения вам в голову приходит новая мысль. Вам не нравилась эта чертова работа, хотя вы никогда не решались в этом признаться. Вы приняли предложение только потому, что от вас этого все ждали. Вы никогда не выкладывались с полной отдачей, потому что на самом деле хотели заниматься чем-то другим – чем-то, что большинство людей считает рискованным или глупым. Давным-давно вы приняли неверное решение. Может, вам нужен был этот удар, чтобы вернуться на путь истинный. Вы начинаете представлять себе новое будущее. Оно, возможно, не такое безопасное, но там вы делаете то, чего действительно хотите. Бессонница проходит, аппетит возвращается. Вы успокаиваетесь, становитесь менее высокомерным, более терпимым – за исключением моментов слабости. Окружающие не одобряют, восхищаются или завидуют переменам, которые с вами происходят. Вы словно выздоравливаете после долгой болезни – вы родились заново.
Нейропсихологическая функция: природа ума
Вполне разумно рассматривать мир как арену действий, как место, в котором знакомое и незнакомое пребывают в вечном сопоставлении. Мозг состоит в основном из двух подсистем, приспособленных совершать действия в этом месте. Если не вдаваться в детали, правое полушарие бдительно реагирует на новизну и отвечает за быстрое «создание обобщенных предположений». Левое полушарие, напротив, «включается», когда события – четко определенные события – происходят в соответствии с имеющимся планом. Правое полушарие быстро рисует обобщенные, основанные на значимости «метафорические» картины нового; левое, более склонное к работе с деталями, подбирает для них ясное словесное выражение. Таким образом, наш мозг, наделенный способностью исследовать, «строит» мир знакомого (известного) из мира незнакомого (неизвестного).
Когда мир остается известным и знакомым, то есть когда наши убеждения сохраняют значимость, мы с легкостью управляем эмоциями. Когда же появляется нечто неизведанное, эмоции выходят из-под контроля, в зависимости от относительной новизны случившегося преобразования, и мы вынуждены отступить или вновь начать исследовать.
Валентность вещей
…А кто приглядится к основным инстинктам человека… тот увидит, что все они уже занимались некогда философией и что каждый из них очень хотел бы представлять собою последнюю цель существования и изображать управомоченного господина всех остальных инстинктов. Ибо каждый инстинкт властолюбив; и, как таковой, он пытается философствовать[50].
Правда в том, что человек был создан для служения богам, которых прежде всего нужно кормить и одевать[51].
Можно составить списки общих благ и бедствий, и многим они покажутся разумными, потому что наши суждения о значении и смысле довольно типичны и предсказуемы. Пища, к примеру, хороша, если она вкусная, а удар по голове тем хуже, чем он сильнее. Список хорошего и плохого можно спокойно расширить. Вода, кров, тепло и интимная близость – это хорошо; болезни, засуха, голод и войны – это плохо. Видя существенное сходство суждений о смысле, можно легко прийти к заключению, что добро или зло вещей или ситуаций является чем-то более или менее постоянным. Однако мы знаем, что существует субъективное толкование. И его влияние на оценку и поведение значительно усложняет картину. Мы будем работать, тратить силы и преодолевать препятствия, чтобы получить нечто хорошее (или избежать беды). Но мы не будем в поте лица добывать пищу, если у нас ее достаточно; мы не будем прилагать усилия, чтобы добиться интимной близости, если секса нам и так хватает, и мы с радостью воздержимся от обильной пищи, зная, что в это же время наш враг умирает от голода. Предсказания, ожидания и желания людей непостижимо мощно влияют на их оценки. Вещи не имеют абсолютно определенного значения, несмотря на то что мы способны обобщать их ценность. Поэтому именно личные предпочтения определяют значимость бытия (но эти предпочтения весьма ограничены!)
Смысл, который мы приписываем объектам или ситуациям, неустойчив. У разных людей разные приоритеты; потребности и желания ребенка и взрослого сильно отличаются. Значение вещей и событий в глубокой и практически непостижимой степени зависит от того, как они соотносятся с нашими нынешними устремлениями. Смысл меняется, когда меняются цели. Такие перемены неизбежно преображают ожидания и желания, которые эти цели сопровождают. Мы познаем «вещи» лично и индивидуально, несмотря на то что многие люди сходятся в вопросах их ценности. Цели, к которым мы стремимся в одиночку, результаты, которых лично мы ожидаем и желаем, определяют смысл нашего опыта.
Пионер экзистенциального психоанализа Виктор Франкл рассказал историю своего заключения в концентрационном лагере, которая поразительно подтверждает эту мысль:
Вот, к примеру, как-то раз нас перевозили из Освенцима в какой-то лагерь, подконтрольный Дахау. Мы приближались к мосту через Дунай. Опытные попутчики говорили: если мы переедем его, нас точно везут в Маутхаузен. Напряжение росло. Если вы не пережили ничего подобного, то едва ли сможете представить, как плясали от радости заключенные в вагоне, когда увидели, что поезд не въехал на мост и везет нас «только» в Дахау.
Опять-таки, что произошло, когда мы прибыли в этот лагерь? Наш путь продолжался три дня и три ночи, в вагоне не хватало места даже на то, чтобы всем одновременно присесть на корточки. Большинство заключенных всю дорогу провели стоя, кое-кто по очереди присаживался на жидкую охапку соломы, насквозь пропитанную мочой. По приезде «старожилы» поспешили сообщить нам важную новость: в этом сравнительно небольшом лагере (в нем содержалось порядка 2500 человек) не было ни печи, ни крематория, ни газа! Это означало, что «мусульман» [заключенных, больше не пригодных для работы], не могли сразу отправить в газовую камеру. Нужно было организовать так называемый «больничный конвой», чтобы отослать их обратно в Освенцим. Все снова воспряли духом. Желание старшего надзирателя нашего барака в Освенциме исполнилось: нас как можно скорее перебросили в лагерь, где не было «трубы». Мы смеялись и шутили, несмотря на то что нам пришлось пережить в следующие несколько часов.
На перекличке не досчитались одного из вновь прибывших. Нам пришлось ждать снаружи под дождем и холодным ветром, пока не нашелся пропавший человек. Оказалось, что он заснул в бараке от усталости. Затем перекличка превратилась в публичное наказание. Нас оставили стоять на улице всю ночь до позднего утра. Мы устали от долгого путешествия, вымокли до нитки и промерзли до костей. И все же мы были очень довольны! Ведь в лагере не было трубы, а Освенцим остался очень далеко[52].
Ничто не вызывает большего ужаса и страха, чем концентрационный лагерь, – если только в нем не будет лучше, чем обычно. Наши всегда условные надежды, чаяния и желания определяют контекст, в котором вещи и ситуации, с которыми мы сталкиваемся, приобретают некоторое значение; они определяют даже то, как мы понимаем саму вещь или ситуацию. Предполагается, что вещи имеют более или менее ясный смысл, потому что, определяя их относительно постоянные характеристики, мы сходимся во мнении с другими – по крайней мере с теми, кто нам знаком и разделяет наши мнения и взгляды на мир. Те (культурно обусловленные) вещи и явления, которые мы считаем само собой разумеющимися и которые, следовательно, невидимы, определяют наши эмоциональные реакции на внешние побуждения. Мы предполагаем, что они являются постоянными характеристиками нашего мира, но это не так. То, что с нами происходит, – и, следовательно, «контекст толкования» этих происшествий – в любой момент может резко измениться. Нам крупно везет (и мы, как правило, не обращаем на это внимания), если ничего подобного не случается.
Невозможно окончательно определить, какое значение имеет вещь (и имеет ли вообще), изучая ее исключительно объективные характеристики. Ценность изменчива, в отличие от объективной реальности; да и из того, что есть, невозможно вывести то, что должно быть (это «натуралистическое заблуждение» Дэвида Юма). Однако можно определить условный смысл чего-то, наблюдая, как вы сами или кто-то еще ведете себя в присутствии этой вещи (или в ее отсутствие). Вещи (объекты, процессы) определяются как следствие поведения, по крайней мере по личному опыту. Скажем, к примеру, что поведение «А» порождает явление «Б» (не забывая, что мы говорим о поведении в определенном контексте). При этом поведение «А» учащается. Таким образом, можно заключить, что в контексте данной ситуации наблюдаемое лицо рассматривает явление «Б» как положительное. Если поведение «А» происходит все реже, можно обоснованно прийти к противоположному выводу. Наблюдаемое лицо считает явление «Б» отрицательным.
Психолог-бихевиорист Б. Ф. Скиннер[53] первоначально определял положительное подкрепление как «стимул», влияющий на повторяемость определенного поведения. Он наотрез отказывался заниматься внутренними, или внутрипсихическими, причинами подкрепления, предпочитая использовать в работе свое определение. Если «стимул» увеличивал частоту проявления данного поведения, он был положительным, а если снижал – отрицательным. Разумеется, Скиннер понимал, что значимость «стимула» зависит от контекста. Например, положительным подкреплением для животного может стать корм, если «лишить его пищи» (а проще говоря, заставить голодать). И чем реже «лишается пищи» подопытное животное, тем меньше будет значить для него корм.
Скиннер считал, что нет необходимости обсуждать внутреннее состояние животного (или человека). Если бы мы знали историю подкреплений данного животного, то наверняка смогли бы определить, какие «стимулы» имеют для него положительную или отрицательную значимость. Это довольно скупой довод. Невозможно узнать «историю подкрепления» животного, особенно если речь идет о сложном и долго живущем организме, например о человеке. Заявление вроде «вы должны знать все, что когда-либо происходило с этим животным» похоже на утверждение ярого детерминиста о том, что «если бы человек знал положение и импульс каждой частицы во Вселенной в данную минуту, он мог бы определить все будущие положения и импульсы». Людям не дано знать все существующие положения и т. д.: проблемы измерения непреодолимы, и принцип неопределенности делает это в любом случае невозможным. Точно так же у нас нет доступа к «истории подкрепления». К тому же, получив этот доступ, мы изменили бы саму историю. (Я не навязываю психологической науке принцип формальной неопределенности; просто надеюсь, что приведенная аналогия будет вам полезна).
Скиннер изучал этот вопрос, проводя очень простые опыты, в которых контекст определяла исключительно непосредственная история подкрепления. Из-за этого «неявного» ограничения он обошел вниманием главный вопрос и сделал неуместные обобщения. Не имело значения, что крыса-самец перенял от своей матери полгода назад, если его можно было надолго «лишить пищи» сейчас. (Кратковременное) голодание перевешивало индивидуальные особенности крыс – по крайней мере, в рамках проводимого опыта, – и поэтому последние можно было спокойно проигнорировать. То есть если морить людей голодом, можно с уверенностью утверждать, что их желание насытиться сильно возрастет. Однако даже в этом крайнем случае невозможно точно предсказать, как проявится это желание и какие (этические) соображения могут сыграть здесь промежуточную или даже определяющую роль. Александр Солженицын обратил внимание на этот феномен, когда отбывал заключение в одном из лагерей ГУЛАГа:
На лагпункте Самарка в 1946 году доходит до самого смертного рубежа группа интеллигентов: они изморены голодом, холодом, непосильной работой и даже сна лишены, спать им негде, бараки-землянки еще не построены. Идут они воровать? Стучать? Хнычут о загубленной жизни? Нет! Предвидя близкую, уже не в неделях, а в днях, смерть, вот как они проводят свой последний бессонный досуг, сидя у стеночки: Тимофеев-Рессовский собирает из них «семинар», и они спешат обменяться тем, что одному известно, а другим нет, – они читают друг другу последние лекции. Отец Савелий – «о непостыдной смерти», священник из академистов – патристику, униат – что-то из догматики и каноники, энергетик – о принципах энергетики будущего, экономист (ленинградец) – как не удалось, не имея новых идей, построить принципы советской экономики. Сам Тимофеев-Рессовский рассказывает им о принципах микрофизики. От раза к разу они не досчитываются участников: те уже в морге…
Вот кто может интересоваться всем этим, уже костенея предсмертно, – вот это интеллигент![54]
Прошлый опыт – учение – не просто определяет условия, скорее он точно обозначает природу системы взглядов или контекста, которые будут использоваться при анализе данной ситуации. Такая «осмысленная система взглядов» выступает посредником между учением прошлого, настоящим опытом и желаемым будущим. Этот посредник является действительным объектом научного исследования – явлением настолько же реальным, насколько реально нечто абстрактное, – и гораздо более простым и доступным, чем стандартная необъяснимая (и в любом случае неизмеримая) «суммарная история подкрепления». Система взглядов, на которую оказывает влияние учение, определяет значимость текущего опыта. Она показывает, что́ в данное время и в данном месте можно определить как хорошее, плохое или безразличное. Более того, умозаключения о природе системы взглядов, управляющей поведением других (то есть взгляд на мир глазами другого), порой приносят более полезные результаты, позволяют делать более широкие обобщения (как бы заглянуть другому в душу) и требуют меньше ресурсов познания, чем попытки как следует понять отдельную «историю подкрепления».
Как отмечали ранние бихевиористы, валентность, или значимость, может быть положительной или отрицательной. Однако положительное и отрицательное не являются противоположными концами континуума – во всяком случае, не в прямом смысле[55]. Эти два «состояния» скорее самостоятельны и перпендикулярны, хотя, возможно, взаимно тормозят друг друга. Кроме того, положительное и отрицательное – понятия непростые: каждое из них может быть так или иначе разделено на составляющие по крайней мере один раз. Вещи, имеющие положительную оценку, могут приносить удовлетворение или многое обещать (то есть выступать в качестве завершающего или стимулирующего вознаграждения[56]). Как уже было сказано ранее, многие вещи, приносящие удовлетворение, можно в буквальном смысле потреблять. Пища, например, является завершающей наградой для голодного, а это означает, что в данных обстоятельствах она расценивается как удовлетворение. Точно так же вода удовлетворяет человека, измученного жаждой. Сексуальный контакт вознаграждает тех, кому не хватает интимной близости, а тепло радует оставшихся без крова. Иногда нас удовлетворяют или вознаграждают более сложные стимулы. Все зависит от того, чего мы хотим в данную минуту и как проявляется это желание. Если мягко отругать человека, который ждет жестокого избиения, он вполне может почувствовать облегчение, то есть технически отсутствие ожидаемого наказания вполне может послужить наградой (именно такое поощрение часто выбирают тираны). В какой бы форме ни было получено удовлетворение, оно вызывает чувство насыщения, спокойствия и убаюкивающего удовольствия. Действия, направленные на достижение этой конкретной цели, (временно) прекращаются, хотя поведение, подкрепленное удовлетворением, с большой вероятностью повторится в будущем, когда инстинктивное или осознанное желание возникнет вновь.
Обещания также положительны. Но они указывают скорее на потенциал, чем на реальный результат, и поэтому имеют более абстрактную значимость. Обещание – это намек на завершающее вознаграждение или удовлетворение.
Они дают понять, что вы непременно получите желаемое или достигнете цели в будущем. Однако более абстрактное качество обещаний не делает их чем-то вторичным или заведомо усвоенным, как когда-то считалось. Наша реакция на будущее удовлетворение зачастую является такой же основной или первичной, как отклик на само удовлетворение. Обещания (намеки на удовлетворение) технически считаются поощрительным вознаграждением, потому что они стимулируют движение вперед – что, по сути, является стремлением к месту, в котором, судя по намеку, будет получено удовлетворение[57]. Сигналы удовлетворения, как правило, сопровождают любопытство[58], надежда[59] и приятное возбуждение (эти эмоции также связаны с последующим движением вперед)[60]. Действия, которые приносят обещания, со временем повторяются все чаще (как и поведение, вознаграждаемое удовлетворением)[61].
Вещи, имеющие отрицательную оценку, зеркально отражают воздействие их положительных аналогов. Они либо ведут к наказанию, либо сулят угрозу[62]. Все наказания – разнообразная группа стимулов или контекстов, описанная ниже, – по-видимому, имеют одну общую особенность (по крайней мере, с точки зрения теории, изложенной в этой книге). Они указывают на временную или окончательную невозможность применения одного или нескольких средств либо достижения одной или нескольких желанных целей. Некоторые факторы почти повсеместно воспринимаются как наказание, потому что их появление указывает на снижение вероятности осуществления практически всех мыслимых планов. В присутствии этих раздражителей вы едва ли сможете получить удовлетворение или достичь желанных целей в будущем. Сюда относится большинство вещей или ситуаций, которые приводят к телесным увечьям. В более общем плане наказаниями можно считать непроизвольные состояния лишения (пищи, воды или комфортной температуры[63], социальных контактов[64]); состояния разочарования[65] или фрустрации[66] (то есть отсутствие ожидаемого вознаграждения[67]), а также возбудители, достаточно мощные, чтобы нанести удар по устоявшимся системам, которые с ними сталкиваются. Наказания останавливают действие либо побуждают к отступлению или бегству (перемещению в обратном направлении)[68] и порождают эмоциональные состояния, известные как страдание или обида. Поведение, за которым следуют наказание и страдание, обычно со временем прекращается, то есть его частота угасает[69].
Угрозы также имеют отрицательную значимость. Как и обещания, они подразумевают возможность, но при этом сулят наказание, боль и страдание. Угрозы – намеки на наказание – это стимулы, указывающие на повышенную вероятность наказания и боли[70]. Как и обещания, угрозы абстрактны и при этом не всегда вторичны или заведомо усвоены[71]. Существуют угрозы, которые мы «определяем на уровне рефлексов». Эти неожиданные явления заставляют нас остановиться и почувствовать тревогу[72]. Возможно, так же действуют некоторые «врожденные возбудители страха», например змеи[73]. Поведение, из-за которого мы получаем намек на наказание и чувствуем тревогу, обычно со временем прекращается (как и действия, которые приводят к немедленному наказанию)[74].
Проще говоря, удовлетворение и его сигналы хороши; наказания и угрозы плохи. Мы склонны двигаться вперед[75] (надеяться, радоваться, познавать новое), а затем потреблять (есть, пить, заниматься любовью), когда нас окружают хорошие вещи и события. Сталкиваясь с тем, что нам не нравится, мы останавливаемся (и чувствуем тревогу), затем отступаем, движемся назад (и страдаем от боли, разочарования, фрустрации, одиночества). В самых обычных ситуациях, когда люди заняты чем-то привычным и знают что делать, этих основных ориентиров достаточно. Но реальность зачастую оказывается сложнее. Если бы вещи или ситуации были однозначно положительными или отрицательными, хорошими или плохими, нам не пришлось бы выносить суждений; не пришлось бы думать о своих поступках, о том, как и когда нужно начать вести себя по-другому, – в действительности нам вообще не пришлось бы думать. Однако мы постоянно сталкиваемся с амбивалентностью смысла, то есть с проблемой двусмысленности бытия. Вещи или ситуации могут быть плохими и хорошими одновременно, а также хорошими (или плохими) с абсолютно разных точек зрения[76]. Например, кусок торта хорош, если вы долго не ели или голодали. Этот же торт плох, если вы хотите оставаться привлекательными, ведь для этого нужно поддерживать форму. Малыш, который только что опи́сался в постели, но уже умеет ходить на горшок, вполне может одновременно испытывать удовлетворение от физического облегчения и тревогу из-за ожидания реакции его близких на этот проступок. В этом мире за все приходится платить, и при оценке значения вещей следует учитывать затраты. Смысл зависит от контекста; контексты – те самые истории – отражают цели и желания. Не вступать в конфликт с окружением очень непросто. У нас много целей, много историй, много ви́дений идеального будущего, и погоня за одним часто мешает нам (или кому-то еще) получить другое.
Мы решаем проблему противоречия смыслов, оценивая вещи через призму наших историй. Эти истории – наши карты опыта и возможностей, которые можно перекраивать, ведь на их содержание влияют запросы нашего естества. Центральная нервная система человека состоит из множества «генетически связанных» автоматических подсистем, которые отвечают за биологическую регуляцию: поддерживают, к примеру, температуру тела, обмен веществ и уровень углекислого газа в крови. У всех этих подсистем своя работа. Если одна из них на какое-то время встанет, остановится вся «игра», возможно, навсегда. И больше не будет никаких свершений. Мы должны действовать (по необходимости), чтобы выжить. Однако это не означает, что все действия человека предопределены – по крайней мере, в упрощенном понимании. Рабочие подсистемы человеческого тела отвечают за инстинкты (жажда, голод, радость, похоть, гнев и т. д.). Но они не подчиняют себе поведение и не превращают нас в управляемых роботов. Они, скорее, влияют на наши фантазии и планы, меняют смысл намеченных целей, пересматривают их важность, дорисовывают картину идеального будущего (задуманного в сравнении с невыносимым на сегодняшний день настоящим).
У каждой базовой подсистемы есть особый, уникальный образ того, что представляет собой идеал, – образ самой важной цели здесь и сейчас. Если человек несколько дней голодал, скорее всего, в желанном (ближайшем) будущем он увидит щедро накрытый стол. Если женщина умирает от жажды, она будет мечтать о стакане воды. Все люди относятся к одному биологическому виду, поэтому мы склонны соглашаться в том, что следует считать ценным (по крайней мере, в общих чертах и в определенном контексте). По сути, мы можем с некоторой долей вероятности определять, что отдельная личность (и отдельная культура) считает желанным в то или иное время. Кроме того, мы можем повысить точность оценок с помощью программируемых ограничений (поскольку они определяют контекст толкования). И все же мы не можем сказать наверняка, чего именно хочет человек, находящийся в гуще повседневных событий.
Еще сложнее оценивать значимость вещей или ситуаций, когда достижение одной биологически обусловленной цели мешает достижению другой[77]. Чему отдать предпочтение, если мы одновременно хотим интимной близости и чувствуем вину или если нам холодно, страшно и хочется пить? Что, если единственный способ добыть пищу – украсть ее у такого же голодного, слабого и зависимого? Что управляет нашим поведением, когда желания вступают в противоречие, то есть когда получение одного блага означает потерю другого или утрату нескольких вещей? В конце концов, нет никаких оснований полагать, что в тот или иной момент все наши подсистемы единогласно выберут наиболее желанное благо. Из-за невозможности легко прийти к согласию люди от природы склонны к внутренним противоречиям и связанным с ними эмоциональным выплескам. Чтобы разрешить конфликт, мы манипулируем своим окружением и убеждениями. Мы меняем себя или вещи вокруг нас, стараясь чаще получать удовлетворение, обрести больше надежды, уменьшить боль и страх.
Именно высшие корковые системы – филогенетически более поздние, более продвинутые исполнительные[78] отделы головного мозга – должны выносить суждения об относительной ценности желанных состояний (и таким же образом определять надлежащий порядок применения нужных средств[79]). Эти системы должны наилучшим образом учитывать все оттенки желания и определять верный способ его выражения. Мы принимаем решения о том, что считать ценным, каждый час и каждую минуту. Веское право голоса здесь имеют неврологические подсистемы, ведь они поддерживают в нас жизнь и полностью отвечают за гармоничность существования (у каждой из них своя зона ответственности). Чтобы единое государство, которым является человек, процветало, все его части должны работать слаженно. Поэтому игнорировать одно благо – значит рисковать всем. Игнорировать требования одной жизненно важной подсистемы, – значит несправедливо угнетать ее. Через какое-то время она возвысит голос, овладеет нашими помыслами и сделает будущее непредсказуемым. Поэтому «верные пути» следует выбирать общим голосованием: надо прислушиваться ко всем представителям нашего внутреннего сообщества, то есть базовой физиологии. Кроме того, на индивидуальные эмоциональные состояния и побуждения влияют оценки и действия других людей, поскольку, живя в обществе, мы преследуем личные цели. Значит, когда наши потребности – и потребности других – будут удовлетворяться одновременно, мы достигнем той самой общей цели, ради которой работают высшие системы человека. Эта благородная цель, к которой мы все в идеале стремимся, есть не что иное, как сложный (и часто размытый) образ Земли обетованной. Эта «карта», эта история – эта система взглядов, или контекст толкования, – представляет собой картину (идеального) будущего, неизбежно сопоставляемого с (невыносимым) настоящим. В ней также записаны четкие планы превращения последнего в первое. Изменчивые смыслы, наполняющие нашу жизнь, по своей природе зависят от четкой структуры этого контекста толкования.
Люди выбирают то, что лично они должны ценить, из того, что все они ценить обязаны